Детство

                «Детство и молодость –
                время роковое».

                /Е.Шварц, дневники./

Чем ближе блаженный миг, отделяющий нас от жизни истинной, загробной, тем чаще взор наш отворачивается от этой перспективы, чтобы устремиться назад, в далекое раннее детство, когда жить было сравнительно хорошо и никакие предчувствия нас не мучили.
 Помню. Вижу.
На дворе шестьдесят четвертый. То есть, не тот, когда император Нерон поджег Рим, напевая и аккомпанируя себе на арфе, а тысяча девятьсот шестьдесят четвертый, когда сняли Хруща.
Мне два года. Вообще-то, мне кажется, что первый проблеск разума озарил мой ум еще в годик, но, допустим, память изменяет мне, и мне было уже два годика, но это уже максимум.
Помню, было это на Первое мая. Меня положили поперек кровати, нарядил в костюмчик космонавта, и понесли на демонстрацию.
Дед мой, старый кубанский казак, в новых сапогах, полувоенном френче и плоской папахе, называемой «кубанкой», выступает впереди, а за ним, гуськом попарно, все остальные – бабушка в черной плюшевой кацавейке, четыре дочки в платочках и я, то на руках у одной, то у другой, то у третьей.
Здесь мои воспоминания обрываются, чтобы начаться с другого места, с кобылы Зинки.
Дед меня ужасно любил. Раздраженный таким количеством баб, он всю свою суровую любовь обратил на меня, своего внука Сережу, или, как он говорил, «Сырожу». Я был первым внуком. Потом тетя Таня родила еще одного, но дед до него уже не дожил.
Любил он меня чрезвычайно, так что все удивлялись.
Будучи грозой семьи, могший и плеткой жигануть под горячую руку, со мной он был сама доброта и часто говаривал мне ласково: «Ну-ка, Сирога, бежи, тащи с деда сапоги!» И, радостно смеясь, я бежал и тащил.
У меня был и еще один дед, Володя, но он был еврей и жил на Каспийском море, в городе Сумгаите. Это был образованный человек, бухгалтер, всю войну проведший на стройках народного хозяйства из-за каких-то недочетов по бухгалтерской части.
Но он со своей женой, бабушкой Катей, вошли в мою жизнь уже гораздо позже, когда мне было пять лет, и я жил с папой и мамой в Волжском, и приехал к ним в гости.
А у этого, кубанского, дедушки, я жил в Ярославской от рождения до четырех лет, когда, как говорят педагоги, и закладываются у ребенка основы характера и первые отклонения в психике.
Потом я полюбил и дедушку Володю за то, что он водил меня купаться на море и читал сказки о Братце Кролике и Братце Лисе, переводя их мне с английского, но гораздо слабее, чем деда Васю.
Когда мама родила меня в станичной больнице, дед пришел домой и принес пачку печенья, сказав: «Сироге».
У деда была одноглазая кобыла Зинка, и он катал меня в двуколке по станице.
Не буду врать, я этого совсем не помню, но мама так часто рассказывала мне об этом, что мне кажется, будто и помню.
Станицы на Кубани почти все молодые, не старше двухсот лет, ведь Кавказ был завоеван не так уж давно.
Наша станица Ярославская была большая.
Она лежала по дороге из Майкопа в Армавир, то есть не лежала, а она и сейчас там лежит.
Одно время она была даже райцентром, но потом райцентр перенесли в Лабинск.
Дорога разделяла Ярославскую пополам, а наш дом стоял прямо у дороги, там где она начинает долгий спуск к Армавиру.
Кто бы ни ехал по дороге, проезжал мимо нас.
Например, Евгений Шварц, автор «Ундервуда» и «Клада», живший когда-то в Майкопе, тоже должен был проехать мимо с мамой в карете, когда ехал к бабушке в Екатеринодар.
Мне это задним числом очень приятно.
По этой дороге машины шли и днем и ночью, и я, засыпая, смотрел «кино» - движущиеся по стенам и потолку отсветы от проезжающих фар. Из тарелки репродуктора лились тихие арии и, завернув уголок одеяла и нагрев его дыханием, я подкладывал под щеку эту теплую «подушечку» и засыпал…
Еще больше деда любила меня бабушка. Ее звали Катей, как и ту, в Сумгаите, так что у меня было две бабушки Кати.
Она не смела слишком показывать свою любовь ко мне, чтобы не вызвать ревности деда.
Бабушка была в семье на подчиненном положении. Она была сирота, беднячка и кроме того не казачка, а «иногородняя», из хохлов, по фамилии Тимошенко. А дед был из богатой семьи, потомственный казак, по фамилии Василий Михайлович Бураков. Когда я смотрю на чудом сохранившуюся фотографию прадеда Михаила, дедушкиного отца, плечистого, свирепого вида, детины, в черкеске, в мохнатой папахе, с пистолетом и кинжалом, мне делается страшновато, как если бы я сам был в толпе студентов, которую нагайкой разгоняет этот прадед.
Но дед Вася женился на бабушке Кате в году, эдак, тридцать восьмом, видимо, по каким-то тонким соображениям. Не знаю, но догадываюсь, что тогда, после раскулачки и расказачивания, это было хитрым ходом. А может, у них была любовь, но я что-то сомневаюсь.
Бабушка всю жизнь боялась деда и тихо склонялась перед своим господином и благодетелем.
Она была маленькая, сухонькая и начинала работать с пяти часов утра.
Умерла она в пятьдесят четыре, я думаю, не в последнюю очередь из-за того, что выработала ресурсы на этой каторге.
У своих троих теток я тоже ходил в любимчиках и вносил свежую струю в их нелегкую крестьянскую жизнь.
Принеся меня в залу, тетки рассаживались по венским стульям, как в театре, и начиналось представление:
- Серхей! – говорили они. – Покажи, как дед курит «козью ножку»!
Я, трехлетний, серьезный, обувал дедовские валенки, доходившие мне до подмышек, вертел «козью ногу» из цельной газеты, не забыв заломить ее кверху, брал у теток «огоньку» и, невозмутимо поплевывая, «курил».
Тетки падали со смеху.
- Заржали, кобылицы! – кричала бабушка, вытирая руки о передник и слушая краем уха, не стукнет ли во дворе калитка, извещая, что степной орел прилетел с колхозных полей.
Дед работал в колхозе весовщиком, взвешивал на весах-платформе машины с зерном и другими продуктами сельского хозяйства.
Он после войны стал инвалидом с двумя пальцами на руке и весь в шрамах от осколков.
Поэтому он был весовщиком в колхозе.
У него была медаль «За отвагу».
Когда я стал старше, лет семи, я приставал к деду с расспросами, почему у него мало медалей и совсем нет орденов.
Дед крутил головой и смеялся.
О войне у него было мало воспоминаний. «Привезли нас, - рассказывал он мне. – Ну, побежали, «ура!». Бачу, стоит на холмику генерал на белом коне, я нацелился, тут как шваркнет!.. И все.»
Бабушку я тоже изводил расспросами, не была ли она связной у партизан и очень удивлялся, что нет.
Не успел дед вернуться домой из госпиталя, комиссованный вчистую, как станицу захватили фашисты, и у нас в доме стоял кавалерийский эскадрон.
Для меня это было новостью, что фашисты могли быть кавалеристами, как Буденный или Чапай. Кроме того, мне было подозрительно, почему это они не убили деда, бывшего красноармейца?
Но они не убили и вообще вели себя более-менее для фашистов прилично.
Бабушка рассказывала, что когда один пьяный хотел застрелить нашу корову за то, что она боднула его в задницу, то ефрейтор, или кто там у них, немецкий есаул, дюже побил его, крича при этом: «Мутер!..», «Киндер!..» и так далее.
Все же деду доставались и пинки и унижения.
Однажды один, обделавшийся во время нашего авианалета, фашист, заставил деда под угрозой расстрела полоскать в бочке его кальсоны, и дед полоскал.
Не знаю, как дед, с его невероятной, болезненной брезгливостью, это вынес.
Так, когда ему только показалось однажды, что вместе с молоком он выпил муху, то пришлось вызывать из станицы фельдшерицу и делать промывание, а то бы он, наверное, помер.
Бежали немцы внезапно, украв у бабушки все подушки…
Дед Вася, конечно, был мало похож на своего отца Михаила; он был невысокий, худой, на вид совершенно не свирепый, в-общем, под стать бабушке. Он умер через полгода после нее, не прожив шестьдесят лет.
Дочки же у них, как я говорил, были здоровые девки, чистые «девушки с веслом».
Интересно вышло со старшей из них, Галей, моей мамой, и вообще, как это получилось, что один дедушка у меня казак, а другой бухгалтер.
А дело было так.
В те времена в кубанских станицах слабо представляли себе, кто такие евреи. На них думали скорее, что это какие-то городские «штучки», вроде стиляг, а не что-то плохое.
И вот мама, наивное, неискушенное в расовой теории, создание, сразу после школы поехала в город Сумгаит на Каспийское море и поступила на завод лаборанткой.
Кто ее надоумил ехать в Сумгаит, чем она занималась в лаборантках, мне неизвестно, а расспросить я не успел.
И вот, работа на заводе лаборанткой, живя с девчатами в общаге и ходя на танцы по выходным, Галка познакомилась с симпатичным парнем Леней. Леня сразу же принялся ухлестывать за пышной кубанской красавицей, и вскоре они полюбили друг-друга.
Они полюбили друг-друга и вскоре мама, как говорится, понесла.
Не передать горя и отчаяния лениных родителей, в дальнейшем моих бабушки Кати и дедушки Володи, при известии, что Ленечка, окончивший школу с серебряной медалью, отнюдь не намерен поступать в ВУЗ, а намерен жениться, и идет в грузчики, чтобы содержать жену и будущего ребенка.
Мама рассказывала мне, как она сидела на лавочке во дворе, а Ленчик пошел говорить своим, что они с Галкой только что расписались.
Тут поднялось такое, что мама уже собралась бежать и делать аборт, и освободить папу от его загсовской клятвы, но ее удержали, чему я, безусловно, рад.
В итоге все закончилось хорошо – папа поступил в Харьковский политех, мама родила меня и жизнь продолжилась.
Единственная неувязка заключалась в том, что папе предстояло четыре с лишним года учиться в Харькове, а мама с ребенком на руках могла помешать его учебе.
Тогда было решено, чтобы мама рожала меня у себя в станице, а потом бы возвращалась к папе в Харьков, чтобы жить с ним на съемной квартире.
На том и порешили. Родители два раза в год приезжали в гости с гостинцами и белозубыми улыбками; я называл их: «тетя мама» и «дядя папа», а счастью деда с бабкой не было предела…
 В Харькове молодые жили бедно, но весело.
Папа учился и разгружал по ночам вагоны, а мама тоже где-то работала, наверное, лаборанткой на каком-нибудь заводе.
Денег еле хватало.
Семейная легенда гласила, что однажды, под Новый год, когда им надо было ехать проведывать меня, у них не оказалось ни копейки денег.
Грустные, ехали они с городского катка на трамвае и вдруг папа нашел кошелек!
Папа не стал поднимать шума на весь трамвай, а разумно оставил его себе, сочтя это рождественским подарком своего Ангела-хранителя.
На деньги-то из этого кошелька и поехали родители в Ярославку, купив мне надувного зайца, коробку «Зефира в шоколаде» и костюмчик космонавта – тогда эта тема была в тренде…
Зять Ленчик понравился деду. Хоть и городской, но он был простой, не гордый парень, помогал как мог по хозяйству и быстро научился хлестать с дедом самогон.
В-общем, зять и тесть сошлись и подружились, и все было хорошо, пока деда не посетила запоздалая мысль, что зятек его Ленчик, как ни крути, все же полуеврей, а любимый внук Сырожа носит подозрительную, далеко не казацкую, фамилию Крик.
Так-то дед не был антисемитом, но то ли проснувшаяся генетическая память, а может, нашептывания какой-то гадины со стороны, привели к тому, что однажды, крепко выпив с Ленчиком, он чуть не зарубил его, требуя:
                а/ чтобы он, дед, усыновил Сырожу;
                б/ дал ему свою гордую фамилию Бураков.
Как ни был папа пьян, как ни уважал Михалыча, но пойти на такие неслыханные требования он отказался и уперся насмерть.
Может быть, «насмерть» и перестало бы быть художественным преувеличением, но тут прибежали соседи с участковым и уговорили деда отдать оружие, правда, не саблю, а топор.
Дед смирился, но, я думаю, это ему было так же нелегко, как стирать штаны фашисту в сорок втором.
Мне жилось очень хорошо. Хозяйство у нас было большое. У нас была корова Майка; в свинарнике сидели свиньи, из которых дедушка делал осенью колбасу и окорок; были и куры, и утки, а в клетках жили кролики.
Сад был стар и глух, огород необъятен, двор с летней кухней и баней сверху укрыт как шатром виноградом «Изабелла»; кругом росли тутовник, айва и валерьянов орех.
Это была большая вселенная для маленького меня, и я развивался не по дням, а по часам.
Так, мне очень нравились похоронные процессии, время от времени проходившие мимо нашего дома, я выскакивал из калитки и, приплясывая как юродивый дервиш, устремлялся следом, а тетки гнались за мной и настигали уже у самого кладбища.
Также я был очень компанейский ребенок и не ленился обежать всех соседей, включая участкового, стуча палкой в окна и крича, чтобы все скорее шли пробовать бабушкин самогон, который она сейчас гонит.
Дед считал самогон универсальным средством; накрошивал хлеба в чарку с перваком и давал мне поесть, чтобы я лучше спал, а я доверчиво кушал это «пюре» и, вправду, дрых без задних ног.
Да разве только это! Меня так и тянет пуститься в описания прелестей и достоинств сельской жизни, но я ненавижу писать длинно, поэтому ограничусь лишь несколькими эпизодами, а лучше одним.
Вот я уже взрослый, мне восемь лет. Я приехал в Ярославку на каникулы, на два месяца, на июнь и июль, а в августе еще поеду на море, в Сумгаит.
Поездки в Ярославку я начинаю ждать еще с зимы, и ожидание это тоскливо и мучительно.
Но об этом потом. А сейчас я стою с дедушкой на обочине дороги, а рядом стоит лесовоз, перевозящий бревна.
Дедушка долго степенно разговаривает с шофером, они курят цигарки с самосадом, потом выпивают из горлышка бутылку «Солнцедара», мы с дедом садимся в кабину и едем, далеко, в горы Кавказа. Там, в станице Черниговской живет тетя Таня, младшая из дедовых дочерей, недавно вышедшая замуж.
Муж у нее Вася Байрачный из Майкопа. Вася зубной врач, он окончил медицинское училище, получил направление в Черниговскую и теперь живет там с Таней во флигеле.
Эти дни в станице Черниговской были одними из самых лучших в моей жизни.
Вася тогда только начинал пить, был красивым и молодым.
Мы с ним сразу подружились. Когда дед уехал, оставив меня погостить, Вася все свободное от сверления и рвания зубов время, посвящал мне. Он пересказывал удивительные, никем не виданные, фильмы; учил хитрым приемчикам секретной, видимо, им самим придуманной, борьбы, напоминающей «боритсу» Шерлока Холмса и профессора Мориарти; смешил рассказами о трусливых пациентах и, не будет преувеличением сказать, многое мне передал как сыну.
Так, я до сих пор знаю, что нужно сделать, чтобы засунуть в бутылку из-под вина куриное яйцо так, чтобы оно пролезло, но не хочу открывать этот секрет  в память о покойном дяде Васе.
Стоматолог Байрачный давно уже допился до ручки и умер, а тетя Таня жива и живет в Майкопе, а ее сын Андрюха, мой двоюродный кузен, является владельцем крупнейшей и известнейшей в Майкопе сети зубных кабинетов под брендом «Байрачный». Он, таким образом, пошел по стопам своего отца, а если его сын пойдет по его, то это у них будет уже целая династия.
Я долгое время думал, что Вася Байрачный адыгеец и часто хвалился, что одна моя тетя замужем за диким горцем.
Но это заблуждение рассеяла мама, сказав мне однажды, что Байрачные евреи.
Видимо, это какая-то карма девиц Бураковых.
Но две оставшиеся тетки, Нина и Надежда, были неудачливы в семейной жизни и не имели уже никаких мужей, даже и таких.
И вот я стал гостить в Черниговской.
Там было не знаю как красиво. Особенно я запомнил на всю жизнь снеговые вершины и светлячков.
Светляки летали по двору, светясь зеленоватым светом. Светятся у светлячков попки. Если наловить их в пол-литровую банку и закрыть, то она светит как лампочка, так что можно при желании почитать книгу.
Такую красоту я видел потом в жизни только один раз, в Железном Порту под Херсоном, где мы отдыхали в палатке.
Мне было пятнадцать. Однажды я, задумавшись, шел по берегу моря, возвращаясь с киносеанса в летнем кинотеатре и мысленно переживал события фильма, а какого, не помню.
Тихо шуршало невидимое во мраке ночи море.
Я остановился и, задумчиво глядя на звезды, справил малую нужду в набежавшую волну.
Каково же было мое удивление, когда я увидел, что волна эта озарилась трепетным, нездешним светом!
Это было редкое природное явление – свечение планктона, а может быть, фитопланктона.
Это было тем более редкое явление, что обычно светится очень чистое море, а под Херсоном оно грязноватое и мутноватое.
Не помня себя от радости, я быстро разделся на берегу, вошел в воду, видя в ней свои призрачные, как у мертвеца, ноги, бросился и поплыл. Я плыл и плыл по фосфорически мерцающим волнам, а от меня метеорами и трассирами уносились прочь рыбки и прочие креветки.
Я прибежал к палатке, крича: «Папа! Мама! Скорее, оно светится!» - но они спали и не захотели просыпаться.
Я лег в кабине нашего «Запорожца» и, пока не заснул, все проводил пальцем по мокрым плавкам и на них загорался фосфорный след…
А здесь, в Черниговской, летали светлячки, что тоже было не менее красиво.
Да, светлячки порхали, горы по утрам сверкали, мне было восемь и я был совершенно, абсолютно, несчастным человеком.
Счастье закончилось в четыре года, когда папа окончил институт, приехал в город на Волге, на огромный, только что построенный, химический комбинат, был назначен начальником электроцеха, получил однокомнатную квартиру и, как говорили в старину, «выписал» меня из деревни.
Ах, если бы меня никто не выписывал, все было бы совсем по-другому! Я стал бы комбайнером или пастухом и был бы счастлив!..
Но этого не могло быть. Кафка писал в дневнике: «… все, что возможно, происходит; возможно лишь то, что происходит.»
Сначала я по малолетству обрадовался этой близкой и такой интересной перемене. А когда тетки говорили мне:
- Поедешь, Серхей, будешь плевать с балкона, с пятого этажа! – я не понимал, что такое балкон и видел во сне, что это красное ведро, вроде ступы Бабы-Яги, а я сижу в нем и плююсь.
И скоро, к отчаянию дедушки и бабушки, меня забрали и увезли в город.
Крушение счастья было полным и напоминало сцену из фильма «Титаник», когда корабль, разломившись, тонет в пучине, оставляя на волнах лишь обломки и замерзшие трупы возлюбленных.
Папин характер оказался далеко не сахар. На работе мягкий и добрый руководитель, дома он распускался и, что называется, отыгрывался на маме и мне. Но если мама еще могла дать отпор, расцарапав папе физиономию, то я был совершенно беззащитен и скоро перестал сознавать, на каком свете живу.
То, что над моей маленькой личностью ежедневно совершается насилие, не укладывалось у меня в голове.
Я не так боялся папиных щипков и подзатыльников, как его бешеных вспышек и обзываний.
Внезапный, резкий переход от полной, естественной как дыхание, гекфинновской, свободы, от теплого душика всеобщей любви и обожания к злым папиным правилам, к барахтанью в ледяной воде, поглотившей «Титаник», сразу же меня сломали.
С тех пор я навсегда остался мнительным, туповатым, бестолковым и попросту трусоватым.
Всю жизнь я потом накачивал мускулы, что, как известно, свойственно многим трусам.
Через год после того, как меня забрали из Ярославки, было так, что я, пятилетний, заслышав как щелкнул замок и папа пришел с работы, мог со страху наложить полные штаны.
Папу, естественно, оскорбляло, что его так боятся. Он напускал в ванну воды, швырял меня туда и заставлял стирать эти полные штаны. Я молчал, боясь заплакать и стирал, а вокруг меня плавали желтые подводные лодки.
Но все это были мелочи жизни, все это бледнело по сравнению с тем, что началось, когда папе вздумалось лично научить меня читать.
Странно, что я на всю жизнь не остался безухим заикой.
Когда умерли ярославские дедушка и бабушка, я горевал и тосковал так, как вообще не горюют и не тоскуют дети.
Все же, рано или поздно, но я обломался, приняв мир каким он есть, а тут и папа с годами смягчился сердцем, и зажили мы очень хорошо, лучше не надо.
И тем и закончилось мое детство.


Рецензии