Все начиналось во Внукове

                Но открытые в детстве страницы
                Вместе с жизнью своею закрою.               
                Григорий Санников


                1.

У моего папы Никиты Санникова был друг Лев Наврозов. Умный, высокообразованный, ни на кого не похожий — он много значил в судьбе моего отца. Именно под влиянием Льва Наврозова отец бросил театроведческое отделение ГИТИса, на котором учился с серединки на половинку, и поступил в институт иностранных языков, где увлекся учебой страстно. Вместе с Львом Наврозовым они соорудили из каких-то деталей магнитофон (не было тогда еще в продаже магнитофонов!) и, прослушивая записи, ставили себе классическое английское произношение. Многочисленные поездки за границу, синхронный перевод, преподавательская деятельность, переводы художественной классики, по сей день востребованные — всего этого, возможно, не было бы в жизни  моего отца, если бы не Лев Наврозов.
И вот, не знаю уж, каким образом, переводчик Лев Наврозов приобрел дачу Леонида Утесова в писательском поселке во Внукове. Папа увидел эту дачу — и загорелся идеей жить в собственном доме под Москвой…
В моих ранних детских воспоминаниях — дивная березовая роща, которой нет конца и края, и двухэтажный дом белого цвета вдали от калитки, который так гармонично вписывается в это скопище белых берез. Папа оставляет меня на попечение Льва Андреевича и куда-то уходит. А в доме так интересно! На втором этаже распахнуто окно, а прямо за ним — пологая крыша, по которой хочется побегать. И я бегу туда, переступаю эту запретную черту… И что ж тут такого? Я ведь не собираюсь прыгать с этой крыши. Но Наврозов останавливает меня, и снова останавливает, и очень умным голосом  вразумляет:
"Ну зачем? Ну вот подумай: зачем?"
Ну как объяснить — зачем? Это ведь так интересно — побегать по крыше, особенно когда тебе запрещают. Там так хорошо, и солнечный свет льется сквозь кроны берез! И я снова туда бегу, улучшив минутку... Представляю, сколько хлопот я причинила таким поведением Льву Андреевичу.
А папа между тем активно искал себе дом под Москвой. Где только не побывал! Целая эпопея звучала, увлекательная и захватывающая,  когда за столом он рассказывал гостям долгую историю поисков  дома и счастливого ее окончания. 
Нашелся дом в конце концов здесь же, в писательском поселке во Внукове.
Особенно папа гордился тем, что на момент покупки дома у него было  пятьсот рублей... долга! Но каким-то чудом — с миру по нитке — была собрана нужная сумма (восемь тысяч, если не изменяет память). Папа много работал  над переводами, чтобы расплатиться с долгами. Но часть суммы досталась ему безвозмездно — подарком от старшего друга, литературоведа Леонида Гроссмана, и подарком от  отца, моего деда.
В свой новый дом папа меня привез прямо из Малеевки, где я отбывала свое последнее дошкольное лето, томясь в литфондовском детском садике. И я не сразу поняла, что это наш собственный дом,  ведь раньше не раз приходилось бывать на съемных подмосковных дачах.
Этот дом, на мой детский взгляд, во многом уступал дому Наврозовых. Был он бревенчатый, темный, и окружали его не светлые березки, а мощные дубы. Зато нем была полукруглая застекленная терраса с множеством маленьких окошечек, а на створчатых окнах в комнатах первого этажа были интересные медные ручки с вертикальной перекладиной из синего прозрачного стекла. А у входной двери рядом с небольшим деревянным крылечом рос толстый ветвистый дуб.
Основную часть участка занимал лес. Но были и яблони, и грядки с клубникой, и кусты с крыжовником и смородиной. Всем этим занялся мой дедушка, поэт Григорий Александрович Санников. Помню, как он обрезал маленькими ножницами хвостики крыжовника, собранного им на участке, и варил варенье на электрической плитке. Как разрезал ножичком спелое яблоко из сада и объяснял мне, что этот сорт называется белый налив.
Осенью мы с мамой и дедушкой вернулись в Москву, в писательский дом на улице Фурманова (так назывался тогда Нащокинский переулок). Там я пошла в первый класс. А папа остался на даче — строить дом.
Когда мы с мамой приехали во Внуково в конце мая,  мне не понравились перемены, произошедшие с домом. Там, где раньше росли цветы, громоздилась теперь кирпичная пристройка. Ни деревянного крылечка, ни дуба того ветвистого у входа уже не было. На месте была теперь просторная кухня  с горячей и холодной водой, с плитой газовой, соединенной с прикрепленным к наружной стене большим баллоном. Но ни кухню, ни большой санузел на другом крыле пристройки, ни бойлер с горячей водой, ни систему отопления, ни новую печку — ничего этого я не могла оценить в свои 8 лет. Где прежний домик с деревянным крылечком? Неуютным казалось новое большое крыльцо из бетонных плит. А где печка с дровами? Новая-то углем топилась — радость уже не та.
А то, что папа собственными руками сумел меньше чем за год из летней дачи  сделать зимний дом со всеми удобствами, я сумела оценить лишь много лет спустя. Как это ему так быстро удалось? Да просто он увлекся строительством примерно так же, как в юности — английским языком. А уж если он чем-то увлекался — так увлекался!
В середине лета меня зачем-то отдали в пионерский лагерь литфонда, который примыкал к писательскому поселку за оврагом. Туда можно было дойти от нашего дома за полчаса неторопливым шагом. Воспоминания о нем остались не лучшие. Однажды с двумя девочками я сбежала оттуда, сказав, что у меня есть клубника на даче и я знаю туда дорогу. И вот мы дошли до нашего дома, пробрались незамеченными на огород, где тогда росло еще много клубники, посаженной прежними хозяевами, и нарвали, сколько сумели. Когда бежали обратно, наткнулись на  Григория Александровича, сидевшего в кресле на крыльце. Дедушка не стал меня ругать, не стал поднимать тревогу, а только сказал добродушно: «Ай-яй-яй». И никому меня не выдал. В лагере наш побег тоже остался незамеченным.
Лагерная смена закончилась, меня вернули на  дачу, и весь остаток лета мы бродили по внуковским окрестностям вместе с Григорием Александровичем. Он очень любил рыбачить. Мы спускались с  вниз по улице Лебедева-Кумача к небольшому пруду, огибали его справа, дедушка располагался возле ивовых кустов и закидывал удочки, объясняя мне, как это делается. В вечерние часы клев был хороший. Ловилась плотва и ротаны. Однажды мы дошли до речки Ликовки, и мне подумалось, что здесь-то, на настоящей речке, мы наловим настоящей рыбы. Но клева не было, и ничего, кроме двух увесистых плотвичек, мы не поймали.
Первыми моими друзьями в поселке стали Аня и Алеша Голиковы, наши соседи. В заборе была дыра, и мы могли кратчайшим путем бегать друг к другу в гости. К нашей компании вскоре присоединилась Таня Милютина.
В небольшом летнем домике Голиковых каким-то образом умещались, можно сказать, три семьи: бабушка с дедушкой, родители Ани и мама Алеши, Нонна Юрьевна, которую все называли Машей.
С особой теплотой я вспоминаю Нонну Сергеевну, бабушку Ани и Алеши. От нее исходил какой-то внутренний свет, какая-то теплота, редкостная душевность. Нонна Сергеевна была родной племянницей Любови Петровны Орловой.  Ана с Алешей часто ходили в гости к своей двоюродной прабабушке на соседнюю улицу.  Это был совсем не такой дом, как наши. Забор там был на мой детский взгляд высоченный, сплошной, за которым вообще ничего не было видно. Мощные ворота, внушительная калитка. Когда она приоткрывалась, был виден настоящий английский сад,  просторы ровно подстриженного ярко-зеленого газона. И дом в глубине, который казался дворцом.
И в то лето, и в последующие я не раз встречала Любовь Орлову и ее супруга, прогуливающихся под руку по поселку. Любовь Орлова носила темные очки, а лицо ее, мастерски загримированное, казалось юным. Издалека их можно было принять за дедушку и внучку... Ну, на худой конец — за отца и дочь. Но уж никак не за сверстников-супругов, настолько она выглядела моложе. Она сохраняла изящнейшую фигуру, легкую, молодую. Чего никак нельзя было сказать об Александрове. А им обоим ведь было уже под восемьдесят. Я всегда здоровалась с ними, когда проходила мимо. Не помню, кивал ли Григорий Васильевич в ответ, взгляд его был устремлен куда-то вверх или в сторону, но уж никак не на встречного человека, тем более ребенка. Тогда как Любовь Орлова здоровалась с искренней приветливостью, вниманием, без тени самомнения. Парой они, однако, были на редкость гармоничной.
В конце лета папа перевез мои документы из московской школы в Изваринскую, и я пошла во второй класс этой двухэтажной кирпичной школы, расположенной рядом с писательским поселком. Аня с Алешей, как и все Голиковы, уехали осенью в Москву, их дом опустел. Уехала и Таня Милютина. Но произошло настоящее чудо, когда поздней осенью Аню и Алешу привезли родители ко мне на день рождения. Они подарили мне роскошный подарок: набор разнообразных кукол для кукольного театра. Они очень пригодились нам следующим летом, когда мы поставили кукольный спектакль и показывали его на подоконнике, прячась за окном дома, а взрослые зрители сидели рядами на стульях в комнате.
От Изваринской школы у меня остались не лучшие воспоминания. Уровень преподавания был очень слабый. Пожилая учительница нашего второго класса помешана на атеистической пропаганде, которой долбила нас каждый день, чуть ли не на каждом уроке. Примерно одна треть класса состояла из детдомовских детей. Практически все они были из неблагополучных семей, при живых родителях,  лишенных родительских прав. Они плохо учились, жутко хулиганили и были агрессивны по отношению к "домашним".  Я не знаю, почему эта школа называлась Изваринской, тогда как деревня Изварино находилась больше чем в километре от нее, а располагалась она впритык к писательскому поселку. Дети в нее приходили из деревень Изварино и Ликово, из поселка МВТ и с Белых дач, расположенных по пути к МВТ от станции. В классе я была практически одна из писательского поселка. И учителя сердились на меня за то, что мне ближе всех идти, а я на первый урок всегда опаздываю.
Вскоре в классе появилась еще одна девочка из писательского поселка по имени Света. Нефедовы, дедушка и бабушка Светы, жили от нас через забор, замыкающий участок в глубине. Их калитка выходила прямо к конторе поселка. По протоптанной тропинке мы ходили со Светой друг к другу в гости. Ее родители, адвокаты, периодически приезжали из Москвы и вскоре уезжали. Через год или два они увезли Свету в Москву. И тогда из писательского поселка в школе осталась только Оля, дочка домработницы Игоря Ильинского, учившаяся на один класс младше  меня.
В ту первую нашу зиму во Внукове в нашу семью пришло горе: в Москве на 70-м году жизни умер от инфаркта мой дед Григорий Александрович. На похороны меня не взяли, и я в свои девять лет не могла еще вполне ощутить, что такое смерть. Но мне было очень грустно. К мысли о том, что никогда я не услышу уже его неторопливую походку, и никогда больше не схожу с ним на рыбалку,- трудно было привыкнуть. Его бамбуковые складные  удочки достались мне в наследство. И я каждое лето ходила с ними к тому месту у пруда, которое показал мне дед,  и приносила домой неплохой улов, так что маме летом практически не приходилось тратиться на еду для нашего рыжего кота.
То кресло, в котором любил сидеть на крыльце Григорий Александрович, стояло теперь в маленькой проходной комнатке у печки. И длинными зимними вечерами я сидела в этом кресле и читала стихи моего деда. До чего же мне было грустно,  что я так поздно открыла их для себя. Ведь можно же было поговорить с ним о поэзии, попросить, чтобы он мне их почитал. Но в то последнее наше с ним лето мне было всего 8 лет, и я еще не думала об этом. А теперь мне уже исполнилось 10.  И я стала не только читать, но и запоминать стихи моего деда наизусть. А он до этого не дожил…


                2.

Долгое время близкой моей подругой была Лена Королёва. Она жила с бабушкой Лидией Михеевой. Их участок граничил с нашим в глубине нашего сада, правее от участка Нефедовых. Отец Лены был журналистом-международником, жил в Париже, и я помню, как бабушка звала ее к телевизору из комнаты, где мы с ней играли:
"Папу показывают!"
На экране нахмуренный папа напряженно говорил что-то  в микрофон на фоне видов Парижа. Что он говорил, я не понимала. И хорошо, что не понимала. Это было, действительно, неинтересно.
Для меня не было никогда в диковинку знакомство с людьми, имена которых широко известны. Ничего особенного я не видела в том, что могу услышать по радио голос человека, с которым вчера разговаривала, или увидеть его в телевизоре. Мы могли встретить Игоря Ильинского на улице, а вечером увидеть его в какой-нибудь роли в фильме. Однажды папа по какому-то поселковому делу зашел к Сергею Образцову и взял меня с собой. Образцов, увидев ребенка, сам провел меня во своему участку, показал голубятню с голубями разнообразных пород, пруд с золотыми рыбками, познакомил с собакой сенбернаром, провел по всем трем этажам своего дома, показывая разные диковинки, и даже аквариум с двумя маленькими крокодильчиками. Ничего удивительного не почувствовала я, когда некоторое время спустя я услышала по радио передачу для детей с участием Образцова, где речь шла и о голубятне, и о сенбернаре, и о крокодильчиках. Мне всегда, с самых тех детских лет, резало слух, когда кто-то хвастался знакомством со знаменитостями. Как можно хвастаться тем, что не является твоей собственной заслугой? А люди, которые известны не только кругу соседей и друзей, имена которых, возможно, знает вся страна - они ведь такие же люди, как и все, с теми же недостатками и достоинствами, но только больше, чем у других, у них есть соблазн зазнаться. Я видела и ценила скромность Любови Орловой, внимательность Сергея Образцова, но я видела среди знаменитых соседей и таких, которые держались с подчеркнутым высокомерием и в упор не замечали собственных недостатков. Не стоит называть имен.
Однажды мы с мамой шли по улице, я что-то оживленно рассказывала ей, и вдруг она остановилась и попросила, чтобы я помолчала. Она смотрела через дощатый забор на окно небольшой, довольно скромной дачи. В проеме окна я увидела профиль женщины. Что-то потрясающе благородное и как будто нездешнее просквозило в ней. Когда мы пошли дальше, мама сказала, что это — великая актриса Алиса Коонен.
Дома мама показала мне книги о Камерном театре, которым она страстно увлекалась в студенческие годы. Рассказала о режиссере Александре Таирове.  Камерный театр прекратил свое существование. когда маме, студентке театроведческого ГИТИСа, было 20 лет, но она к тому времени успела много раз его посетить.
Я засмотрелась на фотографии из спектаклей Камерного театра разных лет. А когда дома появилась пластинка с отрывками из пьес Камерного театра, я потеряла голову. Во мне как будто перевернулось что-то... Антоний и Клеопатра! Федра! Мадам Бовари! Я вконец заиграла пластинку, знала ее наизусть, и родителям пришлось уже прятать от меня тома Шекспира, которые я тащила к себе с книжных полок и пыталась читать... Рано было, конечно же, в 10 лет читать Шекспира!
Зимние вечера были долгими. Никакого школьного досуга, никаких кружков у нас не было. Мы с Леной Королевой (между собой мы называли ее Леной Михеевой) стали репетировать сцену смерти Клеопатры. Корону сделали из блестящей бумаги, змейку металлическую где-то достали. Были зрители, с интересом смотрели. Но мертвую Клеопатру я играть уже не сумела — встала и убежала к себе комнату. Монолог Хармианы Лена договаривала уже в одиночестве.
Потом мы за Федру взялись, но тут бабушка Лены сказала:  «Хватит!» Я подумала сначала, что ей не нравится, что я забираю себе главные роли, и предложила даже — пусть Лена будет Федрой, а я служанкой. И только потом поняла, что дело не в этом, а в содержании монологов, для которого мы были еще слишком малы.
Моя мама так бы и не решилась познакомиться с Алисой Коонен, если бы в нашем доме не появилась молодая девушка из Прокопьевска, из театральной семьи, с которой мама познакомилась в командировке от ВТО.  Девушка не поступила в то лето в ГИТИС и приехала к нам в расстроенных чувствах. Она-то и стала уговаривать маму пойти к Алисе Коонен. И вот однажды, подавляя волнение, мы втроем отправились в гости. Но волнение сразу же прошло, когда Алиса Георгиевна приветливо поздоровалась с нами и пригласила  в дом. Сразу же завязался непринужденный  и интересный разговор. Алиса Георгиевна сказала девушке из Прокопьевска, что была бы счастлива оказаться на ее месте: не поступить в ГИТИС, но чтобы ей было 18 лет... Мне же она откинула волосы назад, гладя по  голове (у мена тогда была стрижа каре), и сказала, что в таком виде и с такой внешностью я могла бы прямо сейчас играть маленькую Клеопатру.
Мы провели у нее весь вечер. Разговоры не умолкали. Конечно же, она пригласила нас к чаю. У нее была домработница, немолодая и очень добрая женщина. Когда я попыталась дать кусочек колбаски со стола их большому серому коту, обе они - и Алиса Георгиевна, и домработница, добродушно засмеялись.
"Этот кот признает только антрекоты из Елисеева!"
Мы часто потом вспоминали эту фразу.
Много говорили о Таирове. О перипетиях театральной жизни. Говорили о завистниках, о том, с какими кознями приходилось ей, единственной главной актрисе театра, сталкиваться. Так, однажды во время спектакля она совершенно случайно заметила отсутствие лестницы, по которой обычно сбегала с высокого помоста, не глядя.  Если бы не заметила, травму получила бы страшную.
Жаль, что я не вела тогда дневника. Мне не вспомнить сейчас  подробностей беседы того вечера. Помню только, что было потрясающе интересно и хорошо.
Когда мы с мамой второй раз пришли к Алисе Георгиевне в конце лета, разговор пошел куда-то не туда: весь вечер, бродя по дорожкам дачного участка, они с мамой говорили о каких-то проблемах в семье Михеевых – вспомнить бы теперь, о каких! А потом мама удивлялась: как же мы могли проговорить весь вечер о такой чепухе!
Дача Алисы Георгиевны был очень скромный. Осенью она возвращалась в Москву.

                3.

Однажды поселок захватили какие-то запредельные страсти. Я не сразу поняла, что происходит, почему поселок как будто пронизан каким-то накалом, а на перекрестках собираются и бурно обсуждают что-то местные знаменитости.
Насколько я тогда могла понять, произошло следующее. В кооперативе были собраны деньги на газификацию, и зачем-то все они были переданы Льву Наврозову. Он провел газ себе и нескольким соседям, а дальше – труба.  Вернее, трубы… Стоили они слишком дорого, и просто-напросто не хватило денег тянуть их дальше.
Наврозов стоял на том, что нужно собрать еще денег. А поселок возмущался – мол, денег было достаточно, это Наврозов виноват.
И только и слышалось:
"Трубы, трубы..."
Помню поселковое собрание, на котором разыгрывалась драма. Проходило оно на даче у Алексея Суркова. Нас, детей, не пускали, конечно, туда, и мы  кучковались на улице Маяковского – кто с велосипедом, кто с самокатом. Дети отъезжали, катались, возвращались, а собрание все шло... Впору было уже разойтись по домам детям, но нас тоже, видно, захватило что-то, и мы ждали, чем же все кончится. Люди выходили взмыленные, ошалелые, жестикулирующие, что-то кричащие — и снова уходили в помещение. Ключом программы, как я поняла, был конфликт между четой Наврозовых, возникший в ходе собрания: Лев Андреевич начал озвучивать как-то текст, а Муза, его жена, умоляла его замолчать.
Мама потом рассказывала мне, как неловко ей было перед Алисой Коонен: все шумели, пафосно выступали, а Алиса Георгиевна смотрела на весь этот бедлам с каким-то недоумением и молчала.
Не знаю, почему на это собрание пришлось идти маме. Скорее всего папа был в отъезде. Сдается мне, что и трубы, и деньги, и газ — все это было на втором плане. На первом же что-то совсем другое, связанное, скажем мягко, с абсолютной непохожестью Наврозова и его семьи на их поселковое окружение.
Не знаю, как все это было обставлено юридически, но Наврозова на следующем собрании общим голосованием исключили из писательского кооператива. Были  воздержавшиеся. Но папы среди них не было. Когда я узнала от мамы о том, что он проголосовал за исключение своего друга, я недоумевалае: как же так — против лучшего друга?!
Но с другой-то стороны: а как можно было себе этот злополучный газ провести, а  лучшему другу — не провести?..
Однажды во время нашего с мамой приезда в Москву я услышала из комнаты, как мама, разговаривавшая в прихожей по телефону с кем-то, воскликнула вдруг:
- Как уехал?! Не попрощался!.. А что же ты раньше мне не сказал?
Художник Юрий Павловский, общий друг Льва Андреевича и моих родителей, объяснял маме, что и рады были бы Наврозовы с ней попрощаться, да ведь она бы не удержалась, проговорилась бы в поселке, и ОНИ помешали бы отъезду.
А ведь уезжали-то в те годы за "железный занавес" — навсегда.
- Как уехал! Как уехал!... —  понеслось по поселку...
- Уехал... —  звучало самыми разнообразными интонациями, с разнообразными комментариями и без...
А потом страсти поутихли, поселок как-то своим чередом газифицировали. Помню его перерытыми, грязным, помню деревянные дощечки через траншеи, по которым нужно было умудриться пройти, не запачкавшись, в школу.
Перерыт был и наш участок. А когда газовый огонь загорелся в АГВ, папа задумал новую перестройку дома. Печка стала уже не нужна. А я ведь так привыкла к печке! Она находилась в самом центре дома, в небольшой комнатке, которую мы называли печной. Из нее деревянная дверь вела в длинную просторную комнату с окнами на обе стороны, а в дальнем ее конце была дверка в мою маленькую комнатку, где стояла железная кровать и старинный столик, под крышкой которого я хранила первые свои рукописи и стихи. И еще там был шкаф, а за ним большая дыра. Взрослые говорили,  что она предназначена для будущего камина. Я с трудом могла вообразить камин в моей маленькой комнатке. И вот буквально в одночасье все было разрушено: печка демонтирована, дощатые стены сломаны. Три комнаты прекратили свое существование, получилось большое пространство в четырех стенах из обструганных изнутри  бревен. Исчезли и створчатые окошки — те, от которых веяло стариной, на которых были фигурные ручки с перекладинами из синего стекла. Оконные проемы были расширены чуть ли не вдвое, и папа вставил в них четыре большие современные рамы. Куда делся мой шкаф — не знаю, но на том месте, где он стоял, действительно появился камин.
Папа положил новый пол из широких досок, принципиально не крашеный, и я помню, как помогала обрабатывать шкуркой свежие доски, а потом покрывать их лаком. Вручную нужно было шлифовать и деревянные цилиндрики, из которых папа сделал люстру и бра в виде свечей. Потолок папа тоже сделал новый, белый. Я понимала, что пространство получилось впечатляющее. Такое, чтобы гости сказали «ах!», заходя. 
Перегородку, за которой я теперь жила в этом новом пространстве, папа заботливо оборудовал книжными полками и встроенным небольшим квадратным столиком, за которым я могла делать уроки. Полгода заняло у папы это строительство.  И  кровать напротив камина, на которой спала теперь мама, и стол, две деревянные широкие скамьи из чистого дерева, покрытого лаком — все до мелочей было сделано папой. Это стоило оценить! Но, увы, к разрушению пространства моего детства привыкать было очень просто.


                4.

Вместе с новой обстановкой в доме появился травмирующий меня объект. Который, собственно, располагался в каждом доме, и я хорошо помню, как в младших классах я уговаривала папу завести  телевизор.
«У всех есть, только у нас нет...»
Папа объяснял, что жить нужно в тишине, презрительно отзывался о «московских обывателях», у которых глаза мутнеют от бесконечных часов за телевизором. И вот как раз тогда, когда я полюбила книги, стихи и тишину, папа приобрел телевизор и установил его сразу же при входе в нашу новую просторную гостиную. 
Папа стал его смотреть по вечерам, забыв, что так делают только «московские обыватели». От телевизора меня отгораживала всего лишь перегородка, не достающая до потолка, и моим долгим тихим вечерам за книгами пришел конец. Я выходила из-за перегородки и садилась вместе с папой смотреть фильмы, от которых он и сам порой бывал не в восторге, но все равно мы их зачем-то смотрели. Но иногда выпадал действительно хороший фильм.
Если телевизор располагался слева от входа, то справа стояла длинная широкая лавка из струганых досок, покрытая лаком, тоже работа папы. На ней стоял громоздкий катушечный магнитофон. Я прокручивала на нем песни Владимира Высоцкого в не качественной записи, чем вызывала недовольство папы.  А мне нужно было прослушивать много раз, чтобы разобрать слова.
И вот однажды, когда в доме были гости, сосед Юрий Голиков прислушался к одной песне, которую я прокрутила и поставила второй раз. Он заволновался и попросил еще раз ее прокрутить. И еще раз. И по мере того, как ему становились понятны слова, он все больше серьезнел и мрачнел. А потом сел в кресло, попросил разрешения закурить и погрузился в кольцах дыма в какие-то горькие воспоминания. Во всем существе его ожили воспоминания о пережитом на войне. Они как будто настигли, нахлынули... Своими ли глазами видел Юрий Александрович, как выкашивала смерть штрафные батальоны, или было это где-то совсем рядом, но видно было, что этот ужас прошел через его жизнь, и горечь пережитого не могла сгладиться прожитыми годами.
«Вот шесть ноль ноль, и вот опять обстрел,
Но бог войны, давай без передышки.
Всего лишь час до самых важных дел,
Кому до ордена, а большинству до вышки...»
Я помню Голикова именно таким.  А то, что взгляды  Голикова остро несовместимы с моими, сформировавшимися у меня еще в школьные годы во Внукове (сталинизм, оправдание советских танков на Кубе и прочее в том же духе) — все это было где-то уже на втором плане.
Голиков был прежде всего дедом друзей моего детства, супругом любимой  Нонны Сергеевны, нашим соседом. И рядом с тем, что выразило его лицо, когда нахлынули на него воспоминания о войне, все остальное — весь этот эпатажный сталинизм, которым он любил подколоть, шокировать интеллигентных соседей, уходит куда-то в тень.  Я не знаю случая, чтобы он кому-то сделал зло или подвел кого-то.
Уже во Внукове я начала понимать, что человек как таковой гораздо шире и больше тех мыслей и взглядов, которые он высказывает в данный момент.

По мере того, как у меня стал появляться интерес к политике и к общественной деятельности, я как-то ненароком стала вносить эту струю в наши детские игры. Однажды предложила Ане и Алеше: давайте играть в шпионов! Вот дача министра иностранных дел Громыко на соседней улице — за ней мы и будем наблюдать.
Мы ходили в длинных плащах и темных очках, имитировали иностранную речь, обходили дачу со стороны леса... Однако никто не обращал на нас внимания. Тогда я сказала: нужно написать письмо министру. Вот как будто мы шпионы, нас заслали сюда шпионить. Именно детей, чтобы никто ничего не заподозрил. Но среди нас есть  тайный друг Советского Союза, который и пишет это письмо, и разоблачает всю эту шпионскую группу.
Письмо было написано, мы над ним смеялись. Но когда я положила это письмо в конверт и понесла к даче Громыко, мальчики и девочки стали меня отговаривать. Помню встревоженное лицо Алеши Голикова, который смотрел издалека, как я опускаю письмо. У взрослых начался переполох, кто-то приходил к моим родителям.
«Вы знаете, что с нами со всем было бы, если бы они это вытворили лет 20 назад!..»
Но последствий не было никаких. Громыко, говорят, прочел и посмеялся.

Грустнее окончилась моя попытка организовать тимуровскую команду.
Прочитав знаменитую повесть Аркадия Гайдара, я не уловила ее идеологического смысла, но вот мысль о том, как хорошо придумано, что дети помогают взрослым, нуждающимся в помощи, мне необычайно понравилась. И у нас образовалась тимуровская команда.
Пока это была игра, не выходящая за пределы заборов дачных участков, все было хорошо.  Но как только я объявила, что пора от слова переходить к делу и действовать – идти помогать пожилым женщинам тяжелые сумки из магазина домой носить – у меня начались проблемы. Я не могла понять, почему мне никак не удается организовать первый тимуровский рейд.
Наконец, Оля решительно заявила мне, что ее родители не разрешают ей идти помогать людям. Я была потрясена: такие сознательные люди, на весь Союз известные  – и не разрешают дочери заниматься хорошим, ответственным делом…
Мамой Оли была Ирина Левченко, одна из немногих женщин, имевших звание героя Советского Союза, женщина-танкистка, прошедшая по фронтам войны, не раз сражавшаяся на передовой. Отчимом Оли был знаменитый советский поэт Евгений Долматовский. Оба они были сугубо советскими людьми. Странно ли, что со мной, будущей антисоветчицей, у них произошла небольшая стычка?
"Да как же так не разрешают! Они что, с ума сошли!" - вырвался у меня возглас.
А дальше последовала сцена на террасе дома Долматовского. Сильная, стройная, с невероятного высока смотрящая на меня Ирина Левченко спрашивала меня:
«Ты действительно назвала нас, родителей Оли, сумасшедшими?»
Я решила почему-то, что я сейчас ей все объясню, по-человечески докажу ей, что нельзя запрещать дочери делать хорошие и полезные дела. И вместо того, чтобы потупить взор и сказать, что ничего такого я не говорила, или меня просто не так поняли, я искренне стала рассказывать, какое хорошее и доброе дело мы затеяли и как неправильно запрещать Оле в нем участвовать.
Увы, за этим последовал запрет Оле общаться и разговаривать со мной.
«Она мне в глаза начала объяснять, почему считает меня  сумасшедшей» - объясняла эта героическая женщина  кому-то при мне, не помню уже, кому.
Со мной перестали общаться и Оля, и Таня. И, кажется, с тех пор мы так и не виделись. Не помню, чтобы я очень сильно огорчилась, помню только свое удивление поведением героя Советского Союза. Лет через пять моя мама сказала, что видела Долматовского с молодой женщиной под руку. Я подумала, что он развелся с мамой Оли, но потом с грустью узнала, что Ирина Левченко ушла из жизни вскоре после того нашего разговора, года через два или три.
И я вспомнила, как она мне показала дерево у дома, посаженное, когда Оля была младенцем. Мы говорили на тему, кто быстрее растет — деревья или люди.
Я с грустью вспоминаю Ирину Левченко. Все-таки не женское это дело — быть танкистом и участвовать в активных боевых действиях.

Мы росли среди людей, прошедших войну. Таких понятий, как травма, поствоенный синдром тогда просто не существовало, и о том, что вернувшемуся с войны человеку нужна реабилитационный курс, не было и представления. Возможно, весь мир окружавших нас взрослых жил с невылеченной травмой, а мы не понимали этого. Наш учитель физкультуры Зиновий Григорьевич командовал детьми, как солдатами в казарме – мы защищались от этого насмешками, шутками над ним. А что мог знать о тонкостях педагогики с трудными подростками директор детского дома, прошедший через всю войну?..

               
                5.

Когда я училась в первом классе, мама по настоятельной моей просьбе завела котенка, ярко-рыжего, с белой мордочкой, озорного, но умненького. Всю зиму он жил у нас в комнате,а летом вместе с нами переехал во Внуково. Папа назвал его Коташа, и мы вскоре забыли кличку Урмас, данную ему в Москве. Коташа так прочно вписался в наш дом, что трудно было уже дом без Коташи представить. У него были хозяйские повадки, и когда он пропадал где-то по несколько дней, то возвращался, нередко поцарапанный, с таким видом, будто навел в округе порядок.
Не хватало только собаки. Как же мне хотелось её завести! Папа сначала не обращал на это внимания, а потом просил подождать: вот будут щенки у одной породистой собаки…
Но в детстве трудно ждать.
Папа работал в институте иностранных языков. На работу он ездил не чаще двух-трех раз в неделю, остальное время работал над переводами дома, за диктофоном. Александр Петрович Бочинин был в институте специалистом по аппаратуре для переводчиков. Он приехали к нам летом на мотоцикле, в коляске мотоцикла сидела собака Бара. Суровая, строгая, послушная хозяину, вся в медалях...
Вокруг было много симпатичных дворняг. Бара в первый момент показалась ничем не краше бездомного пса по кличке Рекс, который часто забегал на участок. Восточно-европейская овчарка – порода без прикрас. Я вдоль и поперек изучила книгу о породах собак, выбрала бы не эту. Но все уже было решено. Через полгода, среди зимы, папа привез, наконец, чудесного щенка, дочку Бары. С толстыми лапами, обвислыми ушами... С родословной до четвертого колена. Всех щенков этого помета по указанию клуба собаководов нужно было назвать на букву «к». Взрослые предлагали разнообразные клички, я из них выбрала кличку Карма. Не зная толком, что означает это слово и насколько оно серьезно.
Карма была доброй, игривой. Полная противоположность суровой и строгой Баре. На первой выставке Карма заняла второе место по экстерьеру, получила золотую медаль. Ко второй требовалось уже сдать курс защитно-караульной службы сдавать. Не стали мы ее этому учить,осталась она только с одной медалью. Не знала команды «фас», с каждым готова была играть,каждому – вилять хвостом.
Зимой Карме купили шлейку. Я пристегивала к ней поводок, вставала на лыжи, в правой руке — лыжная палка, в левой — поводок, и Карма на большой скорости мчала меня по лесу. Она становилась сильной. Однажды еду на лыжах с Кармой, а навстречу — дочка нашего соседа, Наташа Веселова, девочка лет шести. Карма — к ней, поиграть. Я изо всех сил ее удерживаю —вдруг поцарапает! Сил не хватает, я падаю, удерживаю поводок двумя руками, Карма таранит меня по асфальту, засыпанному снегом. Наташа стоит и смеется…
Сумерки. Карма мчит меня по лесу, раскинувшемуся между станциями Внуково и
Мичуринец. Скоро стемнеет, поздно. Решаю не поворачивать назад, а добраться до станции и проехать от Мичуринца станцию на электричке. Выезжаем из леса, перед нами — пустынное поле. Вдали, на горизонте, если очень вглядеться, виден шпиль Московского университета. Вдоль поля добираемся до станции. Карма устала, лапы ей царапает снежный наст. Но вот подходит электричка. Лыжи и палки держу в руке, одна задевает за дверь — чуть не проваливаюсь в большую дыру между поездом и платформой. По счастью человек немолодой, стоявший в тамбуре, помог мне затащить лыжи и палки, я зашла в вагон, но Карма, испуганная, отказывается за мной идти! Не действуют ни окрики, ни уговоры, тяну на себя шлейку — бесполезно, уперлось животное, силы в ней — хоть отбавляй. Пришлось мне спрыгивать на платформу под ругань водителя электрички, которому мы расписание уже сбили. Мой помощник успел мне выбросить одну лыжу вслед, а вторая застряла в закрывающихся дверях — электричка уехала с торчащей из двери лыжей.
Возвращаемся в полной темноте по лыжне вдоль путей — я на одной лыже, второй
ногой отталкиваюсь от земли, Карма бежит вперед... Домой вернулись совсем поздно. Мама волновалась, но не смертельно: все-таки Карма — надежный защитник. Точнее — один ее вид.
Лыжи пропавшей маме жалко: она на этих лыжах еще до моего рождения каталась, старые, хорошо просмоленные были лыжи. Пришлось перейти на более новые и менее качественные.
После этого я без строгого ошейника с Кармой уже не ходила. Держусь за поводок со шлейкой, а второй поводок, с ошейником, наготове…

Подстилка Кармы располагалась в печной комнате у окна. Часто они играли на этой
подстилке с Коташей. Страшно порой было смотреть: Карма рычит, пасть открыла, вот-вот загрызет кота... А потом они мирно засыпали на подстилке, ни царапинки кот не получал от грозных зубов собаки...
Дружба Кармы и кота – это особая страница моего детства.
Бочинин с Барой часто приезжал к нам в гости. Две собаки, мама и дочка, породистые красавицы, хорошо смотрелись рядом.
В длинной деревянной комнате стоял старый ламповый приемник. По радио шла передача о морских млекопитающих. «Количество голубых китов на планете с каждым годом сокращается...» Мама с Александром Петровичем заговорили о морских животных. Их популяции не могут восстанавливаться так, как у хищников или грызунов, самка кита рожает только одного детеныша... Морские млекопитающие умные, доверчивые, их истребляют варварски...
Карма и Бара сидят рядом, ушки на макушке. А у меня сердце начинает биться.
«Мама, а что можно сделать для того, чтобы защитить морских млекопитающих? Я,
например, что-нибудь могу сделать?»
Мама ответила, что нужно стать биологом, изучать, писать статьи, собирать международные конференции...
Я обзавожусь книгами о морских млекопитающих, о жизни моря. Ищу в Московском
зоопарке кружок, нахожу его в помещении лектория. Сюда не записываются, а поступают. Нужно написать реферат, сдать экзамен перед собранием. Тут не играют с животными, тут наблюдают за ними, научные работы пишут... Вот ведь то, что мне нужно!

Место у остановки автобуса называется «рюмочки» - наверно, из-за двух ваз, похожих на рюмки, которые стояли на полукруглых возвышениях у входа в поселок МВТ. От дома до «рюмочек» - минут десять ходьбы. Автобус приходит ровно в четыре часа дня. Десять минут он идет до станции. Еще полчаса — электричка до Киевской. Оттуда до зоопарка — всего одна остановка на метро. Как раз успеваю к пяти часам, к началу занятий, которые здесь по средам. В воскресение снова в КЮБЗ, на собрание. Или на выезд. Майские праздники — в лес с палатками. Лето — экспедиция, заповедник. Возвращаюсь из экспедиции, ставлю палатку на участке, до конца лета живу в палатке. Осенью на день рождения ко мне приходят уже не подруги из поселка, не одноклассницы, а девочки из КЮБЗа, подруги по экспедиции. Все дальше от меня Внуково, все ближе — Москва…
Я бываю на биофаке в МГУ. А ведь декан биофака живет рядом, на нашей же улице! Но
обратиться к нему за помощью – мысль невозможная, папа настроен твердо: «просить не буду», а я сама росла жутко застенчивой.

                6.

Всю зиму моего седьмого класса мы с папой жили одни, мама была в больнице.
Приходилось осваивать навыки хозяйки дома. Папу вдруг насторожил мой интерес к политике, особенно после выдворения Александра Солженицына из страны, когда официальная пропаганда просто буйствовала на этот счет.  Я ловила по вечерам радиоголоса, чтобы услышать тексты Солженицына. Однажды папа нашел несколько написанных от руки листовок у меня на столе, как туча нахмурился, сказал, что я еще маленькая, ничего не понимаю, и запретил мне слушать «голоса». В подростковой психологии он, видно, не очень разбирался.  Как же мастерски научилась я слушать «голоса» по ночам — так, чтоб
папе на верхнем этаже услышал! Если приемник включен очень тихо, да еще ночью, можно было услышать радиостанцию «Свобода»...
Через полгода я писала уже политзаключенному Крониду Любарскому (с его дочкой которого
познакомилась в летней экспедиции КЮБЗа)  о том, что недавно еще хотела посвятить жизнь защищать животных, а теперь думаю, что я должна защищать людей.

…Светит яркое солнце начала марта. Мы с папой идем на лыжах. На солнечных пригорках уже чуть-чуть подтаивает снег. Когда-то здесь же, еще до Кармы, мы с папой ходили на лыжах, и он уходил далеко вперед, а потом садился и ждал меня, и когда я, запыхавшись, его догоняла, он шел дальше, не давая мне отдохнуть.
Мы идем, и вдруг я замечаю, что сама все время ухожу вперед и останавливаюсь, чтобы его дождаться. Нет, так нельзя, нужно вместе сесть и передохнуть. А папе это еще нужнее, он хочет поговорить со мной. И вот на пригорке, под лучами хорошо уже греющего солнца папа начинает мне объяснять, что мир всегда был и будет несправедлив, и его не исправить, и все попытки что-либо изменить бесплодны и бесполезны. И потому самое хорошее решение – это отгородить себе кусок личного пространства и устроиться так, чтобы ни мир не трогал тебя, ни ты – мира. И жить, дорожа своими радостями и своей свободой.
И чем больше он это говорит, тем больше я понимаю, насколько это уже — не мое.

В 9-й класс я поступила в московскую школу с биологическим уклоном. Во Внуково я
теперь приезжала на выходные. Трудно было привыкать к городскому шуму после внуковской тишины. Я завела двух белых мышек. А на день рождения друзья мне еще и двух морских свинок подарили. К декабрю количество белых мышек перевалило за двадцать, следующее увеличение потомства грозило перевалить за сто, я едва успевала чистить клетки, стоящие одна на другой в нашей с мамой крохотной комнатке. Мама жаловалась папе, что заболевает от такого количества грызунов, когда ночует в Москве. Как только начались зимние каникулы, папа приехал за мной на машине, погрузил в нее все террариумы и клетки и увез во Внуково.
Первой погибла самая старшая мышка, беременная очередным потомством – Коташа прорвал сетку в террариуме и унес ее в зубах. Остальные клетки папа потихоньку от меня открывал: мол, мышкам лучше будет под полом на свободе, чем в клетках. Остались только морские свинки, которых папа уже на машине обратно не повез, а нести клетку по морозу было нельзя – замерзнут. В конце концов и они убежали куда-то.

                7.

В конце лета, вернувшись из экспедиции, я почувствовала, будто что-то пошатнулось в доме. Мама находила в доме чьи-то следы, а я говорила: мало ли гостей здесь бывает! Мама с папой едва заметно посмеивались.
Осенью мама уже серьезно сказала мне, что у папы есть женщина. Она реже стала бывать во Внуково и нашла работу в Москве. И я уже не на каждые выходные приезжала к папе. Мы уступали место новой хозяйке дома.

Мне исполнилось 17 лет, это был счастливый возраст. Новые друзья, интересные встречи, творческие квартирные вечера, чтение самиздата… Все это сглаживало грусть. Сначала из дома ушел и не вернулся Коташа. Потом смертельно заболела Карма, это был рак, ее пришлось усыпить. После перестройки дома место Кармы было под деревянной лестницей, как бы крохотная отдельная комнатка. Над подстилкой висела ее единственная золотая медаль. Теперь подстилка была пуста.
В начале следующего лета я сидела на кухне одна и ждала приезда папы – был день его рождения. Я знала, что он приедет не один. Из окна я увидела, как во двор въехала машина, и вместе с папой из нее вышла молодая женщина с изящной фигурой, в красивых брюках, и, поздоровавшись со мной исключительно тепло, стала переносить из машины в дом свои вещи…

                8.

В начале января 1984 года я приехала во Внуково недели на две. Папа радовался любому моему приезду. Как в детстве, я шла в темноте по тропинке в глубину участка к Михеевым навестить Лену и ее бабушку. Мы, как в давние годы, сыграли в карты втроем, а потом Лидия Ивановна стала нам гадать на картах. Но, ничего не сказав, собрала и перемешала колоду, и снова кинула карты на меня, и снова, ничего не сказав, перемешала.
«Что происходит?» - спросила я ее.
«Да что-то не то тебе выпадает…»
Но и в третий, и в четвертый раз мне выпало что-то не то. Что это?..
«Да ничего, не переживай. Может быть, в вытрезвитель попадешь…»
«Так я же не пью!»
Ну, что там спрашивать. Казенный дом мне выпадал, как ни перетасовывала Лидия Михеева колоду карт.

Месяц спустя в камере Лефортовско тюрьмы я кусала себе локти за этот приезд к папе, которым навлекла обыск на наш наш внуковский дом. Жалко было изъятых книг Владимир Набокова, Абрама Терца, еще кое-каких книг, изъятых только за то, что были изданы не у нас.
Моих бумаг не так было жалко. К тому же кое-то из них сохранилось-таки под полом и в сарае.

…Февраль 1988 года. Я возвращаюсь из Сибири. Родители встречают меня на аэродроме, и мы едем все вместе во Внуково. Бродим втроем по писательскому поселку, дышим воздухом начинающейся весны. Как будто и не было всех этих лет! На день, на два мы возвращаемся в прошлое. Но маме уже пора на работу. Да и мне пора в Москву, очень уж давно я там не была…

                9.

…Когда-то мы с Кармой забрели на поляну, которая мне показалась потрясающе красивой.Крутой зеленый склон в обрамлении леса, шикарное поле вдали, слева вдоль перелеска – небольшое кладбище, за ним следующее поле на склоне, все в цветах. Что-то завораживающее было в этом пейзаже. И летом, и зимой я приходила с Кармой сюда, чтобы полюбоваться красотой этого места.
А кладбище, тянувшееся вдоль  березового перелеска, с годами разрасталось. Через десятилетия я оказалась здесь, подойдя к его воротом уже со стороны Москвы. Попыталась дойти до того красивого склона, но не смогла. Да и не узнала бы я его уже, наверно.
Еще лет десять спустя у входа на кладбище появилась церковь. Могилу найти легко: нужно идти от окошка бокового алтаря прямо в сторону леса между оградами.
В день смерти отца я приезжаю сюда, сажаю цветы, зажигаю свечу. Папа просил захоронить его урну рядом с маминой могилой. Его памятник, поставленный Ларисой, того же размера, что и мамин, только немного новее.
От Пыхинского кладбища я еду всего одну остановку до деревни Изварино, которую уже не узнать. Лишь по маковкам Изваринской церкви нахожу прежнюю дорогу, а оттуда уже всего один километр с небольшим до нашего дома.
Ёлочка метрах в пяти от кухонного окна, которую мы с мамой украшали на Новый год, превратилась в высоченную ель, переросла дуб рядом с нею. Ель выросла, а участок сократился: папа продал в последние годы жизни значительную его часть.
Мы сидим с Ларисой за круглым столиком в саду среди цветов. Я смотрю на крыльцо, где совсем еще недавно фотографировала папу, и думаю: а ведь все у меня во Внукове начиналось. Здесь открылась мне красота природы и поэзии. Без тех долгих лесных прогулок по зимнему лесу вряд ли я научилась бы глубине созерцания, вряд ли прониклась бы так чувством сострадания к природе и людям. А если бы не те ночные прослушивания передач «Свободы» втайне от папы в нашей лесной тишине – сложилась бы так, а не иначе моя судьба?
Но и ежевечерняя игра с папой в шашки за столом, сделанном его руками, под доской на стене с гербами разных городов, собранных дедом, вряд ли мне дали меньше.

... Мне десять лет. Я держу на поводке Карму. Мама с папой, совсем еще молодые, идут рядом со мной. Мы проходим до конца улицы Гусева и дальше идем по полю. Впереди красивые сосны.
Нас уже от дома не видно. И мы исчезаем в темноте.


(Текст был опубликован с сокращениями в сборнике "Внуково. Московский писатель. В тени больших деревьев" в 2019 году)


Рецензии