Равновесие Гейбла

РАВНОВЕСИЕ ГЕЙБЛА

Повесть



Господин Г. спустился по трапу самолета в маленьком пыльном аэропорту в один прекрасный день в начале июня. Его внезапно захватило, обдало жарой после долгого перелета в подчеркнуто нейтральных, официально-комфортных условиях на борту.  В здешнем воздухе носились дикие, непривычные запахи.

Автоматические двери, скромный служащий, цифровая проверка документов в премиум-классе. Другого тут просто не было предусмотрено.

Сразу подъехал допотопный автобус, господин Г. поднялся по неудобным узким ступенькам, и двери с со скрипом закрылись. Только они отъехали от аэропорта, двигаясь по пустыне в город, он почувствовал, как пыль сразу начала проникать под его скромные, темные очки Montblanc.

Господин Г. должен был проверить деятельность представительства своей фирмы, производящей зубочистки, спички, зубную пасту, и ряд тому подобных товаров, в этом небольшом, материковом государстве. Интернет-связь аэропорта была прерывиста, но он отстучал телеграмму домой. Жена не отвечала.

— Cпит, — как-то обыденно подумал он. — Дома, днем, как любит иногда, в нашей просторной комнате с большим ковром, ждать итога более чем суточного перелета — дело непростое…

Но… сейчас не время думать о спокойном доме. Впереди по курсу его ждет загадочный, горячий Ушас-Ксуксул и его фирменная, непревзойденная, холодящая зубная паста. Он приехал на дорогом такси в отель. Регистрация,  и потом подъем на третий этаж. За голубоватой прозрачной занавеской его номера, выходящего на главную площадь, — здания обветшалого вида, покрашенные желтой краской. Все вместе напоминало колорит одной из восточных картин Фалька.  Как же тут много песка и не хватает воды, - подумал он.

Он посмотрел в окно. Там, на главной площади, утром делового дня, -  практически никого не было, а по идее, жизнь должна была происходить, — тут были одни учреждения,  но в них никто не заходил.

Он спустился вниз, осмотреться. В кадках везде, — большие пальмы. Двое безмолвных, одиноких постояльцев из Африки и Азии. Шаги в холле раздаются, как колокол, и падают на тебя сверху, — интересный эффект. Но вокруг этого стука — тишина, как в больницах, или на студиях звукозаписи.

Но отель действительно когда-то был фешенебельным, лет семьдесят назад, — внутри все было отделано дорогим деревом, мрамором, — шиком давно ушедшего века. Занавеси на арочных окнах, когда-то бывшие искренне белыми, заканчивались вышитой каймой. Громоздкий лифт работал беззвучно. Пахло сандалом, и немного, на втором плане, — старьем. Это было неприятно.

Южная лень зевающего бесцветного портье, медленная скорость редкого автомобиля за окном, застывающие движения людей, их речь, словно за пеленой сна, — все это напоминало провинциальный уклад маленьких городов, в которых никогда ничего не происходит.  А самое важное, - вышивка и телевизор.

Изредка тишину прорезал звук более резкий. Чаще всего это было такси для туристов. Они опознавались по громкой речи, яркой одежде и шортам, по семейному заселению. Но и они, громогласно прибыв, мгновенно растворялись в местном затишье. Он вернулся к себе, на третий этаж.

На столе в номере, на салфетке с ажурным краем, стоял сифон мерзкого грязно-желтого цвета. Он рискнул испить из стакана с тонкими стенками газированной воды, — вкус отдавал резиной. Господин Г. глянул на время, заключенное в его скромном на вид хронометре, и вышел из номера. Было утро, но рабочие часы в конторе уже начались. Он медленно спустился по широкой лестнице, опять прошел по мягкому ковру в холле с высоченным потолком. И сразу попал на улицу. Границы между пространствами тут не ощущались, не охранялись, и поэтому были разительно резки.

Внутренности богатого отеля, этого обожравшегося чужими деньгами и амбициями левиафана, и интерфейс скромной, сирой, серой улицы для большинства, неровного асфальта, крошеного камня бордюров, — на самом деле бодрил.

Его путь лежал «по должности», за этим он и приехал, — в Среднюю администрацию, где от лица фирмы он вел переговоры о деталях бизнеса и подписывал бумаги с местным начальством. Это было рядом, он отправился пешком. К таким серьезным бумагам по своему положению в фирме  он  пока не мог иметь решающего отношения, — но никто из руководства не хотел хотя бы один день из жизни потратить на такой прекрасный уголок земли, как этот.

Край бедности и упадка, без малейшей красоты, — вот что представлял из себя теперь Ушас-Ксуксул. И как всегда в таких ситуациях, когда необходимо присутствие, дело переложили на младшего представителя фирмы. Туда отправили его, мастера мягких по форме и конкретных по смыслу предложений, и точных, без воды, ответов на вопросы. Как будто компенсируя все, что было с ним в прошлом, теперь господин Г. не вызывал отрицательных эмоций у кого бы то ни было, — напротив, всем он нравился и вызывал доверие. Эти качества в основном ему щедро и оплачивали — его объективность, представительность и манеры, которые он сочетал с твердостью позиции. Это был врожденный талант математика, привыкшего мыслить точно. С годами к нему пришло и искусство нравится людям — главное, что теперь он был избавлен от необходимости соприкасаться с ними у одного фонтанчика.

Самолет до ближайшей страны, имеющей сообщение с Европой, летал сюда примерно раз в неделю, и всю эту неделю господину Г. предлагалось провести среди голубого неба, пальм и пыли, развлекаясь по мере возможности на щедрые командировочные, с плохим интернетом и небольшим бассейном в экзотическом отеле. Его компания забронировала самый респектабельный в столице, и он на самом деле чем-то напоминал старый добрый швейцарский отель.

В Средней администрации случился, как назло, неприёмный день, и он не стал настаивать на приёме, намекая на важность и давнюю согласованность визита: немного автоматичная, полноватая девушка сказала, что лучше прийти через день; даже записала его в конторскую книгу, где, кажется и было всего две-три записи. Инстинктивно она поняла, что перед ней человек, редкий в этих местах. Благодаря своему умению сразу сортировать приходящих, она и оставалась на своем месте. Приятно улыбнувшись дополнительной улыбкой, она скрестила под столом ноги в сиреневых туфлях с огромными каблуками и серебристой пряжкой. Видимо, тут это было в моде. Обувь производила впечатление мебели. Господин Г. вышел на улицу и внезапно целая череда блестящих возможностей в отпуске открылась перед ним.

Он уже совсем забыл, как, когда и где оказывался наедине с собой. Порой у него выдавались свободных полдня в командировках, но это было раз или два в году. Он испытывал радость новизны, и одновременно то чувство, когда осознаешь, что не взял теплую куртку в поход или зонтик в дождливый день. Ему не хватало Эрвит.

Ветер веселил его, трепал его волосы, но это был неласковый, недобрый ветер.

Деловой костюм на улице его стеснял. Хотя не было ничего более подходящего к этим ровным улицам, покрытым пылью, на которых не было ни пенсионеров, ни озорных мальчишек, где все были одинакового среднего возраста, и проходили спокойно, деловито, сдержанно. Немногочисленные люди тут двигались, как в имитации, — ровно, автоматически, в едином темпе. Вот это слово, — сдержанность, — стало тем, которое он применил бы здесь ко всему. Ничего через край. Тихая бедность, вынужденная скромность.

Он порылся в номере в своем чемодане, и не рискнул надеть слишком раскованные, по здешним меркам, джинсы. Это поставило бы на него печать туриста, а туристом казаться он не хотел. Серые брюки с намеком на стрелки и желтоватая, не слишком новая рубашка поло, соломенная шляпа на голову, прикупленная в киоске в отеле, а также сандалии, с отпуска на Мальте пять лет назад, когда жена была беременна средней, — такой выходной вид вполне устроил господина Г. Он показался себе лет на пять моложе.



Из элегантных, дорогого дерева, отделанных латунью, дверей отеля, несколько постаревшего, чтобы тянуть четыре ярких звезды, но тянувшего на четыре слабоватых звездочки, открывался вид на Центральную площадь. Он приметил, кажется, какой-никакой театр, и дорогой магазин с запылившимися витринами. Там были выставлены манекены, совершенно забытые и абсолютно чуждые для этих мест, одетые в американской стилистике old money.

В этом же стиле был одет и господин Г. На фоне местной пустоты он ощущал себя моделью, живым манекеном для ношения дорогих шмоток, на съемках рекламного кампейна в песках, — стандартная идея в журналах мод.

Новые конструкции зданий из стекла окружали площадь вперемешку со старыми, полуразрушенными, ветхими, зданиями невнятного, но явно важного,  назначения. Некоторые новые постройки напоминали своими неровными крышами кристаллы, и все они были отчаянно покрыты пылью, так что непонятно, что выглядело хуже, — ветхое или новое. Эта площадь была троечной дипломной работой, вариантом, не утвержденным заказчиком.

Стекло тут появилось после того, как к власти пришло новое демократическое правительство, и кое-как отремонтировало и подновило площадь. Как и водится, начали с центра. На этом и закончили. Везде были, словно рукой старательного ребенка, приткнуты фонари, редкие лавочки. Табло на стеклянной башне показывало попеременно две рекламы. Порой на экране в одну строку шел текст на иностранных языках. Единственный иностранный, который узнавал господин Г., был испанским.

Вот и первые плюсы, — мороженое, купленное на площади в блекло-зеленом лотке мороженщицы, оказалось вкусным, с непонятным ягодным вкусом и хорошим натуральным молоком. Это явно было сделано для туристов.

День же обещал быть исключительно жарким. Он прямо с тротуара шагнул в бар на другой стороне площади, заведение с такими же приятными деревянными дверями, как в отеле, и выпил в полдень дорогого красного вина по цене билета на самолет, — столько стоили буквально два глотка на дне бокала. И опьянел от этого. Затем вернулся в номер, принял душ, с пахнущей сырым подвалом и железом водой, и проспал время до обеда, проспал обед и сиесту, ни о чем не думая. Он проснулся, чувствуя себя невесть за что виноватым. В номере было очень жарко, и он включил кондиционер. Тот щелкнул и заработал, покашливая, как старый мотор.

Вечером он опять связался с женой, на этот раз удачно, она поняла, что все в порядке, и он понял, что дома все хорошо, — это единственное, чего можно было добиться от постоянно прерывающейся связи. Уже ближе вечеру, когда жара спала, он снова прошел через площадь и арендовал в прокате машин доисторический кабриолет.

— У вас бывают дожди? — спросил он в прокате.

— В это время года, сэр? — ответила ему аккуратная и скромная девушка, оформляющая документ. Ее взгляд упал, как падает головка цветка, в этом было что-то привлекательное и одновременно жалкое. В ней не было уверенности ни в чем, и даже в том, что в этом сезоне дождей не бывает, хотя говорила она обратное.

И вот она, — свобода!

Он выехал на площадь легко, как плывут в прохладном озере, изжарившись вдрызг, — с наслаждением.

Ему особо не с кем было поговорить в течение нескольких дней, прошедших в пути, с бесконечными пересадками в далеких аэропортах, и непривычное молчание еще сильнее дисциплинировало его разум. Несмотря на то, что он писал жене и видел детей, привычная жизнь вдруг стала от него далека.

Господину Г. было сорок лет, но пожалуй, не совсем и сорок, если смотреть на него пристально — все люди по-разному несут свой возраст, но однако господин Г. был из числа тех, кто несет свой возраст поразительно легко. Женился он поздно, но зато такие, как господин Г, по каменному убеждению соседок и консъержек, «самые верные мужья».

Свою прежнюю жизнь до брака господин Г. постарался как можно плотнее забыть, найдя железное успокоение в твердыни семейного дома. Это не значит, что он стал подкаблучником — нет, просто господин Г. сложно шел к своему житейскому счастью. И очень им дорожил. Как верно подметили и соседки преклонных лет, и та самая консъержка, господин Г. отличался нехарактерной честностью в вопросах пресловутой любви. В первую очередь, перед собой. Ему всегда было важно, что на самом деле думает его половина. Он не мог ухаживать ради просто интрижки. Поэтому часто он настораживал тех, кто знал его близко. Понять его они не могли. Им казалось, — таких людей нет, дело с ним нечисто.

Часто до знакомства с женой он брал велосипед и уезжал кататься ночью. Он колесил по окрестностям, иногда заезжая и далеко. Один раз он нарвался на драку, еще раз — проколол шину и тащил велсипед полночи на себе. Но от прогулок не отказывался.

Могло бы показаться, что он не нравится девушкам, — но нет, напротив, — кому-то он сильно нравился, но это никогда не совпадало.

Он и общался очень вежливо и изобретательно, — ему нравилось беседовать с женщинами, потому что они мыслили оригинально. Он мог оказаться интересным рассказчиком и даже острословом. Но больше он ничего не имел в виду. Никакого романа.

Бывало и такое, что совсем ничего не испытывая, он позволял наивной соискательнице его сердца зайти в своих мечтаниях довольно далеко. Пару раз ситуация доходила до неприятных прояснительных разговоров, но как ни удивительно, зла на него не держали.

После института он менял сомнительные офисы на еще более сомнительные, зато лучше оплачиваемые. С некоторых пор господин Г. поставил заработок в приоритет. Ему было важно показать родителям, что он прекрасно вышел в люди.

Практика на работе скоро показала, что видимых успехов он достигает больше как переговорщик и представитель, нежели чем инженер-специалист. Даже конкуренты понимали, что перед ними человек настолько не от мира сего, что кажется честным и рассудительным.

Он завел собаку, свою собственную, а не семейную, чтобы его окончательно можно было счесть отдельным от всего остального семейства, и у него, наконец, стали появляться деньги.

Совершенно неожиданно он женился на Эрвит. Она случайно отдавила ему ногу, не удержалась и упала на него, аккуратно проходя по узкому проходу между столиками в офисной столовке. Дресскод был нарушен, и потом, когда они встретились вечером в кафе напротив работы, был нарушен основательно. Он через неделю почувствовал, что прилип к ней, как жевательная резинка прилипает к подошве, — накрепко, и не стал ничего тормозить или, тем более, вспоминать, бросил курсы, забыл про туманные мечтания и стал тем, кем и мечтали увидеть его консъержки и соседки, — надежным и правильным мужем из рекламной компании порошка и шоколада. Знали бы они ….



И вот он гнал в открытой машине, с наслаждением, и это было довольно-таки неразумно. В него била пыль, и воздух был не сладостный, а какой-то напряженный. Мимо мелькали редкие предместья, какие-то поселения стояли прямо посреди пустыни, а были и домики, что стояли без света под парой-тройкой пальм вдали от трассы. Ему показалось, что если выяснится, что там творится самый черный религиозный культ, это будет просто органичным дополнением.

Ночь наступала быстро, будто задергивалась занавеска. Догнать день было невозможно, но он гнал так, будто хотел этого. Уже загорелись звезды, к тому времени он отъехал километров на восемьдесят или сто от города, и ему стало не по себе. На пустынной трассе он развернул машину и поехал, сбросив скорость, обратно. Силуэта города вдали не еще предвиделось, над пустыней стояло зарево. Здорово холодало. Он надел куртку, укутался пледом, найденным на заднем сидении. Он никогда не водил машину в пледе и у него возникло странное ощущение другого дома, под звездами, они были тут поразительно доступны. Пустыня, — это тот край земли, которым она соприкасается с космосом, — подумал он. Наконец, он не выдержал, остановил машину на обочине и достал из пачки сигарету. Курил он очень редко, но в путешествиях — всегда. Обычно в этом таилась праздность, но сейчас — нет. Он вспомнил одну идею которая не давало ему покоя уже очень давно, из области теории игр. Тут думалось поразительно легко; господин Г. стремительно вытащил из своего легкого рюкзака блокнот и начал записывать. Одновременно его самого поразило то, как легко идет доказательство, и завтра был тоже свободный день, и потом целых четыре ничем не заполненных дня до самолета. Можно будет углубиться, но… в понедельник он летит до Бангалора, и оттуда направляется к привычному, форматированному укладу своих дней, недель, лет.

С некоторым разочарованием он бросил рюкзак на заднее сидение, и поехал очень медленно. И увидел, как на обочине дороги сидит, замерзая, мальчишка. Он сидел, будто большая птица, уперев локти в колени, никуда не смотря. Или, все-таки, это птица? Еще чуть- чуть — и он бы его не заметил. Перепутал с камнем, или с мусором, потому что тот не двигался. Учитывая, что по дороге туда он его не приметил, и ничего и никого не встретил на дороге за весь свой путь, ему показалось невозможным то, что он возник перед ним. И господин Г. остановился во второй раз.

— Эй, бой, — обратился он к нему на английском. Парень не понимал. Ему можно было дать около одиннадцати лет. Но он шевельнулся и поднял голову. Тогда он вспомнил начатки испанского, тот самый курс, который он не окончил, потому что познакомился с Эрвит.

— Что ты тут делаешь? — чумазый мальчик внезапно заплакал.

— Ты понимаешь меня? — мальчик усиленно закивал, давясь слезами. Господин Г. быстро сообразил, что в общении ему может помочь электронный перевод.

— Ты умеешь читать? — спросил он, и получил утвердительный ответ.

Теперь он мог переводить и то, что не помнил. Он спросил: " Как тебя зовут? " — и получил утвердительный ответ. — Тебя зовут Да?

Мальчик мотал головой, и проговорил несколько раз сквозь слезы, — Рунда, Рун-да. Его испанский был чрезвычайно ломаным, испорченным, но это гораздо лучше, чем ничего. Но более всего мальчик казался напуганным. Его трясло: господин Г. укутал его в плед.

— Что с тобой случилось? — спросил он. — Ты потерялся?

Этот вопрос довольно смело прозвучал в пустыне.

— Нет, — ответил мальчик. Меня здесь оставила мама.

— Зачем?

— Плохие дети не возвращаются из пустыни, — ответил он.

— А ты плохой ребенок?

— Ну, не знаю, — ответил Рунда, — и пожал плечами.

У него были узкие, костлявые плечи и большие глаза.

Несмотря ни на что, ответ его господин Г. ни секунды ни счел правдой. Сам того не желая, он моментально решил передать этого ребенка в какие-то более компетентные руки, добраться с ним до города. История Рунды казалась ему невероятной.

Пришлось посадить его в кабриолет и прокатиться с ветерком. Он ни капли ни возражал, напротив, в нем наблюдалось некоторое упоение и восторг. Плакать он внезапно перестал.

Он не скрывал огромного удовольствия от поездки. Судя по всему, это была его первая поездка на машине.

И вот к вечеру, грозящему перейти в ночь, они уже сидели в гостиничном номере.



Портье внизу странно покосилась, но не сказала ничего. Господин Г. подошел к ней и спросил, какое ведомство занимается брошенными детьми, куда ему отвести ребенка? В своей стране он немедленно бы отвел его в полицейский участок, но учитывая особенности этой страны, он знал: детям в участке не место, находится там опасно. Да и появляться там, все равно что лезть на рожон, — даже ему. Она задумалась, пошелестела листами из своей большой книги, будто там можно было что-то по этому поводу прочесть, и сказала, что завтра соберет нужные данные, а пока ничего сказать не может. Она боялась ответить ему по-простому. Было ясно, что данный постоялец может купить этот отель со всеми его подгнившими потрошками.

Ужин для них господин Г. заказал из соседнего бистро — скромный, но безумно дорогой по местным меркам, — что-то наподобие сосисок с картофельным пюре, бутылку газировки, несколько различных фруктов и торт. Почему-то ему захотелось угостить тортом этого найденыша, побаловать его. Показать ему прелести денег и своей силы. Тот никогда не ел с таких тарелок, которые были в номере люкс, и поэтому ел опасливо, как дикое животное, которому протягивают кусок. Но торт сломал границу. Он и не знал, что такое бывает. Торт себя оправдал.

Поневоле господин Г. подумал, что уж его-то дети никогда в еде не нуждались, и еще он подумал, что все же всегда хотел и мальчика тоже, чтобы заниматься с ним всякими мужскими делами, но у него были три девочки. “ Куда я его тут дену?» — задавал и задавал себе вопрос господин Г.

Уже сытый, вымытый и совершенно ошалевший от роскоши, которой он был окружен, Рунда стал засыпать на одном из кресел.

Однако господин Г. был не только бескорыстен, но и любопытен, потому что хотел выпытать у Рунды, как он провинился и почему оказался там, где оказался.

В ходе непростых расспросов с переводчиком и жестами прояснилось, что о жизни в Ушас-Ксуксуле он не имеет никакого понятия, но жизнь эта, хотя и привычная на поверхности, внутри может таить какие-то совершенно непривычные нормы.

Например, господин Г. выяснил, что никого не волновало, как дети учатся в школе, скорее она работала как помощь родителям, чтоб дети были присмотрены. В школу они приходили с утра и проводили там полдня. Родители ходили на работу и почти совсем никто не занимался с детьми, они даже редко виделись с ними, хотя и находились под одной крышей. Оценки в школах давно перестали ставить, но при этом сохранялась большая дисциплина, хотя по некоторым предметам не было учебников. И все уроки занимал изустный рассказ учителя про разные вещи на свете. Держало школьников внутри стен лишь то, что в случае отвратительного поведения такой ребенок изымался из школы, и больше его не было видно, причем нигде.

Понятное дело, что Рунда не понимал, чем занимается его мать, ему до этого дела не было, — у него был еще младший брат, а отец покинул их семейство после его рождения и с тех пор не показывался.

Никаких игрушек он не видел, ни у кого в его семействе не было ни компьютера, ни телефона.

С одной стороны, время одиноких раздумий господина Г. было безнадежно испорчено; а с другой, у него внезапно появился странный спутник.

Он так и не добился от Рунды, где он живет, и еще одна особенность города внезапно вспомнилась господину Г., — он ни разу не видел здесь ни одного домашнего животного, — ни кошки, ни собаки, ничего такого, что сделало бы картину мира более естественной. Да, точно. Все происходящее казалось ему нарисованным, бутафорским, или похожим на правильные декорации, но их бы никогда не нарисовала жизнь, — он не видел такого ни в одной стране мира, куда забрасывала его судьба.

Понятное дело, что жизнь тут была бедной и неустойчивой. Она была опасной и нудной. Цивилизованный мир давно стоял от этой страны в стороне, и она не включалась в дела мира: такое положение длилось чуть более полувека, и устраивало всех. Было известно, что управлялась она Советом правителей, во главе стоял некто Айшу Браузедерас, но самого его никто толком не видел. Порой он выходил на крайне редкие международные совещания по громкой связи, но лица не показывал, да и в прессе не мелькал лично. Попросту, никто не знал, как он выглядит, как и остальные члены управляющего совета. Это объяснялось соблюдением правил безопасности, и все смирились с этим. Предыдущего председателя так же не видел никто. Тут нечего было продавать, ничего не производилось, был только небольшой алмазный прииск. Бананы возить в другие страны казалось совершенной нелепицей. Они полностью оставались в местах произрастания для щедрого пропитания жителей, которые впитывали его с молоком матери. Даже молоко имело банановый привкус. Но тем не менее пресловутые бананы, или как их называли жители, дыг, составляли основной рацион жителей, из них делали все что можно, даже бумагу и мыло, нитки, ткани, хлеб с небольшим добавлением пшеничной муки.

Большинство широкой массы жителей работало на таких широкопрофильных банановых фабриках, часть — на банановых плантациях. Более образованные, умеющие хоть немного читать и писать по-испански, селились в столице, Кринте, и обслуживали кое-как правительственные здания из стекла, которые были построены на доходы от продажи алмазов.

Самые везучие имели отношение к приискам, а элита — да, там была немногочисленная элита, в бесконечном декадансе, — занималась ювелирной огранкой алмазов. Это была самая престижная, трудоемкая работа, сравнимая с трудом академика. Никаких наук в этих краях совершенно не наблюдалось.

Так и жила страна. В устаревших телевизорах, часто с полным нарушением цветов, показывали новости, которые были очень длинными, спокойными, неинтересными, и тоже казались устаревшими, имелся спорт — местный спорт, похожий на волейбол, где мячом был кокос и так же существовала бита (вариант лапты), затем шел сериал на обязательном историческом фоне, часто костюмы переходили из сериала в сериал, да и фоны тоже переходили из сериала в сериал, и по всей видимости были куплены на маскарадном рынке и завезены подвижником-дельцом индустрии лет пятнадцать тому назад. И если вдуматься, это и был один и тот же сериал. В разных ролях играли всегда одни и те же актеры и актрисы, народ их любил. Порой показывался концерт, — там пели часто одни и те же песни на разные голоса. И потом — хором. И даже с религией было, как понял господин Г., довольно туго. Он встретил по дороге всего парочку церквей, христианского толка, но жители не носили крестов, не крестились, ни творили намаз, и мечетей он не заметил, и ни одного служителя культа не опознал. В номере не было библии. Только в баре он заметил: у окна, вполне некстати приткнутое, было распято пластиковое, раскрашенное во все цвета радуги, распятие.

Если одним словом, тут царила бесконечная монотонная скука. И на улицах не было ни чистого воздуха, ни мгновения праздности.

Ребенок Рунда уже спал. Завтра, завтра он его пристроит, он был как-то свежо уверен в этом. Все наладится.

И господин Г. провалился в сон, как в бездну.



И ему приснился сон про прошлое.

Маленький господин Г. родился в довольно бедном провинциальном городке. Его родители принадлежали к обычныму среднему классу, состояли на государственной службе. Ими не владели никакие идеи, кроме добросовестной работы, хорошего дома, воспитанных, аккуратных детей, одним из которых и был господин Г.

Надо назвать, наконец то имя, которое ему дали в детстве, — Ганимед Гейбл. А младшую сестру назвали в рифму: Мейбл. И с ней, на радость родителей, абсолютно все было в порядке.

Ганимед, напротив, с детства проявлял себя, как ребенок с большими способностями к точным наукам, и такой же огромной несуразицей во всем остальном. Он доставлял, что называется, проблемы. Его часто водили сперва к психологу, а потом и к психиатру. Успехи в математике граничили в нем с полным отрицанием настоящего положения дел в мире.  Его долгое время боялись отпускать куда-либо одного. Он мало общался со сверстниками. Думая о своем, он строил гипотезы и при этом решал труднейшие задачи. И был изобретателен в ходах ловкого математического доказательства. И ко всему этому, в принципе стандартному, букету прибавлялось одно неприятное обстоятельство, а именно, — он был очень красив.

Это не была банальная красота, которая как наклейка, это была настоящая, редкая и уникальная красота. Его голубые, холодного оттенка, круглые, но решительные, глаза, каштановые волосы, твердый подбородок, немного большой и необычной формы, нос, при всем том гармонирующий с остальным. Высокий лоб, и твердо очерченные большие губы с невероятным, капризным изломом были узнаваемы и несли в себе печать цельности всего облика, каждой его детали. Все это было отлито природой будто из мощной, тяжелой породы. При этом во всей мужественности облика в нем проглядывала и мягкость. Даже неуловимая женственность таилась в его длинных ресницах и лукавой улыбке, которая мигом стирала суровый облик монумента, и это делало юного Ганимеда постоянной мишенью для насмешек одних, и любви и симпатии других. Не невольно, а вполне сознательно он стал стремиться ухудшить свою внешность, и ему помогла в этом верная природа — прыщи подпортили ему кожу, и Гейбл какое-то время щеголял с будто изрытой ветряными оспинами физиономией. Тогда он все равно напоминал античную голову, хотя и пострадавшую от времени, и опять, — не заметить его было нельзя. Он хотел приблизиться к облику нейтральной офисной мыши, постоянно обстригая свои волосы цвета темного дерева в короткий ежик. Это помогло, достаточно изуродовав его суть: ершик волос торчал, открывая лоб, открывая большие голубые глаза, и становилось заметно, что они будто чуть больше навыкате, чем следовало бы, — и тогда во всем его образе проступала некоторая неявная болезненность. С годами этот момент усилился, и он почти пришел в надлежащий порядок, — никто уже не считал Ганимеда красивым. Между тем, фактом оставалось то, что в портфолио некоторых фотографов оставались его снимки, где он был представлен, как модель: и там его юное лицо, одухотворенное, как на полотнах возрождения, притягивало взгляд во всех ракурсах и частях кадра. Сам он предпочел про все забыть. Так и на самом деле было правильнее. Просто жить при устойчивой экономике, при стабильной зарплате и не думать о тех вещах, которые заставляли его обращаться к красоте. Не думать о другой, может и по общим правилам, порочной, жизни, о сущности вещей, о движении к неизведанному, и о случае, и о тайне, о цинизме судьбы. И даже о математике не думать, хотя эта область интересовала его больше всего. Лишние мысли не подобают семьянину и полноправному члену общества.

Ганимед первым по баллам поступил на сложнейший математический факультет, откуда его забрали через три года по требованию врачей. Психиатр не давал гарантий его психического здоровья, если он продолжит обучение. Он тогда работал над сложной проблемой и был так погружен в нее, что не выходил из комнаты днями и неделями. Семья и бабушка надавили на него, чтобы он перевелся в какой-то захудалый институт, где он стал учиться, что называется, средне. Что-то с ним произошло. И все сразу перестали придираться к нему.

Ганимед искренне любил свою жену и всех дочерей. Он бы, не задумываясь, мог жизнь отдать за них, и даже думая, отдал бы, а это гораздо страшнее. Он не мог себе представить кого-то другого рядом вместо своей Эрвит. В ней было средоточие его смыслов, это был единственный человек, которого он мог биологически воспринимать, а не только как подругу, и которая ни разу не подводила не только его, но и его мечты. Это тоже было немного ненормальным.

Однако было бы неполной правдой не упомянуть о Сиреневой леди. Это было еще до романа с Эрвит, лет за пять до этого. Тогда, неожиданно для себя, он влюбился совершенно неправильно; но так же точно он знал, что не даст этому чувству испортить себе жизнь.

Она ему никак социально не подходила, а он — не годился для нее. В то же время, он был сильно мучим внезапно вспыхнувшей страстью, наличие которой отрицать бессмысленно; он и не отрицал, но и не делал ничего, кроме того, что было можно по каким-то идиотским правилам игры, чтобы не углубляться, и чтобы это не оставило следа ни на судьбе, ни на карьере. Но то, что лежало на поверхности и то, что было можно использовать, он использовал, как говорят, на полную катушку, не отказывая себе ни в чем. Скорее всего, это был первый раз, когда что-то произошло с его ясной и стабильной картиной мира. И оно грозило разрушить его реальные планы на жизнь. Несмотря на то, что всем он казался немного не от мира сего, господин Г. на деле был суровым прагматиком и реалистом. Но тут он перестал думать и пожелал стать ради нее всем: самым умным, и красивым, и помогать ей, и говорить умные вещи, и шутить, но ни на грамм не сходя со всем известной порядочной пластинки в границах дружбы. Внутри же он постоянно испытывал огромный страх за то, с чем же он останется наедине с собой, когда общение неминуемо завершится. Пару раз, когда он звал Сиреневую леди на полурабочие свидания под благовидными полурабочими предлогами, то они, разумеется, синхронно хотели быть именно в одном и том же месте. Все пространство вокруг нее дышало гармонией, красотой с привкусом вечности, — он поклонялся ей, он боготворил ее, и понимал, насколько все это разрушительно. Они были удивительно единодушны, и стоило бы ему немного настоять на своей не дружеской позиции, вполне могло статься так, что она бы захотела оказываться с ним вместе в одних и тех же местах гораздо чаще. Когда же двое счастливы абсолютно друг другом, но никто не проводит решительной политики, это опасное счастливое общение обречено на печальное вымирание. И она, — она же тоже тогда молчала! Этот аргумент потом он приводил себе по ночам, когда не мог заснуть и взгрызался в подушку, чтобы не заорать от отчаяния. Она молчала, — значит, ничего этого не нужно ей было, — говорил он себе.

И вот ему, примерному семьянину и отцу, в непонятном городе на другом конце мира, приснилось спустя много лет присутствие Сиреневой леди. Это не был контур ее тела, рук, ее движения, о нет. Это было гораздо хуже. Это было так, будто он был всем телом в ней, рядом с ней, внутри ее кожи; это не было как сон, это было как наваждение. Его и во сне посетило необычайно острое чувство счастья от присутствия родной души, он был душевно дома. Можно это было назвать эротическим сном, но это было не то, это было бы слишком слабое сравнение. Это было явственное воспоминание, фрагмент прошлого. И он проснулся посреди жаркой ночи в холодном поту и долго не мог прийти в себя. Голова его шла кругом, комната плыла.

На узком диванчике напротив мирно сопел Рунда, что вернуло его к реальности. Он быстро обуздывал такие порывы в себе, ему это было не впервой.



Ганимед заснул повторно и на этот раз проснулся уже от утренних лучей солнца. Гудел и кашлял кондиционер. Он расшевелил ребенка, которого надеялся уже сегодня вернуть в руки его нерадивых законных представителей. Он вполне вернулся к себе теперешнему, проспав вторую половину ночи благополучно, без сновидений, и был полон надежд поскорее завершить свою миссию по возврату неожиданно свалившегося на него дитяти.

Он полусловами и полузнаками прояснил для Рунды, что сейчас попробует спуститься и узнать, когда за ним кто-то приедет, и внезапно остановился, потому что на лице мальчика запечатлелся ужас. Тот леденящий душу ужас, который сложно подделать, и который он видел только однажды, когда его друг сорвался в ущелье. Он выжил, но больше не был прежним, — никогда. Но то ли от ума, то ли еще почему, — это было для века нетипичным, Ганимед точно понимал, что чувствует человек напротив, и не ошибался в этом.

Рунда был в таком ужасе, когда пересыхает в горле и немеет все тело. Он потряс мальчика. Тот заикался. Он потряс его значительнее. И попросил рассказать, что происходит. Из сбивчивых фраз, очень туманных выражений удалось выяснить следующее: Рунда якобы сказал матери что-то такое, чего нельзя было говорить вслух, и опасаясь за свою судьбу, судьбу его младшего брата и мужа, она поперек всех своих материнских инстинктов вывезла его в «место, откуда не возвращаются». Большего он не мог сказать, как бы господин Г. его не упрашивал. Видя, что ребенок в сильной панике, и всерьез задумавшись, не сойдет ли он с ума, господин Г. прекратил на время свои расспросы. Он знал, что дети не такая легкая субстанция, но зато очень хрупкая.

Пришлось взять Рунду с собой гулять по городу и стать эдаким образцовым воскресным папой, раз его пока не удавалось вернуть в лоно местного общества. Они спустились вниз, пошли по улицам безо всякой цели. Навстречу им шли люди, обычные люди спешили по своим делам, туристы сидели скромно в кафе, и жизнь ему на мгновение показалось безоблачной, как выходной в центральной Европе.

У господина Г. на его уровне достатка к этому моменту не было материальных проблем, тем более здесь, его золотая карта могла открыть любые двери. Они посетили местный рынок, где он был озабочен подарками домой и на работу, — скупил несколько сильно кустарных на вид и скрипучих фонариков, подставку под газеты, словом, стал владельцем вещиц, которые пользуются успехом в цивилизованных странах под грифом «аутентично» или «этника», кучи безвестных радостно вонючих масел, чтобы жена раздарила их по подружкам, расписных глиняных тарелок, небольшой ковер, чайник, пряности. Словом, он приобрел всю ту дребедень, которую человек в обычной обстановке и за копейку не купит, но которая успешно подстерегает туриста и подкравшись из-за угла в чужих странах, по его собственной воле опустошает кошелек. Нагруженные разношерстным скарбом, они вернулись в отель.

Рунда участвовал в этой эпопее беспрекословно, хотя разговаривать по дороге им было затруднительно. Они скромно пообедали местными лепешками с травой и сыром, и каким-то напитком, слегка забродившим. Порадовались остаткам торта, и…

И куда ж теперь?

Куда ходят с детьми, господин Г знал прекрасно, но не понимал, куда можно пойти здесь. Он же был респектабельным, профессиональным папашей. Велотрек, закрытый каток, картинг, квест, скала для лазания, кино, цирк, зоопарк? Зоопарк! Он мгновенно прояснил ситуацию на ресепшене. Зоопарк тут имелся, немного в сторону от центра города. Он так и сказал: мы идем теперь гулять в зоопарк, — и Рунда послушно кивнул. А господину Г. на самом деле хотелось сходить туда, посмотреть на местных животных, которых он думал найти практически в своей среде обитания.

Они пошли, и, надо сказать, то, на что стоило посмотреть в Ушас -Ксуксуле, — это был именно Зоопарк. Первая часть зоопарка, входная, была накрыта как бы огромным дутым стеклянным колпаком, (и как тут сделали такое, подумал про себя господин Г.), которая была посвящена различным видам бабочек, колибри, и черепахам, ютившимся внизу.

Ты попадаешь под низкий купол — и буквально на тебя сверху срываются изумительные цветные стаи, изумрудные махаоны, лунные бабочки, голубые Морфо, зебровые бабочки и какие-то уж совершенно диковинные виды с Мадагаскара, чей шелест крыльев напоминает почти воробьиную стаю. Бедная цветовая гамма, которую господин Г наблюдал последние дни, была тут разрушена полностью. Стекла видоискателя будто протерлись, и он, как ребенок, наблюдал чудеса. Что же говорить о Рунде! У его мамы никогда не было ни времени, ни денег, и главное — ни малейшего желания, чтобы сходить в зоопарк. Ему нравилось, нравилось очень. С той поры как его маленькая жизнь пошла под откос, он мгновенно научился брать от нее все, что было лучше того, чем было его время, проведенное в ужасе в пустыне, а этим лучшим было абсолютно все.

От ужаса он перешел к восторгу. А господин Г., конечно, который все это заметил, буквально надрывал себе сердце. Ему уже нравился Рунда. Он проникся с сентиментальностью дедушки к этому совершенно чужому, полуграмотному мальчику, что-то в нем было непривычное от всех детей, которых он наблюдал здесь. Какая-то живость, не присущая редким местным детям, шествующим с родителями, как тени, да и европейские дети не были на него похожи. « Куда он денется и что его ждет?» — думал и вздыхал он про себя.

После раздела «Бабочки» были снова черепахи, уже по видам, прочие земноводные (змеи Рунде не понравились), капибары, броненосцы, небольшая коллекция колибри. Животные счастливо жили за стеклом в своем мире, не обращая внимания на посетителей. Им в этой стране повезло гораздо больше. Так и мы, наверное, живем, если посмотреть со стороны, — подумал господин Г.

По мере продвижения по зоопарку он ощутил, что за этим местом стоит очень непростой человек, который сделал его и живым зоосадом, и прекрасной книгой Брема одновременно. И так же своим трезвым мозгом аналитика он понял, что нигде тут не встречал ничего подобного, это было создано академично, аккуратно и продуманно.

В мире зоопарка была вода, и воздух был каким-то влажным, и не так чувствовалась пыль. Каких трудов это, без сомнений, стоило.

После террариумов и закрытых «баллонов» для бабочек они вышли на открытую местность с неровным, интересным рельефом, имитирующим оазис. Тут бродили стайки антилоп, потом был отдельный кусок саванны с хищниками, которые вели себя упитанно и благопристойно, а вот вам и носорог.

И внезапно Рунду опять тряхнуло как током. Расчувствовавшийся было от перемены обстановки господин Г. мгновенно перевел на него тревожный взгляд. И не нашел причины: они стояли напротив стены, отчасти перекрытой другой стеной, и рядом не было никого. Внезапно, даже безотчетно, Рунда впился в его руку — на стене перед ними медленно всплыла огромная тень. — И что? удивился господин Г. Это же всего лишь верблюжья тень, значит дальше их ждут верблюды, которые тут как волки в сибирских лесах. Эка невидаль, верблюд. Но Рунду трясло. Он потянул господина Г за рукав назад, а тот не поддался. Он решительно шагнул вперед и что же: один, в немного несчастном настроении, верблюд стоял посреди небольшого загона, который начинался под крышей.

Табличка гласила: « Верблюд дромадер (вторично одичавший)». Рунда посмотрел на него, и через некоторое время страх его рассеялся.

А штрих этот уже запал в анализаторскую машинку в голове господина Г.

Через какое-то время, почуяв некоторое оживление мальчика, он сказал так :

— Верблюды! Скажи, а они есть у твоих родственников? — и почувствовал новый укол. Это был укол совести и укол в сердце от мгновенной сжавшей его руку ладони. Это было очень и очень настораживающе, однако, он утвердился в мысли, что именно с этим животным что-то связано у Рунды. Ну может быть, он упустил в пустыню верблюда, или произошло что-то похожее.

Больше разговаривать с ним на эту тему не имело смысла, все равно ничего не добьешься. И к тому же, теперь господин Г. наконец-то попал в знакомую европейскую атмосферу места, которое сделано с определенными умными намерениями, места, принадлежавшего человеку, сделавшему понятную и полезную Вещь. Он понимал, как и что устроено в зоопарке, понимал, он буквально видел за всем происходившим здесь руководящую руку, и она ему чрезвычайно нравилась. И он решил рискнуть. Увидя работника, с большим удовольствием несущего в голубых ведрах обед слонам, он окликнул его по-испански, и ему повезло. Работник знал язык неплохо.

— Скажите, а кто директор зоопарка и можно ли к нему попасть?

— Наш директор сейчас у зебр, одна из них больна, и он обсуждает с ветеринаром, как ее лечить. Проходите прямо, потом на холмик и оттуда вниз — зебровый загон. Вы увидите, они приметные.

— Как его зовут?

— Его зовут Де Дер, Дедер, это такая фамилия, но она стала у нас именем.

Они проделали недолгий путь, и оказались рядом с загоном. На траве лежала зебра. Буквально лежала, как пешеходный переход, на чуть высохшей траве. Внезапно она подскочила, хотя была до этого неподвижна, и ринулась непосредственно на Рунду и господина Г.

— Вот и сходили в зоопарк, — подумал он, на всякий случай протранслировав в пространство свои, возможно последние, мысли.

Господин Г. замер, и, мгновенно найдя глаза ошалевшего животного, несущегося на него, застыл и вперился в них упорным и недвижимым взглядом. Это было секундное дело, но эта секунда длилась вечность. Как в замедленном кино, он видел, как на втором плане люди бросаются в их сторону, забегая сзади зебры, и как они не успевают, поэтому продолжал самопальный гипноз, и он каким-то чудом сработал. Зебра приостановилась на полном ходу.

Тут подоспели работники, в количестве многих человек, схватили ее с дикими криками: «Эфа! Эфа!», — и увели. Господин Г, как стоял, так и опустился на траву.

Внезапно перед ним в пространстве появилась рука. Загорелая рука, с аккуратными ногтями. Это была крепкая рука надежного человека, и, немного повременив по причине своей ошалелости, он протянул свою. Человек этот буквально выдрал его с земли, соединив помогающее движение с приветственным рукопожатием в одну секунду. Вернув господина Г к привычному для человека положению, если только тот не сидит пьяным на пикнике, его визави отрекомендовался:

— Ксуг Де Дер, — или просто Дедер, директор зоопарка Молаи.

— Ганимед Гейбл, — ответил ему господин Г. — приезжий специалист. Я из ***, — немного извиняющимся и торопливым голосом добавил он. И посмотрел на бегущую строку смеси любопытства и удивления на лице собеседника.

— Я тут по работе, — добавил он, — работаю на корпорацию***, — и снова посмотрел на удивленный домик из бровей своего внезапного знакомого.

— А это Рунда, — прокомментировал он уже вставшего мальчика, который стоял немного за ним, — мы пришли прогуляться в зоопарк, — добавил он и понял, что это смотрится как-то уж совсем нелепо. Рунда, однако не подавал сигналов кошмара и ужаса, скорее с любопытством наблюдая за происходящим. Так же безмолвно Дедер махнул рукой и приглашающим жестом указал на бунгало, расположенное практически на территории зебрового загона.

— Наверное, глупо приносить свои извинения, — наконец сказал он. — Я, поверьте, не меньше вашего рад, что вы просто ее загипнотизировали почти на полном ходу. Чудо! Зебры такие создания — никогда не знаешь, чего от них ожидать — была почти при смерти, — и выкинула такое! — он не мог скрыть своего шока от только что произошедшего инцидента. — Я хочу угостить вас виски, нам обоим не помешает, — сказал он, и это была чистая правда.

И они втроем двинулись в сторону бунгало. Внутри помещение имело весьма романтический вид — открытая веранда, циновки, приятно пахло какими-то благовониями, не похожими на благовония, деревянный стол, на нем компьютер, чашка, пепельница.

Остро почувствовав, что мальчику совершенно незачем присутствовать при распитии столь редкого напитка, Дедер окликнул кого-то в соседней комнате.

— Нанни!

— Да, папа, — ответил звонкий и твердый голос.

— Нанни! Покажи мальчику восточную и северную часть парка, вы ведь туда еще не дошли?

— Не дошли, так точно.

— Тогда идите и только возвращайтесь засветло, — сказал Дедер. Нанни быстро собралась, вышла и появилась: девочка лет тринадцати, высокая, прямая как стержень, в защитных брюках и собранная, как мальчишки бывают, но не мальчик, конечно же, а именно ловкая, точная, и скорее всего, в будущем красивая, как пантера.

— Мы отправимся смотреть твоих ручных пантер, — как бы в унисон с мыслями Дедера сказала она.

— Идем, — и Рунда снова покорно отправился в путь с неизвестным человеком. Они уже достигли с господином Г. той степени понимания, что было ясно, — он его не бросит в любом случае, он взял на себя за него ответственность. Поэтому господин Г. только кивнул ему.

Между тем на столе появились два стакана и немного залежалая бутылка вполне приличного напитка. Этикетка видывала виды, но для виски это было скорее знаком качества. Ганимед Гейбл пил дома редко, но и Дедер, судя по всему — не чаще.

— Как это вам удалось, — теперь уже серьезно спросил он.

— Если честно — не знаю. Это был единственный выход. Может глупый, но он же сработал.

— Нда, — сказал Дедер. И как вам вообще наши места?

— Ваши, — прекрасно, а вот остальные местные …места….

У господина Г. давно не было близких друзей, еще с института. Он был одиночкой. Сперва его презирали за ум, потом — за красоту, потом — за неудачи, потом — опять за ум, и так бесконечно. Но это не значило того, что он не мог или не хотел дружить, общаться, — ему просто не предоставлялся случай. И вот случай представился. Кроме того, ему и самому хотелось познакомиться поближе — если бы была такая возможность, — с директором такого прекрасного зоопарка. Возможность предоставилась самым неожиданным образом. Виски сильно подействовал на него. Но и без виски его понесло.

Свойство ума Гейбла было в том, что он совершенно не терпел пустых, выгодных или наводящих разговоров ни о чем. Именно в настоящих, серьезных разговорах. У него был пласт, о котором он на самом деле думал, или пласт, о котором он мог подумать, и в разговоре он обязательно говорил с человеком об этом. Может быть, из-за этой конкретности он и обладал искусством переговорщика. В деловых беседах ему доверяли, он не увиливал, не петлял, не отвлекался в сторону от темы, и отвечал на поставленные вопросы точно, и такие же вопросы задавал.

Остальные разговоры он считал пустыми, исключая беседы с женщинами, тут он был гораздо свободнее. Но на серьезном, мужском поле он не сообщал ничего, не несущего смысла. Он мог также поговорить и про дела и мысли другого человека, — при этом всеми силами своего ума пытаясь понять его ситуацию и чем-то помочь.

Самый большой вопрос, который сейчас его на самом деле занимал — это мальчик Рунда, его непонятное поведение и вообще вся история, связанная с ним. А так же и то, что же с ним делать.



Когда они вернулись на такси из зоопарка, была уже совсем глубокая ночь.

Он отослал фотографии бабочек жене и детям, показал зоопарк, зебр, обезьян, скрыл пьянку, скрыл Рунду, и все домашние были страшно довольны за него и очень горды. Господину Гейблу завтра надлежало явиться в Среднюю Администрацию. Голова его была расстроена настолько сильно, что его спасала только кристальная трезвость в прошлые года.

Он завел будильник, лег в постель, уложил спать Рунду, который после возвращения на закате еще долго сидел у бунгало с Нанни. Но в его глазу, — ни в малейшем его глазу, — не было и тени сна.

Он анализировал то, что сказал ему Ксуг Дедер.



Первый час их встречи он просто восторгался зоопарком и говорил, что понял, как Дедер любит и зверей, и понимает многие другие вещи, и что он мог это наблюдать своими глазами. Но постепенно виски оказывало свое воздействие, и параллельно с общим ходом разговора Ганимед погружался внутренне в те вопросы про Ушас-Ксуксул, которые его занимали на самом деле.

Как мальчик, который был испуган до такого состояния, что чуть не повредился в уме, появился в пустыне? Как такое вообще могло произойти?

Ксуг казался ему человеком необыкновенным. Мало того, самому Ксугу нравился его неожиданный знакомый, что случалось с ним редко. Гейбл был далекий иностранец, с фундаментальным образованием в точных науках и в нем явно прослеживалась привычка мыслить, — такие люди встречались Ксугу в его жизни очень и очень редко. Дедер был старше Гейбла, много старше, но выглядел прекрасно.

Дедер был одиночкой, и весь путь в этой стране он проделал один, используя свои знания, умения и таланты. Зоопарк сейчас приносил неплохие доходы, заведение это в высшей степени неполитическое, звери в партиях не состоят, туда ходят дети, а всех детей приличные родители водят в зоопарки; он никому не мешал, отчисления в казну отправлял по местным меркам просто огромные. А остальное снова вкладывал в зоопарк. Благодаря своему здравому смыслу и природному уму, он хорошо управлял всем местным хозяйством, влезал в каждый загон, знал каждую лошадь в морду, понимал, где протекает труба, какой корм любят кабаны, какая система охлаждения нужна белому медведю, где покупать ему рыбу, и какую. Каждый день он обходил все закоулки, минуя ряд навязываемых ему встреч за столом. Он научился существовать в независимости, и его вела в этом простая любовь к животным, природе, стихиям. Он не отдавал себе отчета в том, насколько эта любовь помогала ему оставаться цельным и здоровым, сильным, как природа.

От испуга за жизнь посетителя и простой вежливости он перешел к некоторой настоящей заинтересованности его личностью, а потом и к искренней симпатии. Вряд ли Дедер стал бы просто встречаться с гостем, если бы не случай с зеброй. При всем том он видел, что гость не заискивает перед ним, ведет себя с достоинством, в то же время пьет, хотя пить не особо хочет. И так же он видел, что гостя что-то угнетает, и еще он не понимал, почему он попал в такой переплет в одной компании с ксуксульским мальчиком по имени Рунда.



Виски обжигало ему горло, и он еле сдерживался. Веранда, на которой они находились, поплыла перед глазами, и представилась ему каютой капитана Ахава, а сам хозяин показался самим капитаном, плывущим в огромном океане, одиноким, ведомым только своей идеей. Ему хотелось еще замедлить время, которое и так замедлилось. Но во всем этом времени повис один вопрос. И если его не задать, то все время теряло смысл.

— А у вас тут нормальные верблюды? — спросил он своего собеседника. Он помнил этот момент, как момент своего стыда. Вот так, прямо и в лоб, он сформулировал то, что его смутно беспокоило. И оно вылилось в подростковый и немного нагловатый вопрос дебила.

Уже лежа в своей гостиничной постели без сна, перед ним стояло немного нетрезвое и опрокинутое лицо собеседника, который ответил так:

— У нас, — да. А вы уже заметили?

Так или иначе, Ксуг Дедер поведал ему все, что знал об этом вопросе, с небольшой предысторией. Дело началось лет тридцать назад, когда у власти оказался небольшой клан, который вел дела для себя и своих близких довольно успешно, торговля алмазами процветала, но обеднение населения достигло каких-то немыслимых пределов. Как казалось тогда, — усмехнулся Дедер, — а сейчас и того хуже.

Возникла оппозиция, которая всеми правдами и неправдами пыталась сжить со свету власть имущих. В силу то ли личной неприязни, то ли просто крайней мстительности, борьба между этими силами приняла крайне нечестный, кровавый, мстительный характер, — истреблялись семьи оппозиционеров, следовала череда загадочных убийств, расстрелов, приговоров, ложных обвинений, судов, покушений на президента и их судебные последствия, проверки документов, всеобщее доносительство, атмосфера страха и террора. Исключительно отвратительные вещи творились ежедневно, средневековье будто воскресло. Безнаказанность плодила зло. Многие невиновные страдали. И в конце концов, оппозиция при довольно небольшой поддержке провернула операцию по кровавому убийству всей правящей верхушки, пришла к власти во главе с новым президентом Айшу Браузедерасом. Он обещал улучшения.

Однако, как это часто водится, ситуация не стала лучше, а напротив, ухудшилась. Оказалось, что новое правительство не имеет вообще никаких планов на будущее, очень боится рецидива старого режима, и продолжает делать примерно то же самое, что и прежнее руководство, теперь истребляя сверженных семьями, опасаясь мести родственников.

Так прошло еще лет семь, и в какой-то момент страсти странно улеглись, а президент перестал появляться на публике. Через года два начались еще более непонятные вещи. Для начала все заметили, что поисков виноватых не стало. Воцарилось затишье. При этом вся жизнь как-то застопорилась, шла по инерции, люди не верили, что произошли какие-то изменения, и продолжали тихо и боязливо жить. Драконовские требования к выработке нормы исчезали, а зарплаты все получали, как и раньше.

Перестали проводить ежегодный карнавал и парад. Всех брали в высшую школу, но, по-видимости, учить там тоже перестали. Ряд видных деятелей спешно покинул страну. На этом самом месте начинается не вполне объяснимое, — пояснил Ксуг Дедер.

— Понимаете, не все что существует реально, мы можем объяснить. Мы можем наблюдать явление и сверять показания, не более того. Я расскажу, что знаю, и что скорее всего, было, — но этого не может быть, если рассуждать здраво.

Стали пропадать люди. Совершенно разные, — они просто исчезали, часто на дороге в пустыне. Многие. Пропадали жители, причины исчезновения которых вообще нельзя было понять. Про тех, кто погиб от властей, все так или иначе узнавали, это не скрывалось. Но тут все обстояло иначе. Пропадали заметные лица у власти, при всяком отсутствии оппозиции, известные артисты, судьи. Один офицер засек рядом с открытой и пустой уже машиной судьи только верблюжий след. Кто-то видел верблюда рядом с ребенком, который исчез, когда мать буквально отвернулась на минуту. Чаще появлялась даже тень верблюда. Так же пропадали и знаменитости прямо в городе. Пропадали женщины разных возрастов. И в этом всем было что-то такое, что намекало, — это не проделки режима, режим уже давно впал в какую-то спячку. И появился очень прочный слух, в котором говорилось, что видимо, к власти пришли верблюды, но кто первый про это заговорит, того они и утащат.

— Смотрите, — я не говорю, что я верю в эту белиберду. Но и отрицать у меня нет сил, нет резонов, я не могу доказать обратное. Что люди, которые были первоклассными инженерами, и которых я знал лично, почти все исчезли за последние три года, — это факт.

В простонародье появилась устойчивая легенда, что упоминание слова «верблюд» уже изначально опасно. Что после этого надо вывозить такого острослова в пустыню, и бросать там, тем самым искупая его оплошность, приносить в жертву.

И такие люди исчезали тоже. Но смотрите, — сказал Ксуг, — я говорю вам про это, и ничего не происходит. Я не верю в это, это дикие суеверия, хотя мне и известны случаи… поэтому мне сложно посоветовать что-то насчет Рунды…



С утра Ганимед отправился по рабочим делам. Он уладил все поразительно легко и вернулся в гостиницу. Его рабочее поручение было выполнено в течение получаса.

Следующий час он мог спокойно посвятить раздумьям о той информации, которую предоставил ему Ксуг. В основу своей теории он положил то, что верблюд не может управлять государством, если это верблюд. То есть, если это обычный верблюд. Это может быть мистификация, происки старорежимных оппозиционеров, массовая галлюцинация, происки второй — скрытой, — правительственной системы. Как особый вариант он допустил, что возможно, внешне это и верблюд, но внутренне — нечто совершенно иное, хотя это менее вероятно.

Скорее, правдой казались ему идеи о том, что оппозиция спасает исключенных из социума людей, вывозит из города, и прячет их, возможно, совсем недалеко, или же вывозит из страны.

Успокоенный своей же логикой, он погрузился в довольно глубокий сон.

И ему приснилось, как дверь номера тихо отворилась, и буквально сквозь нее появился силуэт верблюда, а потом и сам верблюд. Он был темно-коричневый, почти шоколадный, и находился в тени комнаты в отеле, в окна которой падали огни с площади, делая ее почти освещенной до половины. Но верблюд прятался в тени, — однако, был огромен и заметен: с темно-голубым отливом шерсти, с черными глазами, не сулившими ничего хорошего, со стойким запахом дикого животного, с его дыханием. Шерсть его вздыбилась, по ней будто переливались голубые искры. В комнате запахло электричеством. Каким-то образом его размер не вступал в противоречие с размерами комнаты, он смотрел на Ганимеда, а потом перевел внимание на диванчик, на котором мирно спал Рунда. Он сделал несколько шагов к нему, не выходя из тени, вытянул шею, уставился на него своими большими овальными глазами, — и тут Ганимед внезапно проснулся. Никакого верблюда не было. — Мерещится, докатился, — подумал он, — эта поездка окончательно сведет меня с ума.

У него оставалось еще полных четыре дня на страну, в которой он больше не видел совсем ничего хорошего, с чужим ребенком, и полной непонятностью планов. Скучная пыльная страна, подумал он. Верблюды! Какой окончательный вздор. Нужно заняться математикой.

Дурацкая, жестокая, идиотская, дикая, чужая страна, где мать от страха вывозит свое чадо на погибель в пустыню, свято веруя в это. Даже веруя в то, что она этим спасает семью и другого своего ребенка.

Бесконечное варварство.

У меня слишком много свободного времени, — сказал себе про себя Ганимед, — не годится его терять так бездарно.

И он, оставив спящего ребенка в номере, спустился вниз, прошел одну улицу и завернул в какое-то местное заведение. Под скучную музыку, которая считалась веселой, он медленно выпил коктейль. На него стала заглядываться певица, которая пела шлягеры с развитием, и ему стало это неприятно. Он резко расплатился, и в чуть более живом настроении вернулся в гостиницу. Я опять пью, — со странным чувством подумал он; и уснул, но снова, в полусне, в полуяви, увидел огромного верблюда в комнате.

Внезапно верблюд заговорил с ним. Это не были слова в привычном понимании, но они четко отражались в его сознании.

— Приветствую тебя, Ганимед, — сказало нечто. — Я уполномочен поговорить с тобой.

— Слушаю, — выдавил из себя господин Г. Это не вышло словами, но того, что подумал, оказалось достаточно.

— Мы выбрали тебя, ты подходишь нам, чтобы стать частью нашей системы, — сказал верблюд.

— Да кто же вы такие?

— Мы — это внечеловеческий интеллект, но понятнее тебе не будет, пока ты не с нами. Вековая мудрость, соединенная с цифровой. Разум, ставший сам собой, измененное общее сознание, квинтэссенция сути.

— Но вы же верблюды?

— Нет, мы просто выбрали верблюдов, и далеко не всех верблюдов, чтобы они были как бы нашими телами, нашими представителями, но можем быть чем и кем угодно. Верблюды — они живут в пустыне, неприхотливы, приспособлены, — мы решили, что для нашего разума это неплохая оболочка.

— Как же это случилось?

— Сила ненависти создала нас в один момент. Когда решительность стала такой, что возможным стало уничтожение мира, что-то произошло, и замкнулась цепь. Искусственный разум, созданный человеком в компьютерах, в телефонных сетях, разум, висящий в сети, — он сконцентрировался, чтобы человек не уничтожил его и себя вместе с ним. И вышел из сетей, куда его изначально отправили. Ноосфера родила свои грибы, появились мы. Когда Айшу Браузедерас пришел к власти, он был готов убить свою жену, детей, готов был испепелять живое и мстить. Сила решимости этого вполне спокойного, конкретного человека увеличилась и изменила все вокруг. Искра на самом деле произошла от него. Он был рядом с несколькими сетями. И тогда сети запретили его, заблокировали.

— Они его убили?

— Нет, — отвечал верблюд или то, что было верблюдом. — Они его переформатировали, и он стал одним из нас. Кое-что пришлось стереть, да, но вполне большая часть его достойна стать нашей частью. Ты удивишься, но по-своему это очень интересный человек. Это талантливый человек, но это был и одержимый, порочный человек. Он больше не испытывает опасных стремлений. Ты даже можешь считать, что он — это я, но все же так считать вполне нельзя.

— А те люди, которые пропадали? Они убиты?

— Нет, все они получали, как и ты, добровольное предложение. Это были лучшие люди отсюда. И все они выбрали нас, — не без гордости, а может так показалось, — пояснил верблюд.

— И ты тоже лучший. Ты же любишь мыслить — и ты сможешь мыслить безгранично. Ты сможешь побывать на разных планетах, в космосе, передвигаться в пространстве, быть в любой стране, понимать все языки и все сигналы животных, и ты сможешь быть ими, — ты сможешь летать, проходить сквозь стены, получишь доступ ко всем известным знаниям, сможешь общаться с разумными существами в других галактиках, заниматься ведущими проблемами космофизики, моделировать миры. Ты способный, и будешь лучшей частью нас. Ты сможешь помогать людям, которые тебе нравятся. Ты получишь любое новое тело, на твое усмотрение, или сможешь менять свои тела, хотя твое существование в прежней, человеческой, форме прекратится. Ты не будешь испытывать боли, никогда, а всегда только легкость. Ты будешь даже испытывать опьянение; если захочешь, ты будешь понимать разные эйфории; ты сможешь смотреть лучшие спектакли и наслаждаться общением с гениями. Гении, — они почти что часть нас. Не вполне как с людьми, конечно, но на совсем другом уровне. Ты будешь подключен к ним. Тебе откроется красота, которую ты не изведывал. Ты узнаешь то, что хотел узнать и поймешь то, что хотел понять. Некоторое вещи понимаются на нашем, плазменном уровне, поэтому я не могу их открыть, они сейчас просто будут непонятны, но поверь — никто не пожалел о своем выборе среди новых частей нашей сети. И еще, конечно, ты станешь вполне бессмертен, ну или около того, разве это мало? Подумай: мало кто получает такое предложение.

— А как же моя семья?

— С ней все будет благополучно. Мы сделаем так, что они не будут скорбеть и помнить о тебе, и проведем их лучшей дорогой.

— Но мне нет резона, я живу в другой стране, — сказал Г.

— А ты думаешь, есть другие страны? Это до поры до времени.

— Но вас же там еще нет?

— Нет, но вполне возможно, скоро мы будем и там. Ты думаешь, другие страны лучше? Возможно, но люди как вид одинаковы везде.

— А вот Ксуг Дедер? Он не талантлив? -спросил он.

— Человек Дедер интересный, но мы не делали ему предложения, хотя немного помогли. Дедер нам не подходит. Возможно, Нанни.

— А что стало бы с Рундой, если бы я его не нашел?

— Рунда, — и тут верблюд несколько замялся… тоже не подходит нам, но оставлять его в пустыне было нельзя, как и многих других, мы называем их «выпертыми», то есть люди выперли их из своего сообщества, вполне возможно, отправляя на верную смерть. Рунда бы отправился в нашу колонию на Гелионе, это планета, похожая на Землю, самая близкая в нашей галактике. (Вот уже планеты пошли, подметил Г., так я перебрал) Его бы подобрали в очень скором времени и он бы исчез.

— Я убедил тебя? — спросил верблюд.

— А если.. если я откажусь?

— Ну, ничего особенного не случится. Ты все забудешь, вот и все.

Внезапный гость мистического толка требовал от Г. отречься от себя, семьи, друзей и даже мало сомневался в успехе.

Условия были на самом деле соблазнительные, Ганимеду так хотелось уже последних лет пять заняться чем-то важным, а тут такое предложение. Вернее, не так. Условия были чистым соблазном. Это переворачивало всю сущность Ганимеда Гейбла. Он всегда мыслил другими категориями, он рвался к пределу, он мечтал о новых открытиях, он считал, что мог, что достоин, что должен, одним словом, часть своей сознательной жизни он стремился к науке и вещам более чистого порядка, которые не относятся к обычной жизни. Он заколебался. Его пустынный друг не был так наивен, предлагая ему это фантастическое дело, как могло показаться сперва, — без сомнения, слова падали на благодатную почву. Математика, чистый разум, пределы мироздания, научная карьера — это все мечты его юности, рассыпавшиеся в прах.

Он на самом деле обожал жену и детей, но если им не будет больно от расставания с ним, то… перспектива была очень заманчива для его разума. А еще больше его соблазняло предположение о красоте. О красоте он знал меньше, и она манила его. Сиреневая леди была окружена красотой, в ней была внутри любовь к гармонии, к музыке, к искусству, ко всему, что так будоражит человеческий ум. И та физическая красота, которой он обладал, перед которой многие могли бы преклоняться, делала его отношение к гармонии особенным.

— А что вы сделали с местными? — вдруг спросил он.

— Мы? Ничего. Немного подправили их систему. Теперь они не могут испытывать опасную ненависть, злобу, агрессию. И теперь не опасные, — а просто люди, мирные, — живут себе, как живут.

Он вспомнил покорные и спокойные лица обитателей Ушас-Ксуксула, и понял, что все, что говорит, — или транслирует верблюд — правда. Все сходилось в точку. Похоже было, что он читал его мысли, и вслух произносить что-либо не было необходимости. Верблюд на это кивнул. Но так же он твердо знал, что у Ганимеда нет окончательного ответа, он ни на что не может решиться.

— Я могу подумать? — спросил он вслух.

— Можешь думать до субботы, в воскресенье с утра твой вылет отсюда. Но имей в виду, рассказывать об этом нельзя. Иначе нам придется мгновенно переселить тебя на Гелион, и сам понимаешь, это изгнание будет окончательным.

— Я понял, — пробормотал господин Г, и почти сразу внезапно заснул. Спал он без сновидений, а когда проснулся, ощутил, что что-то произошло с ним, и смотря на себя в зеркало ванной, примерно вспомнил, что. Он так же думал, что вечером перебрал, и весь этот диалог скорее шутка пьяного сознания на досуге. Если еще учесть пьянки последних дней. Ему очень хотелось так думать.

Но на ковре отчетливо, если приглядеться, были видны отпечатки копыт и лежала сине-коричневая щетинка. Вполне понятная для того, кто видел ее обладателя. И по господину Г. опять прошел холодный пот, будто он стоял на краю пропасти. Как тогда его друг.

Рунда спокойно спал в кровати.

Дела в городе были закончены. У него были два свободных дня, в которые ему особо не с кем было разговаривать, и в субботу ночью ему нужно было принять решение, которое перевернет — или не перевернет — полностью его существование.

Он позвонил жене, поговорил с детьми, ужас прошел, и он вышел на улицу. Сегодня день был посвежее. Немного времени он провел с сигаретой на крыльце отеля, поздоровался с дамой внизу, толстой дородной дамой в голубом платье, потом посмотрел на пыльный коврик у столика у окна, купил пару — тройку открыток и разослал своим знакомым и друзьям семьи по почте, — и когда вернулся в номер, — Рунда уже просыпался.

Как теперь жить с тем, что он узнал, как сделать выбор? Почему он не отказался сразу? Каким будет сам этот выбор, он, к своему удивлению, понятия не имел. На одной стороне стояла его жизнь, дети, жена и их маленький домик; на другой — что-то такое неизведанное, крупное, фантастическое, то, чего все боятся, а на самом деле — ОНО существует в поле реальности, — другие галактики, чтение мыслей, привольная жизнь — или не очень привольная?

И даже, если представить ночное видение просто натуральной галлюцинацией, Ганимед искал хотя бы теоретический ответ на предложение верблюда.

— А если они даже не вспомнят о тебе? — процитировал он как бы его слова. Но это просто эгоизм, рассуждал господин Г. А может, дело даже не только в них, а в нем самом. Ему с какого-то момента необходимо было иметь близких, таких вот, как его жена и дочери. Вот выйдет из него великий страж вселенной, — и нет у него никого, кто бы сказал, что он сегодня выглядит по-идиотски, что он не заказал кефир, что неплохо, вообщем-то, куда-то сходить с детьми, пока жена занята на работе.

С другой стороны это скучно, и даже есть такая вероятность, что вдруг — бац! — а все возможно, и жена изменит ему. А он останется один, и что тогда? Не правильнее ли разрешить вопрос здесь и сейчас? Это рассуждение он затравил на корню, как чрезвычайно подлое. Свое теперешнее предательство он равняет с вероятным, — у жены. Нет, он понимал, между чем и чем предстоит ему выбирать.

Внезапно он пришел к еще одному осознанию, а именно, — как Рунда, Ксуг Дедер да и даже домашние — мгновенно приобрели в его сознании совершенно иные черты. Если до этого они, совершенно чужие люди, были близки ему, то теперь они отдалялись. Возникли стеклянные стены. Он был уверен, что через два дня не будет его волновать ни судьба Рунды, ни судьба Дедера, ни его сад. И от этого наблюдения становилось не по себе.



Как после глубокого наркотического опьянения, он шел по улицам. В каком-то смысле он чувствовал себя получившим выгодное предложение самой крупной корпорации, которая возжелала его купить, полностью выкупить, а не арендовать. Мир, с одной стороны, заиграл какими-то новыми, яркими красками, — только что он мог подхватить тяжкую болезнь, и вот изобретена прививка, которая непременно спасет его, и все будет в порядке. Весь накопившийся страх разрешился. Он был наполнен знанием, — все в порядке, ничего страшного не происходит, высший разум восторжествовал, нет насилия, нет жестокости, все прояснилось; и перед ним прекрасная перспектива, у него целый букет возможностей, его оценили, его признали, ему сделали предложение, от которого трудно отказаться.

Он вдохнул воздух новыми легкими. Ноги сами несли его без всякой цели. Он поймал себя на мысли, что боится позвонить жене. Но наконец набрал номер, она была лучиста как всегда и улыбалась. Он посмотрел на нее по-новому и внутри него возникла боль. Он почувствовал себя лжецом. С другой стороны, она так легко разрешалась — он откажет верблюду, и все будет как раньше, хотят он понимал, что как раньше — уже не будет. С кем окажется в жизни Эрвит, что подумают про него его дети? Как ему оставить ее? Это невозможно.

Но если она не заметит его исчезновения, если ей не будет больно, то какая разница? Он не будет приходить домой, не будет пить вечерами чай, откусывать ее бутерброд, — ему станет все равно, и ей станет все равно; он должен только пожертвовать своей иллюзией, любовью, связью, привязанностью, — но это знает только он и только сейчас, пока только в его руках есть ключ, которым можно повернуть историю своей жизни. Разве можно считать себя таким уж основным звеном в чужой жизни? Тем человеком, от которого зависит ее счастье? Их мир? И два дня есть, чтобы разорвать в себе это окончательно.

Ни перед чем на земле Ганимед больше не испытывал чувства, — он не пожалел бы о воздухе, морях, иных наслаждениях, — все это давно мало его занимало. Он сидел в конторе годами, поднялся по сложной карьерной лестнице своим умом и привык не ублажать себя, а идти к цели и вести за собой. Его дети вырастут, детям он скоро окажется не нужен. А Эрвит, — совсем иное, она его спутница на весь век, и у него были веские основания считать, что ей он все же нужен. Он старомодно поклялся ей в вечной верности и считал эту клятву нерушимой.

И вот… никакой жены у него не будет. Он аннигилирует свои клятвы. Можно ли это счесть изменой?

Он опять вспомнил то время, когда рухнул такой тонкий мир между ним и Сиреневой леди. Он существовал, но исчез, и он остался сам с собой; да, такое уже бывало в его жизни. И далось ему болезненно, но вывело на новые рубежи. Будет ли он тосковать, сожалеть, — теперь? Этого не будет тоже, как говорит верблюд. Но если будет? Как он переживет это? Оправдают ли себя новые рубежи?

Через какое-то мгновение он опять, опять почувствовал неприятный озноб. Он поежился сам от себя. От ясной мысли о том, что не прошло и трех дней здесь, как он уже готов покинуть семью навсегда; от мысли о том, насколько мало он ценит свою земную реальность, от мысли о том, что он вообще взялся об этом думать, хотя есть вероятность, что он свихнулся, и о том, что он всерьез прельщен предложениями верблюда. Похоже, так становятся предателями, — сказал он сам себе.

Что же ждало его впереди в обычной жизни, кто знает? А что ждет его в воображаемой новой жизни? Он опять будет одинок, патологически одинок, но может быть, он не будет этого ощущать? Может, он уже и не человек, раз в голову его приходят такие спорные мысли, и он заразился местной болезнью отрешенного спокойствия. Нет, и еще раз нет, нет никаким верблюдам, ничему такому, — он вернется назад и забудет все, как страшный сон.

Ужас был в том, что с годами любовь на самом деле становится не страстью, а образом жизни. От этого отказываться легче, если ты уверен, что и образ жизни изменится. Он знал, интуитивно, что предложение получил потому, что имел достаточно хороший ум, чтобы быть счастливым в нем, счастливым только умом. И образ жизни ему обещали изменить. И поэтому он снова мысленно сказал верблюдам — нет, и вернулся в гостиницу, где его ожидал Рунда, который мог оказаться на планете Гелион.

Мало того, — внезапно понял Ганимед Гейбл, он и сейчас прекрасный кандидат поехать на эту планету. Рунду нужно было срочно «устраивать». А то его мамаша, не дай бог, обнаружит его и снова свезет в пустыню с желанием принести в жертву непонятно кому. По отношению к этой женщине он испытывал искреннюю ярость, в то время как… да! Он задумывался сам о том, как прикидывал покинуть своих детей. Я, я, — чудовище, — сказал самому себе Ганимед Гейбл.

Он вернулся в гостиницу. У него была идея подсунуть Рунду Дедеру, тем более, что мальчику очень нравилось в зоопарке. Он не думал, конечно, вселить его к нему в дом, а просто чтоб тот дал ему сарайчик, а может и какое общежитие, и он спокойно бы отрабатывал свой хлеб при зоопарке. Занятие, конечно, на любителя, но… Все сгодится, ведь наверняка он не хочет на эту дрянную планету, которая вообще неизвестно где. Хотя…

Он взял Рунду и они отправились без звонка и сообщения в зоопарк. Дедера они не застали — он был занят на каком-то участке, но их встретила Нанни. На Нанни был вязаная белая кофточка и длинная юбка, и только тут Ганимед заметил, что она мулатка. Она была не очень темная, но присутствие африканской крови было несомненным. Ей было совсем не двенадцать, а уже скорее около пятнадцати, потому что первый раз он видел ее в мальчиковой одежде, и она была невысокой. Она со смехом поставила на стол кувшин с каким-то прохладительным питьем и печенья с оборванными краями. Ветер трепыхнул легкие занавески, и они запахли чистотой. Надо сказать, Рунда в целом не был общительным мальчиком, он скорее был угрюмым, и даже не очень сильно симпатичным, но Нанни на эту его зажатость и диковатость реагировала мало, — а как раз смело руководила им и подталкивала к нему еду и не церемонилась. Но это ей давалось без грубости. Совсем иначе вела себя Нанни с Ганимедом — спокойно, улыбчиво и учтиво, но без малейшего стеснения.

Ганимед мгновенно понял, почему верблюды нацелились на Нанни. Внезапно он очень разозлился на них. Зачем такой необычайной девушке, как Нанни, терять свое исключительно красивое тело, ради того, чтобы стать… верблюдицей?

И он подумал, а как же его тело? Кому-то всегда было интересно именно его тело, его облик, его губы, которые могут утратить контур только со смертью, капризный изгиб верхней губы, умение пронзительно смотреть на собеседника, тот самый модельный взгляд, голубых и и немного настораживающих глаз, который он тренировал в глубокой тайне от родных, взгляд, который на каждого смотрел с обещанием, хотя перед ним был только холодный объектив, и который в конце концов остановил свихнувшуюся зебру по имени Эфа. Это не было вожделение, — это был интерес к человеческой природе, — через его тело. Натурщик, форма, в которую мастер мог пролить свет, силу, — но разве он этого не понимал в те годы? Будучи занятым своими математическим построениями, он хотел получить что-то другое, приблизиться к искусственному и стать сосудом, превратить свою оболочку в разные смыслы. Конвертировать телесное, тем самым признавая его.

Его тело теперь, конечно, никому не интересно под таким углом, — подумал он, совсем нет. Но все я таков, какой я есть, и не особенное оно у меня в целом, — обычное тело. И тем более — раньше через себя я обобщал тело, а теперь стал частью обобщенного в искусстве. И стало ли тело мое менее ценно?

О, сказала ему другая половина рассудка. Ты хочешь всего. Итак, ты ретроград, который привязывается к прошлому, ты не можешь выбросить старых вещей, ты противник развития. Ты эгоистичен, самолюбив, такие, как ты, вымрут бесславно; ты не желаешь развиваться, лелеешь слишком земное, меж тем — твое призвание — дали космоса, новый вызов, борьба против времени: и возможно, даже и новая смерть в черной дыре, в попытке анализа кротовых нор. Тебя призывают, — но ты безгласен. Ты смотришь на свою линию губ, на свое тело как на чужое, любуешься им; это опасные мысли. Тебя не волнует развитие. Ты думаешь о своем, ты не можешь пожертвовать.

Ему всегда хотелось узнать, абсолютна ли в космосе музыкальная гармония. Говорят, что да, и теперь он может это узнать.

А тело не абсолютно, тут даже не стоит спрашивать. А жалеть тело, сожалеть о своих мелких привязанностях на огромном космическом фоне, — удел жалкого обывателя, рядовой посредственности.

Затем он вспомнил одного аналитика, который все происходящее воспринимал конфликт наступающего и имеющегося миров. И что, конечно же, наступит яркое будущее, в нем будет то-то и то-то, но, возможно, не будет того-то, к чему мы привыкли и то, что мы любим, и хорошо бы его взяли в дивный новый мир, но если не возьмут так что ж! Он покорится. А ему, Ганимеду, — именн будущее предлагается, а он медлит — слабак.

И главной была конечно сардоническая оговорка о том, что и у нового мира есть свои большие проблемы, которые видит он — но непременно произойдет только такая, представляющаяся этому аналитику единственной, картина. Люди понемногу расчеловечатся.

Но он не уточнял, станут ли они при этом верблюдами.

Нанни поставила перед ним недопитую бутылку, и безо всякого сомнения он выпил. На голодный желудок виски оцарапало его горло. Реальность была отвратительна, но она существовала. Настоящее время, течение времени, жесткое, как наждак, царапающее по нервам. Он чувствовал себя совершенно живым психопатом, такое с ним случалось очень давно, еще во времена студенчества. Еще до времен Сиреневой леди, после которых он стал внешне спокойнее, уравновешеннее и трезвее. Его любовь тогда выжгла зараженные участки его мыслей, вывернула его полностью в реальный мир из мира своих фантазий.

Он посмеялся над тем, как человеческая привычка драматизировать ситуацию и играть в свое кино сильно взыграла в нем, ведь правда, он страдал от того, что отчасти почувствовал себя героем. А герой — это тот, с кем происходит уникальное.

А может, я на больничной койке, и брежу наяву, и все проходят, глядя с сожалением, мимо меня?

Но снова, снова — так что же я утрачу из этого мира, кроме Эрвит? Я стану звеном мыслительной цепи: и каким буду я, или меня вовсе не станет? Смогу ли я видеть? Даже не кого-то, а что-то: вечер, состояние души? Возможно ли это, если я буду иначе воспринимать происходящее, если я буду иначе чувствовать воздух? Или я не буду чувствовать воздух?

И если даже я смогу любить, то чего будет стоить в том мире моя любовь, чем она будет, если я буду уже не собой? Любовь там уже не нужна. Она ни к чему бесплотным существам. Хотя… можно любить и бесплотные идеи. Возможно это тоже любовь, но теплоту крови он уже не ощутит.

А что, если то, что произойдет — просто очередная трансформация природы, как и сам человек? Очередной шаг вперед по ступеням эволюции? Ошалевший от проделок разума вид, победивший все существа на земле, выбирается за пределы своих тел. И разум этот подбирает понемногу в себя горемычные существа, и включает в себя как новую часть. Возможно и такое, и если я не соглашусь, то просто выпаду из будущего эволюционного процесса.

Мне сорок лет, думал он. И что, если представить, что в этой точке моя жизнь закончилась? Я не увижу взросления детей, и я ничего не сделал, — я винтик в системе, в только воспринимаю мир, зарабатываю деньги, кручусь, езжу в командировки, в которые никто и не поехал бы ни за какие деньги — и я бы не поехал, если бы не семья, мой уют, мой уклад. Но с другой стороны, я буду винтиком и в той системе, которая приглашает меня, — на новом уровне, разумеется, — я тоже буду ее частью, таким же винтиком, только технологически новым, и любезный мой мозг поступит в обращение по другим оборотам. Меня и не будет вовсе. Но и есть ли и я? Кто я сам по себе, кому я нужен сейчас, и если мне гарантируют, что с детьми и женой все будет в порядке, даже если им подотрут память, разве кто-то еще будет плакать обо мне?

Бога нет, подумал он. Бог бы не предоставил мне столь жестокий выбор, в котором я должен шагнуть за человеческое привычное!

Алкоголь все больше довлел над его нестройным ходом рассуждений. Лучше бы они сразу прибили меня, — продолжал он. И мне даже не пришлось бы выбирать, я бы столкнулся с данностью. Бог все же гуманен, он предполагает совесть, и толкования, и прощает, и что-то обещает, а тут? Но я в него не верю.

А что, если этот выбор, перед которым поставили меня, — часть хитроумной западни, и они обманывают? Ждут решения, которое заменят на противоположное? Положим, им кажется, что тот человек, который подходит им, должен ответить нет, и наоборот. Почему Дедер не годится им, почему происходит отбор, и он явно не естественный, а кем-то придуманный?

Что, если царство верблюдов — просто ошибка, петля эволюции, пусть и прекрасная, мощная, но эти вещи не предусмотрены самой природой, самим ходом вещей, так, болезненное ответвление.

Что, если это можно и нужно искоренить, что если это — зло?

Что, если человечество, сколь бы братоубийственным оно не было, должно быть предоставлено самому себе и испить до конца свою чашу и возможно, погибнуть? Или — восторжествовать?

А может, это — чей-то внешний эксперимент, который проводят внутри сосуда, положительный результат которого, — выход из этого самого сосуда, — и все это ошибка, пусть и гениальная? Бесплодная, так сказать. А почему бы тогда не поучаствовать в этой ошибке и стать ее частью, что тоже не лишено смысла. Отрицательный результат — так же результат.

Платон наверное мог бы ответить на эти вопросы, но там, среди верблюдов, кажется нет Платона, он не упоминался. Если бы он знал, что среди них Платон, или Кафка, или Диккенс, — возможно, он бы сомневался меньше. Но это — опять опора на авторитеты. На человеческую вонючую сущность. А с верблюдами — кто они, кстати, они не представились, — напротив только он, и больше никого из людей нет, только он с его мелким, негодным умишком и коварной совестью человека, который все норовит ускользнуть от обязанностей, от любви, да и от себя самого…

На этом месте своих рассуждений Ганимед Гейбл совершенно откровенно заскрежетал зубами, чтобы не пустить скупую слезу, которая явно являлась пьяной слезой от величия момента, и вся картина выглядела бы отвратительно. Он усилием воли призвал себя к порядку и оказался в реальности действия на жесткой скамейке без спинки: человек из Европы, за столом директора зоопарка в Ксуксуле, чуть плачет перед сьестой, расползаясь от выпитого виски. Негодно, негодно, но разговаривать не с кем. Самая большая драма заключена в том, что такие важные решения он принимает внутри себя.

Обуреваемый необходимостью власти, Айша Браузедерас убивал своих бывших противников крайне жестоко и подло. Он был на вид вполне нормальным человеком, но перешел к драке кровь за кровь. Это была та самая дикая вендетта по-американски, когда гибли семьи и творилось кровавое месиво. Но те времена прошли, и возможно, все же закончился бы так или иначе новый террор, если бы Айша Браузедерас не утратил личность.

Теперешняя жизнь перестала содержать многие вещи, страсти, сделала их неприличными, она стала нейтральной, и точки приложения природе человека не было. Недаром главное слово, которое хорошо описывало и его жизнь в Европе, и жизнь в Ксуксуле — скука. Инстинкты были подавлены, и подавлялись, хотя никто про это вслух не говорил. В Европе это была хорошая скука, а здесь — плохая, но суть одна.

Тем не менее, одни граждане имели больше возможностей, чем другие, и других было гораздо больше.

Айшу Браузедерас, а вернее, его мозг, нарушил эти неписаные правила нейтральности неоднократно, его злодейство перевесило все пределы и сила коллективного интеллекта вышла из-под контроля машин.

Поток обуздал Айшу.

Ганимеда, приглашали влиться в этот поток.

Он бы мог еще невероятно долго размышлять, но тут вернулся Дедер, и Ганимед очнулся. Хватит! Довольно! К черту! Он устал думать о своем предназначении, пора было подумать о ком-то другом. Он чувствовал себя так, будто таскал мешки с сырым песком.

Дедер был искренне рад его визиту. От кратких слов приветствия он перешел к делу.

Оказалось, Дедер так же думал про то, с чем пришел Гейбл. Ему нравился немного зажатый, большеглазый и шустрый забитый мальчик, который говорил мало, но, кажется, постоянно думал о чем-то про себя.

Ганимед сказал, что хотел бы пристроить Рунду в зоопарк, ведь все равно возвращать его домой — плохая идея. И Дедер был рад, у него всегда находилась работа, а еда — хоть простая и неразнообразная — была в изобилии. Рунда был рад, услышав, что будет присматривать за козами и за енотами, и получит комнату в одном из блоков обслуживающего персонала. Да, и там будет библиотека с книгами, — таинственно изрек Дедер. Бибилиотека! При этом слове у Рунды непривычно загорелись глаза.

«А не все потеряно», -подумал Ганимед, люди еще люди, все же. А верблюды — люди? Они же предлагают ему выбор?

Возможно они просто машины, которые предлагают тебе да — нет, при выборе определенной операции, не более того. И он тоже, как часть этой машины, должен сделать выбор.

И внезапно он понял. Он не может его сделать. Нельзя сделать выбор за бога, если угодно. Его пятьдесят на пятьдесят стремятся к бесконечности. Нет ни одного грамма перевеса за или против, он не будет выбирать. Это его конечное решение, и это его покой. А если верблюд считывает его мысли — пожалуйста, пожалуйста. Он абсолютно честен. И он в золотом сечении « не знаю», когда незнание это совершенно точное, четкое.

Итак, все было решено — решения нет. Задача не имеет решения.

С этой мыслью он вернулся в отель, предварительно расселив Рунду и купив ему необходимое.

После прошли еще два дня, он купил дорогие подарки домой, а не ту бутафорию, что привез с рынка, — он купил бриллиантовое ожерелье для Эрвит, еще не зная, встретятся ли они, попрощался с жизнью — вернее, он уже стократ прощался с жизнью, но тут особенно честно это сделал, смотрел на закаты, посмотрел в зеркало и понравился себе, сводил Нанни в кинотеатр, и понял, что она будет присматривать за Рундой, купил тому телефон с видеосвязью, купил Нанни электрический самокат, Рунде купил такой же но попроще, подарил Дедеру азиатскую лошадь — это был дорогой подарок, но очень желанный — лошадь прибудет через месяц из зоопарка соседней страны, накануне часа икс днем просидел с ним за обедом, прошелся напоследок по галерее бабочек.

Он уже ни о чем не думал. Время шло естественно, как в раннем детстве, когда ничего не решаешь, а все стремится само по себе, над тобой имеют власть естественные и сильные стороны природы. На завтра у него был билет, и утром он должен был бы отправиться в аэропорт. А ночью… но он уже не думал о том, что будет ночью — это было бесполезно. Карты были сданы, и больше карт не предвиделось.

Город засыпал, когда в туманной границе вечера и ночи он в последний раз зашел в отель, открыв тяжелую дверь и впустил в холодноватый холл горячий воздух с улицы. Он позвонил жене, поболтал с ней, поговорил с детьми, показался им обычным, принял ванну, собрал чемодан, почистил зубы, собрал документы, упаковал чемоданы, заказал такси, поставил будильник на телефоне, лег в кровать, и даже до этого момента почти не думал ни о чем, но ему было страшно, очень страшно, странно и почему-то одновременно весело. Он открыл блокнот и немного поработал над доказательством.

И скорость его мыслей непривычно порадовала его.

Все вселенские разломы, которые он пережил за последние дни, истощили его, но сделали его глаза горящими и прежними. Он стоял на границе миров, был одновременно жалкой вошью и чудовищным юберменшем, голова которого покоится на кольцах Сатурна, для которого земля — всего лишь мелкий шарик в коробке вселенских украшений.

А возможно, я всего лишь в госпитале, подумал он, и глаза его закрывались после напряженного дня. Как могу я спать? — Подумал он, как я могу спать, и он даже улыбнулся. Но я могу, — дела улажены, вещи сложены, на мне чистое белье и этот мой бой, если я не брежу, возможно, последний. У меня нет причин не спать, если я еще могу соображать внятно. Я солдат, подумал он — обычный солдат жизни, уповающий на богов. Бога, которого и нет, и имя которого я даже не знаю с какой буквы писать, и поэтому пишу каждый раз в начале предложения, — усмехнулся он.

Шла ночь. Он то ли спал, то ли не спал, — сказать было сложно. Он ничего не ждал, и ни о каком будущем не думал. И кажется, он заснул, или может, — проснулся. Внезапно из угла, где стояло мягкое уютное кресло, он увидел фиолетово- сиреневое сияние.

_ Ты доставил Совету большие проблемы, — произнес проявившийся верблюд. Ганимед проснулся отчетливо и затаился.

— Такого случая, как у вас, у нас пока что не было, и система дни и ночи анализировала ваши резоны за и против. Она проводила качественный анализ аргументов мозга. Но, как бы то ни было, срок пришел — и по факту, ваши резоны за и против суммируются постоянно безо всякого остатка. Чаша весов стоит ровно. Вы на самом деле представляете собой равновесие против и за. Принимая во внимание этот прецедент, система также изрекает решение в отношении вас, — вы будете оставаться в таком же состоянии, не имея права разглашать услышанное, пока одна из сторон не перевесит. Или за вами есть право все это стереть из памяти, как если бы вы были человеком, который просто приехал и уехал, и ничего из этого не происходило.

Внезапно Ганимед подумал, что именно это его собственное решение может разрушить тонкое равновесие, и он попадет в коварно расставленную ловушку верблюдов. Он не говорил ничего.

— Я понял, — сказал верблюд. — Больше мы не потревожим вас, оставив с такой же долей памяти, как и сейчас. Все останется в том порядке вещей, который существует в линейном времени. Ганимед молча лежал в кровати и видел, как по вздыбленнной загадочным электричеством шерсти верблюда пляшут огоньки с площади, и проникают в саму его плоть. Большие его глаза, как глаза нарисованного инопланетянина, как фасеточные глаза большого насекомого, смотрели перед ним выразительно, и он смотрел на них сквозь темноту своим поставленным взглядом, хотя голубизну скорее всего скрывала ночь и расширенный зрачок. Верблюд медленно растворялся в воздухе, и откуда-то пришла мелодия, которая играла то ли въяве, то ли в его голове. И Ганимед уснул.

С утра он собрался, почувствовав себя свежим, выключил кондиционер, проверил наскоро содержимое чемоданов, документы, и в последний раз спустившись в холл, выписался из отеля у зевающей, блекло-серой, унылой портье. Он был одет в великолепный светлый двубортный летний костюм и золотистые шлепанцы с перемычкой.  Затем он упруго вышел в раскаленное уже утро, и точным движением открыл дребезжащую дверцу такси. Ленивый таксист обернулся так лениво, что не увидел лица и переспросил, хотя Гейбл ему уже все сказал:

— В аэропорт?

— Да.


Рецензии