Лев Гунин, интервью журналу Воркувер 2006

Литературный журнал "ВОРКУВЕР",
Номер 1. Екатеринбург (Урал), весна-лето 2006.

Интервью Льва Гунина поэтессе Елене Великжановой.


1. «ДОЛГ ПОЭТА СЕГОДНЯ - БЫТЬ НА РОДИНЕ»...

Л. Г. - Обожаю давать интервью! (Шучу, шучу - я их боюсь, т.к. всегда могу сморозить что-то такое... Тем не менее, всегда любопытно, о чем спросят... ребусы некоторых интервью - они как азартная игра...)

Е. В. — это приблизительные вопросы ( или темы для комментариев), на которые нам было бы лестно получить Ваш ответ:

Е. В. — Если язык — Родина поэта, то какова связь этой Родины с почвой, — со
страной, где родился поэт? Насколько сильна она (связь), насколько важна там, за границей? А может быть, важнее связь языка не с почвой , а с подсознанием?

Л. Г. - Хорошее определение языка. И хорошо обозначена некая метафизическая метка. Связь значения с означаемым почти всегда сложнее ее видимых атрибутов. Страна моего рождения не Россия, а Беларусь, и район, где проходило мое детство, говорил не

30


только по-русски, а преимущественно на польском и на идиш. Таким образом, выбор «языка империи» (хотя я ценю «Конец прекрасной эпохи», прошу не аллюзировать) явился сознательным (и подсознательным) выбором, т.к. мои польские и немецкие стихи и рассказы издавались, и мне на этих языках пророчили светлое будущее.

Мои предки были польскими дворянами и немецкими баронами, и безродными еврейчиками не из каких-нибудь знатных семей (как Ротшильды, Хидлеры и Пельцеры, предки Гитлера). Фон Розены, Лещинские-Потоцкие и Эпштейны (за исключением Кисиных): все были «обедневшими», «разорившимися», или просто нищими; и - разных национальностей - все они являлись родственниками, братьями по несчастью. Я - потомственный нищий, не в первом, а, как минимум, в пятом поколении.

Существует семейная легенда, что, якобы, моя пра-прабабка, Гунина, еврейка, была замужем за однофамилицем, Иваном Гуниным, русским. Возможно, зацепившись за Россию «одной восьмой» своей родословной, возможно, чувствуя духовное родство, выбор свой я определил с детства.

Мои прадеды родились в разных странах, в лоне разных культур, но они мне как будто завещали русский язык, русское культурное наследие, и на на этом языке, в рамках именно этой культурной традиции - я поведал миру о чем-то сокровенном, что их волновало.

Сюжеты моих романов разворачиваются не в родной Беларуси, а преимущественно в Ст.-Петербурге, где я часто бывал, где время от времени жил месяцами, где была расстроена врагами моя женитьба, открывавшая мне ворота в Город на Неве. Если мои ранние рассказы связаны с моим родным городом, то проза зрелого периода в основном связана с городом Пушкина и Достоевского.

Для меня связь России с Европой очевидна. Праславянские (балто-славянские) племена, Беларусь (Великое княжество Литовское) как мостик между балтийским прошлым - и реалиями расселения славян далеко на Юг, Север и Восток — «окно в Европу», с легкой руки Петра, и византийское наследие как завещание греко-римской цивилизации диктуют России ее миссию спасительницы европейской самости, которой угрожают дядюшка Джон и дядюшка Изя, и потомки дядюшки Магомета, свое негодование поступками первых двух перенесшие на Старый Континент.

Европу я покинул не добровольно. Меня «ушли», фактически - депортировали,
хоть это и не говорилось официально. Поэтому в душе я считаю, что никогда
не уезжал, и тяготы изгнания никогда меня не отвратили от страны и цивилизации,
которая меня изгнала. Я достаточно выдержан, чтобы понимать: таких, как я, изгоняли любые страны и любые правительства; мы тут имеем дело с природным механизмом, а не с чьей-либо злой волей. И потому в моем отношении к России вина конкретных людей, преследования, изгнание - все это моя личная трагедия, мою самость, мою культурную самоидентификацию не затрагивающая.

Связь с Россией - это книги и мысли ее патриотов, это общение с русскими людьми
тут, в Канаде, это мои телефонные разговоры и переписка с живущими в России замечательными литераторами, философами и музыкантами.

Имея возможность сравнить русскую культуру и современную русскую мысль с «западной», я вижу все достоинства культуры, к которой принадлежу.

Е. В. — Какова, на Ваш взгляд, перспектива молодых поэтов в России? Замкнутость местных интеллектуальных элит (как в Москве, так и на местах) не это ли одна из причин отъезда из России молодняка?

Л. Г. - На мой взгляд, литературному процессу мешают 2 основных негативных фактора: это «внелитературный цензус» (и «вне-интеллектуальный» в равной степени) вхождения в элитарные (снобистские) круги - и

32


весна-лето 2006

«отечественная» литература на русском же языке, не имеющая отношения к русской культуре.

Надеюсь, что все заинтересованные лица без комментариев поймут, что я имею в виду. Несмотря на эту «пятую колонну» в нашем тылу, наша отечественная культура остается великой культурой, но условия, в которых она находится сегодня, далеко не самые благоприятные.

Каждая культура сильна своей преемственностью. В этом смысле нынешнее поколение так же обделено, как и все предыдущие. Красные масоны лишили русских людей лучших достижений предреволюционной отечественной литературы. Потом цензура и лагеря отняли у следующих поколений лучшее, что родилось уже в советское время. Теперь чудовищные фильтры задерживают все самое свежее и живое, что родилось уже в пост-советском пространстве. Пока мы не поймем то, что идет целенаправленая война против российской литературной традиции, против нашей самости, нам этой войны не выиграть.

Е. В. — Современная русская поэзия за рубежом как живёт? Чем живет? И каков уровень в сравнении с русской поэзией в самой России? в сравнении с русской поэзией за границей в 80-х, 90-х годах?

Л. Г. - Сегодня, когда России грозит самый опасный враг, когда решается судьба страны в новом раскладе мировых сил, все сознательные литераторы, которых волнует судьба отечества, и которые физически (юридически) могут это сделать, возвращаются. Вернулся Лимонов, Солженицын, вернулись мои друзья, с котороми я сотрудничаю и с которыми опубликовал новые книги.

От эпохи великой послереволюционной литературы в изгнании уровень русской литературы за рубежом всё время снижается, несмотря на отдельные имена. «Русская» поэзия сегодня самая многочисленная в одной ближневосточной стране. Я называю эту поэзию антирусской. Другое дело - страны «ближнего зарубежья». Там есть интересные явления, но не стану приводить конкретных имен. Мои любимые поэты живут в Москве и Петербурге. Анализ их творчества можно найти в моих статьях.

33


2. ПИСАТЕЛЬСКОЕ РЕМЕСЛО: ПРОФЕССИЯ ИЛИ СПЕЦИАЛЬНОСТЬ?

Л. Г. - Начиная это эссе с кажущейся или действительной тавтологии, подчеркиваю очевидную «ленту Мебиуса» темы.

Т. С. Элиот как-то заметил, что настоящим писателем должен быт аристократ: перед ним не стоит вопрос пропитания. Писательским трудом кормиться - занятие неблагородное и неблагодарное. («Это - замечает Мандельштам по поводу Чаадаева, - тем более замечательно, что Чаадаев не был деятелем: профессиональным писателем или трибуном. По всему складу он был частный человек».)

В Англии было на кого равняться. Лорд Вальтер Скотт, лорд Байрон, лорд Коннан Дойль.... Как будто лорды только и делали, чт предавались литературным утехам, а слуги вели за них государственные дела. Невозможно представить себе подобное в России. Чтоб какой-нибудь лорд Потемкин или лорд Аракчеев строчили по 3 великих романа в год. А ведь в допетровской России нечто похоже или почти похожее вполне наблюдалось. Тот же деспот и тиран Иоанн, прозванный Грозным, обладал, говорят, недюжинным литературным талантом. Одарённым литератором был князь Курбский. Выходит, Петр прорубил окно в Европу для золотой молодежи и мелких дворянчиков, а для государственных мужей и народа его наглухо замуровал.

Впрочем, в Австро-Венгрии дела обстояли не лучше. Там успешно морили голодом Моцарта, Шуберта и других, менее известных композиторов и поэтов, а Бетховена терпели, как живое ископаемое. В России поэтов - по крайней мере - убивали: значит, относились к их творчеству с должным уважением. Это потом выучились фарисействовать. Чаадаев был объявлен сумасшедшим. Величайший композитор конца XIX века, Мусоргский, успешно умирал в нищете. Как же так? Ведь испокон веков слова «профессия», «специальность» ассоциировались с владением надежным способом добывания «средств на жизнь». Может быть, тут кроется какое-то онтологическое, метафизическое, или семантическое несоответствие?

Обратимся к словарям. Ожегов определяет профессию как основной род занятий (трудовой деятельности), а специальность как отдельную отрасль науки, техники, мастерства или искусства. В чем-то понятия профессия и специальность совпадают, в чем-то расходятся. «Большая Российская Энциклопедия» 1997 г. подтверждает укоренившееся мнение: профессия (лат. professio, от profiteor [доходы] - «объявляю своим делом») - род трудовой деятельности, требующий определенной подготовки и являющийся обычно источником существования. Подобное же определение дает французский словарь «Парус», «Энциклопедия Энкарта», «Энциклопедия Британика».... Энциклопедический словарь Ф. Брокгауза И. А. Ефрона: «Профессия купца пользовалась вообще особенным почетом. Находясь под непосредственной охраной правительства, и, часто облеченные поручениями последнего, купцы отправлялись своими караванами в самые отдаленные местности Анахуака и соседних стран. Торг невольниками считался также почтенным занятием; постоянные рынки для этого устраивались в Ацкапоцалко».

Еще один отрывок: «Вообще, при профессиях влияние оказывает образ жизни, а не род занятий. Земледельческие классы населения, как то: фермеры, скотоводы, садовники, полевые рабочие, лесопромышленники отличаются самой высокой вероятною продолжительностью жизни. Из сословий, получивших высшее образование, всего дольше живут духовные; всего ранее умирают врачи».

Выходит, писательская профессия вроде как бы и не профессия вовсе, раз не совпадает с определениями таких уважаемых словарей (разве что - с натяжкой: специальность).

Запомним: торгашество всегда считалось уважаемым ремеслом, и это наложило свою стигму на труд тех писателей, которые успешно торгуют своими книгами. А врачи, хотъ и пользуются почетом и влиянием, и сегодня умирают ранее других («сапожник без сапог»).

Ученик Хайдеггера, Сартр, определяет знание как владение, ибо «я обладаю знанием».

Зная нечто, мы как бы экспроприируем это нечто своим знанием. Но это обладание знанием словно замораживает могучую и вечно изменчивую жизнь, превращая ее в застывшие и мертвящие глыбы «для >я бытия». Не оттого ли величайшие умы - меч-

35


татели - не в состоянии дорого продать себя, что подсознательно противятся этому застыванию?

Словарь Webster таким образом формулирует понятие «писать»: «Write: To form characters, letters, or figures, as representative of sounds or ideas; to express words». Иными словами: писательство не профессия, а отвлеченное мастерство самовыражения в словах.

Написанное имеет высокую духовную ценность. Воплощенное. Однако, в противодвижении оно быстро развоплощается, ибо «Writer: One who writes, or has written; a scribe; a clerk». Не творец, а писарь, не художник, а клерк. В качестве профессии писательство, оказывается, существует исключительно в ипостаси клерка, а в ипостаси художественного самовыражения — исключительно в качестве уже воплощенного текста.

Теперь вроде бы все ясно: почему многие великие творцы и новаторы существуют в лучшем случае как непризнанные гении (Хлебников), или прозябают (умирают) в нищете. Есть и такие (Франсуа Вийон, Жак Казанова, Оскар Уайльд, Александр Солженицын), что часть своей жизни проводят за решеткой. Некоторых там же, за решеткою, и убивают, как Осипа Мандельштама; других губят всякими иными способами (Лермонтов, Пушкин). Купцу есть чем торговаться, а чем торговаться бедному писателю? Владимир Сорокин кормится в основном лекциями; легко представить его в роли Шуберта или Бартока «без лекций». Сергей Саканский, еще один выдающийся современный прозаик, и того не имеет. Про Лимонова, тоже не бездарного литератора, и говорить нечего. Элиот и Кафка всю жизнь прожили под пыткой раздвоения, вынужденные разрываться между литературным призванием и скучными обязанностями клерков. Римский-Корсаков, последователь Берлиоза, спаситель (от забвения) творчества Мусоргского, учитель (прямой или косвенный) Стравинского, Скрябина, Пендерецкого, человек, превзошедший Вагнера красочностью своего оркестра, попадает в ту же компанию. Это словно о них говорит Webster. Паунд открыл миру Джойса, Элиота и еще много великих имен, редактировал все их главные произведения. А сам, загнанный и преследуемый, едва сводил концы с концами.

Многие молодые люди с иронией присматриваются к столпам прошлого, посмеиваясь в усы. «Раз ума не хватило заработать денег, то он не умен». Они полагают, что у них все пойдет по-иному, и голодать и побираться им не придется. Бывает, что надежды сбываются - и успешный писатель обзаводится домом, женой, дачей, и всем впридачу, а потом заседает в каком-нибудь уважаемом писательском органе. И только на смертном одре осознает, что за всю свою жизь ничего толкового так и не создал. Все это была одна пыль: за то его и терпели, за то и поднимали на вершину славы и самоутверждения. Примеров сколько угодно.

36


В чем же суть нашего эссе, в чем его «дидактическое» содержание?

«В чем же суть ее юмористического содержания, спросит нетерпеливый читатель. Где скрыт глубинный философский пласт, прячущийся под маской сарказма и легкой иронии, выведенной остроотточенным писательским пером? А суть творческого замысла, воплощенного в этом скромном произведении, несложна. То есть, если найдете вы в лесу, или, скажем, в каком-нибудь другом поле, ящик с подозрительной горючей смесью, то сдайте его лучше государству. Потому как если наши граждане станут такую смесь выпивать, это получится плохо, анти-общественно и аморально. А вот если его выпьет государство, то, глядишь, может чего путного из этого и выйдет. Так оно даже как-то привычнее будет. Потому что на трезвую голову управлять нашей страной вроде нет ну совсем никакой возможности...».  (Валентин Холмогоров. «Изменница»).

На трезвую голову никакой страной управлять не возможно. А литература — она вроде той же горючей жидкости: чтоб помутилось в голове, и чтоб все неприятные вещи вмиг позабылись. А если в мозгах от литературы проясняется, и вспоминаются какие-то полузабытые тени, типа совести или страдания, то эту литературу надо поганой метлой, поганой метлой!...

Прежде всего, литература: она, злодейка, прародительница лени и ничегонеделания. Каждый писатель — трус, предатель и вор. Ибо он изощряется, во что горазд, отлынивать от любой полезной работы; паразит - он и есть паразит:

«Тюрьма разрешила во мне способность писать, и этой страсти я отдавал теперь всё время, а казенную работу нагло перестал тянуть, дороже тамошнего сливочного масла и сахара мне стало - распрямиться. И нас, нескольких, «распрямили» - на этап в Особый лагерь». (Солженицын).

Как видим, ни лагерю нашему, ни самому писателю литература ничего хорошего не принесла. Одни неприятности. Если вначале было слово (божье), то писатель как бы крадет эту прерогативу у Него Самого, а это ни в одном лагере не прощается. Пахан - он на то и пахан.

Однако, если прикажут, тогда другое дело. Тогда из отрицательной деятельности оно, бумагомарание, переходит в категорию положительную. Ведь сам Господь установил земные власти, они правят нами от Его имени, а, значит, имеют право:

« (...) и это при запрете иметь чернила и ручки и при никаком снабжении бумагой. Система объяснительных записок - тягучая, нудная, противная, была неплохим изобретением, тем более, что у лагерного режима хватало для этого оплачиваемых лоботрясов и времени для разбора. Не просто тебя сразу наказывали, а требовали письменно объяснить: почему твоя койка плохо застелена; как ты допустил, что покосилась на гвозде бирка с твоим номером; почему запачкался

37


Воркувер №1

номер на твоей телогрейке и почему ты своевременно не привёл ее в порядок; почему ты оказался с папиросой в секции; почему не снял шапку перед надзирателем. Глубокомыслие этих вопросов делало письменный ответ на них для грамотных еще даже мучительней, чем для неграмотных. Но отказ писать записку приводил к устрожению наказания! Записка писалась, чистотою и чёткостью уважительно к Работникам Режима, относилась барачному надзирателю, затем рассматривалась ПомНачРежима или НачРежима, и писалось на ней письменно же определение наказания». (Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ»).

Итак, за отказ писать объяснительную записку нас всегда и повсюду наказывают, будь то Россия или Великобритания, или Соединенные Штаты Америки. За то, что незаконно экспроприировали функцию писания, перевоплотив ее из полезной, конкретной, деловой и наставительной в какую-то «литературу». Не было бы писателей на свете, не было бы многих вредных идей и бунтов. Взять хотя бы этого главного бунтовщика и зачинщика, злобного Маркса. Мало того, что немец, так еще и еврей. Вернее, антиеврей. Жила-была нормальная иудейская религия на свете, иногда только занималась в Храме тем, что Исайя и Иеремия (обоих, как Иисуса, Магомета и прочих пророков сказателей-писателей за это и порешили) называли.... .... А, впрочем - какое нам дело до того, как называли. Вернемся к Марксу. Стал задирать эту еврейскую религию, обзывать ее всякими словами паскудными. И доигрался. Мало того, что сам в нищете скопытился, свою семью бедную голодом морил, так еще и получил после смерти. В том-то вся элегантность еврейской мести, что посылает она одного из своих гонцов-гематрийцев, и тот камня на камне не оставляет от деяний блудного сына. Картавый, лысый, безжалостный. Победит. Зачирикает, значит. Замарает так, что и пятидесяти поколениям не разобраться.

А вообще, любой писатель, особенно тот, что денег делать не умеет - псих. Всякий, кто литературу любит больше денежных знаков - псих, и место ему в палате номер шесть.

«Я лично считаю, что эту высшую социологию хорошо было бы ввести как обязательный предмет в старших классах средней школы. Но учебника по этому предмету вы не найдете нигде в мире. А если бы его кто и написал, то такого писателя при Сталине расстреляли бы, при Гитлере его повесили бы, при Наполеоне он попал бы под гильотину, а в демократических странах его могут объявить сумасшедшим». (Григорий Климов. «Протоколы советских мудрецов»)

«Чаадаев был «высочайше объявлен» сумасшедшим. Его взяли под домашний арест, его регулярно — первое время каждый день — свидетельствовал казенный врач. Чаадаеву запретили писать. Все его мысли наперед были высочайше объявлены недействительными. Сплетня о Чаадаеве сделалась официальной версией, стала казенной легендой. Чаадаев был осужден бессрочно, ему не на что было отныне надеяться. Он не мог хлопотать о «помиловании из сумасшедших».

38


Воркувер Номер 1, весна-лето 2006

Репрессирован был самый мозг Чаадаева, сама его способность мыслить, наказан ум. Так в ту пору завершалась русская комедия «Горе от ума». Жизнь стала комедией». (А. А. Лебедев. «Чаадаев»)


3. ОКОВЫ СВОБОДЫ.

Испокон веков априорно подразумевалось, что писатель («пророк», «книжник») не скован никакой «высочайшей» цензурой, будь то цензура земного царя или самого Всевышнего. Предполагалось, что он любит Бога всем сердцем и что изрекает он то, что Тот вкладывает ему в уста с радостью и добровольно. С тех пор как бы само собой разумеется, что мы совершенно добровольно и «нескованно» молчим по поводу кровавых злодеяний Каифы, по поводу Антиохии и пруда Мамиллы, и по поводу многих других событий и дел.

«Такой подход обусловлен не только личными пристрастиями исследователей, но и общими принципами текстологии советской литературы. Априорно подразумевалось, что литератор в СССР не скован ни цензурой, ни редакторским произволом. Все разночтения в прижизненных изданиях советских писателей полагалось интерпретировать как результат постоянно растущей авторской «требовательности к себе», стремления к «художественной достоверности», «художественной целостности», и т.п. В итоге проблемы восстановления купюр и выявления цензурных искажений вообще не ставились. При подготовке очередной публикации надлежало лишь выбрать вариант, отражающий  «последнюю волю автора», и тут наиболее репрезентативным - по определению - оказывалось последнее прижизненное издание. Для «Двенадцати стульев» - вариант 1938 года. (Предисловие к книге «Двенадцать стульев» И. Ильфа и Е. Петрова).

Хотя Эзра Паунд вряд ли читал «Былое и думы», его непревзойденное описание мучительного и пылкого процесса сочинительства Бертрана де Борна очень напоминает описание Герценом Бакунина. Бертран де Борн, величайший из провансальских (даргоньских) трубадуров, поэт, интриган, коварный феодал и политик, был воином, с ног до головы покрытым человеческой кровью. Его ярость, мстительность, жестокость, кровожадность прорывается и в его стихах, от этого не становящихся менее гениальными. Бакунин, одержимый и неистовый революционер, основатель анархизма, обладал острым, как бритва, изощренным, коварным умом. Он придумал иезуитского плана организацию, что должна была стать орудием воплощения анархистской модели средневекового коварства, впитав Макиавеллевскую доктрину как ее мотто. Оба, и Бертран де Борн, и Бакунин, отдавались своей «писанине» пассионарно, бросаясь в ее омут очертя голову.

«Бакунин бросается писать, пишет, кой-что перемарывает, переписывает и надписывает в Яссы, запечатывает пакет и в беспокойстве ожидания начинает ходить по комнате ступней, от которой и весь дом на 10 Paddington Green ходит ходнем с ним вместе». (А. Герцен, «Былое и думы»).

39


Воркувер №1

Никто не знает заранее, вдохновение разродится высочайшим и лучезарным откровением-любовью, или спертым духом ненависти и подстрекательства. Но «под ненавистью дышит оскорбленная любовь» (Саша Черный), а под призывами к кровопролитию «благородное гамлетовское чувство мести».

Пули, погуще!
По оробелым!
В гущу бегущим
грянь, парабеллум!  (Маяковский)

И грянул... Пуля вернулась бумерангом... Посланная из "ствола" четверостишия, она сразила поэта... И случилось это теперь уже в реальной жизни... Гений сообщает его носителю иллюзию всесилия. Это всесилие волшебника, магическим заклинанием разверзающего небесные хляби, расшвыривающего морские эскадры гиганскими волнами, сметающего с лица земли неприступные города. Невероятная доступность невероятного превращает взрослого человека в ребёнка, который разоряет в песочнице игрушечный городок своего соперника. Но все имеет свою цену. И убийство магическим словом гения рано или поздно сражает его самого.

Везде, куда только ни ступит наша нога, везде кости и черепа, и кровь, и боль. Любое место на поверхности этой планеты почти наверняка окажется местом последнего хрипа повешенного, последнего удара сердца обезглавленного, или последнего вздоха коварно отравленного. Как бы хотелось воскликнуть: только писатели не барахтались в этой безумной жиже истребления себе подобных! Но нет, этого сказать нельзя. Один ушел добровольцем на фронт - убивать, другой стрелялся на дуэли, третий из своего феодального замка вел жестокую коварную войну, четвертый призывал к убийству, подстрекая проливать кровь, пятый доносил, обрекая жертв позор или гибель...

«С тем неподражаемым резцом, которым вы умеете писать ваши едкие сатиры, не забудьте черкнуть, что подполковник внутренней стражи 6 декабря, на бале у дворянского предводителя, - куда приехал от градского головы подшофе, — к концу ужина так нализался, что при сановитых дамах и их дочерях начал произносить слова, более свойственные торговой бане и площади, чем салону предводителя образованнейшего сословия в обществе». (А. Герцен. «Былое и думы»).

Нередко пером клеветника или доносчика движет благородное рвение или чувство справедливости:

«Никакой растраты ротной суммы и никаких обид подчиненным не было — в этом я положительно убежден, и как у вас рука поднялась такую клевету написать?) А то, что вы написали про Павлищева, то уж совершенно невыносимо: вы называете этого благороднейшего человека сладострастным и легкомысленным так смело, так положительно, как будто вы и в самом деле говорите правду, а между тем это самый целомудренный человек, какие были на свете!» (Достоевский «Идиот»).

Как ни странно, самых последовательных пацифистов и гуманистов следует искать не на «гуманистическом» Западе, а в «нищей» «немытой» России.... Чехов, Достоевский, Толстой, Бунин, Андреев....

Чехова «демократы» заклеймили как славянофила и ретрограда; «патриоты» как мягкотелого интеллигента. Толстого - объявили утопистом и блаженным, а Достоевского, которым зачитывается «растленный Запад», стараются поменьше упоминать.

« (...) и в этом отношении в течение XIX века, по крайней ко второй половине его, мы в лице Достоевского и Толстого, даже Тургенева, в меньшей степени и Чехова — идем впереди европейской литературы, являясь для нее образцом. Великие сокровища духа скоплены в нашей литературе, и нужно уметь ценить их».

«К сожалению, я не могу сказать, чтобы мы верно исполняли естественную и, в лучшем смысле слова, патриотическую обязанность. Может быть, это делается относительно Тургенева, Толстого и наших

40


современных писателей, но этого далеко еще не сделано в достаточной степени относительно великого страдальца нашей литературы - Достоевского. Он остается как бы забыт в нашей передовой литературе, около его священного имени скопляются обидные недоразумения, благодаря которым его считают чуть не своим рептилии литературы, а лучшая часть общества не чувствует своей кровной с ним связи. Конечно, в некоторой степени тому причиной, быть может, являются своеобразные политические убеждения Достоевского (...)» Н. Булгаков «Иван Карамазов» (о романе Достоевского «Братья Карамазовы»).

Преодоление времени жизнью... Преодоление времени жизнью есть смерть. Жизнь есть процесс умирания. Таким образом, Сартр прав, поверяя все движения души смертью. Вслед за Хайдеггером, он утверждает, что мы становимся такими, какими мыслим себя. Так, трус не рождается трусом, а является им в силу того, что мыслит себя им.

Литература - великое лекарство от «фальшивомыспия».


4. ПИСАТЕЛЬ И РЕФЕРЕНТНАЯ ГРУППА.

Земная, материальная природа и ценность написанного определяется тем, к кому оно писалось. Авторы, которые точно знают, к кому они обращаются, всегда (как правило) добиваются успеха. В этом принимающее значение написанного тем же Сорокиным. В противоположном - возвышающая харизма Достоевского и Сатыкова-Щедрина. Оценка, «цена» писателя начинается - и в целом коренится - в самых примитивных «до-интеллектуальных механизмах»:

«Смейся, смейся, а ведь тут карьера, - сказал генерал. - Вы знаете, князь, к какому лицу мы теперь вам бумаги писать дадим? вам прямо можно тридцать пять рублей в месяц положить, с вого шагу». (Ф. Достоевский. «Идиот»)

Тот же механизм вызывает в нас сентиментальное умиление, слезы. Польская родня называет меня Леоном. И, читая следующий отрывок, я всегда принимаю его на личный счет (a mon compte), понимая, с какой тонкостью создала его писательская рука:

«Когда я в Берлине получил оттуда несколько маленьких писем, которые они уже успели мне написать, то тут только я и понял, как их любил. Очень тяжело получить первое письмо! Как они тосковали, провожая меня! Еще за месяц начали провожать: «Leon, s'еn va, Leon, s'еn va pour toujour!» (Достоевский, «Идиот»).

Дешевая, меркантильная литература делает все, чтобы затушевать страх и боль. Она утешает не на высшем уровне, а на уровне примитивного урчания брюха. На самом деле страх и боль: это две главные парадигмы бытия (Достоевский, «Бесы»), которые определяют наше отношение к жизни и к литературе.

Вольно или невольно, сознательно или бессознательно - многие «успешливые» писатели вбрасывают в литературу весь спектр земных интриг, только не в описательском либо психоаналитическом смысле,

41


Воркувер N21

а в смысле интрижек, манипулируя издателями, меценатами, богатыми родственниками, близкими родными.

«Он говорит, что ездил даже в Псков к вашей матушке, господ Бурдовский, которая вовсе не умирала, как вас заставили в статье написать... Садитесь, господа, садитесь!» (Достоевский).

Писательский успех - лотерея (родился / появился в нужном месте, в нужное время). В начале своего романа «Как стать великим русским писателем» я исследую острые и неровные края этого феномена. Часто дуальная природа общества отвергает сотканные из вдохновения продукты, именно в силу своего дуализма. Но еще чаще (и еще страшнее), когда вообще нет никакой оценки, и духовные ценности окружает стена молчания. Так было с великим И. С. Бахом, которого даже собственные сыновья - престижные, известные, маститые композиторы, - считали графоманом и самодуром. Еще страшнее, когда - в силу метафизических установок и земных обстоятельств - творческий человек, символически вкладывая в акт писательства вопросительную, просительскую, профетическую интонацию, направляет в «высшую инстанцию» (выше какой не бывает), а физически (под давлением онтологических факторов) - заведомо индифферентному арбитражу, который по определению игнорирует всякие духовные ценности. Со стороны творческого разума этот акт видится как обмен двух эквивалентных духовных ценностей - одной на другую, а практике получается, как у Набокова:

«Моему приятелю хотелось узнать, там ли действительно портрет, и, если там, можно ли его выкупить, и, если можно, то за какую цену. На мой вопрос, почему же ему с музеем не списаться, отвечал, что писал туда несколько раз, но не добился ответа». («Посещение музея»)


5. ПОЛИТИЗАЦИЯ КУЛЬТУРЫ.

Культура стоит над социальным равенством и над политикой. Вопрос плачевного социального положения пишущей братии: это ее «не касается». Это положение совершило виток: и вернулось свою самую низкую отметку, в область формирования в Австрии, Германии и в России разночинцев. Но надо отметить, что тогда еще была жива аристократия, и, в силу данного обстоятельства, большая часть творческих людей все-таки спасалась над-арбитражными механизмами. Гораздо трагичней дело обстоит сейчас, когда даже этой «спасительной шлюпки» больше нет. Но ведь культуре нет дела до этого. Если мы хотим того, чтобы писателей содержало государство, то оно тогда присвоит себе право решать, кто писатель - а кто нет, и, более того, решать, кто «полезный» и кто «вредный» писатель, и мы получим то, что наблюдалось при Наполеоне, Гитлере и Сталине. (И при господине Буше).

Весь парадокс заключается в том, что литература, несмотря на свою полную аполитичность, до предела идеологизирована и политизирована по

42


определению. Какой бы величайший шедевр мы ни взяли, в каждой строке - политика. Древнеримский «Сатирикон», «Письма Ивана-Заточника», «Слово о полку Игореве», романы Виктора Гюго и Дюма: все это «чистая политика». «Преступление и наказание» Достоевского: едкая сатира на правительства, страшный по своей глубине обличительный приговор земным властям. Еще больший парадокс заключается в том, что обличаемые издают произведения их обличителей громадными тиражами. Еще древние власти задались таким тиражированием, включив пророчества убитых ими Исайи, Иеремии и других «писателей-обличителей» в свои «священные тексты», обессмертив их и сделав каноническими. «Граф Кристо» («Монтекристо»), «Униженные и оскорбленные», «Черный тюльпан», или «Три мушкетера»: самые великие хиты литературного олимпа, когда-либо выходившие из печатного станка, а ведь это в десять раз более концентрированная пропаганда против правящих классов, чем марксовский «Капитал», «Коммунистический манифест», весь бакунинский анархизм или «Манифест» Маринетти.

В своих «Письмах с Понта» я развиваю эту тему гораздо шире, приводя пример Маяковского, Бертольда Брехта, Гюнтера Грасса и других.

Происходит это потому, что, как указывали Камю и Шопенгауэр, на самом деле в мире нет никаких твердых критериев (кроме воли), и борьба между «светом» и «тьмой», между «добром» и «злом» длится безостановочно, ни на мгновенье не затихая. Сталкиваясь, как вода и огонь, две стихии уничтожают друг друга, и - огонь для папиросной бумаги правительственных козней - написанное великими авторами застывает в индифферентное слагаемое еще до того, как успели высохнуть чернила. Как огненная лава, эти опасные для любой государственной идеологии «хиты» застывают, превращаясь в холодный туф. Это не значит, что их революционный и обличительный пафос куда-то исчезает - он всегда остается актуальным для некоторых людей, - но для государства перестает быть взрывоопасным. Те же исключения, которым нужны века, чтобы «остыть» (как произведения Баха или Моцарта): либо навсегда исчезают, либо под сукном выдерживаются веками.


6. ЛИТЕРАТУРА КАК ДОПИНГ.

За политической, идеологической или философской «составляющей»  литературы стоит еще один элемент: искусная, изощренная, тончайшая интеллектуальная игра, которая нам, людям, скрашивает существование. Если государство, чтобы досадить тому или иному автору, затушевывает ее, или современники ее просто не понимают (могут быть иные причины): произведения просто не замечают.

В одном из моих лучших рассказов, напечатанном в «Золотой антилопе», но оставшемся незамеченным, как и после появления в «Тенетах», мной изображена внутренняя эволюция человека, становящегося Правителем. Вышеупомянутая тонкая интеллектуальная игра тут

43


Воркувер №1

представлена «всеми своими щупальцами». Однако, произошло неожиданное. Публика не заметила этой игры, или ей внушили ее не заметить. На «Сны профессора Гольца» обратил внимание Владимир Максимов, живший тогда во Франкфурте. Многие известные имена можно назвать в связи с положительной оценкой этого текста. Феномен неприятия лежит именно в сбое на уровне понимания т кости интеллектуальной игры. Прежде всего, широко доступная версия этого рассказа оказалась самой неудачной. Она была сделана там, куда меня доставили силой - и силой держали три долгих года. В тот и сразу за ним последовавший период меня охватил сильнейший творческий кризис. Печать его легла на многие неудачи и «порчу» изначально обещающих текстов. Только где-то с 1997-го года я стал приходить в себя. С тех пор «испорченные» версии следовали за мною повсюду. Из-за стесненности в средствах пользуясь для пересылки текстов не обычной почтой, а Интернетом, я натыкался на хакерские штучки, когда мое письмо взламывали, заменяли исправленную версию «неправильной». Те же взломщики свободы свободно орудовали в «Тенетах», не только испортив мой текст, но и замарав дискуссию. Об этом упомянуто и в вышеназванных «Письмах с Понта». Там говорится и о том, как издатели, организаторы литературных конкурсов и литературных обществ впадают в полную зависимость от зарубежных антирусских спонсоров (а редакторы и хозяева литературных Сетевых ресурсов - от зарубежного антивирусного обеспечения, играющего роль Троянского коня), подчиняясь их требованиям и нанося непоправимый ущерб атмосфере отечественной литературной жизни. Единственная «правильная» версия моего рассказа размещена в журнале «Самиздат» Максима Мошкова.

Другим феноменом оказалось знаковое разночтение. Многие восприняли мой рассказ как аллюзию на Кафку, которого, к своему стыду, в период написания рассказа я практически не знал (за исключением «Процесса», который осилил до половины). И это - несмотря на то, что я фактически воспитывался на русской и немецкой литературе, а не на русской и французской, как большинство моих одногодок).

К моменту появления Трилогии-2 («Парижская любовь», «Патриотка», «Пассия») и обширного текста «Впечатления», мои недоброжелатели уже были во всеоружии, и сделали все, чтобы вехи моего творческого роста остались никем не замеченными.

Об элементе непременной интеллектуальной игры в художественном произведении непревзойденно писал Набоков («Адмиралтейская игла»):

«Это Вам, сударыня, не отложные воротнички поэта Апухтина. Впрочем - будет: Вы, как писательница, уже доделали меня всего по этим намекам».
«Это мучительно, я думал было выписать Ваши образы, которые все фальшивы, и язвительно сопоставить с ними мои непогрешимые наблюдения, но получается «кошмарная чепуха», как сказала бы настоящая Катя, а именно: логос, отпущенный мне, не обладает достаточной точностью и мощью, чтобы распутаться с Вами; напротив, сам застреваю в липких тенетах Вашей условной изобразительности, и вот

44


уже нет у меня сил спасти Катю от Вашего пера. И все-таки я буду, как Гамлет, спорить, — и переспорю Вас».
«Боже, не дай мне погрязнуть в прозе этой пишущей дамы, которой я не знаю и не хочу знать, но которая с поразительной наглостью посягнула на чужое прошлое! Как Вы смеете писать, что «красивая елка, переливаясь огнями, казалось, сулила им радость ликующую»? Вы все потащили своим дыханием, ибо достаточно видного прилагательного, поставленного, ради красоты, позади существительного, чтобы извести лучшее воспоминание. До несчастья, то есть до Вашей книги, таким воспоминанием был для меня зыбкий, мелкий свет в катаных глазах и малиновый отблеск на щеке от глянцевитого домика, висевшего с ветки, когда, отстраняя хвою, она тянулась вверх, чтобы щипком прикончить обезумевшую свечку. Что же теперь мне осталось от этого? Ничего, только тошный душок литературной гари».

Читательский ум неизменно вступает в противоборство (и в «дуэт») с замыслом писателя, в связи с чем многие авторы подстраивают свой инструментарий к читательскому складу ума, выписывая три или четыре уровня, для каждой категории, так, чтобы более глубокий смысл написанного открывался в соответствии с интеллектом. В этом смысле писатель всегда мечтает о самом рафинированном читателе, но, как правило, глубоко разочаровывается, когда его не находит. В следующем отрывке А. П. Чехов писал, кажется, о самом себе:

«Когда-то я мечтал о духовной деятельности, воображая себя то учителем, то врачом, то писателем, но мечты так и остались мечтами».

Феноменальное и уникальное выводится пытливым умом в качестве готовой парадигмы, стремясь к «обобщению», чтобы обмануть бдительную недоверчивость читательской аудитории:

«Проследить эту неожиданность так, чтоб она перестала быть неожиданностью, - вот, по моему мнению, задача, которая предстоит гениальному писателю, имеющему создать новый роман». (М. Е. Салтыков-Щедрин)

Судьба любой цивилизации: в накидывании удавки на живое, непосредственное слово, когда актуальность этого слова застывает в жизненный камень еще ДО того, как высохнут чернила.

Это случилось в Римской империи, потом в Византии.

Человек становится придатком административной машины, придатком сухих законов и правил (вил - орудия взбунтовавшейся крови забюрократизированности). Появляется «поведение середины», «политкорректность», в которых только материализуется жестокость хищника, изначально присущая человеку, и обращается на тех, кто нарушает регламент, как правило: на творческих личностей. Это то, что некоторые мыслители окрестили конфликтом культуры и цивилизации, искусства и культуры.

«А совсем недавно мне попались слова еще одного писателя. В другое время и в другом месте произнесенные, они глубоко созвучны «честертоновской «теории», а также, по-моему, действительному положению вещей: «То, что рабочий стал придатком машины (а программист придатком счетной машины), не зависит от выбора рыночной или центрально-административной системы, это общая судьба цивилизации. Но человек не робот, это микрокосм, который может на время

45


действовать подобно роботу, но непременно должен восстанавливать свое единство с макрокосмом, почувствовать себя частицей космического целого, почувствовать себя сосудом вселенского духа»
«Но снова возникает неизбежный вопрос: модель есть, опознавательные знаки расставлены - сама-то культура существует? Существует ли, сузим рамки, литература? Или в здравом рассуждении того, что текст, сколь угодно плюралистический, все же никогда не может сделаться немотой, писатели-постмодернисты лишь ловчат, скрывая неспособность осуществить идею в чистом виде? И может, ссылки на то, что у каждой эпохи есть собственный постмодернизм (У. Эко), есть лишь уловка и оправдание собственной склонности к компромиссу?» (М. Анастасьев, «У слов долгое эхо»).

Феномену интеллектуальной игры Гессе посвятил целую книгу («Игра в бисер»), но эта тема так или иначе повсюду разбросана в его текстах подчас в глубинных, скрытых под поверхностью пластах:

«Gewiss, viele Verse der heiligen B;cher, zumal in den Upanishaden des Samaveda, sprachen von diesem Innersten und Letzten, herrliche Verse «Deine Seele ist die ganze Welt», stand da geschrieben, und geschrieben stand, dass der Mensch im Schlafe, im Tiefschlaf, zu seinem Innersten eingehe und im Atman wohne. Wunderbare Weisheit stand in diesen Versen, alles Wissen der Weisesten stand hier in magischen Worten gesammelt, rein wie von Bienen gesammelter Honig». (Hermann Hesse: «Siddhartha»).

Не отсюда ли берет начало блестящий, вдохновенный и потрясающий роман Роджера Желязного «Lord of the Light»?


7. КРИЗИС.

Когда цивилизация больна, то, как в сказке Андерсена, злая волшебница разбивает цельное зеркало ее восприятия на множество мельчайших осколков. Пусть даже прежнее цельное зеркало было зеркалом зла: осколки все равно еще страшнее, еще хуже. От Нью-Йорка и до Берлина, от Варшавы и до Оттавы, и от Тбилиси до Праги ширится разбивание цельности на кусочки, «твердой реальности» на антиреальность. Это осколки-матрицы Бодрияра, непроницаемые шоры, отделяющие от понимания, что такое «вилль» Шопенгауэра, и слои, согласно Веданте, скрывающие Атман.

«Современная литературная ситуация похожа на вдребезги разбитое зеркало, причем осколки не выпали и зеркало стоит в привычном фойе на привычном месте. В каждом осколке ищущий видит то, что ищет — себя, хотя бы частично, и это всех устраивает: графомания стала называться артефактом, а литературное бессилие перформенсом; слова же, которые я здесь употребил, неуместными». (Андрей Тавров, «Зеркало Стендаля и смешной человек литературы»).

Согласно моим собственным теориям мультипликации, прерывания и социальных типов, наша вселенная «построена» из времени. В ней все, и все, что в ней есть: это те или иные воплощения Времени.

46


Даже Свет есть в той или иной мере продукт Времени. Нарушение Стиля и единства есть не что иное, как зашоренность и стремление неких заинтересованных сил «смешать языки», нарушить единство, закрыть от нас глубину и смысл истинной сути вещей.

«Вселенная - продукт Книги, букв, построенных в единственном порядке. Единственность этого порядка и есть суть стиля. От него зависит не только качество порождаемого, но и благополучие родов вообще».
«Произведение - не конструкция, но организм. Конструкция - штука мертвенная, функциональная, как инструмент; неудобная в руках, как скальпель».
«Мы воочию чуем действенность закона сохранения бездарности: административно-технологическое рвение современного литературного истеблишмента точно также теснит принцип воздаяния по таланту, как и в совписовские времена». (Александр Иличевский, «Листовка»)

«Вы будете смеяться, но к чему ж искусство, если не для того, чтобы питать душу пред лицом жизни и смерти? Смех выйдет натужным, искусство всегда едино и всегда прежнее, со времен становления человеческого духа и на все времена».
«В эпохи, когда начинало змеиться трещинами выстраданное благополучие, уединенный и темный мыслитель становился популярней кинозвезды. Россия - всегда неблагополучие и перманентный кризис. Ей ли не вожделеть истины? Ей ли от нее с упорством не отворачиваться? Россия — уникальное пространство не разъясненной, но осваиваемой поступками жизни». (Александр Давыдов, «Размышление на грани веков»).

Да, писатель — слабое, гонимое, нарушающее свои же обеты существо; отлынивающий от работы лентяй, лоботряс, пустозвон и непоседа. Да, он сам не знает, чем он занимается и за что получает (если получает) деньги. (Я не хочу говорить о тех, в чьих головах, как медведь в берлоге, тупо ворочается мысль: «Ай, ловко же я их объегорил, какие за мое вранье и выкрутасы отвалили мне денежки»). Даже если он все хитро составил и сконструировал, обложившись книгами, «на примерах отечественной и зарубежной литературы», под завязку такого конструирования он непременно воскликнет: «А литература ли это?»

Действительно, нет такой профессии - «писатель», а если для кого-то есть, то такие они «писатели».

Разве могут тексты Александра Дюма, настрочившего чуть ли не полторы сотни романов, быть равноценными? Но ведь Дюма: феномен, исключение. Да, он писал ради денег, но писал бы все равно, даже если бы не было денег. Он был явно одержим графоманией, этим вирусом, этим неврозом. Но писатель — это все-таки особый человек, что значит: не писарь, не клерк. Это человек выбора. Пусть он нередко вынужден наступать своему выбору на горло, вилять, уклоняться от прямого пути, но он все равно ему следует, даже если собственная личность и обстоятельства ведут его на веревке. Детерминизм Сартра заключался в его утверждении, что именно свобода воли нам навязана,

47


и это «большее небо, чем небо», потому что «у нас нет выбора отказаться выбора». Этому феномену посвящены следующие слова Вилема Флусера (в переводе Анны Глазовой (о которой я написал два эссе).

«О ПРОЕЦИРОВАНИИ» (из книги «От субъекта к проекту»): «И это, скорее не потому, что «не может быть, чтобы Богу было лучше наше известно, что один плюс один будет два», а потому что божественные законы выражаются в словах, тогда как законы природы - в алгоритмах».
«Но что мы можем ему противопоставить? Всё более сгущающееся подозрение, что законы - божественные ли, или законы природы - воздвигаются нами самими. Что мы вовсе не субъекты законов, а их проекты».

Именно поэтому «испытание выбором» самое тяжелое испытание. Многие писатели выдержали дыбы и другие пыточные инструменты в 1930-х и 1950-х, но стали предателями своих собственных идеалов, коллег и всех нравственно-эстетических ценностей тогда, когда за принципиальность и последовательность уже не отправляли в Сибирь. То же самое произошло и на Западе.

«Having survived the ideological schisms of the 1930-s, the culture we of the 1980-s, and all the morasses of the decades in between, it seer rather strange that writers should ultimately be defeated by themselve or more properly, by their numerical proliferation but such is the historic situation facing us today. For all the talk of new technologies, of televisio and computers, what we are witnessing is the ultimate development of antique- the hypertrophy of the printing press». (Garrick Davis).


8. ИНСТИНКТ ПИСАТЕЛЬСТВА.

Самая элементарная способность человека писать с ходу кроет в себе массу опасностей и неожиданностей. Она не менее опасна, чем действие, и - как правило - опасней устного слова. Писание как действие несет в себе все оттенки смысла, все градации человеческих чувств, все разновидности общения с миром. Написанные слова: как туннели многочисленных связей. Со всей их пугающей глубиной, со всем «досознательным» Страхом.

«Sameas (tritt zu Herodes).
Bestattet werden? Geht doch wohl nicht an!
Zum wenigsten nicht in Jerusalem!
Es steht geschrieben — (...)» (Friedrich Hebbel, «Herodes und Marianne»).

« (...) einen so gewaltigen Tunnel gibt es auf dieser Strecke nicht, i fahre sie jede Woche hin und zur;ck, ich kenne die Strecke.» Der Zugf uh schrieb weiter». (Friedrich Durrenmatt. «Der tunnel»)

Так же, как выбор, писательский гений навязан в качестве огромной обузы, и своевольно использует все окружающее, чтобы строить из него - как из кубиков, - свои миражи и горизонты. За его своевольные действия

48


расплачивается несчастный писатель, расплачивается своей жизнью, как один из самых великих мучеников литературы, Мольер.

«Le g;nie s';tend et se resserre par tout ce qui nous environne. Il fit donc pour la province le Docteur amoureux, les Trois Docteurs rivaux, le Ma;tre d';cole : ouvrages dont il ne reste que le titre. Quelques curieux ont conserv; deux pi;ces de Moli;re dans ce genre : l'une est le M;decin volant, et l'autre la Jalousie de Barbouille. Elles sont en prose et ;crites en entier. Il y a quelques phrases et quelques incidents de la premi;re qui nous sont conserv;s dans le M;decin malgr; lui, et on trouve dans la Jalousie de Barbouille un canevas, quoique informe, du troisi;me acte de George Dandin». (Voltaire, «Vie de Moliere [Jean-Baptiste Poquelin]»)

Даже там, где литературное творчество вырастает из самого стиля, образа жизни, под прозрачным онтологическим покровом, оно нередко перерастает рамки мемуарного жанра, оставляя после себя «нерукотворный памятник», как тот, что оставил Жак Казанова. э

Когда мы пишем, мы обретаем себя. Только каждый обретает себя по-своему.
Монреаль, 4 февраля 2006 года.

49


Е. В. - Дорогой Лев, спасибо, что согласился дать это интервью. По-моему, получилось удачно.

Л. Г. - Получилось... пауз видимо-невидимо. Это когда я нащупывал закладки и менял на экране тексты. Так ты записала нашу беседу?

Е. В. - А как же! Я записала на диктофон.

Л. Г. - Я тоже записывал. Через саунд-бластер. Это дает лучшее качество. Переведу голос в цифровой формат автоматически (есть такой софт) и вышлю по емейл-почте.

Е. В. - Договорились.

Л. Г. - Спасибо. До скорого!

Е. В. - До скорого!

---------

Эта версия чуть отличается от журнальной (там есть пара-тройка описок). Откорректирована по сохранившемуся звуковому файлу.


Рецензии