Глава девятнадцатая. Дорога к Роковой Горе

… Велосипед Артёма некоторое время раскачивался из стороны в сторону, когда чуть буксовал по траве, но потом выровнялся. Ребята выехали на дорогу из леса, колеса стукнули, миновав границу между проселочной и асфальтовой дорогой, и велосипеды поехали легче.
— Надо торопиться, — Стёпа поднял круглое лицо в чёрное небо, — мы должны войти в шахту до того, как хлынет дождь. Тропа раскиснет, и мы не сможем подняться. Там глинистая почва и крутые склоны…
— Тогда поднажмём, — согласился Артём.
Те два часа Майя помнила плохо. Мысли текли в голове подобно мутной реке: неоформленные, тревожные и муторные. Она не могла вспомнить, о чем думала, только смотрела в дымчатое небо, где тяжеловесно двигались тела туч. Девочка впервые задумалась, сколько над ними свободного пространства, сколько воздуха у них над головами. «Вот бы вдохнуть весь этот воздух, — подумала она, — тогда, наверное, и умереть можно. Только вдохнув его полностью!»
Серая дорога все вилась и вилась, словно исполинская змея. Вскоре на асфальтовом дорожном полотне стали появляться темные пятна. Это падали с неба крупные тёплые капли. Дождь расходился медленно и неохотно.
Мальчики не разговаривали, давили на педали решительно, а встречные машины все ехали, ехали. Справа с потным, красным лицом крутил педали Стёпа. Он устал, но никогда не признался бы в этом. Майя ни с того ни с сего вспомнила, как он рассказывал ей о подснежниках, его улыбающееся круглое, словно луна, лицо, а потом вдруг живо представила его взрослым. Лет на десять старше, чем он был сейчас.
Стёпа увиделся ей таким же добрым толстяком, только шире в плечах, выше, с другим взглядом — более мудрым, проницательным, но таким же улыбающимся, не растерявшим детской восторженности. Стёпа до смерти сохранит этот взгляд. Его ждут великие научные открытия, докторская диссертация, мировое имя учёного!
Рядом с ним ехал Костя. Ему дорога давалась легче, он крутил педали резво и плавно, с грацией, которая так нравилась некоторым девочкам в классе Майи. Через десять лет Костя превратится в очаровательного юношу, который разобьёт множество девичьих сердец. В будущем из-под его пера выйдет множество прекрасных проектов. По его чертежам построят здания, мосты, библиотеки, музеи. Он станет успешным архитектором, востребованным специалистом, талантливейшим в их поколении.
Майя перевела взгляд на Антона, чьи отросшие волосы полоскались на ветру. Антон сильно вырастет, станет даже выше, чем Артём. Он будет очень красивым. Правильные черты лица, белоснежная, без единого изъяна, идеальная кожа, пронзительные, льдистые, слегка надменные голубые глаза, волосы цвета платины. Крепкое телосложение сделает его невероятно притягательным. Им заинтересуются фотографы и журналисты. Его захотят рисовать и запечатлевать, на него захотят смотреть. Возможно, ему уготована актерская доля, или судьба модели. Вспомнит ли он девочку, с которой дружил в детстве хоть раз в бешеном потоке столичной жизни?
Майя взглянула прямо перед собой. Пальцами она могла чувствовать, как Артём дышит, как напрягается его тело от усилия, которое он прилагает, чтобы крутить педали велосипеда и везти их двоих. Его волосы щекотали её щеки, от него пахло чем-то свежим и приятным, неуловимым, мальчишеским. Он станет еще более высоким и худым, нескладность его никуда не уйдет, будет обыденной, привычной. Жилистые руки с округлыми ногтями, острые колени, угловатые плечи. Копна черных, густых волос, глаза чернее ночи. И улыбка — искренняя, яркая, делающая его в сто раз красивее Антона, красивее всех по эту сторону вселенной! Его душа никогда не утратит благородства, смелости, мудрости, никогда не растеряет внутренней скрытой силы. Артём так и останется слабым и невероятно сильным в своей доброте.
Майя вдруг поняла, что ей страшно, так страшно, как не бывало в жизни ни разу. Из глаз брызнули слезы, руки судорожно сжались на поясе Артёма. Лбом девочка уткнулась ему в спину и до боли прикусила губу. Она осознала, что не оставила им выбора. Они не могли бросить её, они пойдут с ней даже в горящее жерло вулкана. Потому что они её друзья!
Беззвучно всхлипнув, Майя вновь зажмурилась, чтобы справиться с собой, и почувствовала, как теплая рука коснулась её. Она подняла голову, открыла глаза и увидела, что Артём держит руль велосипеда одной рукой, а второй крепко сжимает её холодные, испуганные, окаменевшие запястья. Она вдруг вспомнила, как в первый день их знакомства, когда впервые провожал её до школы через лес, он удержал её от падения. Тогда прикосновение было таким же твердым и уверенным.
И этого хватило. Еще маленькая девочка, не осознающая настоящих причин, Майя внезапно успокоилась, вдохнула раз, второй, третий, и обнаружила, что страх слегка отступил. Он больше не держал её холодной клешнёй за горло, а был отогнан этим теплым уверенным прикосновением мальчишеской шершавой ладони.
— За тем поворотом снижаем скорость, — громко крикнул Артём.
Они не заметили, как с примыкающей просёлочной дороги на шоссе выехала вишнёвая пятерка и, держась на расстоянии, поехала следом.
Одинокие домишки по обе стороны от дороги кончились, на смену им пришел лесной пейзаж. Дорога петляла всё больше и утопала меж двух холмов в зелени, деревья нависали густыми кронами, склонялись ветвями к потрескавшемуся, разогретому на солнце асфальту. Слева вздымались покатые курчавые холмы, густо поросшие травой и кустарником, из-за этого они казались мягкими, словно пуховое зеленое одеяло. Справа порода была более твердой, каменистый резкий склон, изредка белеющий меловыми прожилками. 
Дождь перешёл в равномерную серую морось. В воздухе повис влажный, пыльный запах. Мальчики съехали на тропинку, которая плавно поднималась вверх по склону горы, и покатили вглубь леса. Из-под колес вырывались столбы пыли, её сразу прибивало к земле каплями. Она напомнила Майе пыль от взрыва в кинотеатре, но лишь отдаленно. Когда тропинка стала слишком крутой, они спешились, спрятали велосипеды под ветками в приметном месте и пошли пешком. Деревья, жившие на поверхности горы, ещё спасали тропу от дождя, но с листьев уже капало.
Тропинка терялась меж кустарников и сосновых стволов. Друзья взбирались все выше. Лес рос так обильно, что иногда казалось, он встает литой стеной, но мальчики знали, куда идти, и уверенно шагали вперед. Их тропка как будто обвивала гору по краю, как мишура новогоднюю ёлку, а внизу был каменистый крутой склон, доходивший до узкой речки. Майя видела, как она серебрится меж стволов деревьев.  Наконец, они вышли к покосившемся старым воротам. Створки были стянуты цепью, а на цепи висел замок.
— А где же терриконы? — поинтересовалась Майя.
— Шахтеры вывозили отработанную породу в карьер, за гору, — сказал Стёпа, — там и сбрасывали глину, камни, землю. Рассказывали, что несколько рабочих как-то засыпало целиком, и они задохнулись. Терриконы крайне нестабильны, они могут засасывать, как зыбучий песок, и часто осыпаются.
Артём достал кусачки, без труда перекусил несколько проволок, которыми были обмотаны железные створки ворот. Ребята пролезли в образовавшуюся дыру и пошли дальше. Со стороны обрыва стояло покосившееся ограждение в виде деревянных столбиков и натянутых между ними тросов, но кое-где оно сломалось или провалилось от времени. Каменистый неровный край тропы слегка выступал над обрывом, укреплённый двумя ржавыми рельсами, проложенными сто лет назад. Они просматривались под ногами среди листвы и камней. Майя увидела возвышающуюся обветшалую трубу, она торчала вертикально из прочной бетонной платформы, установленной на дне оврага, внизу.
— А это что?
— Башенный кран, — пояснил Стёпа, — там вверху есть кабина, видишь? Его стрела давно отвалилась и валяется где-то в реке. Это предок грузового крана, крановщик поднимался в кабину по лестнице внутри трубы. Я слышал, с этим краном тоже связана странная история. По какой-то причине уголь, добытый в шахте, был закреплен неправильно, и при повороте оторвался. Тяжёлые камни породы обрушились и прихлопнули двоих шахтеров, отдыхающих от работы. Одного размазало так, что только мокрое место осталось, а второго до смерти забило камнями по голове. Крановщик после этого ушёл с работы, а потом его посадили за халатность. В тюрьме он по невыясненным причинам повесился.
— Ты ему скоро позавидуешь, жиртрест. — Послышался голос.
Друзья резко обернулись.
На дорожку вышли Горский, Синявский и Малашин, тайно преследовавшие их. Мерный шелест дождя, барабанящий по листьям и траве, сыграли злую шутку с ребятами. Они не услышали, как за ними всё это время кто-то шел.
Горский, Синявский и Малашин остановились шагах в пятнадцати. Горский, одетый в потёртые джинсы и толстовку с кожаными вставками, прислонился к дереву. Из одного уголка рта в другой он гонял колосок. Тёмные глаза тускло поблёскивали, его волчий взгляд был устремлён на Майю, и она чувствовала его на себе так, словно по ней ползало что-то мерзкое. Он стоял чуть позади своих цепных псов. Малашин в растянутой, выцветшей майке, криво ухмылялся. На правой щеке у него была свежая ссадина. Синявский выглядел более опрятно, в иных обстоятельствах он сошел бы за нормального человека, а не за дворовую шпану, которая била стекла витрин и слонялась по темным подворотням.
Майя вдруг ясно почувствовала, что все слова уже были сказаны, и больше нет времени обмениваться пафосными спичами. Горский смотрел на неё, как на добычу, и она чувствовала опасность. Напряжение было настолько острым, что ощущалось в воздухе. Девочка сделала шаг назад, Горский проследил её движение, бровь его дёрнулась. В его лице появилось новое, удовлетворённое выражение, и она поняла, что боится.
Глубокое презрение, которое она питала к этому человеку, сменилось страхом. Это было неясно выраженное беспокойство, чувство опасности — даже не страх. Так сторонятся странных людей, агрессивных и неуравновешенных, способных на непредсказуемые поступки. Вот и сейчас Майя осознала, что Горский — непредсказуем. Она больше не могла представить, на что он был и на что не был способен. Виталий сразу почувствовал это, как хищники чуют кровь.
Уголок его рта пополз вверх. Глаза прищурились, в них появилось выражение мрачного азарта: игра на выживание началась.
Эти трое полностью перекрыли тропу, и уйти от них можно было теперь лишь по двум путям: сиганув с обрыва в овраг, или по вьющейся тропе к заброшенной шахте. Но надежды на бегство было мало, потому что враги подошли слишком близко. На этот раз рядом не было парочки дворов, где можно было спрятаться. Майя заметила, как мальчики быстро переглянулись и переместились ближе друг к другу. Артём оказался в центре, плечом к плечу с Антоном и Стёпой. Костя стоял чуть позади, рядом с ней, на случай если прорвется первая линия обороны.
Они были намерены драться. Майя предприняла последнюю попытку этого не допустить.
— Оставьте нас в покое, — громко сказала она, — или пожалеете. Не стоит нас преследовать.
Всего несколько часов спустя, Виталий вспомнит эти слова. Они неожиданно вспыхнут в его затуманенном ликованием и злобой разуме, и это будет последняя его осознанная мысль. Но пока это была смехотворная угроза.
Малашин и Синявский встретили такое заявление издевательским смехом. Бледные, обветренные губы Горского растянулись в ухмылке, а потом он рявкнул:
— Взять их.
Всё кончилось очень быстро. Малашин и Синявский стремительно рванулись вперед и со всего размаха врезали Антону и Стёпе по лицу. Антон попытался достать одного из них, но ему подставили подножку, и он чуть было не свалился с обрыва головой вперед. Бешено забарахтавшись в воздухе, он упал, затормозил руками о мокрую траву и откатился от края назад.
Майя успела услышать короткий протестующий вскрик Кости, которого Малашин ударил в живот, и тут же Синявский схватил её. Она попыталась его укусить, но он изо всех сил толкнул её вперед. Девочка запнулась о кочку и, прикусив язык, распласталась на земле. Она упала аккурат между рельс, чудом не ударившись виском об одну из них. В поле зрения оказались грязные кеды, а потом её грубо вздёрнули с земли за шиворот.
Ткань блузы затрещала, жемчужные пуговицы не выдержали и поскакали по земле. Она успела заметить, как они скрылись в траве, а потом мягкий хлопок затрещал по шву, и лёгкая светлая блузка разорвалась от ворота до пупка, оголяя её плечи и то, что мальчикам видеть не положено.
Майя вцепилась в остатки ткани, пытаясь натянуть её обратно. Горский усмехнулся и подтащил её к себе одной рукой. Спиной она ощутила его твёрдое, мускулистое тело, и ей стало так противно и мерзко. Она бешено дернулась, изогнувшись всем телом, но оказалась лишь крепче прижатой к нему.  Над их головами сверкнуло электрическим заревом, небо на миг стало белым, а потом хлынул ливень. Почти без всякого перехода чудовищный раскат грома расколол небеса.
— А теперь побеседуем, — в хрипловатом, прокуренном голосе Горского слышалось торжество. Он считал, что уже выиграл…
***
…Лёша не шутил, когда говорил, что живёт Кусыкин в дыре. Оставив машину в конце улицы Южной, где заканчивалось некое подобие асфальта, мы шли через замусоренный пустырь, перешагивая через раскиданные кирпичи, чудовищные лужи и заросли крапивы. Кое-где виднелись остатки старых брошенных домов, серое небо нависало над этим богом забытым местом как-то виновато, словно извиняясь, за беспорядок, как нерадивый хозяин дома перед гостями.
У меня было стойкое ощущение, что здесь давно не ступала нога человека. Чтобы попасть на дальние улицы никому и в голову бы не пришло пересекать пустырь, существовала вполне приемлемая объездная дорога, но пешком было в разы короче и быстрее.  Шли мы минут тридцать, и если бы не начинающийся дождь, который плавил и без того мягкую землю под ногами, справились бы быстрее.
Дом Кусыкина стоял на отшибе, в отдалении от остальных. Рядом с покосившемся забором высились горы разного барахла. Старые телевизоры, раскисшие матрасы, какое-то тряпьё, гнилые доски, набитые чем-то мешки из-под муки. Всё это было свалено неряшливыми кучами и забыто. Пахло старьём и ветошью.
Возле болтающейся на одной петле калитки находился заржавевший звонок. Я нажал на него, сомневаясь, что он работает, но из дома донёсся еле слышный звук, напоминающий щебет птиц. Прошла минута, но мы так и не дождались никакой реакции.
— У нас нет судебного разрешения на обыск, — сказал Алексей, наблюдая, как я толкаю хилую калитку от себя и вхожу во двор.
— Я взгляну в окно, есть ли кто дома.
За высоким деревянным забором была настоящая свалка. Какие-то неподдающиеся идентификации ржавые железки, мотоциклетные шлемы, дырявые ведра, шины, куски брезента — всё валялось там, где было брошено. Из-под земли кое-где выглядывали остатки теплиц и бетонных дорожек, ведущих к дому. Сам деревянный, потемневший от времени дом был одноэтажный, покосившийся, вросший в землю по самые окна, выглядел заброшенным и нежилым. Я пробрался мимо сваленных в кучу старых галош и заглянул в окно, но оно оказалось заколочено.
— А это заставлено коробками, — сообщил Алексей, проверявший другое окно. — Ах, ты, чёрт!
Послышался грохот, из-за угла выкатилось жестяное ведро, а потом показался прыгающий на одной ноге старший оперуполномоченный.
— Наступил в какую-то смердящую жижу! Воняет, словно там кто-то сдох.
Я отошел назад, чтобы оглядеть дом целиком. Небо стало до того черным, что день перепутался со светлой летней ночью, закапали крупные холодные капли.
— Похоже, нет тут никого.
— Что вы делаете, босс?!
— Это называется превышение полномочий, запомни, — сказал я и решительно пнул старую обшарпанную дверь. Та оказалась незапертой и резко распахнулась, чуть не развалившись, — но мы будем считать это «проникновением для задержания лиц, подозреваемых в совершении преступления», или «для пресечения преступления». Выбери, что хочешь.
Уголок рта Алексея дёрнулся, на его лице отразилась явная борьба с самим собой, дабы не прокомментировать ситуацию. Я отвернулся, взглянул в темные маленькие сени, заваленные съеденными молью валенками и воняющими фуфайками. Из недр дома доносился тухлый запашок несвежих продуктов и отсыревшего тряпья.
— Он не слишком-то опрятен, да, босс? — скептически сказал Леша.
Я проигнорировал его реплику. Мы двинулись внутрь дома. Миновали крошечную кухню с засаленным столом и табуреткой, чудовищно грязной электроплиткой и раковиной с заплесневевшей посудой, над которой висел старомодный рукомойник. Алексей прикоснулся к поршню, но сосуд оказался пуст.
Вход в единственную комнату был завешан рваной тряпкой, которая когда-то была белым тюлем. Комната ожидаемо была наполнена хламом. От пола до потолка высились неровные стопки книг, на полу валялся вылинявший, воняющий кошками ковер, на диване из одеял было свито нечто отвратительное, напоминающее гнездо. Весь пол был уставлен коробками, ящиками, шкатулками, пластиковыми контейнерами. Повсюду валялись грязные тарелки и заношенная до дыр, нестиранная одежда. Пахло немытым телом.
Я пригляделся к содержимому коробок. В одной лежали обрывки красной ткани, в другой — фонарики и резинки для волос, третья была наполнена птичьими перьями, четвертая — гайками, из пятой торчали обрезки хрустящего фатина.
— А Кусыкин-то ценитель классики, — усмехнулся Алексей, разглядывавший пыльные полки серванта. Там, между стаканами с чем-то засохшим и мерзким, были бережно сложены музыкальные диски, кассеты и книги. Леша засунул руку, стараясь не испачкаться в пыли, и извлёк из темных недр серванта белоснежный, без единого пятнышка сверток бумаги. — Тут Библия, шеф. А рядом — Моцарт, Оффенбах, Гайдн, Чайковский, Шуман… из книг Достоевский! Ну надо же, живет на помойке, а мнит себя аристократом, не иначе.
Присутствие идеального порядка в абсолютном хаосе навело меня на мысль. Я подошел к Леше и внимательно осмотрел чистейшую стеклянную полку, где стояли диски и книги. Полкой ниже между старой замусоленной посудой находился чистый отпечаток в пыли. Здесь явно что-то стояло.
— Ищи чистые предметы, — я оглянулся, — у него должно быть что-то еще.
Глазами я обшарил заставленную хламом комнату, засаленную постель, к которой страшно было приближаться, не то что спать в ней. На полу были ясно видны тропы, по которым передвигался Захар. Одна вела к входной двери, другая к серванту. Третья пролегала через груды старых наволочек и простыней к тёмному углу, в котором стояло какое-то высокое сооружение, накрытое тканью.
Я быстро пересек комнату и откинул ткань.
— Ух ты, — присвистнул Алексей, остановившийся у меня за плечом, — у парня талант.
Это оказался самодельный мольберт, сколоченный из разнокалиберных досок. На полу в беспорядке лежали недурственные масляные краски в тюбиках и забрызганная палитра, а с полотна на мольберте смотрели знакомые зеленые глаза.
— Это Ракова, босс, — сказал Алексей, осматривая картину.
Девушка была изображена в анфас, по её плечам струились длинные медные волосы, глаза были выписаны с удивительным мастерством, детально проработаны, тогда как остальные черты лица, волосы и шея лишь набросаны грубыми мазками. Тем не менее портрет был узнаваем. Это, вне всякого сомнения, была София Ракова, к которой Кусыкин, очевидно, испытывал чувства.
— Или его мать, — добавил Алексей, подумав секунду, — все-таки они невероятно похожи.
Половица под ногами упруго прогнулась, и я, опустив глаза, увидел отполированное многими прикосновениями металлическое кольцо.
— Ну-ка, отойди.
Я переставил мольберт в сторону, смел рукой тюбики и обрывки измазанных в красках салфеток, откинул край брошенного на пол пыльного паласа и увидел маленькую дверцу, ведущую в подпол.
— Так-так, — многозначительно произнёс Лёша.
— А можно не комментировать каждое моё движение? — огрызнулся я.
Дверца поднялась легко, даже не скрипнув. Петли были хорошо смазаны, доски выглядели намного свежее тех, которыми был покрыт пол, из чего я сделал вывод, что подвал был сделан значительно позже, чем сам дом. Вниз уходила деревянная лестница, откуда-то изнутри было видно неровное мерцание, словно внизу горела свеча или керосиновая лампа.
— Останься, на случай если Кусыкин вернётся, — сказал я, потом сел и спустил ноги вниз. Лицо Алексей приняло слегка разочарованное выражение, но спорить он не стал. Спускаться вдвоём было неразумно. Захар мог запросто нас там запереть.
Я оказался в небольшом подземном помещении, которое, вне всякого сомнения, выполняло функцию мастерской. Стены были укреплены досками от осыпания земли, по всему периметру тянулись узкие полочки, на которых стояли картины Кусыкина разных размеров. «Почему они под полом?» — пронеслось у меня в голове. Возле дальней стены стоял письменный стол, а на нём — источник света, простая электрическая лампа. А справа от него — расписной вручную детский стульчик для кормления.
Внутри маленького подвала царил абсолютный порядок. На полках регулярно протиралась пыль, краски, инструменты, различные материалы были разложены в маленькие коробочки и старательно подписаны странными названиями. «Зубы», «Глаза», «Правая», «Левая», «Защита». Я заглянул в коробку с интригующим названием «Красные» и нашел там одинаковые, педантично сложенные квадратные кусочки красной трикотажной ткани и резинки для денег.
На столе каждый предмет тоже имел своё место: угольные карандаши, перьевые ручки, старомодная чернильница, целая стопка промокашек, сохранённая Захаром, вероятно, со школьных лет. Пожелтевшие чистые тетради, цветной картон, ножницы — я словно смотрел на стол ученика начальной школы. Стена над столом была обклеена рисунками, набросками, схемами, чертежами, расчётами, списками.
Выдвинув верхний ящик стола, я увидел, что он доверху был наполнен гайками. Во втором ящике находился большой моток тонкой лески. В третьем — пухлая, старая, вся в пятнах чернил тетрадь.
Я протянул руку, вынул её из ящика, и раскрыл…
***
…«Быть девочкой — отвратительно, — подумала Майя в панике». Эта мысль стремительно промелькнула в её голове, оставив след смутного возмущения.
Она была слишком слабой для высокого Горского. Если бы он хотел, он бы смог лишить её жизни. Получилось бы это у него легко: стоило лишь надавить в правильном месте шеи, или крутануть голову в сторону до характерного хруста. Майя ничего не могла поделать со своим телом, намертво стиснутым стальной рукой. Она попыталась его укусить или лягнуть, но получила удар кулаком в бок и тут же задохнулась.
У Антона под глазом стремительно набухал синяк, Стёпа резким движением вытер расквашенный нос, Костя, согнувшись, хватал ртом воздух позади них. Артём — единственный, кого эти ублюдки ещё не тронули — весь красный и взвинченный нецензурно орал Горскому прямо в лицо. Тот только отвратительно скалился.
— Давай, давай, — негромко приговаривал он, наслаждаясь его беспомощностью, — чем сильнее ты меня оскорбишь, тем с большим удовольствием я оторву башку твоей шлюхе.
Сорвавшись с места, Артём попытался достать Виталия кулаками, но потом почему-то резко замер.
Майя почувствовала искусственное тепло у своего лица.
— Назад, — почти ласково проговорил Горский. В руках он держал зажжённую зажигалку. — Или спалю Свинье хорошенькое рыльце.
Майя замерла. Обжигающее пламя находилось прямо напротив её носа. Горскому и правда хватило бы ума поднести зажигалку еще ближе. Дождь стекал по её щекам, заливал глаза, но вряд бы спас кожу от ожога.
— Врежьте ему. — Скомандовал он. Синявский схватил Артёма за плечи сзади, Малашин от души замахнулся — от его кулака в сторону отлетел веер брызг.
Удар пришелся в живот. Майя вскрикнула, а вот Артём — нет. Он не издал ни звука, только мучительно скрючился и повис в руках у Синявского, который тут же его брезгливо отпустил. Следующий удар прилетел в лицо, и мальчика швырнуло на землю.
— Нет! — крикнула Майя, чувствуя, как из глаз брызнули слезы. — Вы, ублюдки! Оставьте его, слышите?!
— Назад.
Слово было адресовано Косте, Антону и Стёпе, которые рванулись вперед, но вынуждены были остановиться. Горский задрожал от возбуждения, словно вампир, почуявший запах крови — она могла чувствовать это своим телом. Пламя зажигалки подплыло еще ближе к лицу Майи и сместилось к левому глазу.
— Осторожно, — упиваясь властью, проворковал Горский, — вы же не хотите, чтобы я выжег вашей девке глаза? — Стёпа, Антон и Костя беспомощно смотрели на огонёк зажигалки. — На колени.
Синявский и Малашин взорвались хохотом. Мальчики ни шелохнулись. Пламя приблизилось еще на пять миллиметров.
— Я сказал. На. Колени. — Раздельно проговорил Горский, и когда они не подчинились, приблизил огонь еще. Артём за их спинами перевернулся на живот и встал на четвереньки, тряся головой, словно оглушённая собака. С небес лило с таким остервенением, что дождь уже не успевал впитываться в землю. Под ногами быстро образовывались вязкие грязные лужи.
Щёку обожгло, Майя вскрикнула, отпрянув, и лица Синявского и Малашина испуганно вытянулись.
— Чувак, это слишком.
— Осторожнее!
Горский не реагировал. Его ноздри бешено раздувались, рука, державшая зажигалку, слегка подрагивала. Девочка увидела, как не успевшие напитаться влагой пряди её волос скручиваются в уродливые черные комки, соприкоснувшись с пламенем. В воздухе повис отвратительный палёный запах. Майя ощутила тёплое приближение огня на мокрой щеке, и поняла, что дождь не спасет лицо от ожога, если Горский вздумает поднести зажигалку еще ближе.
 Она во второй раз за вечер ощутила тотальную беспомощность, потому что рука Виталия скрутила её еще сильнее, так что стало трудно дышать.
Артём поднялся на ноги, пошатнувшись. Кровь капала из разбитой губы на рубашку, на лице отразился ужас и гнев, когда он взглянул на мерзкую руку, удерживающую Майю железной хваткой. Но в это мгновение тело Горского странно пошатнулось. Взгляд его метнулся вниз, рука, державшая зажигалку, дрогнула.
Девочка зажмурилась. Боль пришла лишь на мгновение: раскалённая металлическая форсунка коснулась кожи — чиркнула по щеке до уха, а потом Майя почувствовала, что земля под ногами проваливается.
Она только успела увидеть, как мальчики рванулись вперед, кидаясь грудью в грязь, а потом край обрыва стремительно взмыл вверх и пронёсся перед глазами. Она успела вцепиться в буйную растительность, обломав ногти.
Горский больше не держал её. Виталий отчаянно скрёб носками кроссовок по скользкому, грязному склону, хватаясь за её плечи, волосы, корни деревьев, пучки травы и выступающие камни. Секунда и, скребанув по её спине ногтями, оставив на коже отчаянный красный след, Горский сорвался вниз и исчез в колючих зарослях вереска. Звук ломающихся веток и дождя поглотили его крик. Из-за скользкого обвалившегося края оврага показались вытянувшиеся, бледные лица Синявского и Малашина.
 Девочка сначала не поняла вовсе, почему она до сих пор не летит, кувыркаясь и ломая кости, вниз с обрыва вместе с ним, но потом ощутила крепкое и болезненное давление в запястьях.
Наверху маячила черноволосая голова Артёма, он опасно свесился с обрыва, держа её за мокрые скользкие руки. Он что-то крикнул, показались лица Антона и Кости. Её тянули вверх. Живот и грудь она ободрала до крови об острые корни и камни, но чувствовала, что не упадёт кувырком, как Горский, по глинистому крутому склону в ледяную речку. Её вытянули и оттащили назад, прочь от обрыва. Майя упала, споткнувшись о рельс, но Стёпа тут же поднял её под руки.
Собравшись с мыслями, она увидела, как Антон, Костя и Артём, тяжело дыша, поднимаются на ноги. И её посетило невероятное, яркое видение: Сэм вытаскивает Фродо из жерла Роковой Горы!
— Бежим, бежим!
Не давая Малашину и Синявскому времени опомниться, они рванули по тропе вверх, оскальзываясь и спотыкаясь, побитые, исцарапанные, но не сломленные.
Синявский и Малашин быстро отдалялись. Сначала они лишь стояли, растерянно застывшие в нерешительности: должны ли они преследовать ребят? Но потом, будто опомнившись, сорвались с места и, оскальзываясь в лужах, побежали вниз по тропе, в надежде подступиться к крутому склону чуть ниже и отыскать Виталия…
***
«…Я научился понимать, когда она приходит домой по тому, как проворачивался ключ в замочной скважине. К нам никто больше и не приходил, кто мог бы открыть дверь ключом, однако, я всегда знал: это она.
Она приходила вечером, в разное время, задерживалась на работе, или могла прийти раньше, сразу после обеда. Предсказать амплитуду её появлений в доме было невозможно, и я ждал.
Когда она приходила, она сразу принималась мыть всё вокруг. Полы, посуду, даже ту, что была чистой, окна, двери, стены... Ей везде мерещилась грязь. Обеденный стол был выскоблен так, что стёрлось лаковое покрытие на столешнице, квартира пропахла хлоркой, сода была повсюду: под раковиной в кухне, в ванной, в шкафчиках и на полках в книжных шкафах. Она тратила огромное количество соды, не признавая никаких химических средств, кроме хлорки.
Она добавляла хлорку даже мне в ванную. Уж меня-то она точно считала грязным.
Кожа у меня сушилась и трескалась, глаза чесались, щёки, локтевые сгибы, под коленями, вокруг глаз — всё покрывалось красными пятнами. Она говорила, что это хороший признак, значит, я очищен.
Она приносила огромные авоськи с едой, и я должен был съесть всё, что она готовила.
Сейчас я уже привык есть много, но в детстве приходилось тяжело.
Я помню веревки и красные следы на запястьях от них. Она привязывала меня к стульчику и кормила. Кормила, кормила, кормила кашей, картофельным пюре, супом, до тех пор, пока меня не начинало рвать на грудь не пережёванной пищей, пока я не начинал захлёбываться в рыданиях. Тогда она бросала на пол ложку, тарелку, всё растекалось в разные стороны, брызги попадали на стены. Она падала на пол, начинала кричать что-то среднее между молитвами и проклятьями, рвать на себе волосы клочьями и биться головой.
Однажды она ударилась о стену головой так сильно, что потеряла сознание ненадолго, а когда пришла в себя, снова начала всё мыть.
Ужас.
Он сопровождал меня повсюду. Я был отравлен им с самого рождения. Нужно было бояться соседей, цыган, плохих детей, «нечистых» взрослых, книг, телевизора, музыки. Всё это было происками дьявола, всё это было от лукавого, пробуждающим в человеке низменные чувства. Следовало только молиться. Лишь в молитве не было всепоглощающего ужаса. В молитвах я и проводил свои вечера.
Я знал наизусть «Всенощное бдение» Рахманинова, как маленькие дети знают песенку «В лесу родилась ёлочка», слушать можно было только духовные песнопения и молитвы. Читать только Псалтырь или Священное писание. Смотреть лишь программы о Боге. Разговаривать — только со священниками. Всего остального следовало бояться.
Но больше всего на свете я боялся её.
Она приходила с работы и сразу начинала всё мыть. Она мыла даже потолки в нашей квартире. Когда она заканчивала, мы ели. Много и безвкусно. Пища на нашем столе всегда была постная, без сахара и соли. А потом она начинала мыть себя.
Волосы у неё были сухие от мыла и хлорки, кожа, как плёночка, тонкая и ломкая, вся в мелких морщинках и ссадинах — так сильно она тёрла себя мочалкой. Около трех дней каждый месяц она совсем не выходила из комнаты и очень кричала на меня, не давала мне подойти к себе, не дотрагивалась до икон, стоящих повсюду в квартире, не ходила в церковь. Однажды я увидел на её юбке кровь, спросил: «Ты поранилась, мама?».
Она испустила пронзительный вопль, повалилась на пол и принялась царапать себе глаза и лицо, пока не пошла кровь, причитать и громко просить прощения не то у Бога, не то у дьявола.
Я просидел в шкафу несколько часов, в слезах, молитвах, абсолютном ужасе. Уговаривал Всевышнего вернуть моей матери разум, не терзать её так сильно, простить её, в чем бы она не была виновата.
Смертельный ужас, который я испытывал перед матерью усиливался каждое утро, когда я просыпался на мокрых перекрученных простынях. Я знал, что меня ждёт за эти простыни и старался их застирать и высушить до того, как проснётся мать. Конечно, в пять лет мне этого не удавалось, и она нависала надо мной: рот словно кривая тонкая линия, глаза огромные от слёз, зеленые, как летняя глянцевая листва тополей.
«Хорошие мальчики не мочат простыни», — говорила она своим высоким, ломким голосом, принадлежавшим девочке семнадцати лет, но никак не сорокалетней женщине. И я чувствовал себя грязным, настолько, что покорно вставал вместе с ней перед иконами и молился за спасение моей души. Она не переставала стыдить меня, говорить, насколько я мерзкий и нечистый. А потом мы вместе стирали простынь, и мои щёки горели, от того, как стыдно мне было вновь расстраивать её.
Так прошли первые восемь лет моей жизни. Я помню, как «горел» от высокой температуры, но мать не давала мне никаких лекарств, только молилась. Молилась без остановки, не прерываясь ни на секунду, молилась так, что теряла сознание от недостатка сна. А потом, когда через несколько дней я шел на поправку, благодарила Господа за то, что даровал мне здоровье, спас меня от лихорадки. Я становился на пол возле кровати на колени вместе с ней, складывал ослабевшие от болезни руки, и молился тоже.
 Но однажды лукавый совратил меня грязными мыслями, сбил с праведного пути развратными снами. Я просыпался с колотящимся сердцем,  невыносимой истомой в груди, с трудом вспоминая, что мне снилось. Это было совершенно новое чувство, и я знал, что оно — не от Бога. Это тянущее ощущение внизу живота, твердость в пижамных штанах… Я знал, что нужно сделать, чтобы оно прекратилось, потому что уже делал это. Сделал однажды и поклялся, что никогда больше не дотронусь до себя. Потому что это грязно, отвратительно! Я прополз на коленях от дома до церковного алтаря, провел перед иконами два часа, прося прощения, умоляя меня избавить от этого проклятого чувства.
Но всё было тщетно. Господь за что-то сильно покарал меня. Я разгневал Его своими мыслями о маме, потому что, когда она била меня, я желал ей смерти…»
Я поднял глаза от тетради, и в поле зрения попал детский стульчик. Он был расписан под хохлому, выглядел так, будто все эти годы его бережно хранили, чинили, всячески заботились о цвете краски и целостности дерева. Я заметил то, что не увидел сразу, как только спустился в подвал — веревки. Они тоже были здесь. Синтетические тонкие веревки были привязаны к основанию стульчика. Я живо представил себе, как этими веревками Кусыкина привязывала своего маленького сына так, чтобы он не смог двинуться и увернуться от ложки, и кормила его до рвоты.
Теперь некоторые предметы, лежащие на полках, приобретали новый смысл. Например, я видел широкий, армейский, кожаный ремень, маленькую железную, детскую тарелочку с изображением клубнички на донышке, идеально сложенную, кипенно-белую, выглаженную простынь, а на ней — старый, тяжёлый, угольный утюг. На нём я остановил взгляд дольше. Должно быть, это был не тот утюг, которым убили Кусыкину. Тот наверняка конфисковали при расследовании дела об убийстве. Это был другой утюг, но, бьюсь о заклад, идентичный.
Я стал читать дальше.
«...как не умолял я Господа о прощении, мне не удавалось сладить с собой. Каждое утро я просыпался, чувствуя себя грязным. Я и был грязным. Теперь простыни были мокрыми по другой причине, и эти пятна я скрывал ловчее. Но я не мог скрыть их от себя.
В отчаянии я взял пылающие угли из нашего утюга, которым мама каждое утро гладила себе блузку, рассыпал их под образами и встал на них коленями. Боль очистила меня ненадолго. Через неделю я снова проснулся с влажным бельём. Вконец измучившись чувством вины, я признался матери.
Я пришел к ней с покаянием, просить совета, потому что не мог справиться сам. Она выслушала меня. По мере того, как я говорил, глаза её становились всё больше, наливались слезами, в них я читал животный страх. Она видела во мне беса! Она смотрела на сына, но видела беса!
«Господь оставил тебя! — выкрикнула она, вскочив на ноги — молись! Проси Господа о прощении! Это не миновало тебя, как не миновало меня, когда я поддалась твоему отцу! На тебе грех моего падения! На тебе моя первая кровь!»
Она кричала и плакала, повалившись на пол, я плакал вместе с ней. Ожоги на моих коленях едва начали заживать. Я пытался объяснить, что я уже каялся, но не получил прощения. Это свело её с ума окончательно. Она вскочила, выхватила из ящика нож и полоснула себе левое запястье.
Кровь хлынула на пол живым теплом, алым росчерком, она всё текла и текла, не останавливаясь, а я смотрел. Я не мог отвести взгляда! И так это было прекрасно! Кровь — это её кровь делала меня таким нечистым, это её грех проснулся во мне. Я не был виноват! Я смотрел на красные капли на полу и понимал, что нашел очищение. Я понимаю это и сейчас. Христос, страдая на кресте во имя всего человечества, точно так же проливал кровь. Она смывала человеческие грехи, только кровью можно смыть человеческий грех.
И тогда я понял, что мне нужно делать…»
Тетрадь, исписанная каллиграфическим почерком, выпала у меня из рук и раскрылась на странице с изображением огромного дерева. Под ним аккуратно было выведено:
«В первый день я молился.
Во второй день начал ощущать жестокую жажду.
На третий я был практически без сознания от боли в суставах, сухости во рту. Голова, казалось, сейчас лопнет, пористый язык распух. Было больно смотреть на солнце.
На утро четвёртого дня Господь услышал мои молитвы и послал мне дождь. Капли были слаще вина, стекали по лицу и волосам мне в рот, и я смеялся от счастья. Мой громкий смех в лесной глуши могли слышать лишь птицы. Моё тело замерзало от ветра, но душа в восторге пела.
Пятый день прошёл в молитвах, покаяниях и борьбе с голодом.
Шестой и седьмой день я уже не помню. Снова жажда, снова лихорадка и голод. А потом я увидел красное небо и молочно-белые берега рая. Отовсюду доносилось пение ангельских голосов. Они пели нечто прекрасное, на своём, божественной языке, грамоту которого я выучил позже. Мне хотело понимать эти песни! Господь принял меня в свои объятия, и все мои мирские терзания были окончены. Однако потом я очнулся от того, что какой-то мужчина бил меня по щекам и лил воду на лицо.
Я осознал, что был возвращён рукою Господа обратно. Я был нужен на земле для особой, благостной цели. Я вернулся в абсолютном просветлении, с благословения Отца нашего, и всякое творение Его было прекрасно, и всякое творение его нуждалось в моей помощи…»
Из тетради выпала черно-белая фотография, на которой были запечатлены два подростка. Девушку я узнал сразу — это была София Ракова. Маленькая, скрюченная, но непостижимо светлая. Она сидела в инвалидной коляске, но улыбалась так, как не улыбаются детки богатых родителей, рождённые с золотой ложкой во рту. За её спиной стоял болезненного вида подросток, с избыточным весом. Глаза его были маленькие, близко посаженные друг к другу, волосы неряшливо сосульками висели вокруг лица. Его полные руки лежали на её плечах, и девушка чуть склонялась к ним головой. Даже бездушная картинка передавала, насколько она светилась от его присутствия за спиной и прикосновения пухлых рук к плечам. Юный Захар Кусыкин несмело улыбался, словно удивляясь тому, что вообще способен на это. Всем своим рыхлым телом он склонялся вперед, к ней, настолько близко, как только было позволительно. Фото было датировано тринадцатым июня 1982 года. За день до того, как отец Раковой подал заявление о пропаже дочери. Но дата была не единственной надписью.
Свет лампы падал на фотографию с оборотной стороны и высвечивал зеркальные буквы. Я перевернул изображение и прочитал:
«Теперь ты свободна, моя Ласточка…»
— Почему? — искренне удивился я, разглядывая фото, — почему ты убил её?
Чем больше я смотрел на фотографию двух несмело влюблённых друг в друга детей, тем сильнее меня накрывал удушливый кошмар. Душу разрывало отвращение пополам с жалостью, мерзостное, невыносимое осознание накрыло меня с головой. Я на мгновение задохнулся собственными эмоциями, подавился ими и задержал дыхание, чтобы справиться с собой. Мой дикий, блуждающий взгляд выхватил на одной из полок изящный серебряный женский браслет с миниатюрными колокольчиками.
Он лежал на бархатной подушечке, и поблёскивал в тусклом свете лампы. Браслет этот сиял чистотой, как никогда не могло бы сиять серебро, пролежавшее двадцать лет без ухода. Точно такой же виднелся на фотографии, надет он был на худую, безжизненную ногу Раковой. На фото София была в светлой блузе и длинной юбке, закрывающей её немощные, уродливые, бесполезные ноги, но этот браслет на щиколотке… Почему она надела его в тот день? Почему она вообще что-то надела на ногу, на ненавистную часть тела, ставшую обузой с рождения и причиной всех её страданий?
Положив фотографию на стол, я попятился назад и поднял взгляд вверх.
На стене в ворохе непонятных расчетов и схем висело изображение птицы с раздвоенным хвостом. Оно было довольно грубо выполнено углём на ватмане. Ласточка была нарисована с распластанными крыльями, в клюве она держала ветвь. Птичий силуэт бросился мне в глаза сразу, как только я спустился в подпол, но тогда я не придал ему никакого значения.
Сердце у меня ёкнуло: я вдруг ясно увидел, что углов у рисунка семь — клюв, два конца ветви, два крыла и раздвоенный хвост.
— Семиконечная звезда…
«… первое, на что мы наткнулись, была нумерология, наука о магии чисел. Всем известно, что самое могущественное число — семь…
…септограмма — не редко используется в различных магических ритуалах. Мы всерьез считаем, что сотворивший все эти безумства хорошо знаком с мифами, магией и нумерологией. И число его жертв будет стремиться к самому мистическому числу…»
Взгляд невольно скользнул по изображениям на картинах Кусыкина: везде было одно и то же — зеленые глаза его матери, зеленые глаза Софии Раковой.
«…если говорить о рисунках, то все, что на них нарисовано объединяется сильным образом женщины. На всех рисунках изображены женщины, и мы это тоже не считаем случайностью…»
…все в этих убийствах подчиняется логике, нужно только её увидеть…»
Детские голоса зазвучали в моей памяти так ясно, будто я на мгновение перенёсся в собственный кабинет, в начало лета, когда передо мной сидели пятеро ребят. Они каким-то непостижимым образом знали всё это уже тогда, и если бы я прислушался, то тоже мог бы разобраться во всём намного раньше.
«Ты мстишь себе за то, что твоя мать сделала с тобой… А ты потом сделал с ней. С твоей любовью. Ты всю жизнь носишь в сердце чудовищную вину, но не можешь иначе, потому что все побуждения твои рождены безумием».
Мысль пронеслась кометой в моей голове, такая ясная, стремительная, свежая и вместе с тем абсолютно простая, словно это была прописная истина, настолько понятная, что даже глупая.
Я откашлялся. Пыль, витающая в воздухе и земляной запах ударили в нос. Внезапно и совершенно не кстати вспомнилось время моего детства, когда я болел астмой и повсюду носил ингалятор.
— Алексей! — гаркнул я хрипло и откашлялся снова. Продолговатое, вечно удивлённое, чрезвычайно раздражающее лицо помощника тут же показалось в дыре над лестницей. — Немедленно вызывай сюда наряд. Объяви по рации в розыск Захара Кусыкина. И осмотрись тут повнимательнее.
— Что вы нашли, босс? — но у меня не было времени на объяснения. Я вылез из подвала, чувствуя, что сейчас задохнусь, грубо оттолкнул Лешу в сторону и очутился в протухшей, раскисшей, воняющей смертью и безумием комнате.
— Делай, что сказано, — рявкнул я.
 Перескакивая через разбросанные коробки, спотыкаясь и чувствуя себя от этого всё невыносимее, я выбежал на улицу. Свежий воздух и дождь ошеломили и отрезвили меня. Я выругался по поводу того, что машину пришлось бросить за пустырём, а времени не было совсем!
Алексей бежал за мной по пятам.
— Погодите, шеф, рация же в машине, у вас, как я вызову…
— Вызову сам. Дожидайся наряд, никуда отсюда не уходи, ты меня понял?
С омерзением я оттолкнул мокрую, разбухшую калитку. С неба лило со страшной силой. Под ногами хлюпало, вязкая земля хватала ноги и утягивала по щиколотку в грязь. Я бросился бежать, стараясь экономить силы и дыхание, но не в силах двигаться медленнее. Когда-то у меня была отличная подготовка… тридцать лет назад. На мгновение я остановился.
— Леша, — ошеломлённое лицо помощника белело на фоне серости вечернего дождя.
— Чего? — громко спросил он.
— Будь осторожен, а то до возможности подсидеть меня не доживешь.
Последнее слово я уже кричал, развернувшись и устремившись в серость пустыря и стремительно темнеющего неба…
***
…Дождь уже усилился настолько, что границы земли и неба размылись. Подниматься становилось всё труднее. Путаясь ногами в зарослях повилики, покрывающей траву и деревья, ребята остановились. Здесь искусственная тропа, когда-то сделанная для вывоза угля, становилась шире и ровнее. Впереди зловеще, словно темная пасть огромного чудища, зияла черная арка шахты. Тоннель выглядел уродливой раной, которую когда-то величественной и прекрасной горе нанесли злые люди. Они принялись жадно бурить и копать, вгрызаясь в каменную плоть, они крали её сокровища, и вскоре были наказаны за свою алчность.
Вся мокрая и продрогшая, Майя упёрлась руками в колени и согнулась пополам. С каждым вздохом воздух проталкивался в легкие с обжигающим жаром, словно она дышала воздухом жаркого горна. Волосы тяжелой грязной завесой облепили лицо, шею, грудь, спину.
— Ты как? — она подняла голову. Артём смотрел на неё тревожно. Его лицо было слегка ассиметричным. Левая щека опухла — туда пришёлся второй удар Малашина, один глаз слегка прикрылся.
По щекам Майи текли слезы. Боль от ожога, которую девочка не ощущала до этого момента, внезапно проявилась, но она стиснула зубы, мотнула головой: сейчас было не до травм и царапин.
Тёмный взгляд Артёма скользнул вниз. Он замер на секунду, на его чумазом, исцарапанном лице отразилось замешательство, и Майя вспомнила о разорванной блузке. Щёки её запоздало вспыхнули, руки взлетели вверх, чтобы прикрыться, но он уже снимал свою олимпийку.
— Надень, — сказал Артём, протягивая грязную, всю в мокрых пятнах ткань.
Майя надела. Стёпа, Костя и Антон, подчеркнуто не смотрели в её сторону, только Артём не отвернулся. Он подошел ближе, дотронулся до её обожженной щеки, на которой уже расцвело красное яркое пятно.
— Больно?
Майя качнула головой. Легкий ожег и вправду волновал её в последнюю очередь. Теперь, когда опасность в лице Горского и его псов исчезла, она могла думать лишь о брате, который находился в темноте горной пещеры, в одиночестве и страхе уже больше суток. Она решительно встала, взглянула вперед, на черный зев. Вход в шахту, над которым колоссальной мощью нависала гора. Из зловещей арки дохнуло земным нутром, сырым и холодным, как из могилы. Девочка могла видеть несколько ступеней, спускающихся ниже уровня земли, а затем длинный коридор, теряющийся во тьме.
— Пойдем? — вышло жалобно, но иначе и не могло быть.
Мальчики стояли по обе стороны от неё плечом к плечу. Дождь, слегка ослабевший, тянул свою шелестящую песнь.
— Идем.
Майя обернулась на тусклое небо, просвечивающее средь стволов: оно растеряло дневные краски, стремительно темнело, покрытое плотной завесой туч.
Ребята вошли под полуразрушенные своды старой шахты, прошли несколько шагов, пока не достигли более темного места, куда не проникал дневной свет, и мальчики засветили фонарики. Каменные своды были довольно высокими и удивительно гладкими. Майя представляла себе шахту, похожей на пещеру, сырую и дикую, но здесь повсюду были следы человека. Брошенные каски, заржавевшие инструменты, лопаты, молотки, кирки. Недалеко от входа под потолком висела покосившаяся табличка, на которой значилось: «Не входить. Опасность обрушения». Ребята проигнорировали её. Стоило пройти всего несколько метров, как лето ушло, уступив место вечно влажному пространству, высасывающему все тепло из пористого камня вокруг.
Артём внезапно остановился. За их спинами еще виднелся сияющий серой грозой, теплый выход.
— Прежде, чем мы пойдем дальше, я хочу кое-что сказать.
Он развернулся к ребятам лицом. Майя стояла между Степой и Антоном, такая же смертельно бледная и напуганная, как и все они. Они переглянулись, никто не ответил. Артём набрал воздуха в грудь, словно собрался прыгать с трамплина, и негромко произнес:
— Я люблю тебя, Майя.
Краем глаза Майя увидела, как Антон приподнял брови. Стёпа с другой стороны издал какой-то тихий сдавленный удивленный звук. Но все это не имело ровно никакого значения, потому что Артём произнес эти слова твердо, без тени сомнения или смущения.
Секунду висела тишина, а потом из-за её спины вышел Костя. Он встал рядом с другом, взглянул на девочку и сказал:
— Я тоже люблю тебя, Майя. — Она перевела на него трепетный взгляд, и он добавил, — говорю это сейчас, потому что случая может больше не представиться.
Она вспомнила, как давным-давно он рассказывал ей про Незримую Богиню, и показывал рисунок прекрасной, воздушной девы, парящей в небесах. Прошла секунда, и рядом с Костей встал Стёпа:
— И я люблю тебя. Очень. — Тихо, несмело, так, как мог сказать лишь он, милый, добрый Стёпа…
— Я тоже.
Она обернулась. Антон сделал шаг вперед, развернулся к ней лицом, произнёс эти два кратких слова с вызовом, будто хотел доказать, что ничуть не слабее своих друзей. Спина его была прямая, голова гордо поднята, он был таким красивым в этот момент…
— Тоже люблю тебя, Майя.
Признания прокатились по гулкому подземелью и нырнули куда-то во тьму сырого коридора, дальше, глубже, под землю. Майе казалось, что она слышит их многократное повторение, отскакивающее эхом от разрушенных стен. И она знала, что признания эти станут оберегом для всех пятерых: тайным талисманом, который будет хранить их жизни в этом страшном месте.
Девочка сглотнула ком в горле.
— Я люблю вас, мальчики, очень. Всех вас! — сказала она тихо, переводя взгляд с Артёма, на Антона, со Степы на Костю, — так люблю… вы — самое дорогое, что у меня есть. Вы — моя семья. Я люблю вас. Люблю…
Какое глупое слово. Оно слишком слабо. Его мало, чтобы выразить всю щемящую теплоту, которую Майя испытывает к ним, её мальчикам, её любимым друзьям.
Она подошла к каждому из них, чтобы взять их лица в ладони, поцеловать в горячие щеки, пунцовые даже сейчас, в этой мертвой полутьме. Она поцеловала каждого, и каждый из них закрыл глаза, когда её мягкие губы коснулись щек. Никто не попытался её обнять, они приняли то, что она даровала им. Они обнялись потом, склонив головы друг к другу, все вместе, соприкоснувшись лбами. Постояли так несколько мгновений, и, держась за руки, шагнули в темноту…


Рецензии