Ничей современник. Глава 10. Последние вздохи

                ...И вы не смоете всей вашей чёрной кровью
                Поэта праведную кровь!
                М. Ю. Лермонтов
Поэт умирал.
Далеко, поздней декабрьской ночью шли заключённые в свои бараки. Ртутный термометр в те дни и особенно ночи доходил до цифры 50, но и это бы не так пугало, если бы не морозный ветер, из-за которого было невозможно идти, не опустив голову. Спереди и сзади каждых двух рядов шли охраняющие с автоматами, одетые в спецформу, в тёплых меховых шапках.
Заключённые тряслись в сером лагерном тряпье, но у некоторых замечались чуждые элементы одежды — это значило, что родные передали им шинель, галифе, шапку или, самое тёплое сердцу, сапоги. Ни один из них не мог похвастаться всем набором, но много было тех, у кого чуждых элементов одежды не встречалось. Они направлялись в бараки после сделанной работы, уставшие, оголодавшие, весь день, вплоть до этого момента, боровшиеся со студёным ветром.
Всего лишь одним из заключённых шёл Мандельштам. Его было не отличить от остальных идущих: исхудавший, с больным сердцем и позвоночником, смертельной усталостью и теплившимся внутри желанием жить. Но всё же из этой толпы он выделялся, потому что по-прежнему закидывал назад голову. Из-за упрямства на его щеках замерзала влага, превращаясь в лёд, но за два морозных месяца он привык не замечать эти ледышки. Несмотря на то, что ему ещё не исполнилось и пятидесяти, он уже давно был похож на старика, ещё даже до лагеря. А из-за цинги у него начали выпадать золотые зубы (настоящие зубы выпали ещё к тридцати годам).
Он шёл, еле передвигая ноги, в своём лёгком весеннем пальто, в истоптанных сапогах и без рукавиц: их украли пару дней назад. А может, и пару недель...
Причина, по которой он шёл в весеннем пальто, проста: арестовали его ещё в мае, не дав толком попрощаться с женой. Его некоторое время держали в тюрьме, а потом он целый месяц на теплушках добирался до Владивостока. То есть, пока он не написал родным письмо («Должно быть, это было вечность назад», — думал он), они не знали, где он. В письме он просил посылку с какими-то вещами, деньгами, продуктами, но посылки всё не было. Для него это означало, что адресатов нет в живых...
Но в его мыслях не осталось ничего от прошлой жизни, будто её никогда не существовало и она была им же придумана, а настоящей является его лагерная работа, баланда и горбушка хлеба, и больше ничего. И стихи. Стихи всё ещё жили в его сердце, он их нередко рассказывал, когда его просили. Конечно, он продолжал сочинять стихи, но больше для творческого удовольствия и для того, чтобы не забыть, кем он является. Но записывал он их редко: не на чем, да и своей памяти он вполне доверял.
К нему подошёл один из заключённых, с которым он вынужденно разговаривал пару раз за последние месяцы. Это был обычный мужик из Сибири, попавший под каток сталинских репрессий.
— Вот и ещё один день. Управимся, ведь да? — сказал он, подойдя ближе к Мандельштаму. В тех местах часто задавали риторические вопросы: «Вину признаёте?», «В карцер захотел?», «Как вы считаете, это верно?». Мандельштам привык на них не реагировать, как будто пропуская ход.
— Ничего, браток, управимся, — продолжал он, скрипя зубами. — Вот увидишь, нас реабилитируют.
— Посмертно, — обречённо сказал Мандельштам.
Тот некоторое время помолчал, вздыхая, а потом продолжил:
— Даже если так, за страну переживать не стоит. Бабы новых нарожают.
— Разве женщинам нашим проще? Только если физически. Нет, даже так не проще.
Оба вспомнили тех, с кем прощались во время ареста. Они были очень далеко, настолько, что уже не верилось в их существование, что они находятся на одной земле, что их отделяет лишь некое, чёрт знает кем придуманное, пространство.
После этого собеседник долго размышлял, пытаясь вселить надежду в этого неизвестного ему человека, который представился поэтом и который ни во что не хотел верить.
— А я верю, что всё сложится справедливо. Что победит правда. Верю, что наши имена ещё прозвучат в будущем устами наших детей. Верю, что сказанные мной слова станут для них очень важны и что даже после моей смерти они будут хранить мои письма, перечитывать их, убеждаться в моих мыслях и словах с каждым днём. А потом они передадут их своим детям. И так хоть останется память обо мне. Вот во что я верю!
Мандельштам, дрожа всем телом, внимательно слушал собеседника, а потом из-за непреодолимой внутренней боли ослабел и упал на колени. Заключённые пошли дальше, обходя упавшего, а собеседник Осипа Эмильевича остановился вместе с ним, всё расспрашивая: «Что с вами? Нельзя падать, надо идти, сейчас надзиратели подойдут». Но Мандельштам не мог встать.
— Встал и пошёл, — сказал надзиратель, направляя на них оружие.
— Он умирает, он не может встать! Разве можно его оставить?
— Оставь его, пусть умирает.
— Да разве можно...
Едва он это договорил, его взяли за плечи и откинули от поэта. Потом что-то кричали этому мужику, и, видимо, испугавшись угроз, он поднялся и пошёл дальше.
Осипа Эмильевича не взяли, так как его недолюбливали из-за его неспособности работать, да и видно было, что он умирает. Пусть же спокойно умрёт наедине, а на следующий день его тело заберут и кинут в одну из ям.
И вот он остался один. Вдалеке он видел свет лагпункта, но отвернулся, лишь бы туда не смотреть.
Небольшая, сухощавая, облысевшая фигура преодолела боль и подняла глаза. Луна смотрела свысока своим ярким белым светом. И звёзды, как маленькие дети, столпились вокруг умирающего. Воздух становился всё реже и слаще.
 Поэт сложил руки перед грудью и проговорил последние свои строки:

Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рождён в девяносто четвёртом,
— Я рождён в девяносто втором...—
И в кулак зажимая истёртый
Год рожденья — с гурьбой и гуртом
Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рождён в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадёжном году — и столетья
Окружают меня огнём.



-----------------------------------
Последнее письмо, не нашедшее адресата и вернувшееся обратно
Надежде Яковлевне, заканчивается так:
Проснувшись, сказала Шуре: Ося умер. Не знаю, жив ли ты, но с того дня я потеряла твой след. Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня? Знаешь ли, как люблю? Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я — дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, — я плачу, я плачу, я плачу.
Это я — Надя. Где ты?
Прощай. Надя.


Рецензии