Ничей современник. Глава 3. Эпиграмма

                Мы живём, под собою не чуя страны,
                Наши речи за десять шагов не слышны,
                А где хватит на полразговорца,
                Там припомнят кремлёвского горца.
                Его толстые пальцы, как черви, жирны
                И слова, как пудовые гири, верны,
                Тараканьи смеются глазища
                И сияют его голенища.
                А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
                Он играет услугами полулюдей,
                Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет
                Он один лишь бабачит и тычет.
                Как подкову, дарит за указом указ,
                Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз,
                Что ни казнь у него, то малина
                И широкая грудь осетина.
                О. Э. Мандельштам

— Вы с ума сошли! — неодобрительно сказал Пастернак, услышав это стихотворение.
Напротив него сидел Мандельштам, погружённый в свои мысли. Он не хотел смотреть в глаза собеседнику, поэтому смотрел на летающие за окном снежинки. Было бессмысленно что-либо говорить: всё уже сказано и написано. Но всё-таки чувствовал он себя некомфортно: всё пытался удобнее расположиться на стуле, отыгрывал левой рукой какую-то мелодию, искал потерянные слова.
— Зачем? — спросил Пастернак.
— Стихи должны быть гражданскими, — спокойно ответил Мандельштам. — Я же вам рассказывал, как ещё 14 лет назад побывал в плену и у красных, и у белых? Во мне разглядели агента, а затем контрагента, и всем я старался объяснить, что я не белый и не красный, я — поэт! Поэт! Какое же сильное слово было, и как его истоптали за это время!
Пастернак ничего не ответил, пытаясь уцепиться за каждое сказанное Мандельштамом слово. Он давно размышлял о выпавшей на их долю эпохе, поэтому старался вслушиваться в разговоры, созвучные времени.
— Да, мне решительно всё равно и на тех, и на этих, но это не значит, что я глух и слеп!
— Но почему именно ему? — спросил Пастернак.
— Как почему? Он первопричина.
— Осип Эмильевич, — начал Пастернак, не зная даже, с какой стороны подойти, — я рад, что вы вновь пишете, но конкретно это не поэзия.
— Борис Леонидович, зато я снова считаю себя поэтом. Вот уже два года я живой. Во мне что-то проснулось, я вернулся к стихам. А когда проснётесь вы?
Это был серьёзный удар по Пастернаку — в то время главному поэту в СССР.
— Да, я сейчас мало пишу, но зато занят переводами, — оправдывая себя, строго сказал Пастернак.
— Какое жалкое дело! — воскликнул Осип Эмильевич, на себе познавший этот труд, —
ваше полное собрание сочинений будет состоять из двенадцати томов переводов и одного тома ваших собственных стихотворений!
Пастернака раздражал тон разговора, но он вовсе не хотел ругаться с человеком, который, возможно, болен или безумен и точно обречён.
— Это не поэзия, это самоубийство, — повторил он, — вы же поэт! Что поэту нужно для написания стихов — стол да перо! Вот у вас хорошая квартира, вы наконец-то дома, можно и стихи писать.
Но эти слова нисколько не успокоили Мандельштама, а, наоборот, разозлили ещё больше: он не был согласен ни с одним высказыванием.
— Я нигде и никогда не чувствовал себя дома! — заявил он.
— Я не хочу больше ничего слушать! — отрезал Пастернак,
вставая из-за стола и направляясь к двери. — Вы хоть понимаете, что грозит за этот пасквиль?
— Не писал бы, если бы не понимал! — назло отвечал Мандельштам.
Напряжение нарастало, но на этом разговор закончился. Пастернак в наскоро накинутом на плечи пальто надевал сапоги, чтобы уйти прочь из недружелюбной квартиры. Но с каждой секундой его быстрые и нелепые движения замедлялись, а значит, уходила и злость. Мандельштам метался по комнате, непрестанно смотря в окно на зимнюю Москву. Но уже надевшего шляпу и уже взявшегося за ручку двери Пастернака обезоружил спокойный голос Осипа Эмильевича:
— Не носите эту шляпу.
Эта обычная фраза прозвучала так непринуждённо, что обидеться было невозможно. Конечно, дело не в шляпе, а в том, что под шляпой.
— Осип Эмильевич, — начал Пастернак, тоже говоря спокойно, — вы действительно никогда не чувствовали себя дома?
— Да... Для меня всегда было важнее, что за окном, а не что внутри квартиры. И чтобы Надя была рядом, а где нам быть, вовсе не важно.
— Для вас так важен вид из окна?
Мандельштам не стал обращать внимание на то, что Пастернак изменил формулировку, что полностью меняло смысл сказанного, но всё же продолжил:
— Вспомните мои слова, когда из вашего окна будут видны заснеженные и залитые солнечным светом сосны.
Осип Эмильевич вышел из кухни, чтобы пожать руку.
— До свидания, Борис Леонидович. Мы ещё встретимся,
судьбы наши ещё пересекутся в какой-то точке, так что прощаться не стоит, — сказал Мандельштам.
— До свидания, Осип Эмильевич.


------------------------------
Борис Леонидович Пастернак в течение десяти лет — с 1945 по 1955
год — пишет роман «Доктор Живаго». В 1958 году удостоен Нобелевской премии по литературе. «Не читал, но осуждаю», — частая формулировка оценки
«Доктора Живаго» на родине, где роман был издан только в 1988 году. В 1956
году в стихотворении «Быть знаменитым некрасиво» напишет:
И должен ни единой долькой
Не отступаться от лица.


Рецензии