de omnibus dubitandum 32. 15

ЧАСТЬ ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ (1665-1667)

Глава 32.15. ВЛАСТЬ — ЖАДНЫЙ ЗВЕРЬ, ПОЖИРАЮЩИЙ ЧЕЛОВЕКА ИЗНУТРИ…

    Надо бы доложить Артамону Сергеевичу… Да не торопко ли? У Милославских еще не созрело.

    Завтра, завтра. Но ведь и завтра продолжится веселье, и завтра Матвеев будет при царе и молодой царице. А разговор должен быть основателен. Пир продолжался 3 дня.

Фото. Молодая царица, Наталья Кирилловна, стилизованное изображение
   
    «Трезвых дней не будет на неделе, — сообразил Спафарий, — стало быть, нечего и соваться».

    Бражничать ему не хотелось. Он был не из той породы. Сейчас в Москву бы попасть, а там за труды. Труды, переводы, чтение были его отдохновением.

    Начал «Книгу о сивиллах» — собрание высказываний мудрецов о пророчицах. То была одна из книг, заказанная Матвеевым. «Строение книг» входило в перечень работы Посольского приказа.

    Книги пахли мудростью. Книги пахли кожей, а порою и тленом. Они говорили с ним на своем языке: на греческом, на латыни, на арабском, иной раз на валашском. Он говорил с Платоном, Плинием, Цицероном, Тацитом и другими столпами учености. Он излагал их мысли на современном ему языке:

    «Егда преблагий Бог волю и глубокий судьбы свои о будущих в мире вещех произвели показати, тогда не токмо чрез святых пророков и избранных его мужей тое совершити и предреши сокровенным некиим и тайным гласом благоизволи, но и чрез язычных и не токмо мужей, но и жен гаданием некиим производействова…».

    Он полагал, что столпы учености помогут возвысить женщину в патриархальном обществе. Женщина может пронизать толщу времен и провидеть в ней ее будущее. Женщина наравне с мужчиной может стать прорицательницей, пророчицей.

    Его мысли озвучивали великие умы подлунного мира. Он выставил этот щит в надежде, что он непробиваем.

    Голова все еще была нетверда. Некий туман разжижал мысли.

    Несмотря на всю свою занятость — а государь непрестанно призывал его к себе для совета и совместной молитвы, в силу коей верил непреложно, — Матвеев находил время для пристального внимания всему тому, что жило и бродило окрест. Он был книгочей, любознательный и радовался всякому осмысленному примеру проявления Божьего промысла.

    Ближний был более чем скромен, и, быть может, эту скромность много ценил в нем царь. Он был небогат, не был жалован маетностями, либо почестями. За глаза его называли ближний боярин. Ближним он был, а боярином не был и в Думу не ходил. Казалось бы, близость к всемогущему царю-государю и великому князю открывала столь широкую дорогу к богатству, чинам и почестям.

    Ан нет. Матвеев был не таков. Он служил, но не выслуживался. Он верой и правдой служил своему отечеству, не помышляя об ином. И царь Алексей видел то, что хотел видеть, ценил его бессеребреничество и верную службу.

    Перед глазами государя были самодовольные, зажиревшие бояре, не служившие, а делавшие вид, что служат и радеют о благе государства. На самом же деле большинство царедворцев радело о себе.

    Царь Алексей видел это в царствование своего батюшки — царя и великого государя Михаила Федоровича, открывшего на московском престоле династию Романовых. И при батюшке были ненасытные таковые же и хапужные, пустые льстецы и брюхатые бездельники. С ними приходилось трудно.

    Царь Михаил не хотел никого обижать: окружение-то было его, романовское. Ездили к Ипатию под Кострому [Ипатьевский мужской монастырь в Костроме. В 1613 г. находившемуся здесь Михаилу Федоровичу Романову было объявлено об избрании его царем], молили матушку, всех молили, клялись блюсти верность…

    Попервости блюли. А потом стали спорить, кому сидеть выше, чьи заслуги весят более. Голоса крепли, споры да раздоры дошли до брани, до драк. Согласных, почитай, не было.

    Все это он видел, и горька была та видимость. Господь, должно, гневался, глядя с горних высей на несогласия эти, на споры да буйные драки. Более всего Алексей отроком боялся прогневить Господа. Он истово молил его утихомирить бояр да служивых, воцарить меж них мир и согласие. Лил невинные отроческие слезы.

    И тут, на его беду, явился Никон. Никон праведник, разумник, боговидец и богомолец. И до того он внедрился в самую душу своим боголюбием да добротолюбием, что Алексей царь не мог и шагу ступить без его напутного слова.

    А Никон мало-помалу забирал все большую власть. И над самим государем. Но так велико было доверие Алексея к чистоте Никонианских помыслов, к разумности его мер по исправлению богослужебных книг, что застило оно царевы очи.

    А была ли в том нужда? Приспело ли время? Нет, не помыслил государь, на все глядел он Никоновыми очами.

    Пока вдруг не прозрел! Ясно увидел адское властолюбие Никона, приказавшего именовать себя великим государем, с его, Алексея, потачки. Ясно увидел, каковую смуту посеял Никон и его служки меж православного люда. Увидел и ужаснулся!
Пробовал действовать увещеванием. Да ведь поздно, далеко зашло.

    То было как запущенный недуг. Врачевать его было поздно. Гордыня непомерная обуяла Никона. То была дьявольская гордыня. Явилось страшное, богопротивное слово: раскол. И уж поворотить назад, искоренить это слово было не в руках царских. Раскол негасимым пламенем разгорелся на Руси. И не было ему останову.

    Собор! Священный собор, авторитет вселенских патриархов. Все вопияло к нему. И Собор осудил Никона. И снял с него патриарший сан. И еще более того: лишил его архиерейства и священства. Но великодушный государь сего не утвердил. Но один из канонархов — Епифаний Славинецкий — был против.

    Но Никона бес гордыни зудил и зудил. Он, видно, столь глубоко укоренился в душе строптивца, что не давал ему замолкнуть. «Только сам Господь вправе лишить меня патриаршества, — объявил он своим хулителям. — Патриарший чин пребудет на мне до конца моих дней. А рукоположу я в патриархи достойного…».

    И с этими словами отбыл в Воскресенский монастырь, который сам же нарек «Новый Иерусалим».

    О Никоне зашел разговор невольно, когда Спафарий пересказывал Матвееву слышанное от Милославских.

    Артамон Сергеич заметил с горькою усмешкой:

    — Сказано: копающий яму в нее попадет неминуче. Чего злобствуют, чему завидуют? Будто стал я им поперек дороги. Истинный исток сего — любочестие. Власть — жадный зверь, пожирающий человека изнутри, и сладу с этим зверем нету, — закончил он.

Бог дает человеку богатство и имущество и славу,
и нет для души его недостатка ни в чем, чего
не пожелал бы он, но не дает ему Бог пользоваться этим,
а пользуется тем чужой человек: это — суета и тяжкий недуг.

                Книга Екклесиаста

    — Худородные!

    — Пустошные!

    — И откудова таковая напасть?!

    — Оттудова. От Оки, Тарусою владели дворянчики мелкопоместные.

    — Душ, сказывают, сорок.

    Был большой сбор Милославских и их близких по родству. Из коих выделялся Богдан Матвеевич Хитрово. Его кликали просто — Хитрый, таков он был на самом деле. Татарские глазки сощурит, бороденку клинышком вверх взденет и изречет: возвышены не в очередь, не по достоинству, не по заслугам. Однако же царю-батюшке милей, стало быть, ему и видней. Не бунтуйте.

    Кипели Милославские, аки ведёрный самовар, аки печь паровая, — оттеснили их Нарышкины, бояр родовитых, слуг верных да преданных, меж которых царевичи, царевны во множестве. Наследники престола законные, всем явленные.

    А что делать? После долгого пощения возлюбил царь Алексей молодую супругу свою Наталью Нарышкину. Так возлюбил, что уж далее и более некуда. Просто оторваться от нее не может. И все Нарышкины, дотоле никому не ведомые, невидимые, в большой службе не бывавшие, пошли в ход.

    Прирезали им землицы возле Высокопетровского монастыря, поставили палаты, государь зачастил в монастырь с приношениями да к Нарышкиным с милостивым словом.

    Попали Нарышкины в случай, в фаворе стали. Все. Тут, конечно, не только царица молодая постаралась, а более ее дядюшка — царский любимец Артамон Сергеич Матвеев. Правду сказать — достойный человек.

    Двадцать один годок ему был, когда царь поставил его пред стрельцами и сказал:

    — Вот вам голова.

    — Больно зелен, батюшка царь! — выкрикнул кто-то, осмелев.

    — Бороденка аж не выросла!

    — Рано ему командовать!

    — Языки урежу! — взъярился царь.

    Взрывчатый был царь Алексей Михайлович, перекоров не терпел, мог и с размаху влепить оплеуху. Знали. Замолчали.

    Смирил стрельцов новый голова. Добротой, душевностью, щедростью. Хорошо зажили они при нем. И многому выучились. Он их строю обучил, подобно иноземному — с иноземцами якшался и, все полезное у них перенимал.

    Был Артамон характера покладистого, вперед не лез, не стяжал, к наукам привержен, а потому не только царю Алексею Михайловичу полюбился, но и стрельцам, и народу.

    — Достойный человек, благой человек, боголюбивый человек, — пошла о нем молва.

    Да все шире, шире. И вот он оттеснил сановитых, сам того не желая, по воле государя, да и стал ближним.

    Илья Данилыч Милославский, боярин, правитель государства, с огорчения стал сохнуть. Как это так? Он, отец царицы Марьи, мир ее праху, задвинут на какие-то задворки, а худородный неведомо за что, возлюблен и отличен великим государем.
Стал чахнуть Илья Данилыч и совсем зачах.

    Сестры царевичей Милославских, пятеро их, были царевны покладистые, оттого что все сильно хотели замуж, а женихов достойных не сыскивалось. Принцы им были надобны — так считал царь, так они и сами считали, — а принцев в наличии не было. Ни своих, ни заморских.

    Беда, да и только! А тут, на беду, Нарышкины выскочили и их оттеснили. Вовсе не глядит на своих дочерей батюшка царь. Постыли они ему со своими жалобами друг на друга да на бояр и прислугу. Почестей-де им недостает, обслуги мало, жить скушно. Женихов нет, как нет. Полюбовников завести зазорно, а охота...


Рецензии