Семь ликов Еды

«Пойми-прости» оставим для другого,
Сейчас сгодится нам «Пойми-представь».

     Знаешь, недавно стал замечать, что мы в жизни очень мало слушаем. Нет, я не говорю о собеседниках, которых признаться, не слушаем вовсе; о, захлебнувшихся улицей, добрых тётушкиных советах, нет. Я о тех звуках, что повседневно и неостановимо, засасываясь через узкие воронки ушей, благословляют нас природным даром слуха. Обо всей этой тракторно-вокзальной какафонии, о надрывных криках, отрываемых от материнской ветки, листьев, о ветреных песнях телеграфных столбов и кузнечиков.

     А вот, погляди – пригородный диетический лесочек – полрощицы и пень. У дерева, закрыв глаза, сидит восьмилетний мальчонка. Слышится ему под вздох моложавых березок: картавые всхлипы прогорающего костра; за лужком шепелявыми губами чмокают асфальт автомобильные шины; а чуть в стороне вытанцовывают чечетку скоростные электрички.
Если сильно-сильно постараться, то можно расслышать, как бубнит по-стариковски океан у Камчатки, как бьют в тамтам сухие пальцы бушмена. Сказка! Заснул ли малыш, замечтался ли, но так и не добрался до него с трех шагов голос матери, зовущей к обеду.

     Еда - Забота.


                Музыкальная комедия


     Расселись города по земле, как торговки на ярмарочной площади. Бегаем, меняем то у одного, то у другого надежды на время и время на мечты. А города говорят, говорят по ночам, да мы слепые, глухие, суетные… спим, порой ни глаз, ни рта не закрывая, впрочем, и днём тоже.
Однажды рассказывал мне знакомый.
Это было далеко на юге. Так далеко, что три раза добирался он до горизонта, а после до мест на земле, никогда не видевших воды, и до воды, где никогда не видно земли. Калейдоскоп небес там повернулся, звёзды ссыпались в иные узоры, опрокинув на спину неуклюжую луну.
Там тигры всё еще пожирали крестьян, а молодой нежный лес их поля, дома и пагоды. Нередко чистоплотные вулканы, трясясь от смеха, вылизывали острова до пустоты.

     Там город говорил ему, говорил о … еде.

     В тропиках всегда быстро темнеет. Где-то на окраине густо-молочный городской смог сочно раздавил о зубчатый горизонт солнце, и, забрызгав себя ярко-красным, стал походить на флаг. По сути, на флагах всех стран должны гордо реять пятна и разводы – крови, пота, слёз.

     Внутренний дворик дома. Вместе с окружающей живностью неспешно кишим в нём: над головой попискивает что-то летучее; по стене, заляпанной желтыми пятнами света, извиваются скрипичными ключами гекконы; из пепельницы, как из корзины факира встала на белый хвост кобра, распустив капюшон табачного дыма.
За высоким каменным забором стихает улица, изредка вскрикивая мотоциклом. Жду. Скоро начнется. Ветер приносит от реки нетерпеливое страдание лягушачьей массовки. Вот и первый звонок – старый, велосипедный, с хрипотцой. Лай колокольчиков! Невидимый отсюда велосипедист проехал из конца в конец, ежесекундно оглашая ночную тишь заливистым треньканьем. Весь - от руля до педали - обвешан шумной гирляндой пакетированного чая, кофе, жареных орехов, булок и чипсов. Пять минут спустя он покатил в обратную сторону - звонок второй.
Либретто. Сейчас войдут духовые на высоких нотах. Этот инструмент тяжел, но прост – сервант посудный на телеге с колёсной парой посередине – Варунг. В нижних ящиках – газовый баллон с горелкой, тесто свежего замеса, есть кляр, яйцо и прочие начинки. Повыше – за стеклом на полках – как зубки свеженькие младшенького сына, в рядок белеют булочки Бак Пао. А неготовые - томятся в чане с паром. В него воткнут бамбука стебель тонкий, с разрезом наподобие свистульки, что и рождает нежность нот и булок. Тележка докатилась до небольшого сквера в центре улицы, повсюду развешивая за собой аромат свирели.
Тут же, сначала издали, а потом всё ближе и ближе, вздрагивающая, внезапная, как треск льдины под ногой неосторожного рыбака, послышалась россыпь ксилофонных ударов. Тайна их ледяной звонкости скрыта в холодной душе ящика с фруктами и снегом, что толкает перед собой продавец мороженого, стуча длинной бамбуковой тростью по большому гранёному стакану на шестке.
Пар флейты и лёд ксилофона уткнулись друг в друга, влюбленно перемешались, став, даже слегка агрегатными, состояниями одного вещества.
Резкий антракт мотоциклиста.
Кульминация. Оглушающие гонги и бубны на Востоке – музыка богов и тиранов; не от того ли плохо различается всё остальное. Говорят, им шёпот слышнее громких стенаний. Оставим одних судить других.
Вернёмся к музыке. Да, гонг звучал! Прокатившееся медное колесо удара разметало пар и раскрошило лёд. Иные звуки исчезли. Лишь через миг, как нашатырь после обморока, вдруг близко выпрыгнули и флейта, и стакан, и лягушки. Снова гонг, но тише и быстрее (так бьют тимпаны), ещё быстрее и ещё потише, ещё и вновь, а под конец так часто и так тихо, что слух порезал острой тонкой нотой… Я неуклюже отогнал москита, оборвав пищание. Сейчас тимпаны звучали по-колокольному размеренно. Тиран стола яванской кухни – жареный рис, Наси Горенг - важно устраивался в сквере между мороженым и булками на пару. Трио воссоединилось. Вообрази смешенье их напевов – высокий с низким, острое со сладким!
Как хороший вождь мало отличим от лучших воинов, так и варунги были братски схожи. У одного, на газовой горелке стояла паровая кастрюля, у другого – огромная конусообразная сковорода с ручками. В дороге, когда не жарился рис, она восседала сбоку тележки, вывалив вперёд своё гулкое брюхо, и продавец ударял в него деревянным шестом, сообщая о приходе.
Финал. Сцена сквера наполняется хозяевами и служанками, садовниками и любовниками, водителями и ценителями, выходящими на поклон под увертюры скрипучих ворот и калиток.

     Еда – Музыка. Еда – Культ.

                Немузыкальная драма

     В красивый банно-душный вечер бредешь вдоль парковых аллей…, насквозь простреливаемых весёлыми детскими криками и пряностями жареного мяса. Жарко. Потно. И сам ты словно облитая горячим бульоном китайская лапша, зажатая палочками стройных кокосовых пальм. Вокруг на скамьях и полянках цветёт беспорядок нескончаемого обеда.
    
Еда – Любовь.
    
Вот пухлые пальчики восьмилетнего мальчонки хватаются за жирный рис и за душу сухенькой бабушки. К чьим, сочащимся умилением, глазам навсегда прирос страх, страх голода. Он пришёл от матери матерей и отца отцов. Жил в их доме и деревнях вокруг; катил на костлявых спинах буйволов по рисовым террасам; бился в пустых сетях рыбаков; сушил поля и заливал посёлки; всегда будил ночами и навсегда усыплял днём.

     Голод приплыл триста лет назад в кораблях высоких белоголовых людей, развалясь в трюмах на порохе и бусах. Как все слуги был льстив и угодлив, как все господа – алчен и жесток. Когда стал тучен – ему построили дороги. Когда стал капризен – ему скормили кофе вместо риса и каучук вместо проса. Тогда и наступила Ночь. Лишь мерцал вдалеке крохотный огонёк чужого белоголового города перед величественным телом океана. Так стоит одинокая лампадка у ног огромного изваяния будды.

     Голодные крестьяне потянулись на свет, чтобы продать себя улыбчивым белоголовым людям за малую плошку риса, щедро приправленного тяжелой работой. Едва протискиваясь между домами и болезнями, здесь рождались в надежде дети, чтобы молодыми стариками умереть в отчаяние…

     Я оторвал взгляд от старушки, кормящей внука… Да, она трижды права!

     Еда – Надежда. Еда – Свобода. Еда – Жизнь.


Рецензии