Две жизни Родиона Раскольникова. Пьеса

e.tel@internet.ru

В оформлении лицевой обложки использованы фотографии:
Empire State Building © Sam Valadi. Ист.: commons.wikimedia.org;
Дом Раскольникова в Санкт-Петербурге © Александр Савин. Ист.: commons.wikimedia.org.

По мотивам романа Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»

Пьеса для моноспектакля

*

Родион Раскольников обречен: убийственная нищета и отсутствие жизненных перспектив; неотвратимое наказание за выстраданное нераскаянное душегубство.

Но что, если Раскольников прошел мимо возможностей, которые открывала судьба? Что, если он попытается сызнова ответить на судьбоносный вопрос: является ли наказание непреходящим спутником преступления?

Пьеса Ильи Теля «Две жизни Родиона Раскольникова» разворачивает мысленный эксперимент – трансформацию героя Достоевского, бросающего вызов предопределению. Сумеет ли Раскольников превозмочь навязанные предрассудки и страхи, сумеет ли стать Наполеоном собственной жизни? Куда приведут его поиски лучшей доли? Какое обвинение предъявит он Достоевскому?

Пьеса, написанная по мотивам романа Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание», рассчитана на постановку моноспектакля. Пьеса допускает широкий возрастной диапазон актера – от молодого до состарившегося Раскольникова.

Цитаты из романа Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание» приведены в тексте пьесы без ссылок.

*

ДВЕ ЖИЗНИ РОДИОНА РАСКОЛЬНИКОВА. ПЬЕСА ДЛЯ МОНОСПЕКТАКЛЯ

(Появляется Раскольников, богато одетый по моде середины XIX века, с изысканной тростью и дорогим портфелем.)

Вы меня не узнали? Что ж, не мудрено. Осталось ли что-то от прежнего, знакомого вам человека? Разве что воспоминание роднит меня с ним…

Очень давно я задал себе сакраментальный вопрос: «Быть или не быть?». И знаете: мне почему-то захотелось быть. Вот только, что это значит быть?..

Кажется, вы сбиты с толку. Я – не Гамлет.

Позвольте перечислить добрые дела, совершенные мной в прошлой жизни.

«…в бытность свою в университете, из последних средств <…> помогал одному <…> бедному и чахоточному университетскому товарищу и почти содержал его в продолжение полугода. Когда же тот умер, ходил за оставшимся в живых старым и расслабленным отцом умершего товарища <…>, поместил этого старика в больницу, и когда тот тоже умер, похоронил его».

«В доме, у Пяти углов, во время пожара, ночью, вытащил из одной квартиры, уже загоревшейся, двух маленьких детей, и был при этом обожжен».

Оставил последние «копеек сорок семь, али пятьдесят» бедной женщине, которой нечем было кормить детей.

Потом ей же, из денег, выкроенных для меня матерью и сестрой, оплатил похороны мужа – горького пьяницы, раздавленного лошадью. Пожертвовал двадцать пять рублей! Все свое «состояние»…

Совсем забыл. Передал городовому двадцать копеек для одной несчастной девушки, которую в первый и последний раз видел на улице…

Впрочем, моя слава не связана с душевной щедростью. Добрые дела мало интересуют публику. Поистине всемирную известность я обрел, убив двух женщин.

Думаю, вы догадались. Разрешите представиться – Родион Раскольников. Тот самый. Впрочем, лишения и муки совести остались в прошлом…

Два разных человека. Прежний – голодный, выживающий, сомневающийся, ищущий невесть чего, обреченный. И нынешний – нашедший свой путь, не знающий сомнений и бессердечно богатый.

Не смотрите на мое платье. Я – ваш современник. Одеваться по моде позапрошлого века – моя слабость: возможно, единственная и простительная…

*

Да, наворотил я дел. Интеллигентный человек, бывший студент, старуху-процентщицу и ее кроткую сестру, нагулявшую ребенка, на тот свет спровадил. И как! Топором. Вот этим.

(Раскольников достает из портфеля орудие убийства.)

Самому не верится. Интеллигенты, они всё больше пустословят…

То душегубство было моим Бородином. Поражение я потерпел позже. И разбили меня не улики, не проницательность Порфирия Петровича. Свой Ватерлоо я соорудил сам…

Скажите, вам никогда не было меня жалко?.. Нет, не так. Вам никогда не хотелось, чтобы я «переварил» убийство и преуспел? Или же вы, как и Достоевский, считаете, что преступление не может лежать в основании большого, долгосрочного преуспевания?

А ведь злодейство, которое я совершил, – поступок. И отважиться на такой поступок способен не каждый. А сколько было сомнений, страхов. Но ведь смог, смог перебороть себя!

Помните: «Боже! – воскликнул он, – да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой, теплой крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором… Господи, неужели?». Да! А иначе никак. Хочешь жить по-человечески, забудь на время, что ты человек. Или… стань человеком?

«Ко всему-то подлец-человек привыкает!», – говорил я себя. И тут же протестовал: «…коли действительно не подлец человек, весь вообще, весь род то есть человеческий, то значит, что остальное всё – предрассудки, одни только страхи напущенные, и нет никаких преград, и так тому и следует быть!..».

А ведь куда легче пойти ко дну: изнашивать себя трудами за еду и сон, или спиваться как Мармеладов, превратившись в «забавника», обрекающего семейство на погибель, обрекающего родную дочь на продажу девственности за тридцать целковых…

Неужели Мармеладову ни разу не пришла та же мысль, что и мне? Неужели ему не хотелось вырваться из убийственной нищеты?..

Заметьте: мое преступление было не спонтанным – выстраданным, осмысленным, совершенным на трезвую, хотя и лихорадочную голову…

А потом случилась катастрофа. Я сдался на милость неведомому победителю. Будто проклятое мироздание решило меня раздавить.

И что в итоге? Крайняя нужда и безысходность, мучительные раздумья, убийство, страх, психическое расстройство и силки, расставленные треклятым следователем, признание в убийстве Соне Мармеладовой, огласка, явка с повинной, суд, каторга, наконец, смерть матери…

*

Корень моих бед в том самом вопросе: «Мне другое надо было узнать, другое толкало меня под руки: мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею…». «Тварь ли я дрожащая или право имею…». Вы задаетесь этим вопросом и попадаете в ловушку, ибо уже сомневаетесь в своем праве.

А тут еще бесконечный Наполеон… Сдался мне этот Наполеон! Выскочка-корсиканец ни на кого не равнялся: потому его имя и сделалось нарицательным…

Была и другая фатальная ошибка. Я оправдывал убийство будущими «благодеяниями». Взращивал намерение одарить и осчастливить человечество! Свидригайлов емко излагает мою «теорию»: «…единичное злодейство позволительно, если главная цель хороша. Единственное зло и сто добрых дел!».

Теперь, с высоты прожитых лет, понимаю: с таким набором исходных позиций, с такой впечатлительностью был обречен на фиаско.

А тут еще въедливый и злоехидный Порфирий Петрович с его «психологией». Почуял падальщик добычу, ухватился за мою статью о праве «необыкновенного» человека на преступление: «Ведь вот-с… право, не знаю, как бы удачнее выразиться… идейка-то уж слишком игривенькая… психологическая-с… Ведь вот-с, когда вы вашу статейку-то сочиняли, – ведь уж быть того не может, хе-хе! чтобы вы сами себя не считали, ну хоть на капельку, – тоже человеком “необыкновенным” и говорящим новое слово, – в вашем то есть смысле-с… Ведь так-с? <…> А коль так-с, то неужели вы бы сами решились – ну там ввиду житейских каких-нибудь неудач и стеснений или для споспешествования как-нибудь всему человечеству – перешагнуть через препятствие-то?.. Ну, например, убить и ограбить?..».

Статья «О преступлении», опубликованная в «Периодической речи», была подписана одной буквой. Так ведь не поленилась, полицейская ищейка, осведомилась через знакомого редактора об авторе.

Обволакивал Порфирий Петрович разговорами о моей молодости, о возрождении, о светлом будущем. Расспрашивал: верую ли я в Новый Иерусалим, да в бога, да в воскресение Лазаря…

*

Я спрашивал себя: неужели такова моя планида? Убить, накачавшись «философией», будто наркотиком, а потом – в ломке, не раскаявшись, – потащиться в капкан.

Я совершенно не раскаялся. И, пожалуй, тем и наметил дорогу к спасению, тем и оставил шанс переделаться.

Говорил же Соне, когда она толкала сдаться: «Они сами миллионами людей изводят, да еще за добродетель почитают. Плуты и подлецы они <…> И что я скажу: что убил, а денег взять не посмел, под камень спрятал? <…> Так ведь они же надо мной сами смеяться будут, скажут: дурак, что не взял. Трус и дурак!»…

Говорил сестре, внушавшей, что я, «идучи на страдание», смываю вполовину свое преступление: «Преступление? Какое преступление? <…> то, что я убил гадкую, зловредную вошь, старушонку процентщицу, никому не нужную, которую убить сорок грехов простят, которая из бедных сок высасывала, и это-то преступление? Не думаю я о нем и смывать его не думаю. И что мне все тычут со всех сторон: “преступление, преступление!” Только теперь вижу ясно всю нелепость моего малодушия, теперь, как уж решился идти на этот ненужный стыд! Просто от низости и бездарности моей решаюсь, да разве еще из выгоды, как предлагал этот… Порфирий!..»…

Да, я пролил кровь! «Которую все проливают, <…> которая льется и всегда лилась на свете, как водопад, которую льют, как шампанское, и за которую венчают в Капитолии и называют потом благодетелем человечества. <…> Но я, я и первого шага не выдержал, потому что я – подлец! Вот в чем всё и дело!»…

Ведь до последнего не желал делать признания. Оно вырвалось против воли, в затмении, как наваждение!..

Раскаяния не последовало и по прошествии времени, на каторге:

«…он строго судил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким мог случиться. Он стыдился именно того, что он, Раскольников, погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо, по какому-то приговору слепой судьбы, и должен смириться и покориться пред “бессмыслицей” какого-то приговора, если хочет сколько-нибудь успокоить себя.

Тревога беспредметная и бесцельная в настоящем, а в будущем одна беспрерывная жертва, которою ничего не приобреталось, – вот что предстояло ему на свете. <…> Зачем ему жить? Что иметь в виду? К чему стремиться? Жить, чтобы существовать? <…>

И хотя бы судьба послала ему раскаяние – жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится петля и омут! О, он бы обрадовался ему! Муки и слезы – ведь это тоже жизнь. Но он не раскаивался в своем преступлении».

«Вот в чем одном признавал он свое преступление: только в том, что не вынес его и сделал явку с повинною»…

Мою историю, словно в насмешку, венчает елейное: пробуждение любви к Соне и чтение Евангелия. Не принимайте всерьез эту глупость. Один неглупый человек так отозвался о методе Достоевского: «Все положительное – в обещании» [1] …

*

Я занимался самообманом. Воистину: «Вранье есть единственная человеческая привилегия перед всеми организмами. Соврешь – до правды дойдешь!». Вот я до правды и дошел. И подлинным мотивом моего преступления, который я зачем-то изничтожал, были деньги.

Судите сами: располагай я тремя тысячами рублями, пошел бы убивать, чтобы узнать, «вошь ли я, как все, или человек? <…> Тварь ли я дрожащая или право имею…»? Чёрта с два! Так что же я нагородил?!

Меня сгубил ложный стыд, предубеждение о зазорности убить из-за денег. Как же – русский интеллигент убивает… из-за денег! И вот я «изобрел» теорию, «могучую» идею. Пестовал ее, накручивая себя: мол, «хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил…».

Я пришел к простому выводу: надо поменьше думать. Надо подходить к вопросу по-западному, если хотите, по-протестантски. Всё уже давным-давно придумано без меня…

Угловую часть дома, в котором я жил, «украшает» горельеф. На гранитной плите выбит текст, измышленный Даниилом Граниным и Дмитрием Лихачевым: «Дом Раскольникова. Трагические судьбы людей этой местности Петербурга послужили Достоевскому основой его страстной проповеди добра для всего человечества»…

Господи, какой толк в этой несусветной «страстной проповеди»? Мир невозможно переиначить: тем более, проповедями добра для всего человечества.

«…не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить! <…> Это их закон… <…> кто крепок и силен умом и духом, тот над ними и властелин! Кто много посмеет, тот у них и прав. Кто на большее может плюнуть, тот у них и законодатель, а кто больше всех может посметь, тот и всех правее! Так доселе велось и так всегда будет! Только слепой не разглядит!»…

*

Единственный выход – покорить мир, сыграв по его правилам.

Со мной случилась метаморфоза сродни той, что разыгралась в России в девяностые. Эти годы перековали иных идеалистов и романтиков в хищников. Советские мальчики, бывшие октябрята и пионеры, сделались акулами звериного капитализма.

Кстати, я злился, когда меня называли идеалистом. Зря! В идеализме скрыта великая сила. Вот предписание Достоевского на мой счет: «…он тысячу раз и прежде готов был отдать свое существование за идею, за надежду, даже за фантазию. Одного существования всегда было мало ему; он всегда хотел большего».

Способность страстно во что-то верить и следовать своей вере дана немногим. Просто нужно обрести правильную веру, поверить в надежного, земного бога.

«Я ведь вас за кого почитаю? Я вас почитаю за одного из таких, которым хоть кишки вырезай, а он будет стоять да с улыбкой смотреть на мучителей, – если только веру иль бога найдет. Ну, и найдите, и будете жить», – напутствовал Порфирий Петрович.

Вот я и нашел основательную веру. Веру в деньги. В деньги не как в подножный корм, как в идею!

Одно дело – нафантазировать, убить в экзальтации, в безысходности, в обиде на весь мир, а потом погибнуть. А вот убить и сделать новый шаг, убить, чтобы быть… Вот тут – другое. Для этого необходима трезвая, заземленная мотивация.

Что проще: «…у матери моей почти ничего нет. Сестра получила воспитание, случайно, и осуждена таскаться в гувернантках. Все их надежды были на одного меня. Я учился, но содержать себя в университете не мог и на время принужден был выйти. Если бы даже и так тянулось, то лет через десять, через двенадцать (если б обернулись хорошо обстоятельства) я все-таки мог надеяться стать каким-нибудь учителем или чиновником, с тысячью рублями жалованья… <…> А к тому времени мать высохла бы от забот и от горя, и мне все-таки не удалось бы успокоить ее, а сестра... ну, с сестрой могло бы еще и хуже случиться!.. Да и что за охота всю жизнь мимо всего проходить и от всего отвертываться, про мать забыть, а сестрину обиду, например, почтительно перенесть? Для чего? Для того ль, чтоб, их схоронив, новых нажить – жену да детей, и тоже потом без гроша и без куска оставить? Ну… ну, вот я и решил, завладев старухиными деньгами, употребить их на мои первые годы, не мучая мать, на обеспечение себя в университете, на первые шаги после университета, – и сделать всё это широко, радикально, так чтоб уж совершенно всю новую карьеру устроить и на новую, независимую дорогу стать…».

Я погибал в нищете: «Трудно было более опуститься и обнеряшиться…». Мармеладов понимал разницу между бедностью и нищетой: «Бедность – не порок, это истина. <…> Но нищета, милостивый государь, нищета – порок-с. В бедности вы еще сохраняете свое благородство врожденных чувств, в нищете же никогда и никто».

Уничижительное безденежье, в котором я оказался не по своей вине, истерзало. Отказ от моего плана означал самоубийство. Убить старуху или убить себя – вот выбор, стоявший передо мной: кто бы как ни мудрствовал…

Говорил Свидригайлов сестре: «Русские люди вообще широкие люди <…> широкие, как их земля, и чрезвычайно склонны к фантастическому, к беспорядочному; но беда быть широким без особенной гениальности».

Свидригайлов прав! Вот я себя и сузил. Не стройте воздушные замки. Не изобретайте теории, оправдывающие преступление. Крепче стойте на грешной земле, и тогда, быть может, воспарите. В противном случае, повисев в воздухе, больно ударитесь при падении, а то и разобьетесь.

Когда я сызнова пошел убивать и грабить, то отдавал ясный отчет, что иду убивать и грабить – ради хлеба насущного. Мной двигало желание вырваться из скотского убожества, вернуть вещи, подаренные сестрой и матерью, встать на ноги…

Впрочем, не скрою: есть и другая черта, толкнувшая меня.

Я так отвечал на вопрос Настасьи, кухарки квартирной хозяйки: «А тебе бы сразу весь капитал?» – «Да, весь капитал». Весь!

Порфирий Петрович дал мне такую характеристику: «Ведь понимаю же и я, каково это всё перетащить на себе человеку, удрученному, но гордому, властному и нетерпеливому, в особенности нетерпеливому!».

Все верно: «…мне жизнь однажды дается, и никогда ее больше не будет <…> Я ведь всего однажды живу, я ведь тоже хочу…».

Я обретал новую систему мышления, если хотите, новый культурный код, приспособленный для успеха в нашем жестоком мире, где идет непрерывная война всех против всех.

Приходилось избавляться от склонности к нелепой благотворительности, учиться безучастно относиться к чужому горю. Сочувствуя, проходить мимо, и постепенно избавляться от сочувствия.

Конечно, человек не способен пробиваться одними инстинктами. Но случаются переломные моменты, когда нужно ставить на максимум жевательные и хватательные рефлексы. В такие моменты следует ясно сознавать: жизнь состоит не из чтения Канта, Толстого и Достоевского, и уж тем более не из чтения Евангелия с Соней Мармеладовой. В основании – борьба за выживание, и выживает в этой борьбе сильнейший…

*

Итак, я снова убил старуху и ее сестру. Помимо кошелька, срезанного с процентщицы, выпотрошил и комод, и укладку. Обнаружил изрядную сумму, золотые часы и ювелирные изделия. Помните, в прошлый раз я так и не открыл комод. А ведь там «в верхнем ящике, в шкатулке, одних чистых денег на полторы тысячи нашли, кроме билетов!»… В общей сложности мой доход составил более трех тысяч рублей.

Я заранее обдумал, где спрятать: никакой стены, никакой обойной дыры. Пригодился тот самый глухой двор и камень «пуда в полтора весу»…

Брошенный себе вызов подтачивал душевные силы. Снова разыгралась лихорадка. Но отчаяния не было.

Поначалу сдал, но потом «…вдруг стал совершенно спокоен; не было ни полоумного бреду, <…> ни панического страху <…>. Это была первая минута какого-то странного, внезапного спокойствия». Достоевский вывел такое спокойствие прологом краха. Теперь же оно явилось как твердое, незыблемое намерение измениться.

В прошлом, направляясь по вызову в полицию, – как выяснилось, из-за претензии квартирной хозяйки и ее кредитора, – подговаривал себя: «Войду, стану на колена и всё расскажу…». Такие мысли меня более не посещали. Инстинкты, хитрость, радость не быть разоблаченным взяли верх.

Теперь я(!) играл с блюстителями закона. Игра доставляла… нет, не просто удовольствие – «нестерпимое наслаждение». Хождение по лезвию бритвы, по краю обрыва пьянило.

Состоялось знакомство с Порфирием Петровичем. В его прыткой голове сложился привычный пазл: моя статья о праве «необыкновенного» человека перешагнуть через труп, мое имя в списке клиентов Алены Ивановны, обморок в полицейском околотке при упоминании убийства, намек Заметову в трактире: «А что, если это я старуху и Лизавету убил?»…

Назойливый следователь предсказывал, что мне не убежать от него «психологически»: «…свобода не мила станет, станет задумываться, запутываться, сам себя кругом запутает, как в сетях, затревожит себя насмерть».

Самовлюбленный Порфирий Петрович нагрянул в мое «логово». Не имея доказательств, обвинил в убийстве и дал время на размышление, предлагая «учинить явку с повинной».

Что ж… Невежливо заставлять увлеченного человека ждать. Я пожаловал к нему на квартиру: прикинувшись кающимся грешником, готовым пасть ниц перед лицом правосудия. Говорил мне Порфирий Петрович: «Думаю: теперь этот человек придет, сам придет, и очень скоро; коль виноват, так уж непременно придет. Другой не придет, а этот придет». Когда следователь открыл дверь, я произнес, опустив взгляд долу: «Я пришел». Мне было смешно смотреть, как Порфирий Петрович мнит из себя «необыкновенного» психолога. Я сказал то, что он более всего желал услышать: «Это я убил тогда старуху-чиновницу и сестру ее Лизавету топором, и ограбил». Мне довелось внимать восторженным рассуждениям о верности моего поступка, о будущем, которое я непременно обрету. Потом, когда самовлюбленный следователь копошился в бумагах, я окликнул: «Порфирий Петрович». «А-с», ответил он и повернулся. Как надоели эти его словоерсы: «а-с, ну-с, вот-с…». Я вонзил ему в сердце вот этот стилет…

(Раскольников откручивает съемный наконечник трости, в который вставлен стальной клинок.)

Мне запомнились глаза, полные комичного удивления. Порфирий Петрович не успел ничего проговорить, только шевелил губами как рыба… (Раскольников наигранно повторяет немое шевеление губами.) Шепнул ему напоследок: «Это я убил тогда старуху-чиновницу и сестру ее Лизавету топором, и ограбил». Подхватил и положил на пол тело. Разжился деньгами и кое-какими ценностями, имитируя ограбление…

Кстати, пока не забыл: за убийство старухи и ее сестры осудили Николая – того самого красильщика. Это только у Достоевского торжествует «справедливость»…

Бедолаге не повезло. Оказался в неподходящее время в неподходящем месте. Зря он принес содержателю распивочной «коробку с золотыми сережками и с камушками», которую якобы «на панели поднял», а в действительности нашел в квартире, двумя этажами ниже квартиры убитых женщин… Я обронил: из старухина сундука была та коробка. Ну да бог с ним, с дурачком Миколкой. Он ведь сделал признание. И никто его за язык не тянул…

*

Пожалуй, самое вызывающее из прошлого – Лужин и Свидригайлов. Господи, деньги сами шли в руки, а я… я плевал на них!

Когда получил письмо матери о предстоящем браке сестры и Лужина, клокотал: «Почти всё время как читал Раскольников, с самого начала письма, лицо его было мокро от слез; но когда он кончил, оно было бледно, искривлено судорогой, и тяжелая, желчная, злая улыбка змеилась по его губам». И глупейший вердикт: «Не бывать этому браку, пока я жив, и к черту господина Лужина!».

Безрассудное поведение. Мальчишество!

Вместо того, чтобы оскорбить Петра Петровича, когда тот явился знакомиться – «…я вас с лестницы кувырком спущу!», – попросил визитеров Разумихина и Зосимова оставить нас. Но прежде представил им Лужина человеком, делающим честь нашей семье.

Я расшаркался перед потенциальным кредитором и стал уговаривать одолжить тысячу рублей. Начался торг. Крохобор высчитывал, выгадывал. Я изъявил готовность выдать расписку и намекнул, что кредит сделает разрыв со стороны сестры невозможным. Здесь мои увещевания были созвучны потаенным мечтаниям Лужина.

Я расхваливал – совершенно искренне (!) – лужинское понимание разумного эгоизма.

«Если мне, например, до сих пор говорили: “возлюби”, и я возлюблял, то что из того выходило? <…> выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: “Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь”. Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо всё на свете на личном интересе основано. Возлюбишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует, и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело. Стало быть, приобретая единственно и исключительно себе, я именно тем самым приобретаю как бы и всем и веду к тому, чтобы ближний получил несколько более рваного кафтана и уже не от частных, единичных щедрот, а вследствие всеобщего преуспеяния. Мысль простая, но, к несчастию, слишком долго не приходившая, заслоненная восторженностью и мечтательностию, а казалось бы, немного надо остроумия, чтобы догадаться…».

Я без устали льстил Лужину. Превозносил как человека, учившегося на медные деньги и достигшего «высот», возвеличивал за прагматичный взгляд на брак, за умение одеваться, за открытость к новым веяниям. Мерзавец кокетливо млел…

Я выжал из Лужина заветную тысячу, подписал кабальную расписку, после чего… порешил топором в квартире Лебезятникова, где Петр Петрович изволили остановиться с целью экономии средств.

Забрал расписку и деньги, которые Лужин держал при себе: дай бог памяти, около десяти тысяч рублей!..

Но главным источником дохода стал Свидригайлов. Вот уж где психология!

Аркадий Иванович понравился мне, несмотря на домогательства к сестре. Сначала понравился из письма матери, потом при встрече, когда явился в мои «апартаменты» говорить о Дуне…

Человек, сотканный из противоречий. Верил в привидения. Скучал по Марфе Петровне – жене своей, судя по всему, им же убиенной. Она его навещала, словно наяву…

Влюбился в сестру до самозабвения, до одури. Запутался. Яркий человек. Приметливый. Порочный романтик. Уходящая натура. Говорил об ощущении нашей с ним схожести…

Я открылся Свидригайлову и прямо сказал, чего хочу.

– Вы давеча говорили о нашей схожести. Не знаю, убийца ли вы своей жены, но я – убийца: «Это я убил старуху-чиновницу и сестру ее Лизавету топором, и ограбил».

Свидригайлов рассмеялся и зааплодировал. Потом сказал непритворно: «Браво!», и пожал руку.

– Мне нужны деньги, – сообщил я Аркадию Ивановичу. – Три тысячи, завещанные Авдотье Романовне вашей покойной супругой, пусть отойдут сестре. Остальное… Сестра моя вас не полюбит. Вы, конечно, попытаетесь расставить точки над i. Так напишите ей. Намекните, что знаете о преступлении, которое я совершил. Вверните фразу: «При этом попрошу вас не забывать, что весьма любопытная тайна вашего возлюбленного братца находится совершенно в моих руках». Предложите ей план общего побега и моего спасения. И если она отвергнет…

Вскорости Свидригайлов преподнес мне двадцать пять тысяч рублей серебром. После чего привычным образом застрелился…

*

Что еще?..

Не было моего «задушевного» разговора с Соней и целования ее ноги как формы поклона «всему страданию человеческому». Не было чтения Евангелия Иоаннова о «величайшем и неслыханном чуде» – воскрешении Лазаря. Не было призыва к Соне куда-то вместе пойти на том основании, что «мы вместе прокляты». Не было обещания сказать, кто убил Лизавету и последующего признания в убийстве…

Вы спросите: верую ли я в бога? Бог его знает. Да и какое это имеет значение? Конечно: «если бога нет, то все позволено». Так ведь все позволено, даже если он есть. На каторге убийцы кричали мне: «Ты безбожник! Ты в бога не веруешь». И добавляли, веруя: «Убить тебя надо».

Люди давно приспособили бога под свои нужды. Блаженный Августин так и вывел: люби бога и делай, что хочешь…

Помните историю крестьянина, зарезавшего приятеля из-за серебряных часов: «…ему до того понравились эти часы и до того соблазнили его, что он наконец не выдержал: взял нож и, когда приятель отвернулся, подошел к нему осторожно сзади, наметился, возвел глаза к небу, перекрестился и, проговорив про себя с горькою молитвой: “Господи, прости ради Христа!” – зарезал приятеля с одного раза, как барана, и вынул у него часы». Известный человек заметил: «Один совсем в бога не верует, а другой уж до того верует, что и людей режет по молитве…» [2].

И потом. Рискну предположить, что первую скрипку во взаимоотношениях человека и бога играет все-таки бог. Вспомните старца Зосиму. Чем он отличается от горемычных Карамазовых? Тем, что свят? Нет. Тем, что живет по франшизе, выданной господом богом, тогда как Карамазовы сами торят свою извилистую дорогу.

Человек встал на «путь истинный» по щелчку пальцев всевышнего. Сначала кадет, потом офицер. Всё, как положено: пьянство, разврат, карты. Жестокий удар денщика Афанасия по лицу. И тут…

(Раскольников щелкает пальцами.)

Аллилуйя! Прозрение. Духовный переворот. Будущий старец на коленях вымаливает у изумленного денщика прощение. Отказывается стрелять в противника на дуэли, подает в отставку и уходит в монастырь…

А вот в моей душе переворота не случилось и в монахи меня не призвали. А ведь я вопрошал: «Господи! <…> покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты моей!».

Что ж, господь начертал. Зачем-то возвращаясь домой окольным путем, через Сенную площадь, я повстречал Лизавету Ивановну – ту самую сводную сестру «коллежской регистраторши и процентщицы».

Вслушайтесь в реплику Достоевского: «Он узнал, он вдруг, внезапно и совершенно неожиданно узнал, что завтра, ровно в семь часов вечера, Лизаветы, старухиной сестры и единственной ее сожительницы, дома не будет и что, стало быть, старуха, ровно в семь часов вечера, останется дома одна».

Воистину: судьба, предписанная свыше, когда «всем существом своим вдруг почувствовал, что нет у него более ни свободы рассудка, ни воли и что всё вдруг решено окончательно».

Мистическое присутствие «каких-то особых влияний и совпадений»: случайно подслушанный разговор в трактире между студентом и молодым офицером об Алене Ивановне и Лизавете с изложением теории убийства как пролога добрых дел; топор в жилище дворника; безлюдье двора дома, в котором проживала старуха; пустая лестница… Будто кто-то вел за руку, нашептывая: «Убей же, убей… Вот твой путь»…

*

Пребывание в России было сопряжено с риском разоблачения. К тому же, в этой стране меня более ничего не держало, даже семейные узы.

Я перестал уважать мать и сестру после истории с Лужиным. Жертва, которую приносила Дуня, сторговавшись на брак со скаредным негодяем, была невыносима. Нельзя так жертвовать собой ради другого человека – пусть и родного брата. Во мне зрело понимание непреходящего значения себялюбия.

Я перестал дорожить Разумихиным, прекрасным, верным моим товарищем, который никогда не достигнет высот. Он не способен перешагнуть. «…ты очень хороший, честный и трудолюбивый», сказал я как-то ему. Да только эти слова – не похвала: приговор. Впрочем, человек он практический. Может, деньги вразумят и его…

Одним словом, Свидригайлов помог с паспортом и билетом в Америку.

Порфирий Петрович излагал: «Знаю, что не веруется, – а вы лукаво не мудрствуйте; отдайтесь жизни прямо, не рассуждая; не беспокойтесь, – прямо на берег вынесет и на ноги поставит. На какой берег? А я почем знаю? Я только верую, что вам еще много жить».

Прав оказался следователь. Хоть в чем-то. К берегу я пристал. К американскому. Родион Раскольников умер. На свет появился Род Сплит (Rod Split)…

Он открыл и покорил Америку, обнаружив необыкновенные предпринимательские способности. К черту топор, к черту стилет! Да здравствует цивилизованный каннибализм!

Род Сплит сказочно преуспел. Стал деловым партнером богатейших людей, чьи имена до сих пор на устах, и еще более богатых людей, не известных публике.

В конечном счете, бывший Родион Раскольников вошел в круг властелинов мира, осуществляющих эмиссию доллара. В одна тысяча девятьсот тринадцатом году нашим ставленником президентом Вильсоном была учреждена Федеральная резервная система – частный центральный банк самой могущественной финансовой империи в истории человечества…

Благословленный доллар! Когда я говорю о нем, всегда вспоминаю булгаковский «Бег». Действие четвертое. Сон седьмой. Наивный Голубков просит Корзухина одолжить тысячу долларов. Вот, что отвечает ему умница Корзухин:

«Ах, молодой человек! Прежде чем говорить о тысяче долларов, я вам скажу, что такое один доллар. (Начинает балладу о долларе и вдохновляется.) Доллар! Великий всемогущий дух! Он всюду! Глядите туда! Вон там, далеко, на кровле, горит золотой луч, а рядом с ним высоко в воздухе согбенная черная кошка – химера! Он и там! Химера его стережет. (Указывает таинственно в пол.) Неясное ощущение, не шум и не звук, а как бы дыхание вспученной земли: там стрелою летят поезда, в них доллар! Теперь закройте глаза и вообразите – мрак, в нем волны ходят, как горы. Мгла и вода – океан! Он страшен, он сожрет! Но в океане, с сипением топок, взрывая миллионы тонн воды, идет чудовище! Идет, кряхтит, несет на себе огни! Оно роет воду, ему тяжко, но в адских топках, там, где голые кочегары, оно несет свое золотое дитя, свое божественное сердце – доллар! И вдруг тревожно в мире!

Где-то далеко послышались звуки проходящей военной музыки.

И вот они уже идут! Идут! Их тысячи, потом миллионы! Их головы запаяны в стальные шлемы. Они идут! Потом они бегут! Потом они бросаются с воем грудью на колючую проволоку! Почему они кинулись? Потому что где-то оскорбили божественный доллар! Но вот в мире тихо, и всюду, во всех городах, ликующе кричат трубы! Он отомщен! Они кричат в честь доллара! (Утихает.)

Музыка удаляется» [3].

Доллар – фундамент Америки. Доллар значит в Америке всё, ибо всё продается и покупается. Доллар – единственный и неповторимый бог. Неверно говорить о нас: «ничего святого». In god we trust – «на бога уповаем», написано на долларовой банкноте. И этот бог требует жертв…

(Раскольников потрясает долларовой банкнотой.)

Убийство процентщицы называется первоначальным накоплением капитала. Потом, когда капитал возрастает, когда денег становится все больше и больше – они превращаются в ту самую большую идею. Не абстрактную, но осязаемую, измеряемую, организующую наш мир, прописывающую ему кровопускание. Эта требовательная идея предельно проста – у кого больше денег, тот и прав, тот и сила.

Когда же происходит переход из примитивного в идейное? Когда вы сыты, когда начинаете воспринимать деньги не через призму потребления или личной свободы, но в качестве инструмента власти над другими людьми.

Что позволяет доллару править миром? Неукоснительное следование аксиоматическому правилу: мир делится на избранных и обреченных, и мы олицетворяем первых!

Вопрос «тварь ли я дрожащая или право имею?» для нас смешон. Мы знаем ответ! Этот ответ въелся в нашу плоть и кровь, в наше сознание. Мы верим в собственную исключительность и безнаказанность.

В свое время даже христианская религия научилась служить деньгам. Не только на уровне незатейливого алчного обогащения, торговли индульгенциями, но по сути. Помните: «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царство небесное». Это наивное суждение было выброшено на свалку истории. Протестантизм провозгласил материальный успех свидетельством божественной благодати. Если ты богат – добро пожаловать в рай, а если беден… (Раскольников разводит руками.) Нет, источник происхождения денег имеет значение, но конечный результат (Раскольников делает пальцами «денежный» жест) много важнее: особенно, на длинной дистанции.

Потому, вместо исканий и стенаний Раскольникова – железная воля и ледяной расчет Рода Сплита, заряженность на борьбу, в которой на кону стоит всё…

*

Но давайте вернемся ко мне прежнему… Видите ли, дело не только в моей судьбе, в моей персональной катастрофе. Речь идет о пути в никуда, на который Достоевский наставил матушку Русь, о западне, в которую он ее «устроил». Проницательные русские интеллектуалы предъявляли серьезные претензии Федору Михайловичу, даже не наметившему практической дороги к свету, о котором грезил. Достоевский ничему не научил Россию! «В душе своей носил Достоевский образ светлой жизни, но пути, ведущие в блаженные места, были неведомы ему», – писал Андрей Белый [4].

Но почему же они были неведомы такому способному человеку? Да потому, что их не существует! Писатель погружал дорогую его сердцу страну во мрак, в пустоту, в острог, втаптывал ее в грязь – одновременно окормляя несбыточными идеалами, которые наличествуют лишь в его болезненном воображении, да на бумаге. Именно поэтому герои Достоевского «вместо дома Божия попадали в дом… публичный» [5].

Почему бы не вывести преступника, добивающегося успеха и творящего хотя бы некоторое добро: как это происходит в романе под названием «Реальная жизнь». К чему эти крайности? К чему отсутствие компромисса? Где реалистичный взгляд на мир? Его нет. Убиваешь мерзавку, и вот тебе «обременение» в виде сестры. И если старуху убиваешь гуманно – сзади, черенком топора, то сестру – глядя в глаза, лезвием. А потом – нервный срыв и каторга… Ей богу, какое-то мракобесие! И никакого развития: будто у людоедов, у баронов-разбойников не бывает «цивилизованных» потомков, которым не нужно убивать – по крайней мере, своими руками.

Эх, Федор Михайлович! Брал бы пример, ну, скажем, с Патриции Хайсмит, создавшей Томаса Рипли. Яркое воплощение американской мечты: хладнокровно перегрызть глотку ближнему своему, дабы обогатиться. А какая эволюция: от «американской трагедии», от Клайда Гриффитса, утопившего Роберту Олден, – уличенного, осужденного, казненного, к «талантливому мистеру Рипли», лично убившему девять человек, ставшему причиной смерти еще пятерых, и вышедшему сухим из воды…

Достоевский вывел из меня проклятие России, явил архетипический персонаж русского дурака, не способного стать Наполеоном собственной судьбы. Из-за таких «мыслителей» России всегда не доставало здорового эгоизма, узколобости, спасительной способности к сужению…

Нет, конечно, в мире хватает добра и любви. И звездное небо над нами, и моральный закон внутри нас. Но поймите: в глубинах этого мира, в его подполье вращаются иные шестеренки, иные приводные ремни. И в решающие моменты борьбы за место под солнцем выживает и побеждает беспощадный, расчетливый, циничный.

И, кстати, спросите себя: какой мир более справедлив? В котором один негодяй обирает девяносто девять праведников, или в котором добрая сотня негодяев не дают друг другу спуску? Мне думается, справедлив второй мир и подчас добро открывает простор для большого зла…

Прав Андрей Белый: «Достоевский привел в болото, надо искать иных путей» [6]. Вот я и отправился на поиски. И нашёл!

*

Впрочем, довольно о прошлом. Поговорим о светлом будущем. Как ни странно, оно наступает – недосягаемое светлое будущее. Наступает не для вас: для меня и моего круга.

Недавно я заявил, что мир стоит на пороге величайшей технологической революции. Грядет конец истории. На этот раз – настоящий и бесповоротный.

Люди на глазах делятся на олимпийских богов и насекомых, копошащихся у подножия Олимпа. Все места на этом новом Олимпе уже заняты. Своим навершием Олимп пронзает небеса. Вокруг, по всей земле расстилается бесконечная пустыня. Выжженная пустыня низведенной человеческой свободы…

Внимайте и трепещите!

Мы раскрыли тайну рукотворного бессмертия: научились считывать вневременную сущность вновь умершего и погружать ее в новое бытие во всей полноте сознания и чувств. Совсем скоро канет в лету последнее право простого смертного – право на смерть. Человеку – вопреки его воле – будет прописана вечная жизнь, по сути, божественная, но при этом управляемая нами, не ограниченная никакими нравственными законами и традиционными заповедями.

Новое будущее полностью, без остатка, безо всякой надежды погружает вас в состояние абсолютной и беспросветной подчиненности. Простите, но после смерти большинству уготована геенна, ибо билет в рай будет по карману лишь избранным.

Что вы на это скажете? Разве убийство не является актом подлинного человеколюбия? Разве не стоит заплатить, чтобы к вам пришел Раскольников и наградил топором? Пока не поздно…

Я говорил, что более не предавался иллюзорным теориям. И все же один философский вопрос меня интересовал: всегда ли преступление влечет наказание, возможно ли преступить и остаться безнаказанным, реально ли выиграть «весь капитал», всё и навсегда, не закончив дни на острове Святой Елены, в долговой яме или в остроге?

Достоевский провозгласил, что преступление порождает кару. Я выплюнул Достоевского с его чистоплюйством, с его кошмарной доктриной. Я сделался не только безоговорочным владельцем собственной судьбы, но и акционером нашего мира. Теперь я стою на пороге полной и безоговорочной победы. Бывшее ничтожество, ставшее одним из властелинов сущего. Это почище свершений «маленького Бонапарта»…

(Раздается голос за сценой: «Господин Сплит, к вам господин Раскольников».)

Прошу прощения. Я ненадолго.

*

(Род Сплит уходит. Гремит зловещий гром. Вскоре Род Сплит появляется Раскольниковым – раздавленным, поникшим, одетым в старое поношенное платье, с перевязанной головой. Говорит обреченно и отрешенно.)

Так о чем я вещал? Ах, да. О полной и безоговорочной победе…

Я был так близок! На расстоянии вытянутой руки… Но тут случилось невозможное. Я просто не мог предвидеть. Как же я не смог этого предвидеть? Как же так опростоволосился?!..

О моем бегстве в Америку родным сообщила Соня. У нас была… интимная связь. Так вот, за порогом ее комнаты не иначе как черт дернул обернуться и оставить тысячу рублей!

Проснулось что-то нелепое, человеческое: от того, исходного Раскольникова. Это человеческое меня и сгубило. Я сделал самую большую глупость: дал Соне денег и она сохранила нашего ребенка…

Деторождение – величайший грех. Нет, я понимаю: ребенок придает жизни биологическую осмысленность. Но с точки зрения разума рождение ребенка – безумие. В особенности для верующего человека.

Представьте: всевышний все-таки существует, рай и ад – явь. Сколько людей, бытовавших на грешной земле, попадают в рай? Процентов пять, десять, пятнадцать, может, двадцать… Хорошо, пусть тридцать, сорок. Бог с ним: пятьдесят! Но не более. Так в какую лотерею вы предлагаете сыграть новорожденному? Ведь нагрешит, нагрешит, почище моего нагрешит…

Соня умерла во время родов. Младенца-убийцу взяли на воспитание сестра и Разумихин. Мальчик вырос и перебрался в Америку.

Он как две капли воды походил на деда, в честь которого и был наречен. Его представили мне на встрече с управляющими моей инвестиционной компании. Я все понял. Но главное, уловил, что и Роман знает, кем приходится ему Род Сплит…

А ведь угроза витала в воздухе! Я чувствовал ее! Мне надо было отстранить или… устранить сына. Но… Возможно, я захотел бросить вызов судьбе и дать теории Достоевского шанс? Не знаю…

Я приблизил Романа: конечно, без расспросов и признаний. В конце концов, он произвел впечатление покладистого карьериста. Чрезвычайно умного.

Какой смысл ему лезть на рожон, чего-то требовать, тем более, причинять мне вред? Ведь шансов извлечь из этого выгоду у него не было.

Так я и думал, пока не оказался в роли Алены Ивановны. Мне пробили голову… топором. Конечно, не таким убогим, как тот, из норы нашего дворника. Другим, дорогим… Это сделал мой сын.

Вы спросите: к чему такое безрассудство? В чем интерес? Так слушайте.

Негодяй разослал снимки моего трупа и признание в убийстве в средства массовой информации. Смерть Рода Сплита стала новостью номер один. Роман объявил себя моим наследником. Генетический анализ подтвердил родство.

Беспринципный лгун подал на мертвеца в суд: за свое рождение, за то, что я бросил его мать и обрек на прозябание. Он умолчал о тысяче рублей, об обеспеченном детстве в доме Разумихина и получил желаемое – мой капитал. Он сожрал меня! Кровавое злодеяние оправдали «психологической травмой»…

Сегодня в США происходит пересмотр многих фундаментальных начал. На моем примере был создан судебный прецедент, когда ребенок подает в суд на родителей не за домашнее насилие – за появление на свет. Зачем всё это делается? Нужно менять правила игры, менять норму, чтобы обращать людей в податливых, беспрекословных гомункулов. Шаг влево, шаг вправо, выход за пределы «передовой» повестки и одним кликом ты исключаешься из рукопожатного социума.

Приговор, вынесенный некогда всесильному человеку, не способному дать сдачи, порадовал «прогрессивную» общественность.

История в очередной раз показала: топор – самое верное средство торить дорогу наверх.

Роман выиграл. Думаю, ненадолго… Быть богатым – приятно. Однако быть сказочно богатым – небезопасно. Едва ли сын выживет. В круги, где вращался Род Сплит, не попадают с черного хода. А парадный наглухо заколочен…

Меня же вывел из игры человеческий поступок. Человеческое… Вот уж поистине ахиллесова пята.

Я – преступник, ибо допустил это самое человеческое, потерял бдительность, недодумал, оказался слаб… Меня ждет наказание. Неужели оно является вечным спутником преступления? Неужели рано или поздно настигает?

Судя по всему, мою вневременную сущность используют для тестирования технологии, оплаченной из моего же кармана. Я говорил о возможности наделить вновь умершего новой искусственной жизнью по любому сценарию. Так вот, меня помещают в ад, измышленный Достоевским.

Я возвращаюсь! Олицетворением обреченной России. В проклятый Петербург середины XIX века. Чтобы стать прежним Раскольниковым, чтобы снова впасть в ничтожество: прозябать в вонючей конуре с тараканами и вошью, убить в парализующем страхе, толком не ограбив, старуху-процентщицу и ее сестру, а потом, как и предсказано, задуматься, запутаться, затревожить себя насмерть, сдаться на радость Порфирию Петровичу и быть отхаркнутым на каторгу…

Я все думаю: как же я смог измениться? И прихожу к выводу: этого захотели вы. Втайне вы оправдали мое преступление… Почему я сорвался? Скорее всего, вы позавидовали мне черной завистью. В сущности, я – отражение ваших помыслов…

Нет, так бездарно упустить свой шанс, когда до богоподобной вершины было рукой подать! Б;льшего наказания невозможно вообразить.

Впрочем, в моем положении д;лжно ценить, что имеешь. Известность у меня не отнять. Значит, я – подневольный, но все-таки не последний человек в нашем мире. И в чем-то успешный. Вот и вы пришли, чтобы выслушать мою исповедь. Спасибо Достоевскому и на этом.

Конец

[1] Белый, Андрей. «Ибсен и Достоевский» (статья).
[2] Достоевский, Федор. «Идиот» (роман). Диалог князя Мышкина и Парфена Рогожина.
[3] Булгаков, Михаил. «Бег» (пьеса).
[4] Белый, Андрей. «Ибсен и Достоевский» (статья).
[5] Там же.
[6] Там же.


Рецензии