Плод сочинительства

Я представляю эту девочку выросшей, повзрослевшей.
Она вышла замуж, у неё прекрасные дети. Муж богат и известен, каким и должен быть муж талантливой и очень видной дамы. Живёт она, естественно, во дворце, восседает на креслах с золотыми подлокотниками, вкушает пищу на янтарной посуде…
Но нет! Это не похоже на ту тихую девочку, какой я знал её в давние времена.

* * *

– Дылда!
Новенькая, на которую указывал перст второгодника Вовки Хомяка, взглянула на мальчишку с тихим изумлением, ссутулилась и поспешила на свободное место. Оно было в самом конце класса, на последней парте, у стены.
«Дылда»! Нехорошее слово. Признаться, мне оно сразу не понравилось. Но перечить Вовке Хомяку было не с руки: известный своими хамскими выходками, хулиганистыми поступками и курением анаши в школьном туалете, Вовка был опасен. К тому же, он и вовсе был, что называется, «не наш». Не нашего круга. Потому что в классе учились в основном дети из кругов интеллигентских, учительских, ученых, инженерских.
Но в чём он был прав, так это в том, что девочка и впрямь была уж очень нескладной. Чересчур высокая и крупная для своих двенадцати годков, чуть сгорбленная, словно боявшаяся броситься кому-то в глаза. Голос у неё был тих, слаб, как-то уж очень высок – почти пискляв. Может, оттого она и предпочитала молчать, нежели говорить. Впрочем, когда её вынуждали говорить – ну, скажем, вызывали к доске на уроке литературы – речь её была весьма складной, мы даже забывали иронизировать над этой «ненормальной» и слушали, приоткрыв рты.
Признаться, я находил в ней даже что-то красивое, хоть понимаю это лишь теперь. У неё была длинная тугая коса, глаза с поволокой, что-то очень женственное в жестах. Вот только этот рост и слишком крупные черты лица! И эта сутулость! Не вязались они с обликом шестиклассницы! Они делали её старше лет на пять, так что и второгодник Хомяк рядом с ней смотрелся малышом-детсадовцем.
Когда в первый день занятий наша классная руководительница Фая Григорьевна устроила перекличку, мы узнали, как зовут нашу новенькую.
– Баянова Мария! – возгласила учительница.
– Я, – робко пискнула из своего уголка новенькая.
«Баянова»! Фамилия не говорила нам ничего, разве что напоминала название музыкального инструмента. Немудрено, что Марию стали дразнить теперь уже не только «дылдою», но и «баяном», «гармошкой», «Машей-бояшей» и прочими синонимами и созвучиями.
Она училась на вымученные троечки, за исключением рисования и литературы. Она рисовала лица и, я бы сказал, портреты. Да как! Позавидовал бы иной портретист-профессионал. Иной раз Маша предлагала мне поиграть в замысловатую игру. Мы писали на бумаге какое-нибудь длиннющее слово, чтобы за время урока извлечь из него много других словечек, только покороче. Я постоянно проигрывал, это меня забавляло и удивляло, ибо я считал весьма грамотным подростком. Маша подтрунивала надо мною, беззлобно, словно просто желая меня поддержать:
– Смешные у тебя рисунки, смешные слова. И ты так смешно огорчаешься! Не надо. Не надо грустить. Выиграешь завтра. Или через год.
Она улыбалась. Наверное, потому, что наконец хоть с кем-то общалась без обиняков, без обид и печалей, легко и по-дружески.
Нет, мы не дружили. Просто на некоторых из уроков я ужасно не хотел высовываться, быть на виду, потому что меня должны были вызвать отвечать домашнее задание, а я его не сделал, – потому и пытался спрятаться на задней парте, у стены.
Нет, мы с ней не дружили. С ней не дружил никто. Поэтому она ходила в одиночку. Всегда в одиночку.
А однажды поутру мы с моим другом и однокашником Нуром увидели, как Маша направлялась на занятия. Но не одна, а со старой женщиной, которую вела под руку, точно слепую. Та была очень старой; маленького росточка, едва ли по плечо своей юной спутнице, седой и какой-то унылой, поникшей. Я сразу понял, что эта пониклость у неё всегдашняя, то есть возникла не сегодня и не вчера, а когда-то давно, может, лет десять назад. И с тех пор так и гнёт её к земле и множит седину в её волосах. Конечно, все эти суждения я вынес много позже, но в тот день почувствовал душу той женщины неким детским чувствованием, способностью быть открытым миру и ощущать его в живой непосредственности.
– Хм, кто это с Машей? Что за старушка? Её бабулька, что ли? – вслух размышлял Нур, пока мы шли следом за этой парой.
– Наверно. Скорей всего, бабулька и есть, – ответил я рассудительно и, по-моему, вполне здраво, если брать во внимание возраст женщины и заботливое к ней отношение со стороны Маши.
– А где же её мать, интересно? И кто отец?
– Кто ж её знает! Наша Маша ничего нам не сообщает.
– Точно. Молчунья…
– Да ладно, Нурик, нам-то какое дело!
День изо дня Маша приходила в школу с этой женщиной. И после школы та встречала девочку, и они вновь шли под руку, молчаливые: старуха – с выражением тупой тоски в глазах, а Маша – с застывшей улыбкой, похожей на гримасу вечно гонимого беззащитного зверька.
И лишь однажды, идя за ними вслед, я услышал, что они, оказывается, иногда беседуют.
– Мама, осторожней! Смотри внимательней, куда идёшь! – своим тонким и высоким голоском вдруг воскликнула долговязая Маша.
– Прости, доченька, не заметила этих ухабов!.. Да и не увидела бы, – добавила она с горечью, – зрение уже никуда.
– Ничего, мам, уже пришли. Вот наш дом.
«Мама»! Вот так да! Отчего ж она так стара и седа?..
Я увидел, куда они пришли. Оказывается, жили они неподалёку от меня. Их приземистый покосившийся домик стоял на углу Пушкина и Дантеса… Простите, оговорился: Пушкина и Гурдэ, конечно же! Домик был, как и многие-многие в те года, огорожен чисто символическим забором, на котором любили восседать кошки чуть не со всех соседних жилищ. За забором был, очевидно, крохотный огород и садик с двумя-тремя плодовыми деревцами. Насчёт деревьев я могу сказать точно, потому что видел их ветви над крышею домика. А вот огород… Был он или не был, не ведаю: мне ни разу не довелось зайти за ограду, словно безнадёжному искателю пифагоровой мудрости.
После зимних каникул к нам пришла ещё одна новенькая, Майра Ашанова. Лицо её было болезненно-жёлтым или, точнее, бледным. Но она была очень жизнерадостна и смешлива. И стала лучшей, а точнее – одной-единственной – подругой Маши. Каждый божий день они радовались друг дружке и, полагаю, встречались не только в школе.
Дружба их была трогательной даже для нас, пацанов, смотревших на всё свысока, с видом поживших и всё познавших мужчин, коих не удивить ничем. Трогательной потому, вероятно, что обе они были отмечены печатями «не от мира сего», «с приветом» и тому подобными клеймами, и, хотя каждой из них было на роду написано быть одинокой, – они нашли друг друга, они отреклись от предначертанного одиночества. И в глазах у них светилась неподдельная, живая человеческая радость. Во взгляде Марии мы едва ли когда-нибудь прежде видели подобный свет счастья.
Недолго оно продлилось, это счастье. В начале марта как удар грома нас поразило известие: Майра умерла. Сердце.
День похорон был холодный, серый, напоминавший позднюю осень. Впервые я видел человека, лежащего в гробу. Лицо Майры было жёлтым, как и при жизни. Одноклассники мои и учителя стояли вокруг растерянные, переминались с ноги на ногу, не зная, что сказать, что сделать, как справиться с этим нежданным тяжёлым впечатлением. Тишину  разрушали только рыдания Маши. Она старалась держаться, но слёзы, как видно, душили её и требовали выхода. Фая Григорьевна, стоявшая рядом, что-то говорила, гладила девочке плечо, чтобы хоть как-то успокоить Машу. Да только как успокоишь?
Ну а я, помнится,  глубоко сочувствовал Маше, больше того – испытал к ней искреннее уважение: в тот день она ещё больше повзрослела, а значит, продвинулась от той точки, где был я, далеко-далеко вперёд.
Но вскоре Маша опять ушла в себя. С той весны стала настолько тихой, что мы попросту перестали замечать нашу «дылду», несмотря на её рост, соответствующий прозвищу. А шутки-прибаутки по её адресу уже не казались чем-то свежим, остреньким и смешным.
И Маша исчезла. Я не помню, когда это произошло. Но вот гляжу на фотографию нашего выпускного класса, и вижу, что Маши с нами там нет. Значит, она покинула школу, не окончив её. Что же произошло? Перешла в другую школу? Уехала в другой город? Другую страну? И что стало с ней после, спустя годы, десятилетия, когда миновал уж век, а с ним и миллениум? Кого бы я ни спросил, никто не мог сказать о ней ничего, да, собственно, и не жаждал о ней вспоминать. Не обнаружил я Маши и в нетях Всемирной Паутины, в которой есть мы все.
Но я хорошо помнил её фамилию, и именно по фамилии искал её в интернете. И вскоре разузнал вот что.
Жил на чёрно-белом свете великий писатель Баянов, запрещённый в годы моего детства,  а в нашу новейшую эру всячески рекламируемый: он создал, если кто помнит, романы «Череп первого человека», «Часовой у забытого клада» и «Мои неверситеты». В этих сочинениях он живописал свою эпоху со всей ненавистью, на какую был способен. Тем, понятное дело, и прославился. А Маша – я увидел это по фотографиям внезапно, с раскрывшимися от изумления глазами – точная копия своего отца, которого не знала совсем. Ну конечно же! Судя по всему, Великий породил её походя (я имею в виду не эпоху, а дочь… хотя…). И поспешно скрылся из нашего города в город более знаменитый,  более шумный, а значит, более отвечающий писательскому величию.
Мне стало понятно всё. Вернее, всё стало доступно для домысливания этой истории.
Вероятно, великий гений, отличавшийся неистовой любовью к людям, особенно – к женщинам, завёл близкое знакомство с библиотекаршей. Та работала в отделе современной художественной литературы и, стало быть, их знакомство во время какого-нибудь Праздника Книги было предначертано свыше. Он, по доброй традиции истинного мастера слова, насочинял ей о своей любви. А когда выяснилось, что оба они – красавец Великий Писатель и она, уже отнюдь не молодая женщина, не избежали многолетнего опыта сибирских лагерей, стало столь же неизбежным их полное сближение.
Но слишком короткое. Единственным итогом той связи стала Маша, незаконнорождённый ребёнок, нескладный, долговязый, с тоненьким, почти писклявым голоском, девочка, не способная быть любимой.
 

* * *

Я представляю её постаревшей, нищей, больной. Она влачит остаток дней в клинике для тихо помешанных, на убогой кровати, на простынях, застиранных до дыр. Никто не приходит её навестить. Естественно! Мать она давно схоронила; мужа или хотя бы жениха не встретила за всю свою долгую жизнь; детей не завела, а друзей не имела никогда, кроме той, давней девочки Майры, с которой встретится уже скоро, скоро… 
Но нет! Это совсем не похоже на талантливые глаза Марии, на её живой ум, её лёгкие колкости в мой адрес, какими я успел их запомнить.
Но разве может быть так, что она явилась в наш мир только чтобы... что? Исчезнуть, как исчезает детское воспоминание, как облачко над горами? Или стать сюжетом для моего рассказика?


Рецензии