Глава 9. Работа у Данилевского. 1853-1856гг

Последний день в стенах родного дома… Ваня чувствовал невероятное одушевление перед тем неизменным, что ждало его в будущем. Это был и страх, и ожидание, и грусть, и, конечно, гордость. Ему завидовали, чуть ли не все жители Острогожска, так ему казалось. Старики завидовали прошлому, по причине приключений молодости, которые у них когда-то были, молодые завидовали будущему. Профессия фотографа казалась всем чем-то невероятным, как будто лучшей, современней и загадочней дела просто не могло быть.
 – Ваня тут же превратился в Ивана Николаевича  – , написал Михаил Борисович в своём дневнике.
Когда человек выбирает свой путь, он волей или неволей, осознанно или нет, но становится тем, кем представляется ему профессия, но только, когда он погружается в работу целиком, ему открывается суть занятия. Наши представления романтизированы ужасно, но не будь их, люди вряд ли бы захотели заниматься чем-либо.
В последний день Крамские позвали к себе в гости знакомых и друзей Вани. Мать наготовила кушаний. Было шумно и весело. Все пришли проводить его, все поздравляли его, желали успеха. Ему это льстило, ему начало казаться, что его путь – это предел мечтаний, удача, о которой он не мог и подумать. Но то и дело Ваня вспоминал какое разочарование принесло ему обучение у того живописца. Когда гости разошлись, а все домашние уже готовились ко сну, Ваня тихо прошёлся по родному дому. Горело всего несколько свечей, и в этом полумраке он различал такие родные вещи. Казалось, он знает всё наизусть. Ваня закрыл глаза и начал представлять обстановку дома. Постояв ещё немного в тишине, он пошёл в свою комнату, сел за стол и написал:
«12 октября.
Наконец, настал для меня последний вечер. Я должен завтра выехать из города в Харьков. Последний вечер я провожу в кругу своих родных и знакомых. В последний раз я вижу знакомые предметы: комнаты, мебель, гитару. Картины обвожу грустным взором; вот одна из них, моей работы: «Смерть Ивана Сусанина». Как глубоко выражена на его лице последняя за царя молитва, тогда как полузамёрзшие поляки занесли на него обнажённые сабли. Вот и табачница, коробочки и прочие безделицы, вот, наконец, и любимые мои книги: «Отечественные Записки» и «Современник»… все, все я вижу в последний раз, и при этой мысли сердце болезненно сжимается. Положим так, что мне будущее очень и очень льстит, потому что я в нем предвижу конец всех моих стремлений; но Боже мой! Как сказать в последний раз «прости»? Однако ж, я сказал уже… Сказал!!!»
 – Да,  –  подумал Ваня, откидываясь на спинку стула. – Сказал как-то, и что из этого вышло? Но так приятно, так бесконечно приятно представлять себя уважаемым человеком, который разъезжает по стране с фотографом. Для этого надо попрощаться. Не стоит вспоминать, что было. Всё прошло, и повторения быть не может.
Он продолжил писать: «Представь себе! Я, кажется, не в состоянии действовать своими умственными способностями, или нет, не не в состоянии,  –  а боюсь, чтобы не возбудить в воспоминании тех происшествий, которые последовали после этого рокового слова. Ты уже, я думаю, друг мой, догадываешься, о каком я «прости» говорю. Да, это было сказано, и что же? Чтобы лучше тебе объяснить, я приведу слова Лермонтова из поэмы «Боярин Орша», где его героиня, когда её отец застал у ней любовника, вскрикнула так, что (говорит Лермонтов) подобный звук из одной и той же груди не вылетает дважды. Так точно случилось и с нею, при произнесении рокового слова «прости»…».
 – И чего я так драматизирую?  – , снова подумал Крамской. – Здесь, на этой работе мне доверят рисовать. Что может быть важнее? Что может быть лучше?
Сон его был беспокойный в ту ночь, а на следующий день он обнаружил себя перед вывеской в ателье Данилевского.
«В путь!» – , подумал Ваня и вошёл в ателье.
 – Здравствуйте!
 – Здравствуйте, здравствуйте, Иван Николаевич, мы вас уже с самого утра ждём,  –  встретил Крамского Данилевский. – Мы собираемся, уже почти всё готово для отъезда в Харьков. И у вас чемодан! Славно, славно. Я сегодня немного рассеян и в спешке, но вы не стесняйтесь, проходите.
Ваня прошёл в ателье и скромно сел на лавку около окна. На подоконнике стоял один единственный непонятный цветок в глиняном горшке.
 – Саша,  –  крикнул Данилевский.
 – Я здесь, отец.
 – Познакомься с Иваном Николаевичем. Это вот, мой сын, Александр.
 – Приятно познакомиться,  –  сказал Ваня, и молодые люди пожали друг другу руки, затем Александр повернулся к отцу и спросил:
 – А что горшок оставим?
 – Он может и пригодился бы, да у нас места нет. Да, и не цветёт совсем. Пусть его.
Александр повернулся к Ване и заговорщицки улыбнулся:
 – Вишь, занавески забрали, вот и места нет. Всё в Харьков, всё с собой, а вот цветы без цветочков отец не любит. Нужно, чтобы непременно цветочки были. Вот, на занавесках были цветочки, вот мы их и забрали.
 – А ну-ка помолчи, много ты понимаешь,  –  добродушно отозвался Данилевский, а потом весело сказал. – Вот, Иван Николаевич, шутник выискался!
В незнакомой обстановке Ваня ощущал себя скованно, как будто его разум был затуманен, движения заторможены. Но уже в поезде, где времени было предостаточно, он начал невольно гадать о характере своих попутчиков, с которыми ему предстояло долгое совместное путешествие. 
Фотограф был около пятидесяти лет, небольшого роста, с крепким телосложением. Прошло ещё несколько дней, и Ваня начал замечать его некоторую сгорбленность, которая тут же исчезала при виде посетителей неспособных платить за портрет. А это он оценивал сразу, и тут же, как будто бы даже вырастал в размерах, делался внушительным. Бывало, зайдёт человек в ателье в костюме, с тростью, а Яков Пётрович нахмурит брови, пробормочет себе под нас: «Не наш клиент. И что им тут мёдом намазано что ли, мест что ли для прогулок мало?» . А потом, смотришь, и действительно, при озвучивании цены, тут же ретируется. Ваня нередко удивлялся внимательному глазу Данилевского.
У Яков Петрович были чёрные, курчавые волосы, которые кое-где с осторожностью коснулась седина. Острый нос и губы были абсолютно обычными, а вот глаза… Коричне – желтоватые, невыразительные, но добродушные в его спокойном расположении духа и горящие, как два светлячка в тёмном лесу при возбуждении, злости или даже при большой радости. Ваня очень редко думал о том, что хозяин его еврей. Его, как и мать успокаивало то, что Данилевский принял христианство. Как, никак, это роднило.
Александр был похож на отца. У него был весёлый нрав, но в то же время прекрасные манеры и какая-то доброта в глубине тёмно – серых глаз. Ваня почувствовал, что они могли бы стать друзьями. Крамскому не понравилось в Александре только одно. Этот гимназист в угловатых очках с вечно запутавшимися кудряшками постоянно подшучивал над своим отцом. Они были очень похожи, может быть, именно поэтому Александр старался так много шутить. Обращая в фарс недостатки своего отца, он тем самым с горечью смеялся над самим собой. Всё это Ваня понял далеко не сразу, хотя многое почувствовал уже в поезде.
Когда они прибыли в Харьков, организовали ателье, повесили старую вывеску, работа пошла своим ходом. Данилевский фотографировал, Ваня отделывал портреты. Иногда до него доносился настойчивый голос Яков Петрович: «Не говорить, не двигаться, не улыбаться!». При уважаемых клиентах Данилевский завязывал себя в узелок, даже после тяжелого дня работы его тон был предельно уважительным. А поскольку он считал таковым каждого, кто был способен заплатить сумму портрета, делал это он достаточно часто.
И всё-таки Данилевский вызывал противоречивые чувства. Вскоре Ваня обнаружил, что угодить Якову Петровичу в ретуши было практически невозможно.
 – Вот здесь вот  – , говорил Данилевский, тыча пальцем в портрет некой дамы. – Ну смотри, не лицо, а какая то картошина, вся в глазках и рытвинах! Нужно, чтобы всё было ровно, гладенько, а то барышне не понравится. А ты что делаешь? Что это за уродливые тёмные пятна?
 – Пётр Яковлевич,  –  оправдывался Крамской. – Это же тени. Иначе лицо будет, как мыльный пузырь, и одутловато, и плоско.
 – Не рассуждать! – прикрикивал Данилевский. – За такую работу будешь получать в два раза меньше.
Ваня расстраивался, старался угодить, но у него решительно ничего не получалось. В остальное время его отношения с Яковом Петровичем были самые тёплые, он принимал Ваню за ужином, как родного сына. И вообще в семье Данилевский был прекрасным человеком: жену любил безмерно, сыну многое прощал. Как глава семьи Данилевский был просто образцовый муж. Его семья ни в чём не имела недостатка. Только Александр тяготился этим. В глубине души, он понимал, что вёл бы своё дело точно так же, как отец, и осознание этого разъедало его изнутри.
Как-то раз они сидели с Крамским у реки. Александр ловил рыбу, а Ваня задумчиво изучал переливание зелёных цветов на противоположном берегу. «Как же я люблю живопись!  – , думал он. – Милая живопись! Я умру, если не постигну тебя столько, сколько доступно моим способностям». А затем, неожиданно для себя, он продолжил вслух:
 – Но я ума не приложу, как угодить ему.
Глаза Саши потемнели, и он резко сказал:
 – Никак
Крамской очнулся:
 – Ты, правда, так думаешь?
 – Разве ты не видишь, он начинает ломать комедию всякий раз, когда приходит время с тобой расплачиваться. Он боится, что, если выразит одобрение, ты запросишь больше.
Это было так очевидно, но так непонятно для Вани, что он сам не заметил, как встал с травы. Мгновение они провели в молчании, а потом Ваня смог сказать только одно:
 – Да, похоже, что ты прав, но, мне кажется, он любит живопись.
Саша пожал плечами и скоро ушёл, а Ваня, прогуливаясь по берегу, думал:
«Как часто случалось мне, сходясь с каким-нибудь человеком, испытывать чувство, говорящее не в пользу его! Но при одном слове: «он рисует», или: «он любит искусство»  –  я совершенно терял это враждебное чувство, и в душе, уважая его, я привязываюсь к нему, и привязываюсь сильно, сильно!!! Я привязываюсь к нему потому только одному, что он любит живопись, я уважаю его в душе за то, что он уважает это высокое и изящное искусство, я его люблю и привязываюсь к нему за то, что он не отвергает его, за то,  что он понимает эту стихию живописи, без которой внутренняя моя жизнь не может существовать. Живопись! Я готов это слово повторять до изнеможения, оно на меня имеет сильное влияние; это слово – моя электрическая искра, при произнесении его я весь превращаюсь в какое-то внутреннее трясение. В разговоре о ней я воспламеняюсь до последней степени. Она исключительно занимает в это время всё моё внутреннее существо – все мои умственные способности, одним словом, всего меня…»
Туман медленно полз по земле, поглощая противоположный берег реки. Стало прохладно, и Ваня пошёл спать. Последующие дни ему не давала покоя мысль, действительно ли его хозяин любит живопись? Чем больше он наблюдал за ним, тем больше его одолевали сомнения. Постоянные препирательства по поводу оплаты выматывали Крамского просто невероятно. Более того, некоторые просьбы Петра Яковлевича приводили его в полное замешательство.
 – Генерал слегка полноват,  –  сказал он как-то раз. – Сам понимаешь, не эстетично, сделай его посветлее, чем светлее, тем меньше чувствуется вес.
Ваня чувствовал себя ответственным за работу, ему не давало покоя, что он никак не может угодить Данилевскому. Хоть, Александр, и указал ему очевидную причину, а всё-таки Ваня чувствовал, что он ещё пока даже в силу своего возраста не может быть мастером. По тому, как радушно Данилевский всегда принимал его в своём доме, Крамской, проникался к нему тёплыми чувствами, несмотря ни на что, и даже чувствовал, что хотел бы быть ему полезным, отплатить за гостеприимство и внимательность.
 – Мне ещё учиться и учиться,  –  признавался он Данилевскому. – Помните, вы говорили маменьке, что оплатите уроки рисования у профессора, которые я посчитаю нужным взять? Этот пункт имеется также в контракте. Так вот, исключительно, чтобы сделать мою работу лучше, я решил использовать ваше предложение.
Данилевский вначале нахмурился, пробурчал: «Траты, траты. Вы, Иван Николаевич, и так справляетесь», но тут вмешался Александр:
 – Вы, батюшка, не скупитесь. Вам же прибыльней будет, если Ваня улучшит своё мастерство.
 – Верно, верно. Соображаешь, сорванец.
Но с обучением опять ничего не вышло. Профессор гимназии, к которому ходил Крамской не хотел или не мог его учить. Кто его разберёт? А только вскоре Ваня понял, что нет никакой разницы, сидит ли он днями в своей мастерской, упражняясь в ретуши или в классе. Всё одно, один. И тогда, Крамскому ничего другого не оставалось, как совершенствоваться самостоятельно. Естественно Данилевскому он ничего не говорил о провале с уроками, да тот и не заметил бы разницы. Но Ваню самого мучила мысль, что деньги брошены на ветер.
 Между тем, жизнь шла своим чередом. Данилевский спланировал долгую поездку:
 – От Харькова поедем через Белгород в Курск, потом в Орёл, дальше по направлению к Москве через Тулу и Подольск.
Около двух лет, пока ателье колесило по России, Ваня старался улучшить своё мастерство и тихо сносил все придирки Данилевского, соглашаясь на сокращение своих доходов. Но, чем больше опыта появлялось у Вани, чем больше знаний он выхватывал из книг, тем больше он разочаровывался, осознавая своё безнадёжное положение.
Вскоре Ваня начал замечать,  в чём именно проявляется еврейство Данилевского. Своих понятий в искусстве у этого фотографа практически не было. Как голодный коршун, он хватался за любое мнение, высказанное кем-то и услышанное когда – то. Притом, что знаний об искусстве у этих людей могло быть меньше, чем у сапожника в его мастерской. Да, и у того их могло бы быть больше, поскольку он всё таки что то, да создаёт, а не рассуждает, проводя дни в праздности, так, от скуки. Ваня всё больше начинал тяготиться своим существованием. Данилевский окружал себя людьми пошлыми, посредственными в полном смысле этого слова.
 Крамской старался, как можно меньше общаться с другими, в своей маленькой комнатке в ателье, он мог часами сидеть в спокойствии и тишине, только бы оттянуть этот момент, когда придут принимать работу. Единственное, что помогало ему в это непростое время – это родные просторы полей, густые чащи лесов. Остроумие, добродушный нрав и весёлость – вот те качества, которые Крамской так любил в русском характере. Даже простой разговор двух мужиков, наполнял Ваню любовью к родной стране, его милой Малороссии:
 – Куме, а куме, пойдём к батьке, выпьем горелки!
 – Да, выпить-то, выпить!  – , сказал в раздумьях кум.
 – А що?
 – Як бы для штуки!!!
***
Дни шли, менялись города, одни мысли сменяли другие. Потом, много лет спустя, Иван Николаевич Крамской напишет, что это была суровая школа жизни. Страх не угодить Данилевскому сменился ощущением превосходства перед ним. Особенно, когда кто – нибудь из посетителей хвалил работу ретушёра. Но стоило посетителю уйти, как Пётр Яковлевич тут же отмечал:
 – Хороший человек, но дилетант.
Это всегда больно резало Крамского. Чтобы ни было, а Данилевский всегда показывал, что Крамской хорош недостаточно. Ваня стал раздражителен, и причиной тому служил Яков Петрович. Даже находиться в одной комнате с этим человеком стало для Крамского невыносимо. Каким – то непостижимым образом, он заполнял собою всё пространство. Труднее всего Ване было переносить его рассуждения об искусстве.
 – Он восхищается самыми пошлыми вещами, –  сказал разгорячённый Крамской после очередного денежного спора с Данилевским, во время одной из вечерних прогулок с Александром. – Как нарочно у этого человека нет вкуса, не удивительно, что тот господин, похваливший мою ретушь, заметил, что такие портреты лучше разделать невозможно! «Месяц в полнолунии»,  –  кажется, так он сказал про лицо. Без теней, без жизни. Блин, как есть блин, с уродливо выступающим носом.
Крамской с ожесточением пнул крапиву, растущую сбоку от тропинки. Ваня довольно часто изливал свою душу Александру. Он даже не задумывался о том, как мучительно было для мальчика слушать подобное о своём отце. В то же время Александр видел то же самое, и не мог не поддаваться влиянию Крамского. Как-то раз, на семейном ужине с несколькими приглашёнными, Саша, вдруг, не удержался:
 – Чтобы делать снимки ни ума, ни вкуса, нашему ателье не надо. Папенька и так всё продаст.
Повисло ужасно напряжённое молчание. Все замерли, кто в страхе, кто сконфужено, поглядывали на Петра Яковлевича. Сам Саша, как только произнёс эти слова, тут же с ужасом вины осознал их смысл. Крамской смотрел только в свою тарелку и думал: «Чтобы я ему ещё раз, что сказал, этому мальчишке. Как я был глуп… Боже, как я ошибся. Разве же можно было говорить с ним об этом?» Ване казалось, что этот молчание вечно,  –  «И почему никто ничего не говорит? Нет, это просто невыносимо!». Казалось, он совсем перестал дышать, но тут, госпожа Синицына, молодая жена местного священника засмеялась:
 – Ну, и шутник же вы, Сашенька! Все мы знаем, сколько умения нужно Петру Яковлевичу, чтобы справиться с этим аппаратом. Весь город к нему, как к лучшему фотографу, в очередь выстраивается! Правда, Пётр Яковлевич, нам с вами так повезло, мы вас очень ценим!   
Разговор принял привычное оживление, но после этого момента между Крамским и Данилевским была проложена глубокая бездна исключительно формальных отношений. Ваня перестал так много общаться с Александром. Он сделался закрытым и молчаливым. Он не мог знать, что сразу после ужина Александр подошёл к отцу и сказал:
 – Простите меня, батюшка, дрянной мой язык.
Данилевский грустно улыбнулся, потрепал его по голове и сказал:
 – Ничего, ничего, Сашенька, проехали, забыли.
***
Тоска Крамского, разрастаясь всё больше, перерастала в апатию, и только в своих одиноких прогулках наедине с миром он чувствовал себя счастливым. Когда он следил взглядом за восходом солнца, за тем, как медленно просыпается весь мир, он говорил про себя: «Вперёд без оглядки, были люди, которым было ещё труднее!»
Перед ним был весь мир. То и дело его чуткое ухо улавливало напевы русских песен. Как же пленительно было слушать эти девичьи голоса. Как заворожённый Ваня шёл на эти звуки. Ему казалось, что они способны выразить его необъяснимую тоску, и в эти моменты он чувствовал себя одним целым с Россией. Как будто тоска была выражением сердца русского характера, тоскующего о каком-то потерянном блаженстве, о чём-то высоком и светлом.
И в эти моменты, вспоминая всю свою раздражительность в последние дни, Ваня подумал: «Ничего просто так нет в этом мире. И мне это испытание ниспослано свыше. Испытание! Да, да! Это такое испытание, без которого ни один человек не смотрит на мир с правильной точки зрения, эти испытание неизбежные, посылаемые провидением Божьим на человека для того, чтобы он очистился, для того, чтобы он научился терпению, этой высокой добродетели, без которой ни один человек не достигал конца своего назначения. Это-то испытание послано теперь и на меня… Да, теперь я его понял!»
И так легко стало Ване, он вздохнул полной грудью, раскрыв руки перед необъятным бескрайним простором родной России. С этими мыслями он бродил по берегу, продолжая думать о своей жизни:
«И так, должно покориться этому испытанию для того, чтобы и мне запастись на будущее время терпением, которого я прежде не имел. Где же теперь искать помощи для подержания себя в этом испытании, да! Где же?... О, разумеется, её должно искать в религии, её должно искать там, где начало этого испытания, которое показалось для меня слишком тяжелым. «Да будет воля Твоя, Боже!» «Сердце чисто через испытание созижди во мне, и дух прав обнови во утробе моей!...» .
***
Жизнь каждого человека удивительна и богата на свои уроки. Чем больше Ваня думал о том испытании, которое выпало на его долю, тем больше он понимал, что оно не последнее. Неразрешённые вопросы мучили его, и он не мог остановиться и прекратить поиски ответов. Как – то раз он встретил в ателье одну женщину, которая хотела сделать фотокарточку для своих детей, чтобы запомнили её.
 – Как жаль, что вы не приехали немного раньше,  –  сказала она. – Мой муж умер несколько месяцев назад. Младшенькому годика три, он так отца то и не узнает.
Она бездумно посмотрела перед собой:
 – А ещё до этого девочка умерла, совсем махонькая, хорошенькая была такая, эх вот бы на её личико посмотреть. Да, поздно вы приехали. Ну, хоть мой портрет останется, а кто знает? Жизнь то, вон какая.
Тогда Ваня впервые подумал о смерти, он вспомнил о своей сестрёнке. Ещё в детском возрасте Ваня потерял свою родную сестру, она умерла от кори. И почему так случается? И почему его сестрёнка? Почему дети? Эти вопросы ужасно мучил его, и он везде искал на них ответ.  Один раз, блуждая по улице, он увидел старенького священника в чёрной рясе. Ваня подошёл к нему и спросил дозволения сесть рядом.
 – Батюшка, у меня есть к вам вопрос,  –  сказал Крамской, старец кивнул. – почему умирают дети?   
 – Не ты первый, не то последний задаёшь этот вопрос.  Чем раньше уходишь, тем меньше испытаний выпадают на твою долю, тем меньше искушений и меньше грехов,  –  сказал старец, глубоко всматриваясь куда – то в себя, а затем повернулся к Ване и сказал. – Вон, птички копошаться в траве, видишь? Мир прекрасен, хоть испытания и сложны, да и тело дряхлеет с каждым годом, но награда за преодоление велика. Вот, я стар, земное уже совсем не слушается, но душа всегда молодая.
И его светлые голубые глаза, озарились внутренним сиянием, он улыбнулся и похлопал Ваню по его упругой и сильной руке своей узловатой ссохшейся ладонью, которая была больше похожа на крючковатое дерево, чем на руку человека. Ваня улыбнулся ему в ответ и пошёл дальше в мастерскую, ему до вечера надо было закончить несколько фотокарточек для Данилевского.
***
В Нижнем Новгороде работа Крамского с Данилевским перевалила за четыре года. Иван Николаевич Крамской возмужал. Однако положение его у фотографа не изменялось к лучшему. Крамской смирился с этим давно. Но как – то раз, после очередной денежной ссоры с Данилевским, ему, вдруг, страшно захотелось выпить. Это был серый осенний день, ничем не примечательный и никак не выделяющийся. Крамской зашёл в первое же заведение, которое попалось ему на глаза. Не то, чтобы он любил выпить или запивал свои неудачи, совсем нет. Ему просто хотелось выпить. И это желание было единственным на данный момент.
 – Пива, пожалуйста,  –  сказал он и сел недалеко от бара.
У него не было желания уединяться, но и заводить разговор первым он тоже не хотел. Ему было несколько жаль окружавших его уставших и пьяных лиц, пусть даже смеющихся. Он не думал задерживаться, да и напиваться он тоже был не намерен. Кружку, вряд ли другую, и пойдёт домой.
Слегка пошатываясь, с удивительной грацией огибая все препятствия с неизменной фразой: «Пардоньте», к барной стойке пришвартовался некий господин, на вид лет тридцати пяти, может быть и сорока. Он что – то заказывал, пока Крамской разглядывал его длинное оборванное пальто, лапти, какую – то палку. Несмотря на бедный вид, он не выглядел ни крестьянином, ни рабочим.
 –  Разночинец я, раз – но – чи – нец! – вдруг, громко стуча по столу проговорил незнакомец, а затем посмотрев на Крамского сказал. – Доктор я, а вы?
 –  Ретушёр, с фотографом путешествую,  –  услышал свой голос Крамской.
 –  Ууоо,  –  протянул доктор. – Это мне не понятно. А вот я, ещё здесь поработаю годка три и буду, знаешь кем, вернее знаете, кем буду? Штаб – лекарем буду, а потом и в Петербург поеду! Только вот семь лет, как там они пишут… А, беспорочной службы, вот! Из учебного заведения был выпущен, а дальше сам. А тут, тебе бах и семейство, и кормить надо. И как быть? А у меня ни семьи, никого. Ничего меня здесь не держит! Ни – че – го! Поеду в Питербург! Это мне понятно. Только денег вот накоплю и поеду.
 – Ты брат, иди домой, проспись  – , сочувственно сказал ему Крамской.
«Глаза у этого человека умные  – , подумал он. –  А ведь только никуда он не поедет, и заведёт себе семью, и так и будет сюда приходить».
 – Нннееет,  –  помотал своей короткой светлой бородкой лекарь. – Никуда я не пойду! Точнее не пойду, а уеду. В Питер уеду, точно  – , затем глаза его погруснели.  –  Ты ведь, друг, не понимаешь. Больные они ведь во мне нуждаются. Им плохо, им больно, они страдают. Как я могу их бросить? Тут и вонь, и всё человеческое, а ведь они люди. И мне бы поступить, как себе выгоднее, бросить всё, да переехать в Петербург, хоть на перекладных, хоть как. А не могу я. Прибегает ко мне мальчишка, маменьке плохо, кто у него кроме этой маменьки? Никого у него, никого, кроме меня. Встаю и иду. Ведь талант у меня с детства болезни врачевать и учёба мне легко давалась. И разве же могу, предать я своё предназначение, не быть там, где более всего во мне нуждаются? В Питере что? Каждый третий к дохтору ходит и на каждого третьего по дохтору, а здесь, один я и все ко мне.
Всё внутри у Крамского сжалось. «Каждый несёт свой крест»,  –  вездесущей стала для него эта фраза, заполняя все мысли, вытесняя собой его самого, и превращая в маленькое существо с огромным желанием помочь всем и каждому, но сознающее всю свою беспомощность.
«И хоть нет у меня такого великого долга,  –  подумал Крамской. – А всё же есть у меня талант. Не растрачиваюсь ли зря с неумелым фотографом?». Это была поздняя осень. Пошёл снег. Иван Николаевич шёл большими шагами, с каждым шагом вдавливая мысли в припорошенную снегом землю.
«Есть люди – творцы, а есть – дельцы,  –  думал Ваня. – мне одно, ему – другое. Что ж в этом плохого? Не любит он искусства, не понимает его, и от того нет никакой возможности нам больше работать вместе. Я чувствую, как мастерство моё за четыре года выросло, а он всё также мне не доплачивает. Да, если бы дело только в этом. Если бы я не чувствовал мощи, необъяснимой силы во мне к искусству, я бы и не желал большего. Но здесь, с Данилевским, мне приходится подавлять себя, свои способности. Это ли не предательство таланта, посланного свыше? Нет, больше не буду, больше не предам. Прощайте, господин Данилевский».
 – Бросаешь меня? – вырвалось у Данилевского, как только Ваня озвучил своё намерение. – И скатертью дорожка! Я его кормил, одевал, платил! А он бросает меня!
 –  Вы мне всегда недоплачивали, Пётр Яковлевич, но я злого не помню. Спасибо вам за всё.
Данилевский недовольно надулся, но так ничего больше и не сказал. Когда Ваню провожали, он даже не вышел. Александр обнял Ваню, как брата и сказал:
 – Ты не сердись на отца, тяжело ему с тобой расставаться, он хоть и сложный человек, а к тебе привязался.
Ваня кивнул и сказал:
 – Будь здоров!
 – Привет Петербургу!  – , крикнул Александр Ване, размахивая шапкой уходящему поезду.   
 


Рецензии