Воспоминания одного старика

Я всегда был влюбчивым, лет с четырех, когда влюбился в балерину на открытке и часто представлял ее в разных сценах, которые теперь назвал бы эротическими, хотя в ту давнюю пору я, естественно, не был подготовлен к таким сценам ни умственно, ни гормонально.
Все же я припоминаю, как в это же время первых пошевеливаний чувственности, я, по какому-то внутреннему наитию, лихо оседлывал  полированный футляр бабушкиной швейной машинки и скакал на нем как на лошадке, пока не испытывал нечто, подозрительно похожее на оргазм. Это похоже на неправду, но вспомним, как у Томаса Манна младенец Феликс Круль  разнузданно вел себя у груди  кормилицы.
В следующий раз я влюбился нескоро, только в шесть лет, в Ирочку Ким.
Мы тогда жили на китайской границе в Казахстане, куда папу послали командовать ракетной установкой, а мы с мамой были при нем.
Мы жили в маленьком, на два подъезда, двухэтажном доме  на втором этаже направо.
У нас была небольшая комната с кухонькой и туалетом. Еще  был «титан», большая водогрейная  колонка  высотой с бочку, которую папа топил  дровами, и мы по очереди купались в корыте.
В нашем городке ракетчиков жилось очень хорошо. Во всяком случае мне. Но потом, спустя годы, я понял, что  мамина  тогдашняя жизнь была тем, что называется: «вырванные годы».
Она была молодая, красивая, а у нас в городке не было ни театра, ни ресторана, ни танцев, ни даже лимонада.
А мне эта  жизнь очень нравилась. С одной стороны у нас расстилалась пустыня с черными палками саксаула. С другой высились горы со снеговыми вершинами. А с третьей и четвертой была  степь, тянувшаяся до самых китайских морей.
Парикмахерской у нас  не было  и меня стриг в казарме один солдат ручной машинкой. Это было больно, так как у машинки не хватало одного зубца. А когда однажды папа вознамерился постричь меня самолично, то, будучи немного навеселе, чуть не отрезал мне ухо ножницами и я долго ходил потом со шрамиком.
А где стригся сам папа, а тем более мама, я уже не помню. Папу, наверное, тоже стригли солдаты, а мама уже как-то сама.
В клубе мы сидели с пацанами в первом ряду и смотрели  фильмы, которые нам  привозили из Талды-Кургана, ближайшего центра  цивилизации.
Это были великие фильмы, оставившие во мне отпечаток  на всю последующую  жизнь: "Призрак замка Моррисвилль», который я принимал за фильм ужасов; «Трембита»,  комедия с песнями  и Паном Сусиком; «Золотой теленок», где мне особенно нравилась булочка, которую Остап Бендер разломил между собой, Шурой и Козлевичем; «Искатели приключений» с юным Аленом Делоном и другие новинки стоявшего  тогда на дворе тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года.
Хорошо  было также сбегать на спортплощадку и поискать в опилках мелочь, выпавшую  из солдатских галифе во время  «подъемов-переворотов» и «склепок». Однажды я таким образом нашел пятьдесят копеек. Не помню, на что я потратил такие большие деньги, но только не на мороженное. Мороженное в нашу лавку Военторга  привозили один раз в году, почему-то зимой.
Мимо нас текла горная речка, в которой водились огромные лягушки типа «голиафов», которых любят есть французы, черепахи и рыбка «маринка», белая и гладкая.
Через речку висел канатный мост, и мы по нему бегали в школу в поселок Айна-Булак, вдоль арыка и рельсов железной дороги, где меня чуть не задавил паровоз.
Я шел по шпалам из школы и читал книгу про пограничного пса Алого. Слабый, как сквозь воду, звук, привлек мое внимание, и я оглянулся. Паровоз был уже близко от меня. Он ехал медленно,  видимо, давно уже тормозя, но все же не в состоянии остановиться. До сих пор помню лицо машиниста, который, высунувшись по-пояс из окна будки, со всей силы бил по ее железному борту гаечным ключом, очевидно, исчерпав голос.
Я отскочил в сторону, и поезд поехал дальше, набирая ход и трубя гудком настолько членораздельно, что я разобрал каждое слово, которое мне хотел сказать машинист с измученным лицом.
Степь вокруг и подножия гор были особенно красивы, когда расцветал мак. Поскольку это была приграничная зона и вокруг стояли спрятанные ракеты,  этим маком никто не занимался.
Но маме, я это понял позже, полыхающие маками горы не казались особенно  красивыми. А равно и другим лейтенантским женам, которых почему-то было особенно много из Москвы и Ленинграда.
Моя первая учительница в школе-трехлетке в ауле Айна-Булак, ни имени, ни фамилии, ни лица которой я не помню, была москвичкой.
А Ирочка Ким со своей мамой, полной веселой хохлушкой и папой, похожим на Чингисхана, жили напротив нашей квартиры в том же подъезде на втором этаже.
Я и хотел бы остановиться подробнее на этой любви к желтенькой и узкоглазенькой как лисичка  Ирочке Ким,  но слишко много времени потратил на другие описания, а я не люблю затягивать рассказ.
Могу только сказать, что у нас ничего серьезного не было, так как мы не догадались целоваться.
Поэтому перейду сразу к своей третьей и на этот раз крупной и серьезной любви к Ларе Халютиной.
С китайской границы мы через два года вернулись домой  на Волгу, в город Волжский, и я пошел во второй класс, а затем и в третий, и там-то, в третьем классе, я увидел и влюбился в долговязую белобрысую девочку, Ларису Халютину, похожую на образцового члена юнгмедельбунда, девичьего крыла гитлерюгенда.
О, как преклонялся я  перед этой красотой! Какие цветы сердечного  чувства возлагал к ее пьедесталу! Как тосковал!
Проблема была в том, что со своей арийской повадкой Лара была неоспоримой владычицей нашего третьего «И». А я был обыкновенным, ничем не замечательным мальчиком. Я не ходил на вольную борьбу как братья Зуй, не читал быстрее всех  как Паша Евдокимов, не играл на пианино как Женя Гребельников и не обладал  локонами Стася Ясинского.
Более того, еще и в четвертом классе по неумолимому требованию папы я говорил, садясь на доску в парикмахерской: «Под чубчик…» Тогда почему-то не было педалей для регулировки высоты и на ручки кресла просто ложили доску, на которую садился мученик мальчишка и которого стригли машинкой наголо, лишь оставляя надо лбом маленький чубчик. Этот чубчик, более подходящий беглому каторжнику или поп-идолу наших дней, был тем более ненавистен, что многие одноклассники уже стриглись «под канадку», фигуряя прической, шикарнее которой я еще долго не мог себе представить.
Теперь понятно, что активно ухаживать за девочками, тем более делать им авансы и признания, можно было лишь в те краткие промежутки времени, когда волосы на лысине отрастали  и чубчик уже не так выделялся, и до момента следующей экзекуции.
Хотя, должен признаться честно, что мне не помогла бы не только «канадка», но даже волосы по-плечи как у Гойко Митича. Дело в том, что за Ларисой Халютиной, или, как я называл ее в глубине сердца, «Снежной королевой», ухлестывал сам Веселый, знаменитый на весь Восьмой микрорайон хулиган замечательно взрослого возраста - тринадцати лет. Бороться с таким соперником, у которого был кастет, а возможно и финка, было бы не только бесполезно, но и опасно. Даже если бы я и преодолел свою болезненную застенчивость,  и признался Ларисе, что хочу с нею дружить.
В-общем, как уже можно понять, ничего у меня с Ларой не вышло и я не сомневаюсь, что она не только не догадывалась о моих чувствах, но даже не подозревала. Но даже если бы она и подозревала, то только бы улыбнулась и сказала как героиня Блока: «Еще один…»
Эта любовь прошла мимо меня как тень спасительного паруса в морском тумане, но все же навсегда осталась в моей памяти, так как я всегда был   сентиментален как немцы до концлагерей.
Потом я поочередно любил Гуттиэре в «Человеке-амфибии», девушку-брюнетку из фильма «Профессия - журналист» и особенно Мирей Матье.
Но Боже! Боже!  Как же я любил Маринку Воронцову, когда мы переехали с Волги на Украину, и я учился в Житомире  в шестом «В» и чему, несомненно, способствовало начавшееся бурное половое созревание!
Это было сумасшествие! Это было наваждение в стиле монаха Фролло из «Собора Парижской Богоматери»,  полюбившего цыганку Эсмеральду и погубившего ее!
И я тоже, если бы мог, погубил бы Маринку Воронцову, или, как ее презрительно называли все влюбленные в нее мальчишки,  Ворону, за то что у нее был ее Феб - восьмиклассник Лавриненко по кличке Изя.
Как сейчас помню эту девочку, похожую на маленькую Любовь Орлову.
Помню, вижу: короткое,  по моде тех лет,  школьное коричневое платьице не скрывает полных, длинных, блестящих как кегли, ножек. Попка кругленькая, выпуклая; грудки уже явственно обозначились под белыми лямками передника, а на щеках ямочки, когда она с лукавством улыбается.
Когда мы на каникулах взяли моду встречаться компанией  у Лены Михальской и танцевать медленные танцы под «Пинк Флойд», и я впервые положил холодные  руки - одну на маринкину талию, вторую на спину в районе  застежки лифчика, когда вдохнул запах и теплоту, о которых только и пристало трактовать поэзии - я испытал обморочное чувство, намного превышающее то, с каким впоследствии  входил в женщину, сливаясь с нею в коитусе.
Я много влюблялся и после, пожалуй, слишком много. Но те любови уже не были так чисты и честны, как те, когда я испепеляюще любил, не вполне представляя, чего, собственно, хочу от предмета обожания.


Рецензии