Двухтомник Хемингуэя

               

из рассказов о странной любви


       На конверте нестройно, но без клякс я вывел главную примету адресата – « Москва. Кремль. Самому человечному человеку в мире Никите Сергеевичу Хрущёву».
       О моём письме Хрущёву знал весь наш большой двор, и жители окрестных домов не переставали теребить маму вопросом, положительно ли ответил самый человечный человек в мире на просьбу сына помочь ему с определением в нахимовское училище.
       Мама улыбчиво отвечала – «ждём». Она жалела своего отпрыска и вариант ответа в единственном числе третьего лица – «ждёт» - отвергала, конечно, именно из этой жалости и, ну, может быть, из уважения к общей надежде на человечность первого секретаря ЦК КПСС Советского Союза. Всё-таки культ личности развенчал, поля российские кукурузой засеял, и потому-то длиннющие грузинские очереди за хлебом из фуражного зерна горячо надеялись, что не сегодня – завтра пахучую буханочку кукурузного замеса можно будет купить без матерщины покупателей и всеоглашающего крика продавщицы – «В одни руки только по буханке».
       Кто умер до или родился после острого, кризисного недостатка хлебобулочных изделий в небольшом грузинском городе Рустави начала шестидесятых годов двадцатого столетия, тому не понять радость девятилетнего пацана, выстоявшего в ночной очереди свою чёрную хлебную пайку и уже дома уписывающего за обе щеки посыпанный крупной белой солью ейный ломоть. Я не был голоден, слава Богу, я был просто уверен, что настоящие матросы в дальнем морском походе в перерыве между обедом и ужином полдничают не иначе как только так.
       Хрущёв, каналья, мне не ответил. С мыслями о флоте пришлось расстаться. Нахимовское училище прошло мимо моей жизни. Но вот суворовское вошло в неё моей послеуниверситетской карьерой педагога-военрука Тбилисской военизированной школы-интерната имени генерала Леселидзе. Он, как генералиссимус Суворов, до кисти, равной суриковской, конечно, не довоевался, но в годы Второй мировой воевал храбро, и грузинскую кузницу будущих офицерских кадров Советской Армии именем его назвали по абсолютно заслуженному праву.
       Тридцать пять гавриков моего класса не хотели именоваться «учениками», но предпочитая называться «курсантами третьего взвода», всё равно оставались хорошими пятнадцатилетними пацанами из разных провинций нашей не столь уж необъятной Грузии. Необъятнее Грузии был начальник училища, полковник Купуния. Необъятнее, конечно, в метафорическом восприятии полуторацентнерного полковника, за дружеским застольем  вмещавшего в себя продукцию абсолютно всех винодельческих районов Грузии, одновременно присовокупляя к ней крепкие ереванские, бакинские и кизлярские коньячные смеси.
       Полковника Купунию турнули из Тбилисского артиллерийского училища за взяточничество, но и здесь, на новом месте работы он продолжил своё тихое моральное разложение. Во-первых, спущенные государством деньги на обновление спальных курсантских корпусов полковник пустил на ремонт своей собственной квартиры, во-вторых – завёл интрижку с замужней кастеляншей училища младше себя аж на целых двадцать четыре года, чем подал дурной пример всем своим прочим подчинённым.
       Володя Кумаритов, низкорослый осетин под чуть выше полутора метров, но с ярковыраженными чертами мужчины андрогенного типа пошёл даже дальше своего главного начальника. Полковник Купуния, тот хоть заряжался энергией от кастелянши вне поля зрения сослуживцев, а Володя Кумаритов трахал бухгалтершу Люду Годунову – и это знали все, кроме её мужа – прямо в подведомственной ему оружейной комнате на глазах у стоявших в пирамиде мелкокалиберных винтовок «геко» со спиленными бойками. Боёк же самого Володи Кумаритова не знал отказа вплоть до того самого момента, когда прознавший про проделки жены, оскорблённый муж Боря Годунов совершенно по-царски, как скипетром, прикладом «мелкашки» не уделал Володю по голове, которая только и успела выкрикнуть перекошенным от испуга ртом: «У нас ничего не было. Я с Людой в подкидного играл»…….
       Про «ничего не было» Володя Кумаритов даже не заикался в медсанчасти училища, куда его доставили сразу же после отхвата жестокой головной травмы, и где по нестранному стечению обстоятельств в это время играли в настоящего «подкидного дурака» я и медицинская сестра высшей категории Катя Алаторцева. Она обыгрывала меня в третьей партии подряд, - видимо, в отместку за то, что прошлой ночью я не докинул её до потолка в одной из трёх партий несколько иной игры, чем «дурак» карточный.
       Профессиональная умелица в фельдшерской науке, Катюша Алаторцева сунула Кумаритову под нос пузырёк нашатыря, отхлопала его по щекам своей крепкой ладонью потомственной молоканской дворянки и, смочив в спиртовом растворе бодяги большой марлевый лоскут, наложила компресс на неумную башку медленно приходившего в сознание, тяжко постанывавшего на кушетке пациента.
       - Будешь знать, как жёнам с их матерями изменять! – сказала Катя, едва сдерживая собравшуюся во рту слюну от стремительного рывка в кумаритовскую сторону. – Это тебе привет не только от Бори, от Марины тоже.
       Полгода назад крепко пьяный Вова Кумаритов со своей молодой женой Мариной Капанадзе отгостив вечер у меня дома, по дороге к себе домой посеял в ночном такси роскошный двухтомник Хемингуэя, мной ему одолженный на недолгий прочёт, - то ещё красочное издание 1959 года в переводах Ивана Кашкина. Осерчал я тогда на Кумаритова люто. И серчал целых три месяца, пока он мне, опять же по пьянке, за бутылём водяры в «исанском» трактире не поведал душераздирающую историю всепоглощающей страсти не к своей молодой жене Марине, а к её приблатнённой маме, собственной тёще, бесстыже затащившей зятя к себе в постель.
       Странных вольных взглядов была эта женщина на семейную жизнь дочери, да и свою, несемейно-половую, если спустя месяц жарких кульбитов с охреневшим от её минетов зятем ушла за куннилингусами к двадцатилетнему студенту театрального института Сандро Вартанову. Кумаритов бился в истерике, грозился зарезаться, но тёща назад не вернулась, и зять со страшного запойного горя развёлся с её дочкой, то бишь, со своей молодой женой, дипломированной акушеркой Мариной.
       В истории той более всех других участвовавших лиц натерпелся сам Кумаритов; мне было сейчас безмерно жалко скрюченно лежавшего на кушетке маленького мужичка, и здесь вновь пострадавшего от своих больших половых запросов с неравнозначными возможностями их осуществления. Чуть более чем полутораметровый рост Кумаритова не позволял ему проявить свои, вероятно, имевшиеся у него неплохие морально-физические качества в какой-либо иной сфере человеческой деятельности, кроме как вышеупомянутой сугубо интимной.
       И это был не самый худший подарок судьбы. Других она не наделяет такими природными преимуществами мужчины перед женщинами. Бывает, однако, как и в случае с Кумаритовым, что женщины, воспользовавшись этим преимуществом мужчины, про него самого быстро забывают. Бедного Володю бросили и бывшая тёща, и жена Марина, и любовница Люда, - последняя, правда, не без настояний супруга и его жёсткой разборки с незадачливым дон-жуаном.
       Хемингуэя  Кумаритов мне так и не вернул, лишний раз убедив в мысли, что свои книги не стоит одалживать даже очень хорошим знакомым с надломанными семейными отношениями, ибо после возможного развода одна из половинок может сбросить собственные грехи на другую половинку. По этой причине и предъявленные претензии жене Кумаритова мне пришлось засунуть куда поближе к своим внутренним органам; на мой интерес, куда делся Хемингуэй Марина ответила обезоруживающей раздражительностью: «Он у тебя Хемингуэя украл, и ты паришься так, а у меня мать, - как мне жить дальше?».
       Как жить дальше Марине, я не знал. Прискорбнее было то, что её мать, заурядная сорокапятилетняя б л ядь, ложилась в кровать с зятем, тоже будучи в полном неведении, как будет жить дальше её дочь после вскрытия всей этой грязной внесемейной истории. Однако, интересная штука – жизнь! Дочь яду не выпила, с шестого этажа в девятиэтажном доме проживания вниз не сиганула, а продолжила жить и работать в том же родильном отделении той же больницы Заводского района города Тбилиси, в котором на четвёртом десятке беззаветного служения росту народонаселения Грузии резко пошатнулось здоровье родной бабушки моей новой знакомой Кати Алаторцевой.
       Молодой краснощёкой девахой, выросшей в семье богобоязненных лагодехских молокан, бабушка Кати приехала в Тбилиси, выучилась на акушерку, создала семью, родила сына с дочкой, и до своих неполных шестидесяти помогала разрешаться плодами законной и незаконной любви всем жаждавшим того роженицам. Три года назад бабушку Кати Алаторцевой с прямым славянским, как шоссейная трасса Тбилиси – Лагодехи, именем Капитолина стал покусывать рак тех самых органов, бережное обращение с которыми у других женщин долгие годы обеспечивало ей достойный прожиточный минимум несмотря на все колебания неуравновешенной советской экономики. У Капитолины вырезали всё, что могло бы свести её в могилу в ближайшее время и гарантированно дали пять лет жизни даже если она немощно промается эти пять лет безотрывно от койки.
         Врачебный прогноз, к сожалению, стал сбываться с устрашающей точностью, когда Капитолину, а по-домашнему бабу Капу, рак стал уже не покусывать, а методично прогрызать всё, что у неё не было вырезано. Баба Капа мучилась, но не умирала. Пожилых людей онкология убивает не так быстро, как молодых; при надлежащем уходе они приспосабливаются к болезни и тянут постромки жизни ещё довольно долго. А уход баба Капа от своей внучки Кати Алаторцевой имела превосходный. Лекарства принимались по нужности минута в минуту. Еда, на которую баба Капа была падковата, подавалась без запозданий. Ночной горшок, цветочками полевыми разукрашенный, под эвакуацию кишечно-желудочной отработки подсовывался вовремя.               
        Всё вышеперечисленное производилось внучкой в умелую одиночку. Две вещи, однако, в достойном обслуживании бабы Капы требовали участия второго лица. Общий массаж с включением элементов из японской практики «шиацу»  делала бабе Капе её младшая сослуживица, бывшая кумаритовская жена-разведёнка Марина. А транспортировкой трудноподъёмной больной с кровати на кровать во время смены постельного белья занимался я.      
              Собственно, на одной из этих транзитных кроватей мы с Катюшей Алаторцевой и сошлись во взглядах на жизнь, как на индивидуальное путешествие в заманчивое неведомое, в котором, прежде чем достигнешь конца, необходимы остановки и трепетные встречи желательно с такими же индивидами, как ты. Я, вообще-то, индивид был весьма отзывчивый, и когда медсестра Алаторцева вошла в учительскую военизированной школы имени генерала Леселидзе и попросила членов обширного педагогического коллектива перенести её бабушку с кровати на кровать, среди неоткликнувшихся на жалостливую просьбу не было только меня.               
       Вот так и случилось, что в ясный сентябрьский день 19… энного года, на четвёртые сутки моего зачисления в штат сотрудников военизированной школы имени генерала Леселидзе мы с Катей Алаторцевой, пройдясь по узким улицам тбилисского посёлка «Метрострой», оказались в её небольшом частном доме с ещё более небольшим двором, по которому взад-вперёд чинно прогуливались красноносые пухлые индоутки.               
       Тбилиси был четвёртым городом Советского Союза с полноценно вступившим в строй за десять лет до описываемых здесь событий глубоким метрополитеном. Славные работники подземного трудового фронта селились на тогдашней городской окраине в наскоро отстроенных кособоких домишках, беспланово заполонивших отшиб юго-восточного взгорья грузинской столицы. Названием своим посёлок отдавал дань ударному труду первых поселенцев, чья в основном отмеченная печатью природной порядочности пролетарская масса с годами разбавлялась не всегда удачными вливаниями со стороны, в том числе – оседавшими здесь после отбытия положенного срока приписными вольнохожденцами.
       Папа Кати Алаторцевой был из их числа. Где-то в Кутаиси по молодости в пьяной ссоре он пырнул ножом собутыльника, а другого кента, состаканника, ударил табуретом по голове. Оба пострадавших выжили, а причинившего им страдания Петю Коробова отправили на исправление в пенитенциарное учреждение, то бишь, в колонию города Цулукидзе, из которой по прошествии четырёх лет перебросили на поселение в тбилисский посёлок «Метрострой». Здесь он очаровал своей золотой фиксой и рыцарским обхождением учительницу русского языка Валю Алаторцеву, и  без всякой росписи в загсе зарядил её спермой, из которой спустя девять месяцев и сформировалась в виде грудничкового новообразования дочь Катя.
       Бывалый зек Петя Коробов вошёл в дом Алаторцевых, что называется, примаком, или, как ещё выражался «метростроевский» русский люд, «завчухом» - заведующим чужим хозяйством. Но заведовать чужим хозяйством  в полном объёме и долго Пете не довелось. Кроме своего личного интимного хозяйства Валя не доверяла кавалеру-сожителю никакого другого: ни на подворье, ни покачать люльку с уже убаюканной в ней Катюшей-дочерью. Боялась Валя пробуждения в Пете каких-либо тёмных намерений, как от природы шедших, так и благоприобретённых за годы лагерной отсидки. И не зря боялась.
       Петина темнота проявилась после пяти лет совместной жизни, пробежавших у этой то ли супружеской, то ли сожительской пары по-разному: у Вали – за работой на трудном поприще педагога-словесника, у Пети – в праздном режиме скупого мужского веселья по кабакам «Метростроя» и прилегающих к нему тбилисских окраинных районов. Когда Катюше, которой мама Валя дала свою фамилию, скромно отметили пятилетие, папа Петя с бригадой «метростроевских» армян-сезонщиков, «грачей» по-иному, уехал в Россию строить в калужском нечерноземье блочные коровники, и в каком-то недостроенном творении своих рук вступил в тесную связь с пятнадцатилетней девкой-оторвой, дочкой тамошнего председателя колхоза.
       Оторвавшись по полной, деревенская малолетняя мажорка обвинила Петю в изнасиловании, и влиятельный колхозный председатель упросил суд дать насильнику Коробову десять лет несвободы. В колонии города-героя Тулы, куда Петя прибыл отбывать свой «червонец», суровые её обитатели его не «опетушили», поскольку доказательства «траха по обоюдке» Коробов предоставил неопровержимые. На волю из зоны он ушёл ничем и никем не запятнанным. По возвращении в родной тбилисский «Метрострой» Коробов поселился в сторожке при поселковой школе, в ней же оформился рабочим-подсобником и теперь встречался со своей бывшей супругой в стенах общеобразовательного учреждения регулярно, но неплодотворно.
       Учительница русского языка Валя Алаторцева гальванизированным примаком Петю в дом не звала, дочка Катя постепенно достигла расцветного восемнадцатилетия и уже однажды даже сделала первый аборт после встреч со вторым её воздыхателем по счёту, причём процессом плодоизгнания руководила Капитолина Алаторцева - Петина тёща и бабушка Кати. Баба Капа уговорила внучку сотворить это греходеяние якобы ради спасения её поруганной чести.
       Отговорить Катю Алаторцеву от согласия на уговоры родной бабушки было некому: мать Валя при переходе магистрального асфальтобольшака на не её зелёный свет погибла под колёсами мчавшегося во весь спидометрный опор грузового рефрижератора, а постаревшего, остепенившегося, и, как оказалось, совсем не глупого папу Петю Коробова за умного советчика дочь не держала, хотя и махала ему рукой, пробегая мимо «метростроевского» кабака, в котором он порой сиживал в грустном общении с кружкой белопенного пива.
       Именно в этом кабаке, получившем романтическое прозвание «Ветер удачи», Петя Коробов во вторую нашу встречу и рассказал мне историю своей жизни, начиная с непутёвой молодости до добиравшейся к пятидесятилетию поумневшей зрелости. Но первая наша встреча была гораздо интересней и содержательней второй.               
       Смеркавшимся густым февральским вечером, после окончания трудовой педагогической смены я зашёл в кабак остограммиться хорошей водярой и прокрутить в податливой памяти ленту произошедших три дня назад событий, когда в час ночи на пустынной Пекинской улице в Сабуртало два амбала обтрусили мне, пьяному в стельку, все карманы, и в ответ на мой слабый хук тому, что был пониже, отметились чувствительным джебом в мою верхнюю губу от того, что был на полголовы выше моей макушки.
       Семнадцать билетов на «Юнону и Авось» гастролировавшего в Тбилиси московского «Ленкома» перекочевали из моего пиджака в карманные вместилища ночных «гопстопников», лишивших ровно такое количество моих курсантов культпохода на театральную феерию Марка Захарова. Не найдя у меня больше никаких ценностей, «гопстопники» посоветовали мне не ходить ночью в пьяную одиночку и во избежание порчи побыстрее смыть кровь на куртке тёплой водой. Куртку я отмыл, а губа превратилась в заячью и распухла так, как если бы пчёлы наказали меня за внеурочное проникновение в главный  улей к их матке-императрице. 
       И вот сидел я с таким непривлекательным хабитусом в «метростроевском» кабаке смеркающимся февральским вечером, периодически обмакивая раздвоенную губу в умеренно разбавленное водой бочковое жигулёвское пиво, и сталкивался взглядом с глазами Пети Коробова, отца уже два месяца потрахиваемой мной Катюши Алаторцевой. В тесноте «метростроевского» кабака нам было трудно не встретиться при прежних визитах теми же самыми взглядами и не прознать друг о друге некоторые биографические подробности. И я знал, кто он, и он ведал, кто я…  Подоспела пора разговориться…
       - Кто тебя так отрихтовал?  –  спросил, словно мы вчера расстались, подошедший к моему столику с кружкой пива в руке Петя Коробов. Был он уже существенно немолод , но, как военная выправка не покидает армейских ветеранов, так и слегка потускневший лоск блатной узнаваемости сквозил в поджарой, высушенной фигуре, в узком, будто заострённом лице, в мягких, прямо таки кошачьих движениях вдоволь надышавшегося барачным воздухом несвободы бывшего зека.
       - Нашёлся случай. – уклончиво ответил я, не сумев, однако, скрыть в голосе слабину виноватого огорчения.
        -  Понты не корявь! – мягко, с моментальным разъяснением тюремной сленговой лексемы упрекнул меня Петя Коробов: - Да уж лучше по правде скажи, чего канителиться?! Ты же с моей Катькой шуры - муры разводишь. Ей крепкий шурымурник нужен, защитник, не человек с рассечённой губой! Конан Дойля читал?
       - По пьяни о косяк стукнулся. – бросил я Пете стандартно - короткую расшифровку своей лицевой травмы, прошёлся молчанием по его призыву крепко защищать дочь, и вспомнив о недавнем удовольствии от «Эры милосердия», которой до неизменяемого места встречи в говорухинском телехите жить только книжной жизнью было ещё года три, сказал: - И Конан Дойля читал, и братьев Вайнеров.
       - Эти тоже евреи?! – безразлично поинтересовался Петя Коробов.
       Я понял, что в исправительно-трудовой колонии города Тулы кроме «Записок о Шерлоке Холмсе», возможно, имелись ещё «Записки Серого Волка» и утвердительно кивнул головой:
       - Да, такие же, как Ахто Леви.
       - Я так и полагал. – Петя Коробов ввернул в речь нечастое для людей его социального статуса словечко.
       - И правильно делали, что клали! – скаламбурил я, будучи абсолютно уверенным, что Петя не поддержит мой экспромтный нырок в занимательную филологию. И тут Коробов резко опроверг мою уверенность в незнании им многосмысловых тонкостей русского словообразования.
       - Да я уже давно на всё положил, - сказал мой несостоявшийся тесть, не оставляя, однако, попыток занять эту свободную нишу в иерархии вполне возможных будущих родственных связей: - Ты это, если на Катьку виды имеешь, не сци, - бери её в жёны. Она хорошая супружница будет. Вот только с детьми, не знаю, как получится…
       Болезненная эта тема уже не раз слезами Катюши Алаторцевой горячила мне плечо, но я всё-таки с какой-то глуповатой надеждой обречённо переспросил:
       - А что, никогда, никогда?..
       Морщины на лбу Пети Коробова сошлись в гармошку вроде как от серьёзной боли и он горестно выдохнул:
       - Эта старая сучара Капитолина постаралась – всё у Катьки вытравила…  Да и она сама дура: на хера легла под того армяшку?!. Думала, любит он её…  А ему – по х у й мороз!..  Отъёб – и съебался…  Нету теперь для Катерины материнского счастья…  Одна мне услада – предстанет скоро Капитолина перед богом за внучкину беду! Ты как думаешь, дотянет она до весны?..
       - Не знаю, - ответил я, отставил кружку с недопитым мутным жигулёвским, прощально улыбнулся Пете Коробову и вышел из кабака c романтическим прозванием «Ветер удачи».

       Баба Капа дотянула до поздней, майской весны. Последние недели тянула исключительно на обезболивающих: пантапон – подкожно, промедол – внутривенно. Анальгетики приносила со своей роддомовской службы Марина Капанадзе. Внучка Катя Алаторцева, глядя на мучения родной бабушки, в конце концов решилась ускорить её встречу с богом. Всплакнув перед последней манипуляцией, Катя вколола бабе Капе прямиком в вену двойную дозу болеутоляющей наркоты. Дыхание у больной прервалось незаметно, и внучка даже не успела признаться себе самой, что тихое убийство она совершила в отместку за своих детей, которых у неё никогда не будет.
       На похоронах Капитолины людей было немного: соседи, Катя, я да Петя Коробов с Мариной Капанадзе. Бывшая жена Володьки Кумаритова принесла под мышкой завёрнутый в газету томик Хемингуэя.
       - На! – сказала Марина мне до выноса бабы Капы из её небольшого дома на одной из узких улиц тбилисского посёлка «Метрострой», почти всегда в ранние утренние часы в любое время года почему-то затянутого туманом средней плотности. – Я ездила к хозяйке нашей последней с Володькой  съёмной квартиры на Джавской улице. Представляешь, рылась среди вещичек, что раньше не вывезла, и наткнулась на твоего Хемингуэя. Правда, только один том. А где второй – хрен его знает. Спроси у Володьки…
       У Володьки я спрашивать не стал: след его исчез из моей жизни. А потом медленно так стали исчезать следы всех остальных лиц этой нетривиальной «метростроевской» истории. И только один неодушевлённый её участник – томик Хемингуэя – стоит на книжной полке в моём доме, напрасно уже дожидаясь появления рядом своего близнеца.


Рецензии