Предисловие
К сожалению, я так до сих пор и не знаю его настоящего имени. Все называли его Васильком за те истории о инженере Василькове, которые он постоянно рассказывал. Хрупкий, в своем вечном поношенном сером пиджаке и нелепом голубом галстуке он действительно походил на этот неброский цветок и то, что его часто отождествляли с героем его рассказов, не было лишено оснований. Он был приблизительно мой ровесник, хотя точный его возраст я определить затрудняюсь. Он всегда был коротко пострижен, бороды и усов не носил, и по почти детскому лицу ему можно было дать не больше двадцати пяти лет. Но несколько седых волос и уже намечающиеся морщины говорили о более солидном возрасте. Его изящные женские руки с тонкими длинными, как у скрипача, пальцами постоянно что-нибудь теребили и никак не вязались с тем делом, которым он зарабатывал себе на жизнь. Работал же он по преимуществу дворником или ночным сторожем, а как-то целый месяц был кочегаром. Место работы и прописки он с завидной постоянностью менял и как случилось, что он на целый год задержался в нашем городе, для меня до сих пор остается загадкой.
Когда я думаю о нем, то прежде всего вспоминаю его большие болотного, как маскировочный плащ, цвета глаза и открытую, но всегда грустную улыбку. В то время мы частенько собирались у кого-нибудь на кухне, где, случалось, и просиживали всю ночь, слушая "Машину", играя на гитаре, травя анекдоты или просто разговаривая "за жизнь". Обычно мы пили чай, хотя случалось собираться за напитками и покрепче. Василек же был мастером по завариванию чая. А пить его он мог бесконечно много. Так я, пожалуй, всегда и видел Василька, сидящим за стаканом чая где-нибудь в углу, слегка ссутуленным и теребящим ложку или фантик от карамели. Он был единственный из нас, кто не курил. Но к состоянию "подвешенного топора" на кухне относился спокойно и пил не хуже многих, хотя я лично ни разу не видел его пьяным.
Костяк нашей компании составляли программисты. О том какое образование было у самого Василька никто не знал, но, вероятно, он тоже имел какое-то отношение к вычислительной технике, потому что к нашим разговорам о работе прислушивался с огромным интересом и иногда (правда очень редко) вставлял свои замечания, надо сказать, весьма толковые. Но, все-таки, говорил он крайне мало, и, пожалуй, почти ничего кроме его рассказов я от него не слышал.
Он был из разряда тех, кого называют неприкаянными. На наши вечеринки он появлялся случайно и всегда в последний момент. Он мог просидеть всю ночь, так и не проронив ни слова, с какой-то затаенной любовью наблюдая наши дискуссии. Возникало ощущение, что то, о чем мы говорим, его совершенно не интересовало (за исключением разговоров о работе), и когда к нему вдруг обращались с каким-нибудь вопросом, то прежде чем ответить, он как бы не сразу соображал, о чем его спрашивают. Отвечал же всегда почти односложно, вроде: "да, пожалуй" или "нет, не думаю". Но если его просили рассказать что-нибудь об инженере Василькове, он никогда не отказывал. Истории его были не всегда понятны и несколько странны, из-за чего над ним иногда и подтрунивали, впрочем, довольно безобидно. Да и он никогда не обижался, а только как-то тепло смотрел на нас и улыбался.
Эта его непонятная сбивчивая улыбка все время приводила меня в смущение. Невозможно было определить его состояние. По преимуществу статичный, почти не жестикулирующий, он будто был погружен в некую нирвану и оттуда, из глубины смотрел в мир, напоминая ясельного ребенка, который уединился в углу, невдалеке от своих товарищей, для того чтобы играть в никому неведомую игру, сам заключая в себе всех многочисленных ее участников. Но так можно было подумать лишь глядя на лицо, руки же его, нервные, теребящие, ожидающие никак не подходили под такое о нем представление. И невозможно было понять, то ли эта его странная улыбка говорит о какой-то неутоленной радости, то ли это просто маска, наглухо закрытая дверь. Раза два я вдруг ловил на его лице выражение человека страдающего, но, скорее всего, от слишком пристального вглядывания, я просто находил в нем то, что искал и принимал предполагаемое за действительное. По крайней мере, в проступавшей из-за его улыбки печали всегда читалась какая-то странная беспричинная радость, какая-то добрая ирония, обращенная, казалось, ко всему - даже к чайной ложечке, которой он, непонятно зачем помешивал чай (сахар он никогда не клал).
Историй своих Василек не мог воспроизвести дважды, возможно, он придумывал их на ходу и сразу же забывал. Рассказывал он их тоже как-то странно. Оставалось впечатление, что мы, слушатели, ему совершенно не нужны, и что исчезни мы вдруг, Василек будет продолжать также спокойно рассказывать свою историю. Главным своим слушателем был он сам. Это несколько раздражало.
Я не могу вспомнить ни одного доброго дела, ни одной услуги с его стороны. Когда к нему обращались с просьбой, он пугался и, слегка краснея, всегда отказывал, избегая каких-либо обязательств или ответственности. Он мог среди ночи встать и, тихо извинившись, уйти, - куда, никто не знал. Многие относились к нему с неприязнью, некоторые посмеивались над ним, а большинство, как и я, просто никак не могли его понять. Но он никому не мешал, никому не был в тягость, и к его присутствию относились спокойно, так, словно его не было вовсе. Василька это не смущало, казалось, он того и хотел.
Как-то раз я встретил его на улице. В руке он держал маленький букетик ромашек. Василек почему-то страшно смутился и впервые сам завел разговор. "Вот, - сказал он, - купил себе цветы", - и снова улыбнулся своей посторонней улыбкой.
Если постараться, его, наверное, можно найти и теперь в каком-нибудь провинциальном городишке подметающим улицы. Но зачем это? Глупо.
По сути, он не оставил в нашей жизни никакого следа. Он как 29 февраля был дополнительный, какой-то параллельный, не вписывающийся в течение жизни, в лучшем случае наблюдатель. Он промелькнул, словно зеленый лучик в сумраке, и исчез. И память о нем, как и он сам, такая же ненужная и непонятная. Она никогда не будет востребована. Но я, не смотря ни на что, все-таки, не хочу забывать о нем.
Свидетельство о публикации №223062501515