Дворник и голубь
Лётчиком он был — во Вторую мировую вражескую силу ещё как громил врага ненавистного. И горел, и с парашюта прыгать в последнюю минуту приходилось.
А тут здоровье зашалило — туберкулёз, и всё, ненужный никому стал.
— Вот как мне, пилоту, теперь кочегарить? Улицы да подъезды мести.
Работы такой не гнушаюсь, но летать охота. А то, получается, из князей да в грязь? По пословице нашей.
Не могу я не летать — лётчик я сердцем, а не кочегар…
И сник он совсем, запил горькую. Думал сам:
— Раньше с военной выправкой, да в форме, с медалями, а теперь... отдушину нашёл, — сокрушался он по поводу своих запоев.
Скрюченный, рожа распухшая, люди шарахаются. Вместо штурвала — метлу держу, да и той едва управляюсь, — ругал он себя.
Тяжёлая это работа — после ранений, да ещё туберкулёза, когда здоровье и годы нещадно берут своё — в кочегарке, в жарище уголь в печь кидать.
А тут ещё и водка проклятая. Бывает, на ногах еле стоишь, а гарью надышишься, да с лёгкими такими — ясно, жизнь под откос рванула, как перекати-поле.
К тому же одинок он был. Ни жены, ни детей «не нажил», как говорится. Дом не построил, дерева не посадил. Писателем не был, чтобы мемуары о похождениях боевых своих на бумаге запечатлить.
Несмотря на медали и заслуги, выделили ему однокомнатную — да без душа даже. Вот и сиди после тяжкой работы в конуре, с нищенским окладом, осознавай, что никому не нужен ты. Как тут не прикладываться?
В церковь не ходил — воспитали так, советские ж были времена. Но к Богу стал обращаться. Сидит, выпив одну, другую, да и начинает монолог о жизни своей неудавшейся.
Просить ничего не просил.
Не знал даже, что.
Лётчиком ему не быть — это уже пройденный этап и закрытая дверь.
Пьянство бросить? А как вечера коротать, да боль душевную чем успокаивать?
— Сам не знаю, Боженька, — так он его называл. — Даже если бы ты мне и помочь хотел, да желание какое исполнить — кроме как снова летать, ничего и не спасёт. А мы знаем, что списали меня, как старую кибитку, которая отслужила, откатала свой век.
Вздыхая, он наполнял стакан, а к полуночи, завалившись в чём одет был, на скрипучую старую кровать, засыпал.
За это время от пилота — стройного и подтянутого, аккуратно подстриженного — ничего и не осталось.
В зеркале Михалыч видел заросшего мужика с опухшим лицом, в замызганном комбинезоне, почерневшем от работы в кочегарке.
Раз, подметая возле дома, погружённый в свои печали, схватила его ещё и спина — видимо, повернулся резко. Схватившись за бок, он еле доковылял до скамейки и с трудом, охая, опустился на неё.
Вдруг рядом приземлился голубок. Белый.
«А может, голубка?» — подумал Михалыч, потирая спину.
— Ну вот, теперь слягу ещё на неделю со спиной-то, — сказал он неожиданно для себя белому голубю.
А тот, вовсе без боязни, поворачивая головку, как бы рассматривая Михалыча, приблизился к нему, вовсе без страха.
— Ой, горемычные мы, — продолжал Михалыч. — А у меня, родной, даже крошки хлеба с собой нет! Ничего, вот спина пройдёт — возьму с собой краюху.
Чудесным образом лежал Михалыч не неделю с болью в спине, а всего два дня. И не пил — да дома и так шаром покати, никто не зайдёт, да за водкой некому сбегать для него.
Но Михалычу почему-то и не нужно было.
А на третий день встал он пободрее, да пошёл на улицу. Сразу в магазин — прикупил хлеба, картошки, да кефира. За водкой, было, потянулся, да оставил.
Подметая возле того же дома, присел в полдень на ту скамейку. Глянул — а белый голубок уже и там. Михалыч батона отщипнул да бросил голубку.
Тот заворковал, да клевать начал.
Так и повелось: каждый день садился на обед свой скудный Михалыч на лавку — и голубь тут как тут. Аж повеселел Михалыч.
Наступила зима, да лютая. Голубку он гнездо на подоконнике сделал, как мог, да туда то хлебушка, то семечек положит. И белый голубь на самом деле прилетел и поселился в коробке, из которой Михалыч сварганил гнездо.
А потом весна пришла. Сирень расцвела, воздух прогрелся.
Михалыч к тому времени забросил пьянство, да побрился. Не то чтобы он был счастлив, но какое-то умиротворение спустилось на сердце его.
Рядом с домом был участок земли — заброшенный, весь покрытый репейником да бурьяном.
И решил Михалыч садик там завести. Пару клумб, розочек — кому помешает? А людям на радость. Да и он занятие иметь будет.
Порешил — сделал. Сорняки вытащил, три клумбы разбил, да разноцветными цветами, что теперь на деньги вместо водки на рынке тратил, засадил. Любо смотреть было.
А голубок его уж так привык к Михалычу, что из рук его клевал, да за Михалычем разгуливал.
С Богом он, как и раньше, разговаривал — как и с голубем, которому имя Благой почему-то дал.
Ходит, сад поливает и бормочет под нос — то Боженьке, то Благому своему.
Всё бы было да получше, но всегда найдутся люди недобрые.
Пожаловался кто-то, что без разрешения тут клумбы высаживают. Ну и приехали к Михалычу — сказали, чтоб убрал клумбы свои: не положено!
Приуныл жутко Михалыч, жил он этим садом. Аж к бутылке опять потянуло. Благой, как бы понимая, ходил рядом да ворковал сердито.
Сел он на скамейку — аж слёзы навернулись.
«Ну вот, — думал он, — только выкарабкался, смысл хоть какой в жизни обрёл, а тут... Эх!..»
Тут из подъезда Марьяна вышла — бойкая баба, из тех, что в горящие избы входит.
— Ты чё, Михалыч, слезу-то льёшь? Мы вот радовались за тебя! Не пьёшь уж давно, а выглядишь — хоть в мужья бери! — она хохотнула. — А клумбы твои — чудо, всех тут радуют!
Михалыч только рукой махнул. Думал, негоже перед женщиной нюни пускать. Но поведал ей о том, что случилось.
— Тааак... — сердито протянула Марьяна и упёрла руки в бока. — Это мы ещё посмотрим. Когда убрать клумбы надобно?
— Да неделю дали.
Но ничего так и не случилось. Марьяна весь дом на уши поставила, да ещё кой-кого...
И оставили Михалыча в покое.
А Марьяна с Николаем Михайловичем на лавочке вдвоём стали всё чаще посиживать.
Ведь стариком он и не был — всего пятьдесят три. А Марьяне — чуть за сорок.
А Благой расхаживал возле них и, казалось, по-птичьи улыбался.
Свидетельство о публикации №223061400740