Атласная Кукла часть 1

АТЛАСНАЯ КУКЛА

1

     До начала концерта оставалось совсем немного. Саша привычно, как генерал перед сражением, осмотрел сцену – место баталии, чувствуя лёгкое замирание в сердце – предвестник успеха. Это было не волнение актёра перед исполнением сложной трагической роли, когда учащённо свингует пульс в висках и в груди, во рту сухо, как во время сердечного приступа или смертельной опасности, когда решается сакраментальное «быть» или «нет», и это «быть» во многом зависит от тебя.

     Замирание от того, что снова стоять, как на дуэли, на яркой сцене перед тёмным, непросвещённым залом. Вначале – спиной к зрителю с дирижёрской палочкой, управляя, как строптивым животным, биг-бендом, энергично размахивая скипетром власти, чтобы все знали, кто главный – ведь приводить бенд в движение совсем не просто, бенд – сложный механизм, где у каждой шестерёнки своя роль, и без неё, без мелочи этой, всё развалится. Впрочем, махать палочкой – для тёмного зала, ведь всё уже отрепетировано, продумано – животное-механизм слушается. Его, Александра, идея, аранжировка обретала звуковую форму: вначале – тема всем оркестром, затем – групповая импровизация, где у каждого инструмента своя ниша, затем – сольные брейки, и только постороннему кажется, что это рождается на ходу, нет, это всё делано-переделано, хотя иногда вдохновение всё же берёт вверх над школой – рвётся, как птица из клетки.

     Духовая секция, голова джаза, была искусно нанизана на его сердце – ритмсекцию. И пока бьётся пульс – ударные, бас и рояль: то тахикардия 12 ударов в такт, то брадикардия 40 ударов в минуту, – организм жил, и звучал джаз. Впрочем, в джазе есть ещё и нечто неуловимое – свинг, давление в системе – вот оно сейчас есть, а потом упало. И без свинга джаз – не джаз, а набор звуков; и без давления организм – не организм, а просто тело под аппаратом искусственного дыхания.

     Правда, давление можно стабилизировать, и Александр, как хороший терапевт, этим и занимался. Сначала – диагноз, идея исполнения джазовой темы; потом – курс лечения, терапия: каждое лекарство, каждый инструмент на своём месте в задан- ных дозах, в точное время. Главное – положительная динамика, чтобы тему-пациента не потерять… И уж потом, в конце, когда смолкнет урчанье труб, тромбонов, кларнетов и саксов – властелинов джаза, как хищников, утоливших голод, снова стоять под светом, уже лицом к уже поверженной жертве – залу – и слушать свист, крики «Браво!», и эти чудные, сладостные звуки, как дробь дождя в окно, как стон ветра в кронах деревьев, как плеск воды, – звуки под названием
«аплодисменты».

     И тогда наступало удовлетворение. Становилось приятно, и легко, и томно, и сладко, как во время оргазма, как после расширения сосудов после спазмов. Разве опишешь это чувство выздоровления, когда отступает ненавистная боль, как будто кто-то невидимый льёт по каплям живительный бальзам на кровавые раны! Вот тогда в предвкушении успеха замирало сердце. Что может быть выше этого чувства торжества, первородно-утробного инстинкта превосходства одной одноклеточной, глотающей другую, более слабую! Или торжество одного бронтозавра, разрывающего с хрустом в зубах кости, сухожилия и плоть другого, побежденного – «Я – лучше, сильнее! Могло ли быть иначе! Ведь это – я, чувствующий всё это» – и от сознания своей силы и бессилия жертвы – ещё кровожадней, ещё беспощадней. Отними эту жажду крови, наслаждения, удовольствия и превосходства, и зверь – уже не зверь, неживой, бестелесный дух какой-то, сон, призрак, ощущение…

     Впрочем, к успеху Александр уже привык, если к этому можно привыкнуть. Есть вещи, к которым не привыкают. Можно ли привыкнуть к боли, триумфу, отчаянию, радости, усталости? (Ещё немного – и порвётся нить, и Дамоклов меч насквозь пронзит сердце). Привыкнуть к сладкому елею целительного сна, когда сознание проваливается на дно, как камень, как батискаф!

     Успех… Это сейчас Александр Фишер стал достопримечательностью города, как местный краеведческий музей, как центральная улица, как парк культуры и отдыха. Особенно сейчас, накануне последнего выступления, перед отъездом в Германию, местные газеты, радио и даже телевидение, словно заражая друг друга вирусной болезнью, наперебой брали интервью, не уставая, передавали записи его биг-бенда. Приходилось с усталым видом повторять всё то же, впрочем, что ещё скажешь, и так понятно: у культуры в этой стране нет будущего, у музыкантов – перспектив, надоело выживать.

     «Маэстро уезжает!», – плакалась пресса. Маэстро. Даже Гудман был всего лишь «королём», Эллингтон – «герцогом», Бейси – «графом», Чарли Паркер – и того «птицей», а он, Саша Фишер, в родном городе – Бог, Маэстро.

     Всё началось лет 15 назад, когда он, преподаватель музшколы по классу кларнета, создал свой оркестр. Детский оркестр. Тогда он начинал с трёх саксофонов. Сколько трудов стоило сделать первый состав, подготовить программу, организовать первый джазовый фестиваль, теперь традиционный в городе, а главное – заинтересовать этим самым джазом городские власти, без поддержки которых идея – как камень в гору. Грубо льстить тупым чиновникам, заискивать, тонко хитрить, играть на их тщеславии и самомнении. Непросто было заставить и широкие народные массы принять джаз – ведь город рабочий, простой.

     Теперь пусть камень катится сам. Время бросать его с горы. Надоело терпеть и злыдничать. Считать гроши в семейном бюджете – жена без работы, две дочери, и одна нуждается в лечении. Можно выдержать всё, если есть надежда. А здесь надежда мертва, посмотреть только на обшарпанные дома и замызганные улицы… Упадок, нищета, развал повсюду, кроме чистых чиновничьих кабинетов… Хмурые, дебильные лица обывателей.

     Правда, там, в Германии, ему будет не хватать многого: и его зрителя, и этих аплодисментов, и чего-то другого, неуловимого, на дне которого отстоялась вся эта муть, а наверху – и его детство, и любовь, и запах весны – всё, что привязывает нас к родным местам. Сытым и благополучным труднее даются переживания и сострадания. У голодных и сирых чувства обострены. Тут уж поневоле тянешься к возвышенному, не находя плотского, материального.

     Обводя глазами ещё пустующий зал, Александр уже представлял выступление: вначале – короткая речь, потом – джаз, он будет дирижировать и играть на кларнете в составе диксиленда, потом – прощание с публикой: овации, трогательные пожелания, подарки, цветы.

     Противник-зритель стал просачиваться в зал, и Александр отступил в свою ставку, за кулисы.

2

     До начала концерта оставалось минут двадцать. Светлана нетерпеливо постукивала сапожком о сапожок. Конечно, они договаривались без четверти, но он мог бы прийти и раньше. Морозец этого первого февральского дня не давал устоять на месте. Она была в длинном тёмном пальто, короткой юбке, и мороз предательски щипал её через колготки. Светлана работала на радио со странным названием «Система». Радио это в прошлые тёмные годы создали криминальные авторитеты, и с тех пор оно стало самым популярным. Город наслаждался хитами поп-музыки, узнавал новости шоу-бизнеса, черпал новое из жизни таких далёких голливудских звёзд.

     Работа Светлане нравилась. Её влёк мир гламура, и в буйстве молодости казалось, что успех, всего лишь вопрос времени, неизбежен. Она знала и чувствовала в себе эту неизбежность, всеми фибрами своего существа исступлённо-истомлено стремились к известности. Прочь от этого серого и немытого провинциального города и совсем неголливудских будней! Ах, если бы на радио не здесь, а там в Штатах, в солнечной Калифорнии, если бы вообще родиться не здесь, чтобы там по достоинству оценили её высокую крупную фигуру, светлые длинные жёсткие волосы, чуть раскосые глаза! А главное – длинные, уходящие в поднебесье, чуть неправильной формы, и оттого ещё более привлекательные, ноги…

     Уголками глаз Светлана замечала заинтересованные мужские взгляды. А его всё не было. Они познакомились неделю назад, а за три дня до этого в студию пришло это странное письмо: «Вы очень заинтересовали меня. Вернее, не Вы, а Ваш голос. Вы слышитесь сильной, страстной и талантливой натурой, у которой, однако, ещё не было случая проявить в полной мере свои силу, талант, страсть. Думаю, наше знакомство могло бы состояться…». Письмо было необычным – и старомодным стилем, и образом автора, по его словам, полиглота и докторанта. В нём, письме, было нечто, что Светлана не встречала в других мужчинах, с которыми она имела дело в свои неполные 23 года. Полдюжины связей в её архиве оставили ощущение прерванного полёта: вначале – возбуждение – andante con moto, потом – сладостное предвкушение удовольствия от прикосновения и ввода мужского члена – animato assai, затем – возбуждение – allegro vivace, и вот – быстро, ещё быстрее – presto, prestissiomo и, наконец, постепенного, но, увы, не доведенного до кульминации, crescendo, сменяемого rallentando – проявление животного мужского насыщения, равнодушия, потом опять – горячности и лжи, чтобы вновь обладать ею.

     Эти полдюжины, как, наверняка, и остальные мужчины, были для Светланы скучной книгой, брошенной в самом начале чтива. Первая встреча с автором письма была обещающей. Она пригласила его в гости, родители были в отъезде. Автор был мужчиной восточного типа, лет 40, худой, но крепкий, напоминавший кого-то из голливудских звёзд. Светлана тщетно пыталась вспомнить кого же именно. Он принёс цветы, конфеты и шампанское. Цветы Светлане дарили очент редко, и она испытала странное ощущение: красные розы в январский мороз. Ни золото, ни деньги, ни одежда, ни что-то из мира вещей, просто растения, не имеют никакой цены – постоят и выбросить, но странно красиво и приятно.

     Они говорили обо всём, начиная об одном, переходили на другое. Было легко и бурно, как в потоке, хотелось плыть ещё и ещё. Светлана получила редкое удовольствие от разговора, такое же, как сексуальное удовлетворение. Она не помнила, о чём был разговор, лишь в цепкой памяти остался приятный осадок.

     В тот первый вечер он позволял всё, что мог позволить мужчина в первый вечер, а она позволяла ему всё, что полагается при таких обстоятельствах. Но и ему, и ей так хотелось уступить животному велению, тому дьявольскому кличу предков из того первозданного дремучего леса, сорвать все одежды, и безумно любить всеми мыслимыми и немыслимыми способами. Правда, чувство это наплывало во время пауз в разговоре, когда он жал её грудь и целовал в шею, а между ними, укладывалось в берега беседы, покрываясь тонкой ледяной коркой.

     Потом она была у него в гостях в старой квартире, заполненной книгами на многих языках: словари, учебники, литература – всё в оригинале. «Я люблю подлинники», – сказал он. Он опять жал её грудь, на этот раз смелее, и время, и пространство обязывали к тому. «Тебе не кажется, что ты опережаешь события?», – спрашивала Светлана, то ли укоризненно, то ли в надежде услышать решительное отрицание. В её глазах светились звериные огоньки, даже она, сама дикого нрава, была немного смущена. Потом он отправил её домой на такси (она давно не ездила на такси).

     В эту ночь она плохо спала. Казалось, он был рядом и ласкал её так, нежно и страстно, как никто в её жизни. Вчера он заходил снова, днём – в спортивном костюме во время бега. Он принёс конфеты, и они расположились в гостиной. За окном зловредствовал ветер, устраивая настоящий разгон подвернувшимся под порывы снежинкам – пусть знают, кто здесь хозяин; а в большой гостиной громко тикали часы, подчёркивая бесконечность времени. Они были вне этих часов, вне этого ветра, зимы и снега, вне этой пошлой жизни и скучных людей. Под свитером у Светланы не было лифчика, верхняя пуговица её джинсов была предусмотрительно расстёгнута – случайно ли, нарочно ли – сейчас она уже не знала, уступила бы она, если бы он расстегнул молнию. Всего лишь спустить ниже трусики. Можно было бы сопротивляться – старый ритуал, как танцы вокруг костра после удачной охоты на мамонта. Но он своими интеллектуальными разговорами и изысканным поведением остудил её пыл. Он целовал ей грудь, осторожно сжимая зубами, чтобы не причинить ей боль, её соски, сочные и красные, как две большие клубники, две крупные ягоды южного винограда, сочащиеся, как когда-то Земля Обетованная молоком и мёдом, томным нетерпением любви, потом он лизал их губами и языком. Ах, как сладко, как здорово! И тёплая влага сочилась в её трусики. Впрочем, недолго, он спешил. Он всегда почему-то спешил.

     Они вышли прогуляться на мороз и ветер. На дворе ещё царил январь, уже теснимый более молодым наследником с нетерпеливым, буйным нравом и порывистым характером, что, в конце концов, и приведёт к крушению всей зимней династии. Идти было некуда. Улицы города давно превратились в одну большую барахолку. Казалось, не было ни женщин, ни мужчин, ни молодых, ни старых, всё население делилось на покупателей и продавцов – одни в чём-то нуждались, другие брались эту нужду кое-как удовлетворить. Лишь снег и ветер, да замёрзшая река внизу не принадлежали этим двум группам. И что с них взять – природа!

     Всю неделю Светлана жила его глазами, руками, губами, но главное – голосом. Просто слышать этот голос по телефону – как прикосновение, как ласка. Но сейчас на холодном ветру ей было неуютно и оттого досадно – от ожидания, от любопытных взглядов собиравшейся публики, от юрких мальчиков и девочек, лихо подкатывающих к Дворцу культуры на машинах…

3

     До начала концерта оставалось совсем немного, и А. чувствовал, что опаздывает. Настроения идти не было, да и не любил он общественные места, да и смотреть особенно было нечего – время терять. И сегодня, если бы не Светлана, ни за что не убил бы вечер. Ну, какой джаз может быть здесь, в провинции! Саша Фишер, тоже мне звезда! После Билли Стрейхорна, Джимми Лансдорфа, Дюка Эллингтона или Томми Дорси.

     Правда, Сашу Фишера он никогда не слышал. Но представлял, как тот будет выпендриваться на сцене: размахивает руками, изображая дирижёра симфонического оркестра, потом, играет на кларнете, выгибаясь выпукло-вогнуто, чтобы зритель чувствовал его сверхчеловеческие усилия, на которые способен только он, потом вальяжно отвечает на вопросы и записки зрителей. Лучше бы сразу к Светлане домой – спокойней и интимней. Только бы вела себя умницей, как Искушённая Леди (есть такая тема Дюка Эллингтона). Разделась бы и его раздела, потом – эротическая прелюдия: почти другая тема – Прелюдия к Поцелую, ручкой член сжать, а ей губами клитор, потом – целовать её тело: шею, ноги, грудь, потом – игры всякие, и, наконец, о, сладостные минуты забытья, предвкушения и самого процесса, нет ничего лучше в этом мире… За это удовольствие всё отдать – и жизнь, и смерть, и мука, и боль, и вся Вселенная – просто пустяки по сравнению с этим.

     А. вспомнил, как месяц назад по радио Система услышал голос Светланы. Вообще, система – страшное слово: нечто нечеловеческое, бездушное, беспощадное со своей структурой, организацией и жестокими законами, налагаемыми на личность – подчинись, или сотрём в порошок, или прочь в другую систему! Так вот, голос Светланы вобрал, казалось ему, всё женское очарование и все женские пороки. Она говорила о поп-музыке и звёздах, но в её голосе, то капризном, то фальшиво- вибрирующем, то нежно-кокетливом, нарочито смягчающем букву «ч», в голосе ему слышалась и виделась та самая Искушённая Леди, страстная любовница, в создании образа которой так изобретательно одиночество.
 
     Этот голос подходил всему выдуманному-надуманному им – дикие оргии и необузданные страсти в разгуле садомазохизма и орального секса. Этот сладострастный голос принадлежал образу, выношенному долгими бессонными ночами на смятых горячих и мокрых простынях. Если бывает любовь с первого взгляда, эта была с первого звука, слова, предложения, восклицания, в зависимости от того, что принимать за точку отсчёта.

     Он написал ей и был приглашён в гости. Светлана жила в его районе – это было удобно. Зачем ехать куда-то, ждать на морозе, сидеть в холодном прокуренном кафе, глотая чёрный горький, как жизнь, кофе, когда, ещё не начав пить, уже чувствуешь осадок. По городу свистели буйные шальные ветры, по улицам, как в большой неустроенной квартире, гуляли сквозняки, ночные фонари сквозь призму метели на фоне голых деревьев, а голые деревья под стон метели скрипели об одиночестве и разладе. Какофония уличных голосов, как бренчанье пианино, слышалась за стенкой сквозь сон.

     А. представлял себе Светлану брюнеткой с горячим темпераментом. Блондинки, по его мнению, были все на одно лицо: светлое само по себе, притягивая внимание, обезличивает. А вот женщины тёмных оттенков, другой стороны спектра, сохраняют свою индивидуальность и в любви, и в жизни. Хотя А. хорошо знал разницу между вымыслом и явью, но всякий раз, убеждая себя не верить идеальному, всё же надеялся, что на этот раз надуманное окажется всамделишним…

     Дверь ему отворила высокая крупная блондинка. Она была сотворена для чьего-то другого воображения. Женщина-лошадь, заметил он про себя, просто здоровое сексапильное молодое тело. Одной рукой хозяйка придерживала здоровенного пса какой-то мудреной породы, название которой впоследствии упорно ускользало от А., ценящего в собаках только одно качество: не лаять на чужих, выказывая этим верноподданность хозяевам. У этого пса зачатков интеллекта не было, он ненавидел всех, кроме хозяйки, и заходился лаем всякий раз, когда что-то возмущало его собачье сердце.

     Первый вечер удался: они много говорили, не замечая времени, хотя к концу возникла первая воронка в плавном течении разговора. Потом Светлана пришла к нему в гости. Она была хороша в этот вечер. У каждого бывают такие дни, когда всё отлично складывается, дни в ударе, и Светлана в этот день и своей свежестью, и фигурой закрыла все недостающие бреши в его воображении. В тот вечер он впервые испытал боязнь потерять эту молодую, младше его на два десятка лет, красивую женщину, к тому же испытывающую к нему взаимное чувство.

     У А. никогда не было постоянной подруги. Просто не было времени. Его жизнь сновала между наукой, работой в университете, спортом, джазом, зарубежными поездками. Было ещё зарабатывание денег и прочий хлам. Как в скачке, ему было жаль времени передохнуть, осмотреться, он бежал наперегонки с жизнью. И любил он на бегу, впопыхах, на скорую руку, как выкуривают сигарету на ходу, выпивают что-то залпом или глотают кусок холодного съестного, что потом долго и неловко ворочается в желудке. И любовь всегда была для него актом удовлетворения и любопытства: а что на этот раз? Но всякий раз оказывалось всё такое же неразогретое, неперевариваемое блюдо…

     Вчера днём он заходил к Светлане. Они пили чай в пустой комнате, громко тикали часы – знак одиночества, уединённости от житейских бурь (вы не слышите, как тикают часы в офисе). Они пили чай без сахара, верхняя пуговица её джинсов была расстёгнута. Нечаянно? Нарочно? Под его пальцами пылал жар, исходя оттуда, из-под пояса. Но проклятый пёс всё время вскакивал, угрожающе рыча и лая на невидимых врагов. К тому же нужно было спешить – сегодня ещё частные уроки, диссертация, языки – искусственный круг, очерченный каждым из нас, как скорлупа ореха, башня, возведенная по кирпичикам…

     Задумавшись, спеша, А. с размаху чуть не вступил в потоки грязной воды. Опять прорвало канализацию. Всё лето и осень по городу шли ремонтные работы, чтобы как-то подлатать обветшалое за десятилетия оборудование. Как водится, власти объявили аврал: везде было перекопано, валялись трубы, рылись канавы, в поте лица трудились люди-муравьи. Они делали всё, что могли: меняли и варили трубы, ставили новые перемычки, прокладки и вентиля, но всякий раз вода в ржавых трубах, как кровь в ломких сосудах, предательски находила ту единственную лазейку для побега, прорывая сосуд-трубу, вырываясь на волю, из темницы…

4

     Перед Дворцом культуры на белом снегу чернела толпа. Публика была серьёзней, солидней, чем на каком-то поп-концерте – джаз всё же, почти классика. И от слова этого самого «джаз» веяло чем-то непонятным, необычным, чем-то возвы- шенным, не от мира и не от города этого, не от этой вьюги и зимы, и не от зловонной замёрзшей канализации. Вот совсем молодые девушки, из музучилища, наверное. Вот солидная пара – решили провести субботний вечер в стиле свинг, разнообразить свою супружескую жизнь. Вот приятные интеллигентные дамы тридцатилетнего с половиной возраста, когда неорганизованная новоорлеанская жизнь уже позади, и пора вступать в эпоху размеренных больших коммерческих оркестров.

     Из толпы выделилась Светлана. Она держалась холодно-формально, как Снежная Королева, из-за ожидания, хотя А. пришёл вовремя. В фойе к нему подошли его бывшие студенты, и состоялся обычный в таких случаях разговор: где, как и что сейчас, в котором Светлана чувствовала себя отчуждённой. Потом по коленкам нарядной публики они протолкнулись к своим креслам. А. был молчалив, он всегда был сдержан на людях, особенно, в замкнутом пространстве. Светлане же казалось, что сегодня с ней рядом совсем другой, после вчерашних жарких поцелуев, чужой человек.

     Свет потушили с опозданием. На сцену вышла размалёванная кукла-ведущая, чтобы представить зрителям «нашего маэстро, всеми любимого Александра Фишера». Что тут началось! Особенно неистовствовала галёрка – свист, топот, крики «Браво!», как на концертах звёзд. А Саша Фишер стоял, склонившись, разведя руки в сторону – свободно, заученно, элегантно, как и подобает настоящему Маэстро.
Маэстро начал не с музыки. Он говорил, как тяжело ему уезжать. Как много связано у него с этим залом и этим зрителем. Как трудно было начинать 15 лет назад. Как снова надеется быть здесь и снова играть для этого зрителя. Хотя играть здесь ему уже не придётся. «Вчера я видел сон», – продолжал он, «кошмарный сон: я выхожу на сцену, а зал пуст – никто не пришёл на мой прощальный концерт». Зрители сочувственно вздыхали.

     В первом отделении играли друзья Саши. И первым объявили Сент-Луис Блюз. В каждом жанре искусства, в каждой его форме есть произведения, сформировавшие этот жанр или форму, – точка отсчёта, эталон. Нет русской поэзии без Пушкина, немецкой литературы – без Шиллера и Гёте, итальянской оперы – без Пуччини и Верди, импрессионизма – без Мане, сюрреализма – без Дали. И нет джаза без блюза, без Сент-Луис Блюза:

     I hate to see de ev’nin’ sun go down
     Hate to see de ev’nin’ sun go down
     ‘Cause ma lovin’ baby
     Done lef’ dis town… –
 
     Я не могу смотреть на солнечный закат,
     Да, не могу смотреть, как солнце катится в ад.
     Ушёл любимый мой,
     И не вернёшь назад…

     Пошла ритм-секция – скелет джаза. Хотя его плоть – духовые инструменты, которые всегда на виду, но держатся они, как драгоценные камни на неброской связке. Ударник задал ритм – синусоиду кардиограммы, вступил бас, пробегая, как ревизор, ноты гармоний трезвучий. Здесь А. вдруг почувствовал зверино- первородную силу инстинкта, зов пещер, как инстинкт страха, чувство голода – туда, назад, к предкам. Этот свинг вобрал в себя первозданную природу – звуки ветра, грома, плеска воды. Эта простая ритмическая музыкальная конструкция тянула, как магнит, томила, как жажда усталого путника, гоня к оазису или к его миражу.

     Слушая этот свинг, нельзя было не сыграть Сент-Луис Блюз, как исполняли его чёрные гиганты джаза, если у пианиста хоть немного подвешены пальцы, и у трубача всё в порядке с головой и лёгкими. Вначале чистое, высокое, пронзительное соло трубы, как струя водопада высоко в горах, а вокруг разбрасывают яркие брызги кларнет с тромбоном. Как две горячие пристяжные в тройке, равняясь на коренную лошадь. Кларнет с тромбоном там, на втором плане, ждут своей очереди, как гром и молния, без которых майская гроза – не гроза.

     Если дождь, гром и молнию можно сравнить с солирующими духовыми, то ритм секция – ветер, без которого опять-таки нет бури. Или по-другому: ударные и бас – сердце свинга, а рояль – его нервные окончания:

     Feelin’ tomorrow lak ah feel today
     Feelin’ tomorrow lak ah feel today…
     …I’ll pack my trunk,
     Make ma git away…

     Тоска в душе моей вселилась навсегда,
     И каждый день печаль, печаль грызёт меня.
     И прочь спешу бежать
     Я на исходе дня…

     А. вдруг занервничал. Так бывает, когда предвкушаешь что-то радостное и опасаешься подвоха. Только не подведите, ребя-та, думал он, со страхом ожидая начала пьесы, только сделайте, как надо. Как дождь, ветер, молния и гром. Исполните, как они: совершенно. Ну, валяйте!

     If my blues don't get you, my jazzing must, –
     Если блюз не проймёт тебя, то проймёт мой джаз.

     Но ожидания совершенства, как всегда бывает, не сбылись. Нет, проиграли тему, как положено, и аранжировка была ничего, и поднимались, солируя, музыканты, но как-то вяло – скупой дождик и засуха, а не майская гроза. Собрались, было, облака разразиться живительным ливнем, но погрозив, ушли. Впрочем, могло ли быть иначе, – думал А. Они же рабство не пережили, пытки и издевательство, и работу до изнеможения, и кнут надсмотрщика, и суд Линча, и, наверняка, большие любовные потрясения и измены. Как эта девушка, лирическая героиня Сен-Луис Блюза, у которой другая столичная штучка, блондинка из города, с кольцом на пальце, пудрой на лице и накладными волосами, увела дружка. Но хоть культурно играют, однако – не Мэдисон Сквер Гарден.

     Потом были ещё пьесы, и играли совсем неплохо для провинции. Играли разные оркестры и разные составы. Вначале – диксиленд Саши Фишера. Он солировал на кларнете довольно заурядно, выгибая тело, как вопросительный знак, назад. Потом Саша дирижировал биг-бендом, и А. вынужден был признать, что играли профессионально, хотя в игре было больше Сашиной мысли, чем чувств музыкантов. И здесь, в идее и её воплощении, была сильная сторона Александра Фишера.
 
     Для А. сидеть, ничего не делая, было необычно. Его уставшее тело словно пригвоздили, вкопали в бархат кресла, и онемевшие члены погружались в сладкую истому (если бы ещё койка! правда, тесно между рядами кресел). Только красная мутная жидкость внутри организма перемещалась из одного конца в другой, бурля, огибая пороги русла, грозя вырваться на простор. А. пытался утихомирить разгулявшуюся стихию, найти с ней компромисс, расслабляясь и откидываясь всё глубже в кресло. Но поток упрямо бушевал. Тема сменяла тему, один инструмент – другой, аплодисменты – аплодисменты, но А. слушал лишь третью часть Аппассионаты своего сердца, Allegro ma non troppo – Presto, – сражение его сердца со стихией…

     Светлане рядом было неуютно. Её спутник, казалось, был поглощён музыкой и не обращал на неё внимание. Она застыла, сжалась, лишь изредка аплодируя после очередного номера. В начале концерта, в темноте, видя откровенно выставленные ноги Светланы и чувствуя запах её духов и пота, А. испытал прилив желания, как волны, поднятые большим кораблём, хлынувшие на берег. Но сейчас половой инстинкт уступил место инстинкту самосохранения.

     Пошёл антракт. Светлана, в отместку за его молчание, демонстративно вышла. В антракте А. всегда чувствовал себя неуютно. Это время публика обычно заполняет закуской, демонстрацией нарядов, общением и прочими элементами светской жизни. Всё это было ему чуждо, и он принялся разглядывать снующих зрителей, высматривая знакомых. Но знакомых не было. Было душно, кто-то курил за кулисами.

     Пошёл второй акт, и Александр Фишер объявил «Атласную куклу» Дюка Эллингтона. Прелюбопытная вещица.

     Cigarette holder, which wigs me,
     over her shoulder she digs me,
     Out cattin’
     That satin doll.

     Не сразу понятно, о чём поётся в песне, даже просвещённому американцу, так закручена игра слов, самая тонкая из всех игр, придуманных человеком:

     Мундштуком сигареты мне прямо в ребро,
     Всё меня досаждает, а самой – ничего,
     Смеётся с издёвкой, эта девка,
     Атласная кукла моя.

     Впрочем, смысл очевиден: манерная, нарядная, сексуальная, но пустая красотка, Барби. У Эллингтона есть другой интересный образ в другой теме – «Искушённая леди»: богатая дама в бриллиантах, прожигающая жизнь в ресторанах. Но эта бездушная дама плачет по потерянной любви в те редкие минуты, когда она одна. Правда, и «Атласная кукла» тоже неплохо. «Чтобы играть такую вещь, – объявил Саша Фишер, – нужно думать. Так сыграйте же!», – полуотчаянно, полукомично, с аффектом крикнул он. И А. видел и эту манерность, и игру на зри- теля, и желание Саши Фишера изваять «Атласную куклу» в музыке, и эта скульптура хорошо подходила его образу.

     Концерт закончился, начался диалог со зрителем, на который ни у кого уже не было сил. Кто-то из зала театрально закричал: «На кого Вы нас покидаете?», – и в вопросе слышались и комизм, и отчаяние обывателя. «На вас самих», – картинно развёл руками Саша. И А. скривился, и от глупости вопроса, и от театрально разведённых рук, оценив в то же время точность ответа.

5

     Концерт закончился, темы сыграны, диалог иссяк. И как не жаль было расставаться с Сашей Фишером, зрители помчались в гардероб – хоть и живая легенда, а верхнюю одежду вперёд других получить важней. А. был в числе последних у заветного гардероба. Ему долго пришлось выстоять для обмена номерков на свою и Светланы законную одежду.

     Они вышли на улицу. Ярко светила луна. Лучше мороза, солнца и снега может быть только мороз, снег и полная луна. Ветер то налетал, как хищная птица, то покорно ложился под ноги, как дрессированное животное. А. продолжат молчать. О чём можно было говорить под такой луной! Светлана, наконец, не выдержала: «Подумать только: такая холодность! Целый вечер ни одного слова! И это – после вчерашнего. Как тепло мы расставались!»

     А. очнулся, осознав, что кроме луны, снега и мороза, рядом с ним ещё и женщина. Хотя сдержанное поведение на людях ему казалось вполне нормальным, он начал осторожно оправдываться, не уступая слишком много, не отступая слишком далеко, немного возражая, как опытный военачальник завязывает встречный бой с наступающей неприятельской армии. И атака вскоре захлебнулась. Что ещё скажешь, если он признал свою вину, тем более позвал Светлану к одиноко стоящему такси.

     Вскоре они были у Светланы, в той же пустой, гулкой квартире, с тем же беспокойным, нервным псом. Светлана вышла ненадолго выгулять пса, а А. сел к расстроенному пианино. После концерта ему нужен был постскриптум-самоутверждение – и я так могу, могу и лучше. Он не был профессиональным джазменом, хотя в прошлом выступал от случая к случаю по разным поводам. Ах, если бы как у кошек, по английскому поверью, иметь девять жизней. Одну посвятить джазу, другую – театру, третью – науке. Нет, и девяти не хватит, ведь так много чертовски замечательных вещей в этой одной жизни: литература, путешествия, женщины. Ведь у некоторых получается втиснуть всё это в одни рамки…

 
     А. играл тему «Туманно» пианиста Эрла Гарнера, которая хорошо подходила и к его настроению, и к сумрачному февральскому вечеру:

     Look at me, I’m as helpless as a kitten on a tree… –

     Посмотри, я беспомощен, как кошка на ветви….

     А. не был музыкантом, по большому счёту, у него был слабый музыкальный слух, и на академконцертах он на троечку вытягивал Этюды Черни и Песни без Слов Мендельсона. Но джаз был чем-то совсем другим, отличным от строгой аппликатуры замкнутой арифметической обязаловки музыкальной школы. Джаз был свободой самовыражения, возможностью трансформировать свои чувства в хрупкий слепок импровизации -

     …And I feel like I’m clinging to a cloud… –

     …Как за облако цепляюсь я…

     Джаз для А. был одним из родников реки его существования. Никогда не знаешь, из чего возникает река, пока не дойдёшь до её истоков. Часто он играл механически, разминая пальцы, чтобы не забыть знакомые темы, но иногда алгебра гармонии и разума уступала метафизике чувств, тогда явно слышался утробный зов из арифметики слагаемых жажды, голода, опасности, страха, влечения, воплотившись теперь в высшей математике переживаний. Тогда А. забывал и тему, и гармонию, а его пальцы по команде сердца сами отыскивали нужные клавиши – только те и эти, чёрные и белые, которые нужно нажать в данные мгновения, клавиши, как точки на кривой, уходящей в бесконечность, – чуть в сторону, и уже – предел.

     Тогда невидимая сила несла его вверх, бросая вызов гармонии земного притяжения, и он парил без усилий в воздушном потоке, как только умеют птицы наяву и люди во сне. Это и был настоящий джаз, не коллективная импровизация или аранжировка, но свобода и непредсказуемость другого берега реки:

     On my own, would I wander through this wonderland alone…
     I’m too misty and too much in love… –

     Лишь сама я бродила бы, как странница, одна…
     Как в тумане я, и вся в любви…

     Зашла с собакой Светлана с мороза, и сразу туман рассеялся. Не дослушав, она сама села за пианино и сыграла что-то из рока, ей ведь тоже хотелось выразить свои чувства.

     Потом они перешли в гостиную и пили чёрный горький чай. Светлана говорила, что она очень увлечена А., что раньше у неё были лишь физические увлечения, о которых не хочется вспоминать. Становилось поздно. Светлана спрашивала, как долго это увлечение продлится, – она говорила, не переставая. А. уже ничего не хотел. На сердце было холодно и покойно, как под водой, в холодном потоке, когда ныряешь в жаркий летний день. Хорошо всё же карасям – могут зарываться глубже в ил! Но ради приличия он спросил: «У нас будет что-то серьёзное сегодня?», – хотя сейчас ему хотелось полежать подольше на дне. И Светлана решительно ответила: «Конечно, нет! Ты должен меня понять», – и А. понимающе кивнул головой, хотя, что именно он должен был понять, было непонятно. Потом он обнимал и ласкал её рутинно, без вдохновения, как старый и уставший актёр отрабатывает свой выход – пусть молодые гонятся за птицей искреннего переживания и вдохновения, а нашему брату всё уж приелось: сколько же можно погони, уж не до того.

     Светлана была, как мягкая глина, как тесто в его руках – лепи, что хочешь. Ему нравилась такая податливость, его член, восставая, угрожающе восходил, как на дрожжах, поднимаясь, как закипавшее молоко. Но внезапно, дойдя губами от ног в прозрачных колготках до шеи, Андрей почувствовал неприятно-резкий запах, который сразу укротил его зверя, рвущегося на волю из клетки. Запах был знаком, но он не мог определить его происхождение и лишь позднее понял, что пахло дрянным турецким мылом. Во время быстрого туалета у Светланы под рукой не оказалось духов, и она, за неимением, использовала мыло.

     Он стал собираться, и Светлана испытывающе спросила: «А что, если бы я сняла колготки, ты тоже бы спешил?», – на что он просто ответил: «Нет, я бы ушёл на час позже».

     Расстались они хорошо, слишком хорошо, думал он, спускаясь по лестнице под аккомпанемент рычавшего пса, слишком хорошо, чтобы увидеться снова. Было жаль потерянного времени, на его губах оставался запах её шеи в турецком мыле, этим запахом были пропитаны и костюм, и куртка, и берет, как будто его самого намылили тем самым мылом. По дороге он с досадой вспоминал её вопрос – сколько будет длиться наше увлечение – ещё не было ничего, а уже разборка на всякий случай, как бесполезный гарантийный талон. Но главное – досада была от сознания того, как размылся, растёкся образ, придуманный им со слуха, с её голоса. Он вдруг увидел реальную женщину, как будто прожил с ней долгие годы и знал каждую клетку её характера собственницы, как думал он, и эгоистки.

6

     Домой он шёл пешком по мосту через Реку. Река был местного значения, не какая-то большая водная артерия с притоками и дельтой. Река, кажется, вообще никуда не впадала – она просто текла, но и не речушка всё же, высыхающая, доживающая свои дни, как старики в доме престарелых. Река как река со всеми атрибутами. Были у Реки и камышовые берега, где прятались колонии диких уток. В те места паломничали охотники с большими неуклюжими ружьями, в неестественно высоких сапогах, как у Кота в сапогах, там звучали выстрелы, глухо, как лопаются автомобильные шины. Но охота шла ни шатко, ни валко: всякий раз горе-охотники тяжело брели по тропинке вдоль берега, низко опустив голову от стыда. А утки презрительно крякали – смеялись над незадачливыми людьми и гордо уплывали прочь.

     Уткам жилось здесь хорошо. Поздней осенью или ранней весной, гордо задирая свои дикие шеи, они выплывали на середину реки, то молча, то гугыча что-то друг другу. В это холодное время А. старался подплыть ближе к уткам просто из любопытства, без определённых намерений. Говорить было не о чем, посмотреть разве что в глаза. И иногда утки, чувствуя необычность поведения высшей цивилизации, и не чувствуя опасности, тоже из любопытства подпускали А. на близкое расстояние или проплывали перед ним, как на конкурсе красоты, обнаруживая красоту своей спины, шеи и хвоста, щедро отмеренную им природой. Утки плыли величаво, неторопливо, оставляя за бортом своих тел тупой угол расходящихся волн. Впереди плыл вожак, как в стае птиц, и по его команде вся флотилия быстро разворачивалась и уплывала то в камыши, то к середине реки. В холодной речной воде за утками было не угнаться, у А. не было таких лап, хвоста и перьев.

     Кроме уток, были и другие птицы. Зимой – вороны на голом пейзаже. Нет, вороны тоже любят тепло, просто летом эти застенчивые птицы боятся своего неухоженного вида на фоне зелени, солнца и света, и прячутся глубоко в чащу. Другие птицы были менее приметны: серые воробьи ничем не выделялись серой массой, ласточки были всегда озабочены собой и погодой, чайки вечно старались что-то урвать, дятлы – обычно в делах по столярному делу, стрижи, как по команде на верёвочке, лихо куролесили на ветру, дрозды испуганно порхали в гуще деревьев.

     На берегу Реки росла трава и очень красивая берёзовая роща. Нарядные деревья уходили вверх гладкими белыми стволами, шелестели зелёными листочками, размахивали веточками – не роща, а хоровод девушек-красавиц, рассыпанных по берегу. Наверное, в берёзы вселяются женские души.

     Правда, душ с каждым годом становилось всё меньше. В роще на берегу весной и летом появлялись люди, любимым занятием которых было жарить шашлыки. Жирные, кровавые куски грязной свинины и говядины требовали огня, алчное пламя – древесины. И люди рубили белые девственные берёзы ради красной, жирной, сочащейся влагой плоти, тут и там, как белые кресты на Арлингтонском кладбище в Вашингтоне, торчали белые пеньки, а сёстры усопших берёз изливали негодование ветру. Ничего, придёт время и для людей стоять такими же молчаливыми беспомощными деревьями.

     Возле пляжа с песочком стояли большие железные сваи с привязанными к ним рыбацкими лодками. Причалом это сооружение можно было назвать с натяжкой, но дело не в названии. Лодки часто крали и портили по ночам, наверное, всё те же, из шашлыковой братии, а рыбаки, самые безобидные из породы людей, по утрам отчаянно кляли и жизнь, и правительство, и порядки. Ночами часто появлялись и люди с сетями. Они перегораживали Реку и набирали полные вёдра рыбы – карасей, ершей, карпов, а потом били эту живность палками. Если бы рыбы могли кричать! За порядком на Реке никто не следил – не до того было в это смутное время. Рыбы с каждым годом становилось всё меньше, и рыбакам оставалось только ругаться да вспоминать уловы прежних лет.

     Рядом с рощей на том же берегу росли растрёпанные ивы, они держались компанией ближе к воде. Но весь берег: и ивы, и берёзы, и тополя, и ели поодаль, и высокий косогор, и тропинки и траву – можно было оценить только из воды. Только плывя в Реке, оттуда, была видна ширь пейзажа и высота деревьев, занимавших полнеба. И сама Река оказывалась не такой узкой, но понять это можно было только там, в Реке, плывя и делая усилие всем телом.

     Другой берег А. не любил. Там не было ни берёз, ни травы, там жили хозяйственные люди: вся земля до самого камыша была перепахана под огороды. Он любил плавать и летом, и зимой. Вода была его второй стихией. Вода приносила облегчение и сон по ночам, а днём – чувство свежести, праздника и подъём. Летом он плавал в сторону дамбы: туда и обратно – километра три, туда – на запад в прожжённой солнцем воде. Туда лучше было плыть против течения, возвращаясь вместе с ним, уже устав. Туго приходилось, когда волны весело и предательски несли его к дамбе, обратно он плыл, захлёбываясь, задыхаясь, словно взбираясь на высокую гору. Больше всего А. любил разворот у самой дамбы: вся река и левый берег лежали, как на ладони. Было радостно от сознания своей силы, от уверенности, что ничего дурного сегодня с ним не случится – другой, хозяйственный, правый берег были совсем рядом – под правым плечом. И это чувство: я могу, я такой сильный. И с каждым гребком быть ближе к лодочной при- стани, чтобы выйти на траву, под берёзы мокрым, иссушенным солнцем, счастливым.

     Солнце зависало над самой головой, тогда его накрывали большие, неповоротливые облака. Если плывёшь на спине, кажется, что летишь – облака совсем близко сквозь прозрачные стёкла очков. Это был праздник солнца, бирюзовой воды и силы.

     Однажды у дамбы, на развороте, у А. защемило сердце, как короткое замыкание, ток стал плохо поступать от источника к потребителю, или забились ржавеющие водопроводные трубы. Можно было просто пристать к другому берегу, отлежаться, пройтись, но стало неловко, хотя перед кем – на берегу никого не было. Перед Рекой? Перед Небом? В ту же минуту его подхватило-понесло сильным течением, поднялся ветер, или так показалось, и в считанные минуты А. был у лодочной пристани, под защитой родных берёз, где с ним ничего не могло случиться…

     …Сейчас, проходя вдоль угрюмой замёрзшей Реки, он пытался воскресить в сознании виды праздничного июля. Но чёрно-белый февральский пейзаж мешал вспомнить раскрашенные летние картинки. Ближе к его дому была прорубь, в которой он купался с другими «моржами». Многие годы он делал это отдельно от других: сам рубил лёд палками, сам вынимал большие непослушные льдины. Но с каждым годом рубить лёд становилось всё сложнее – зимы ли суровей стали, сил ли меньше оста- валось. Мальчишки норовили стащить палки, и находить орудия было непросто.

     Тогда он и присоединился к группе «моржей». Люди приходили купаться в разное время, не давая воде замёрзнуть. Зимой, особенно в тихий день, без ветра, на морозе и солнце, было славно и даже тепло. Он выходил из проруби, от тела, как от лошади, шёл пар. В нём, казалось, не было почек, сердца, сосудов и прочего, он был одной большой сосулькой. Растираясь полотенцем, А., чувствовал, как тепло украдкой пробирается в его тело, словно хозяин возвращается в свою заброшенную усадьбу. Потом – бег, как заложили в гены животные-предки. Так яростно и отчаянно, как мог вынести организм, потом – гимнастика и турник, чтобы вернуться домой к письменному столу уставшим, счастливым и опустошённым. Спорт был для него не только удовольствием, но и символом успеха, идолом, и он поклонялся этому идолу, чтобы внутри чувствовать себя первым – быстрее, выше, сильнее, чем другие. Ведь никто не считал, сколько километров он проплывал, пробегал, сколько минут выстаивал в ледяной воде. У него была своя внутренняя отметка, и всякий раз, когда он не дотягивал до неё, слышал насмешливый внутренний голос: «Слабак! Люди Ла-Манш переплывают, покоряют горы, а ты не можешь ещё протянуть». И он бежал, плыл, карабкался на турник из последних сил.

7

     Дома Мамуля не спала. В который раз она смотрела на старенькие часики, подперев щёчку пухлой ручкой. И что её сына всё манят блондинки, давно пора жениться на хорошей еврейской девочке, а хоть бы и не на еврейской. Главное – чтобы любила и хозяйкой хорошей была, ведь она уже в возрасте, и пора, чтобы кто-то присмотрел за ним. Жил бы, как другие живут, а то эта наука, никому сейчас не нужная, беготня и плаванье, как наркотик – добра не жди. Детей бы воспитывал. Вокруг сколько невест хороших, сколько одиноких и славных женщин: и Ася, и Нина! Да разве он станет слушать…

     Заколол жёлчный, ненадолго отвлекая её от мыслей о сыне. Опять ела жирный борщ и консервы. Ах, дура! Нельзя же этого, нельзя! Сколько раз себе говорю: ничего жирного, но всякий раз, когда сажусь за стол, этот проклятый сахарный диабет не даёт остановиться.

     Она снова посмотрела на часы. Было уже одиннадцать. Фильмов по телевизору уже не было. Лампа напротив дома опять не горела. Вся её жизнь теперь сводилась к собственному здоровью, благополучию сына, домашнему хозяйству, и время от времени эти слагаемые приобретали разное значение. Боль в жёлчном утихла, и сейчас её беспокоило позднее отсутствие её мальчика. А завтра нужно готовить обед: разделывать и варить курицу – целая проблема. Нужно ещё будет сделать шейку, она давно этим не занималась и вспоминала, как лучше отрезать и где зашивать, как делала её покойная мама.

     Она посмотрела в зеркало на своё грузное тело. Господи, в кого я превратилась! Кажется, это было вчера: худенькая, стройная девочка, после университетского иняза приехала сюда, надеялась ненадолго (в то далёкое время душу бередили девичьи мечты и надежды), а вместо этого – 35 лет в одном техникуме. А главное – угораздило выйти замуж за него, за Папулю. И что в нём нашла, ума не приложу! Даже сейчас, спустя тридцать лет после развода: лысый, с большими ослиными ушами – урод, Квазимодо, но энергичный, наглый, напористый. Этим и взял, и перебил всех её поклонников… Правда, тогда, в молодости, признала она в душе, он не был таким безобразным и лысым. Он казался тогда другим, одухотворённым… Впрочем, в молодости всё может показаться.

     Какие мужчины ей цветы дарили! Когда же это было? В начале пятидесятых. Ей вдруг вспомнилось, как однажды поздней осенью её провожал Яша. Он учился в Одессе на судостроителя. Яша у подъезда хотел её поцеловать, но она возмущённо вырвалась: «Ну, вот! Стану я с каждым встречным целоваться!», – вспыхнула она в духе того целомудренного времени. Но если не любишь человека, как же можно с ним целоваться!

     И здесь случился Папуля её сына. Она уже не помнит, каким водоворотом молодости закружилась её голова, как она вышла замуж. Трусливый, наглый, эгоист, приспособленец, подхалим, пьяница и бабник. В нём, однако, была какая-то одухотворённость, одержимость, способность убеждать и себя, и других, что всё, что он делает, необходимо, что иначе и быть не может, потому что так выгодно ему, а стало быть – и другим. И своим безудержным эгоизмом он не только убеждал других, но заставлял примиряться с его образом жизни.
 
     Она вспомнила, как однажды обнаружила за шкафом мешочек с деньгами – Папуля собирал на машину. И он купил её – двухцветный, двуликий «Москвич». Вскоре Папуля стал тяготиться семейной жизнью. Вокруг было так много интересного: друзья, новые женщины, компании, – и всему этом мешала эта глупая, странная жена, помеха свободе. Нет, дети – прекрасно, но на расстоянии. И она осталась сама…

     Перед разводом она наивно пошла сдавать на права, но машина досталась не ей. Папуля посчитал всё имущество: старую мебель, каждую ложку и вилку в доме, и доплатил недостающую небольшую сумму.

     Это были самые трудные годы. Вначале Папуля ушёл в отдельную однокомнатную квартиру, потом по знакомству он получил и двухкомнатную, а к ним с сыном в его комнату подселили соседей. Слесарь Колька с любовницей любил играть на гармошке. Он привёл в дом тараканов, которых у них никогда не было. Мой дом – моя крепость превратилась в крепость-комнату, заставленную мебелью. Мебели из двух комнат было так много, что это создавала атмосферу респектабельности. Тогда она поехала в Москву к большому начальнику, и по закону – мать и сын разнополые – Кольку с гармошкой и любовницей отселили. Только тогда и она, и сын оценили достоинство своей квартиры. Приходилось жить на её зарплату и на официальные алименты Папули, который исправно платил 35 рублей в месяц, но зарабатывал неофициально, где только возможно, чтобы алиментов не платить. Хотя она всё равно узнавала и посылала исполнительные листы, что сильно его раздражало…

     В подъезде хлопнула дверь, раздались торопливые шаги. Спешит, знает, что я волнуюсь, подумала она. По лицу сына, несмотря на его равнодушную мину, она поняла, что свидание не удалось, но спросить не решилась – уж очень он не любил.
 
     Перед сном А. делал Мамуле массаж. Её мучил артроз, и он разминал эти толстые старые ноги. Мамуля кряхтела и приговаривала: «Под косточкой, с внешней стороны!», – и он испытывал магнитное притяжение к этому грузному, расплывающемуся телу. Опять звучал зов природы, голос пещер, как Сент-Луис блюз, только на этот раз голос был понятен: он замешан на одной крови, нежности, благодарности.

     Потом, перед сном он брал Мамулю за загривок, как собаку, кошку или другое любимое животное. У неё с возрастом на шее у спины образовалось небольшое утолщение – «вдовий бугорок», небольшой горбик. Это был знак любви и нежности к ней, и Мамуле было приятно, хотя она всегда с виду сердилась: «Что я собака или кошка, что ли!»

     Вообще он стал относиться к матери по-другому, когда она начала стареть. Ребёнком она лупила его, отвешивая гулкие пощёчины, в отрочестве он её ненавидел, ругался последними словами. Потом соотношение сил изменилось, и он в порывах гнева щипал её, хватал за руки, отчего на нежной, как у младенца, коже Мамули оставались синяки. Он часто не разговаривал с ней – недели, а иногда и месяцы, но однажды она, до того сносившая эту игру в молчанку с достоинством, хотя сильно страдала, подошла к нему и просто сказала: «Ты прости, я ведь уже старая!» И ему стало мучительно стыдно.

     В другой раз он увидел из окна, как Мамуля в дождь спешила домой. Нужно было перейти дорогу, переступив через грязный поток воды у обочины. Поток был мал, и для нормального взрослого человека это было пустяки – перепрыгнуть, переступить. Но Мамуля остановилась, всплеснула руками, словно говоря: «Вот незадача!», – то ли испугавшись, то ли не веря в собственные силы, пошла в обход.
 
С годами из высокой, гордой, своенравной, на высоких каблуках женщины она превратилась в старого милого ребёнка. Она действительно была такой, не притворяясь, она была естественна в своей старости. Ей, как ребёнку, надоело или не хотелось ждать, беспокоиться, делать усилия – конфета или игрушка нужны были ей сейчас же, и она сердилась, волновалась, хныкала, кричала, просила, когда что-то не получалось, не складывалось с деньгами, продуктами, врачами, заботами и прочей повседневной шелухой.

     Мамуля, как это часто это бывает с одинокими матерями, не замечая этого, считала своё единственное дитя своей собственностью. Она часто повторяла: «Зачем это мне! Почему это у меня!», – когда А. делал что-то не так, как ей хотелось. А ей хотелось, чтобы он всегда был рядом, в гармонии с её старостью, жил, как она того хочет, забывая, что она сама в молодые и зрелые годы была другой и жила иначе. Это часто приводило к ссорам на потеху любопытным соседям, которые в таких случаях всегда выходили на лестничную площадку, тщательно и подолгу вымывая тряпку у порога.

8

     Ночью А. долго не спал. Его преследовал запах турецкого мыла, от которого тошнило, но сквозь этот запах отчётливо проступал другой – запах плоти Светланы. Он ласкал её грудь и шею, оставляя обильную слюну на её коже. Потом он склонялся ниже – шершавым языком и губами ощупывал, облизывал складки жира на её бёдрах и животе. Наконец, где-то совсем на Юге, в вырубленных тропических лесах, находил её влажный клитор, живое существо внутри организма, пульсирующая Галактика. Он проникал внутрь языком и губами, как будто ступал на чужую планету, трепеща и замирая в агонии бушующей лавы, его обжигало извержение вулкана, из него самого текла горячая лава.

     Сон всё не шел. А. вообще стал плохо засыпать в последнее время – летом докучали комары, зимой – перепады погоды в их южном городе. Лишь весной, в мае, немного успокаивали лягушки, сладострастно исполнявшие серенады совокупления на берегу прудов. Летом по ночам слышались дикие крики купальщиков, рычанье и бои псов, поощрительное науськивание их хозяев. Тогда заснуть помогало воображение. Он летел на Планету Снов и плыл на Остров Сновидений. Иногда помогал полёт, иногда поток журчащей воды, в памяти возникали обрывки прошлых снов, как ленты старых кинофильмов, эпизоды приключенческих романов, которыми зачитывался в детстве. Иногда он сам представлял сон, сочиняя сюжет. И так незаметно нередко попадал в объятия Морфея.

     Сегодня ему повезло, наконец. Сон сжалился над ним, сковал его, как мороз сковывает реку, лишил чувственных ощущений, оставив лишь яркие картинки в коре головного мозга. Сегодня ему снились белки. Вначале он не понял: белки это или крысы, к чему такой сон, к добру ли, ко злу ли протоптана тропинка. Но нет, таких хвостов у крыс нет, белки, хорошо. Белок было три, они бегали, играя, друг за дружкой по стволу высокой сосны, цепляясь коготками за осыпающуюся старую кору. Сосна стояла на высоком обрыве у моря. Всё это действительно было: и белки, и сосны, и обрыв, и море. Было в Крыму, где он отдыхал когда-то. Сосны на обрыве росли, склонившись, почти горизонтально, как ивы над водой. Как вообще можно так расти в согнутом состоянии, как можно в таком состоянии жить, как сосны и многие люди. А эта сосна во сне росла прямо, словно ни ветры, ни бури ей были нипочём.
 
     В доме на обрыве тогда, в Крыму, жили слесаря из местного дома отдыха, а А. снимал у них «люкс» – отдельную, длинную, на ширину кровати, комнатёнку, похожую на чулан. Море плескалось внизу, совсем близко, и он засыпал и просыпался вместе с морем. Здесь он снова научился спать – рядом с белками, соснами и морем. Сюда к нему приезжала девушка по имени Юля, которую он называл Август. Август жил в Севастополе, и сама, кажется, была полна крымским духом – вечного праздника-отдыха. Она, Август, работала на телевидении и пару раз в неделю вела программу о собаках, о которых знала много. Эти передачи смотрели богатые и бедные, злые и добрые, грешники и праведники, потому что все любят собак.

     Август училась на заочном в университете, где работал А. Он сразу обратил внимание на высокую длинноногую студентку. Потом она была у него в гостях и на удивление быстро легла в его постель. А. неловко возился с пуговицами-застёжками, а Август подсказывала небрежно-снисходительно, как профессор учени- ку: «Там ещё одна пуговичка».

     Потом они лежали в постели душным маем, а в окно вливалась распутница-весна со своими запахами и тополиным пухом. И тело у Август было весенним: упругое, молодое, как на картинах Рубенса, как ода к радости. Лёгкость этой близости не принесла А. никакого удовлетворения. Он словно остался в стороне от происходящего, на удивление, не чувствуя ни любви, ни восторга к этому прекрасному телу. После постели Август долго стояла голая перед большим зеркалом, критически осматривая себя, выискивая невидимые миру несовершенства.
Они встречались обычно два раза в год, во время сессий: зимой и летом, и Август с каждым разом становилась всё сдержанней, словно спохватившись после этой первой сумбурной близости. Она чувствовала хрупкость этого здания, державшегося 
на этих редких встречах – ей, как каждой женщине, были нужны более надёжные гарантийные обязательства, более прочная конструкция отношений. Они продолжали встречаться как друзья, но Август решительно пресекала любые попытки близости, а А. не очень старался начать всё сначала – он ничего не чувствовал к этой молодой и красивой женщине, но старался это скрывать, чтобы не задеть её. И это ему удавалось.

     Тогда в Крыму Август пробыла с ним два дня и две ночи. А. было неудобно с ней – хотелось расслабиться, а на нём висела тяжелая ноша: нужно было что-то говорить, говорить не то, что хотелось, не то, что думалось, когда хотелось вовсе ни о чём не думать, не говорить. Вечером они лежали на берегу на лежаках под тентом. Это было лучшее время их встречи. Было спокойно. И сумерки, и море, и звёзды не располагали к громкому разговору, и даже словоохотливая Август замолчала, побеждённая этим немым величием. Вокруг сновали отдыхающие, рядом, в баре, веселились под музыку, а здесь, в темноте, на лежаках, было прохладно и уютно, как в оазисе среди безалаберной вечерней курортной тусовки.

     Ночью в «люксе» Август попросила оставить её в покое и сразу уснула, посапывая, легонько отрыгнув вечерние пирожные, шампанское и кофе. Они лежали «валетом», и А. не спал всю ночь. И вторую ночь тоже – он просто не мог спать с кем-то. Стиснутый узким пространством кровати, завоёванной безмятежным сном его спутницы, он люто её ненавидел, как будто рядом с ним лежала опостылевшая за долгие десятилетия старуха-жена, с которой его связывала только многолетняя привычка.

     Утром они поехали в Ялту к его старому приятелю. С друзьями, как и с любимыми, нужно расставаться вовремя, иначе они превращаются из радости в обузу. Друзей у А. вообще не было. Одни уехали, другие спились, третьи поистрепались. Первые были далеко, с другими было неинтересно. В Ялте возле Набережной жил Игорь. Жил один, в прошлом году умерла мама, осталась собака – чёрная пуделиха, теперь безраздельная хозяйка в небольшой неуютной, неухоженной ялтинской квартире. Пахло псиной, пыль плотным покровом лежала на неприкасаемых предметах. Игорь побежал за шампанским. Они остались одни.

     В тишине спускавшегося вечера из соседней комнаты раздался храп. Спал, оказалось, один из гостей, Вазген. Вскоре вернулся Игорь, вернулся не один, а с Мишей – тренером по борьбе и по совместительству рэкетиром. С ним было интересно поговорить, он был не на работе, на отдыхе. Игорь и Вазген пили водку, Август – шампанское, а он и Миша ничего не пили. Миша работал в охране по продаже квартир. Он терпеливо объяснял А., что если покупают или продают квартиру, то его нанимают за 5 процентов от стоимости, чтобы не бояться за наличку. Игорь расспрашивал и рассказывал о старых друзьях в Америке и Израиле. А. рассказывал и слушал. Август слушала заворожено. Пора было двигаться. На старом ялтинском крыльце Игорь обнял его и сказал: «Ты пиши, телефон это – не то. Уже ничего не осталось, понимаешь: ничего. А пить я завтра брошу!» Его поглотили сумерки, а А. и Юля остались наедине с вечерней ялтинской каруселью.

     Утром Август уехала до зимы, и он остался сам с белками, прибоем и скалами. С тех пор, как сегодня, белки по стволу сосны, друг за дружкой, иногда снились А., или он представлял их, пытаясь уснуть, и иногда это помогало...


Рецензии