Шабашники

                ШАБАШНИКИ
  Я с самого начала сказал честно своему товарищу Янке, что не верю в полный успех этого безнадёжного дела.

  Потому что во мне, внутри души и тела, очень мало жилочек авантюрного настроения – жажды матерьяльной плоти и духовного сердца в наслаждениях риска. По своему человеческому состоянию я больше отношусь к флегматикам – то есть к людям с уравновешенным складом, окладом и кладом. Вот даже сейчас, когда я рассказываю всё это, то совершенно равновесно играю словами – почему? – да потому, чтобы интереснее было читать, и чтоб мои люди думали – а что он ещё там напишет? – И совсем рационально, корыстно, покупали мои новые книжки, а я бы от этого богател.
  Янко ничуть не такой. Он наверное, холерик – холера его забери. Или может, сангвиник – как тот самый сантехник пингвинов из южной и знойной Антарктики. Ему главное ввязаться в любую занимательную авантюру – а уж как он там станет из неё выбираться, так в том для него и есть настоящий интерес. Потому что здесь выбор будто у витязя на распутье: направо потеряешь коня своего, налево свою амуницию – а прямо можно остаться без головы. И за каждым шажком – даже махоньким, осторожным, опасливым – тут же сверху наслаиваются новые авантюрки, из которых выстраивается целая вселенная приключений и всяких адреналиновых удовольствий. Вот такой он, дружок мой заклятый.
  А у третьего нашего товарища Серафима всегда ушки на макушке. Они у него как у собаки в охотничьей стойке. Стоит только тихонько пошептаться о чём-нибудь заговорщицком, так он тут же подкрадывается с вопросом:
  - А чего это вы тут делаете?
  И в нём чепушливо зудит не пустое любопытство болтливой базарной бабы – а наитие сердца, которое всюду желает побывать, оставив свои следы на каждом перекрёстке, и даже на всяком зелёном кустике нашей планеты.
  - Вы не про меня сплетничаете?
  Это у Серафима такая юношеская мания: ему очень хочется быть сильным и уважаемым мужиком, и слыть своей гордостью на чужих языках. Поэтому он побаивается исподтишка – а что же о нём говорят?
  Янко дружески успокоил его, слегка приобняв за костлявые плечи, которые никак не могут наесть себе мяса: - Нет, малыш. И не кричи громко, а то бригадир услышит. Мы с Юркой хотим взять на выходные небольшую шабашку.
  - Ого! А можно и мне с вами?
  Ему вообще всё равно куда – хоть в коммунизм, хоть на плаху – абы только с нами. Вернее, больше всего с Янкой – потому что он почитает его старшим наставником, и во всех важных вопросах советуется как с гуру.
  - Можно. Только ты сначала подумай: ведь тогда тебе придётся сократить свои свиданья с Христинкой.
  - Пусть. Она обязательно поймёт, - заносчиво ответил малыш, убеждённый в своей неотразимости для любимой невесты. – Я ведь буду зарабатывать на нашу свадьбу.
  Янко хохотнул, смешком подначивая неопытную душу:
  - Ха, солнце моё! Ты совсем не знаешь девчат. Им конечно, денежки нужны – но поцелуи и объятья важнее. И чем гуще ты станешь лобзать их уста и ланиты, тем они к тебе будут нежнее… Вон хоть Юрку спроси.
  Я улыбнулся, вспоминая Олёнкины ласки в ответ на моё суровое и единственное люблю:
  - Это правда, малыш. Деньги станут дороже любви, когда вы привыкнете к серости будней – когда изумруд золотого кольца затмит синь-просини взгляд, или свет карих вишен под тенью ресниц. А пока пользуйся временем – насыщай свою любовную прорву.
  - Врёте вы всё. – Он обидчиво надул губы, видно представив себя и Христинку в затрапезном халате да семейных трусах. – Любовь настоящая вечна.
  Янко взглянул на меня; втайне покрутил у виска, укоряя и злясь. – Не верь нам, малыш. Брешем, конечно – из зависти. Чужая радость всегда не даёт покоя.
  В общем, слегка поболтав по пустякам, и успокоив верующую Серафимову душу, мы стали втроём обсуждать наклёвывающуюся работёнку.
 
 Вот уж никуда негодное, и прямо дурацкое слово – наклё-вываю-щуюся. А другое тут совсем неуместно: потому что Янко поймал эту трудовую шабашку именно с языка на язык, как с крючка на крючок.
  Сначала ему об этом намекнула его любимая старушка Ульяна – что есть, мол, такой небогатый домишко, который хозяева очень хотят отреставрировать. Приведя его если не в музейный, то в божеский вид. Потом молодая соседка Янке всё подтвердила, и обещала свести его с нужным человеком. Ну а после уже этот человечек – пьяненький мужичок за бутылку водки – познакомил его с самим домом.
  Я представляю, как Янко знакомился:
  - Здравствуйте, дом. Очень рад нашей тёплой встрече.
  - и вам доброго здоровья. Только я пока не тёплый – меня надо отделать.
  - Не волнуйтесь, уважаемый дом. Отделаем так, что вы себя не узнаете.
  - а это не больно, не очень щекотно? А то я ужасно щекотки боюсь – особенно под фундаментом и за стрехою на крыше.
  - Ой, да вы ничего не почувствуете! У нас ведь, монтажников, ужасно золотые руки и светлая голова. –
  Жаль, что дом ему не ответил – знаем мы, мол, таких вот монтажников. Потому что застенчивый оказался домишко: весь раздетый, разобранный, голенький. А я бы на Янкины балабольные речи сразу же уязвил его горделивую натуру:
  - Золотые руки, говоришь? Да ты неделю назад так заварил станину большого вентилятора, что у неё один угол развалился под весом.
  Он опустит глаза свои долу, и дольце, как только он и умеет; а потом, исподлобья шмаляя густыми ресницами, пропоёт как девчонка: - Простите меня, пожалуйста. Я больше не буду, честное слово. –
  Янко не так уж и виноват, если по чести сказать. Мы тогда сдавали работу, и сидели на ней словно куры на яйцах – переживали, кудахтали, дулись. Сварочных трудов было многовато: и наш добрый товарищ Муслим не успевал всё один. Вот бригадир Зиновий и попросил нас ему подмогнуть. А времени уже сталось за полночь, глазки слипаются; и хочется только спать – видя детские сны с погонями, схватками, и попукивая в особо опасных местах. Поэтому Янко просто забыл обварить тот злосчастный угол, оставив его на прихватках.
  Ему хорошо – он бестельмяшный мужик. Если с ним случается в жизни какое-нибудь занозистое западло, вроде того что им сделана гадость, и должно сердце отныне свербеть – то Янко очень быстро вытягивает эту не успевшую подгангренить занозу. Он щелчком отправляет её в мусорный бак для кающихся душ, и спокойненько живёт дальше.
  А вот я самоед, и мне это не нравится. Коль я сделаю пакость – хоть для семьи, хоть для чуждых людей – то потом грызу себя до прободения чрева, пока язва души не откроется. И тогда надо заливать её спиртом, потому что беспамятство водки здорово помогает забвению сердца. А там день проходит, другой: и кажется, что те самые люди уже смотрят с прощением, хотя я их об этом и не просил.
  Вот возьму для примера этот новоявленный домик. Я поначалу надеялся, что нам придётся монтировать подвесные потолки, стеновые панели, и кафельную плитку напополам с ламинатом.
  - Янко, ты уверен что хозяева желают именно этого?
  - Юрочка, милый – да они за счастье почтут такой наш ремонт.
  - И не возбранятся?
  - Да пусть только вякнут – я им сразу баки забью.
  Но когда мы все трое пришли познакомиться, то симпатичная хозяюшка заказала нам штукатурку, побелку, и окраску всех стен да потолков. И Янко, очарованный её красотой и своей бесчуственной немощью, на всё согласился, ни разу не вякнув.
  - Балабол, - крякнул я, едва лишь отойдя от ворот, и пиная камни по дороге домой. – Мы же ничего подобного не умеем, это женская работёнка.
  - Сам дурак, - весело огрызнулся он, как видно припоминая увлекательное тельце хозяйки и её выкрутасы. – Для нас главное ввязаться, а дальше всё пойдёт как по маслу.
  И верующий в наставника Серафимка, словно богомольный его поддержал: - Янко очень удачливый – фортуна будет на нашей стороне. А ты, Юра, стал какой-то ворчливый.
  Ах, малыш – старею наверное. Но мне так не хочется: а мнится мне, с голым задом мальчишки, босоного мчаться по зелёной траве – и чтобы на ней ни камешка, ни острой осоки, а так высоко вздевая коленки, как бог ходил по воде.
  Я ведь многое умею по строительству, и мог бы зарабатывать богатые деньги обычным трудом – только мне неуютно ходить по дворам. Потому что в каждом доме, квартире, конурке, свой семейный уклад. Одни любят, чтоб у них разувались в роскошной прихожей, и не дай бог ботинком ступить дальше собачьего коврика. Другие живут нараспашку, так что кажется, будто чрез их мелкую хатёнку пролегает широкая аллея для гулянья. Кому-то нравится свои семейные дрязги, в грязных подштанниках, вываливать да перемывать при чужих людях - чтобы их не просто услышали, но и рассудили, став триедино свидетелем, адвокатом и прокурором. А кто-то самую махонькую сплетню, иль пакость, превращает в великий секрет, и шепчется сам с собой - так что приходится широко открывать уши тому миру за окном, чтоб не прислушиваться к этому хиленькому мирку.

  - Янко, где мы возьмём инструменты? – Я стал расчётливым, и теперь в этой ветреной бригадке больше всех задумываюсь о будущем.
  - Дрель с болгаркой нам одолжит Зиновий. А всё шпательное я выпрошу у знакомых девчат, штукатурок.
  Мы лежим на берегу нашей любимой речки, и поглядывая на бабочек со стрекозами, наслаждаемся последним выходным на целый месяц вперёд. Теперь нам здесь долго не полетать – если только урывками после работы.
  - Ты хоть немного представляешь как работать с этой извёсткой, шпаклёвкой и гипсом?
  У меня в голове ползают задумчивые тараканы сомнения, и даже неверия; но наяву почему-то очень хочется расхохотаться, глядя на довольную Янкину рожицу, которая наверно уже подсчитывает незаработанные денежки. И сам он завёрнут в призрачную шкурку неубитого медведя.
  - Юра – ты будь уверен в себе, и в нас. Тогда всё обязательно получится. Меня однажды знакомая девчонка брала с собой на такую шабашку. И я вместе с ней наловчился.
  Мы лежим с Янкой словно спортсмены – такие же мускулистые, стройные, сильные; только он в узеньких почти плавках, а я в почти семейных трусах. Именно в таком отношении к жизни наша заметная улыбчивая разница: я улыбаюсь миру, немного стыдясь за своё перед ним недостоинство – а Янка бахвалится белому свету, чуточку стесняясь его мелкого несовершенства перед космическим собой. Но за это я их обоих и люблю – Вселенную и Янку.
  Как говорит мой любимый дедушка Пимен – мы похожи будто единоутробные братья. Только у меня мышцы с мясом срощены вместе, и если положить их единым огузком на рынке, то и ценник на них будет как среднее статичное из погрешностей базарной торговли. А вот Янкины бицепсы с прессом обязательно выложут отдельно от мяса – так же как они рельефно выделяются и на теле – и цена на них станет на четверть выше моей цены, потому что это всё-таки не бык колхозный, а мраморная говядина от элиты кровей.
  Тут на тёплый бережок вышел и наш обожаемый жилистый субпродукт – Серафимка. Он в общем-то недорог по своим костям и прочему ливеру; но душа его бесценна словно музейный экспонат из Третьяковки.
  - Малыш, а ты был когда-нибудь в художественной галерее? Там за такие статуи, очень похожие на тебя, зрители платят хорошие денюжки, чтоб поглазеть.
  - Да ну, - смутился Серафимка, чуть покраснев и оглядываясь на соседских девчат. – Я совсем не такой.
  - Конечно, ты другой! – взвизгнул вдруг Янко по-бабски, и сам себя испугался. – Они-то ведь стоят голые, даже без фиговых листов. А ты у нас тут своими шортами прикрываешься. – Он здорово обрадовался своей авантюрной затее, которая влетела в его голову под свист пуль и звон сабель:
  - Юрка, а давай его догола разденем, и пронесём на плечах по всему пляжу! И пусть нам за это представление деньги кидают!
  - Давай!
  Я знал, что Янко не станет позорить дружка, любя и обожая; но мне стало так интересно, как мальчонке в песочнице с новой игрушкой. Мы гоняли эту игрушку будто грузовичок с колёсами, по зелёной траве, по коровьим лепёшкам – а она носилась от нас, визжа как девчонка, и сигналя о спасеньи для нашей милиции.
  Досигналилась: к нам подошёл капитан Май Круглов – в голубых плавках, с голым торсом, но как всегда под фуражкой с кокардой. Он с ней не расстаётся даже на пляже, и цепляет на голову при любых криминальных обстоятельствах.
  - Так, товарищи – что здесь происходит?
  Будь ты хоть самый лучший дружок капитана, или даже близкий поцелуйный родыч: но если совершил неправильный поступок, а тем более уголовный грешок, то безо всяких яких присядешь в нашу поселковую кутузку.
  - Ты понимаешь, Май – мы хотим показать этого оболтуса статуей Апполона, снять с него трусы и возвеличить как пирамиду Хеопса; а он почему-то стесняется славы. – В Янкиных словах звучало и панибратство, и уважение; и даже немножко собственное унижение, потому что резвый голос вдруг стал просительным, как у голодного котёнка без молока.
  - Так, братцы – а предъявите-ка вы документики.
  - Товааарищ капитан – ну откуда у голых документы?
  - Тогда извините, молодые люди – а мне придётся вас утопить в реке за неоднократное нарушение закона. Наконец-то вы попались мне в лапы.
  Май Круглов спокойненько, с апломбом фокусника, достал детский свисток откуда-то из-за уха – и громко затрезвонил в него на весь пляж. Мы втроём рванули все вместе вдоль берега, взрывая копытами траву словно в жеребиной пристяжке; а за нами сам весёлый капитан, его хохочущие ребятишки и кое-кто из отдыхающей публики.

  Это всё было вчера. А сегодня у нас троих рабочее воскресенье. Наш бригадир – белокурый красавец с длинноватым языком – сказал, что мы должны обязательно забить поляну для последующих работ на доме. Почему? – а чтоб какие-нибудь конкурентные завистливые ханурики не перехватили у нас эту выгодную шабашку.
  Ох. Охохох. Мы стоим над мешками со штукатурным ротбандом – или ротбэндом, как там по-иноземному – и уже не хочется горевать, а только лишь смеяться, хохотать во всё горло над собой и над миром.
  Но раз уж взялся за гуж, то не говори что не дюж. Глаза хоть и боятся, да зато руки делают.
  - Янко, с чего мы начнём?
  Он почесал в своём полупустом котелке, вычёрпывая оттуда последнее сытное варево, кашу из мыслей: - Сначала нужно залить немного воды в дно ведёрка; и по чуточку добавляя штукатурки, намешать её до густоты сметаны.
  - Чем будем мешать?
  - Венчиком. Есть такие железные спиральки с рукоятками.
  - Может быть, пестиком? в литровой кружке? – схохмил Серафим, поддувая губами на свою вспотевшую куриную грудку.
  Жарко. Хотелось бы, конечно, пасмурной погоды с облаками, которая особенно подходит для такой вот горячей работы – но сегодня синоптики обещали солнце, похожее на жареную сковородку со сливочным маслом. И теперь её кипящие брызги целый день будут на нас скворчать, и даже литься по спинам влажными липкими неопрятными струями.
  - Малыш, хватит острить. Принеси мешок с инструментом из коридора. Я его позычил у знакомых девчат.
  Янко, благодаря своей внешности, в прошлой куртуазной жизни завёл себе уйму подружек. Честное слово – неизвестно зачем и с какой целью, потому что мало кто из них стал его возлюбленной – уж больно он привередлив. Но просто ему очень нравится, чтобы нравиться всем. Даже огромному миру под небесами.
  А теперь вот те девчата и пригодились. Они передали нам как презент целую кучу инструментов самых разных конструкций.
  Мы втроём стоим над ними – изучаем.
  - Янка, это те самые шпатели, которыми наносится штукатурка? – У малыша в глазах сразу восторг и опаска, словно ему доверили выступать с тиграми в цирке – и он пока не знает, то ли сунуть голову в клыкастую пасть, или щёлкнуть кнутом.
  - Девчата сказали мне, что самые чистые из них для чистовой шпаклёвки, а самые грязные для грязноватой черновой штукатурки.
  Янко повторяет слова подружек словно аспирант наук напутствия любимого академика. И уже на его челе светится золотой нимб той великой трудовой славы.
  - Ну тогда давайте разделимся на три замечательные команды, - предложил я с подвошком, заранее подготавливая себе хоть и трудную, тяжёлую, но зато почти безответственную работёнку. Потому что в таком непонятном деле пусть за всё отвечает самый рыжий и бойкий. – Я буду тянуть толстую и жирную черновую штукатурку – ты, Янко, станешь выставлять для меня уровневые маяки – а Серафимка займётся тоненькой чистовой отделкой. И тогда всё будет красиво.
  - Эээ, подожди-ка, - всполыхнулся бравым чубом задиристый рыжик, уже предчувствуя какую-то незаметную подножку, но ещё не зная где подстелить мягкую соломку. – Я тоже могу тянуть жирно, я ведь сильнее вас всех.
  - Нет, милый. Ты силён и яростен в драке, или в трудовом раже на вынос тела. А здесь нужна моя спокойная выносливость. Серафимка же просто бесподобный мужик по своей аккуратности – он нам белыми крыльями настоящий шедевр нарисует.
  Я хитромудро постарался ублажить дружков самыми тёплыми словами. И они почти сомлели от моих комплиментов.
  И всё же:
  - А красить как будем?
  - А вот это все вместе – единой мужицкой мускулистой рукой.
  Красавчик задумался, пожевал свои губы в недоумении светлого и жаркого дня: - Ты, Юрик, стал совсем другим после возвращения с того света. Такой основательный и хитрый – прямо как дядька Зиновий.
  - Встреча с богом и чёртом меняет любую душу. Мне теперь очень приятно жить на белом свете.
  - И это хорошо. – Серафимка уже притащил нам вёдра с водой. – Хватит лясы точить, пора за работу.

  Что такое штукатурка? – это в первую очередь маета и обуза. А во вторую – ещё впридачу самоедство от сомнений в своих способностях.
  Я только понаслышке от стариков и старушек, лузгающих беззубым ртом тыквенные семечки на скамейке у дома, знаю об этом тяжёлом труде. Раньше в царские времена они разводили глину водой, прямо в огороженном деревянном котлованчике; добавляли туда соломенную солому для связки настоящей вязкости; и потом начинали карнавал вместе с ребятишками, топча всё это жирное месиво босыми ногами до состояния густых молочных сливок. А после обмазывали этой коричневой сметаной свои обитые дранкой незатейливые хаты, избушки, и прочие сарайки на курьих ножках.
  Моя Олёнка умеет так делать. Она-то мне и подсказала, что тянуть штукатурку меж рамками надо обязательно снизу вверх, чтобы она успевала присыхать и не наползала обратно на нижние слойки. И при этом нужно потряхивать широким правилом из стороны в сторону, справа налево, словно бы опрастывая в тазик сито с белой мукой. А ещё важно к сему поддавливать штукатурку своим мускулистым прессом – у кого он есть, конечно – будто влипая её навсегда на стенку.
  Кстати, для тех кто не в курсе: в слове – правило - ударение делается на букву – и - потому что это такой инструмент. Мне приятно об этом рассказывать, чувствуя себя уже не гномиком, а начинающим мастером отделочных наук, у которого вместо смешного колпачка почти что корона на голове.
  - Юрка,.. а у тебя неплохо получается. – Янко с приоткрытым ртом стоял возле моей шедевральной стены, слегка цокая языком над произведением искусства. Я, заляпанный белыми потёками, и в самом деле был похож на старинного ваятеля из эпохи Восхождения.
  - Ну а как же. Глаза боятся, да руки делают. – Во мне вскипела микелянджная гордость: - Ты-то чего тут ошиваешься? давно Ренессанса не видел?
  - Не сердись, я пришёл на обед. Хозяйка нас всех приглашает.
  Начинается. В колхозе утро.
  - Янко, ты опять напросился на хлеб? Чтобы это было в последний раз, потому что она нам и так деньги платит – будем кушать за свои.
  Но подошедший Серафим заступился за дружка: - Да он не напрашивался; хозяйка сама позвала, и уже стол накрыла. Не отказываться же.
  - Ага, а вы и рады объесть обедневшую семью сельских дворян. Стыдно братцы, нехорошо.
  - Ох, Юрбан – какой же ты нудный. – В укорах моих товарищей звучало панибратство ко всему белому свету: как у того самого бродяги, которому только дайте напиться, а то есть нечего да переночевать негде.
  Но я горделив:
  - У нас должна быть мужицкая и рабочая гордость. Чтобы никогда и никому – даже в самых ужасных теснинах.
  - Иди уже, гордец. А то свёкольный борщ остынет.
  Янко многоуважительно и чуточку грубо пнул меня в спину. Он знал, что я обожаю домашний свекольник. И мне, конечно, было приятно похвалить симпатичную хлебосольную хозяюшку; но всё же я наказал ей больше так не баловаться.
  - Ах мальчики! Да неужели мне трудно или жалко вас накормить? – Она всплёскивала руками, суетясь от кастрюли до сковородки, и голубой хвостик на коротком халате суетился вместе с ней, насыпая, подливая, и ахая.
  - Ах Серафим! У тебя нос как у моего попугайчика, говорящий.
  - Как это?
  - А посмотри в зеркало – сметана с ложки к нему прилипла.
  - Да он у нас всегда такой прожористый, только никак не толстеет.
  Серафимка ничуть не обиделся: - В моём желудке всё пригодится, кроме болезни.
  Вот так сидим, обедаем, подшучивая друг над другом; в меру моложавая хозяюшка с нами немного флиртует, позволяя себе лишь целомудренные шуточки – но стоило Янке ляпнуть от сердца какую-то непонятную скабрёзность, как она тут же широко открыла на нас свои к слезам обиженные глазки.
  Янко, конечно, извинился; и даже нарочито хлопнул себя ладонью по языку – будучи прощённым за красоту.
  А я подумал, что правильно поступаю, не позволяя своим дружкам так близко приближаться к хозяевам дома. И пусть это будет наш последний обед вместе с ними. Потому что в работе всегда должна сохраняться дистанция между начальством и трудниками. А иначе те ли, другие – но сядут друг дружке на шею, понукая под вывозку – давай, мол, вези! – Хозяева станут подпрашивать всякие новые изыски ремонта, увидев у своих близких соседей покрасивше отделку – и тогда нам придётся ломать то что с радостью сделано, а заново выстраивать то что с горем пришло.
  С другой стороны, мы тоже начнём подхалтуривать собственной честью и гордостью: пользуясь ласковой добротой хозяев, решим вдруг, что нам любая строительная какашка смоется с рук, и возрадуемся как бракоделы – а ладно, и так сойдёт!
  Вот, братцы, какие случаются отношения на работе, если душу переполняет несусветная радость ко всему белому свету, и его искупительному прощению. Стыдно это, нехорошо.
  Мы с товарищами завершили рабочий выходной в хорошем настроении, потому что не обгадили свой труд, хоть и занявшись им впервые в жизни.

  А дома меня ждала Олёна с флотскими макаронами.
  - Юрочка, ну как там?
  Переживает. Я обещал ей, что с шабашки куплю новую стенку в берёзовых тонах, которую она по-птичьи присмотрела в мебельном магазине. Вот уж истинная ворона – как ни увидит блестящее, так тут же тянет в гнездо, приукрашивая его листьями, веточками, и прочим уличным хламом.
  - На первый раз справились.
  - Тяжело было? – Она положила ладони на мои плечи, пробуждая в себе ласку, а во мне естество.
  - Непонятно. В этой работе всё новое, и даже кожаный ремень на штанах твоего незабвенного Янки.
  - Он не мой, и даром не дался, - надула она губёшки, словно бы моя насмешливая ревность и в самом деле её обидела. А я ведь нарошно – просто подразнить милое сердце, разжигая обоюдное желание плоти.
  Вот теперь приласкаю: - Прости, родненькая – иди ко мне. Давай сольёмся с тобой как сиамские близнецы.
  - И кто нас потом растащит? – тихонько рассмеялась она, оглядывая окна и двери, и даже подстрешник на потолке в поисках шпионов.
  - Наслаждение и истома.
  В этих моих словах было так много того, что меж нами уже много раз было – что один только намёк на все эти воспоминания заставил трепетать наши души, предвкушая длительную прелюдию всяческих нежностей и ласк – из тех, что сначала позволены богом от чистой любви, а потом нашей фантазией порочных страстей.
  - юрка,.. ты извращенец, - устало и удовольственно вздохнула Олёнка чрез времечко, как кошка вылизывая моё правое ухо. – Ты вернулся ко мне другим.
  - в любви всё позволено. Ты ведь любишь меня.
  - А ты? – тут же вздёрнулась она надо мной будто тигрица, когтями впиваясь в беззащитную голую кожу. – Что с тобой произошло в том походе, когда тебя целых полгода не было рядом? Может, бабу нашёл?
  - Дурочка. – Я с ней мягок и нежен словно плюшевый тигр на подушке. Ни клыков, ни когтей – а только теплота нашей обретённой семейной жизни. – Я жил совсем одиноко в том диком полесьи, и ты сама это видела.
  - Только это и успокаивает.
  Олёна откинулась на спину. В потолок смотрели её полегчавшие глаза и тяжёлые закровянившие соски. Если предам, зарежет – сразу подумалось мне; она походила на гладиатора, в усладу завалившего жертву.
  Олёнка поцеловала сначала мой глаз, потом нос; и шепнула: - отдыхай, милый. А я ещё немного побалуюсь с сынком, забаюкаю дочку, и сразу к тебе.

  Следующая суббота стала пасмурным днём, в прямом и переносном. Христинка ещё в пятницу вечером огорчила нас, что заболел Серафим – кашель, насморк, понос; и тут же от её грустных слов, будто сознавая своё нынешнее одиночество, в тёмном небе расплакался дождик.
  Мы понадеялись, что его ночные кошмары рассеются утренним солнцем, трусливо убегая дробным топотком; но к утру весь белый свет затянуло тёмной простынёй.
  - Юрочка, может останешься дома? – вкрадчиво спросила Олёна; и непонятно – то ль желает меня задержать, то ли поскорее выпхнуть под зад.
  - Нет, милая. Мы работаем под крышей, и нам дождь не помеха.
  - Тогда хоть зонт возьми! – крикнула она вдогонку, вытирая платочком слёзы – в беспокойстве, тревоге, сомнениях.
  Но я гордо вздёрнул козырёк своей клетчатой кепки. Пусть поплачет – не на войну ведь иду.
  Точно так же и Верочка провожала своего огненного красавца Янку. Она как лиса положила хитрую мордочку на ладони – а те на перила балкончика. И сверху оглядывала всю его мужскую притязательную фигуру – выстиранную в машинке и отглаженную утюгом. Так что кости и косточки ещё скрипели крахмалом.
  - Ну и надраила она тебя. – Я втянул ноздрями одеколонный аромат прямо как свежий сиреневый куст. – Любит, красуля.
  Янко выпятил грудь, и хрустя потянулся руками к тучам:
  - У неё любовь корыстная – она хочет меня женить на себе, и требует верности. А я её бескорыстно люблю, легко, свободно, и без навязчивых обязательств да просьб.
  Я усмехнулся, позоря его мальчишескую браваду: - Янко, ты знаешь что у мужиков со временем все носки становятся один правым, а другой левым?
  - К чему это ты? – подозрительно оглянул он себя, как будто в поисках расстёгнутой ширинки.
  - Предупреждаю. Если ты не перестанешь облизываться на других девчат, то Верочка тебя бросит. И ты превратишься в такого же потрёпанного мужичка – в возрасте, с брюшком, до которого уже никому нет дела.
  Он косо взглянул, сморкнулся правой ноздрёй на траву, словно бы унижая меня – и оторвавшись на шаг, пошёл впереди. Янко был похож сейчас на ледокол, который слегка зажало во льдах: у него есть и бравый стальной рассекатель в грудной клетке, и атомный реактор средь самого сердца – только вот чуточку подмок радиоактивный урановый элемент, и подсушить бы его в каком-нибудь яростном кострище.
  Навстречу нам из подворотни небрито вылез очень вялый и томный Жорик Красников.
  - Ооооо, реебяатаа, - ему даже разговаривать было невмоготу после вчерашнего пьяного праздника. – Куудаа вы иидёооте?
  - На кудыкину гору – лягушек бить да тебя кормить. – Янко, даже не остановившись, толкнул его плечом и пошёл дальше.
  - Злой ты, - ругнулся Жорик в широкую наглую спину. И ко мне: - Юрик, пожалуйста, найди хоть немного деньжат; никто в долг не даёт.
  - Болтун ты – вот и разуверились в тебе местные люди. А я как чужак дам на опохмелку. Вдруг после обеда случится апокалипс – а ты с больной душой на тот свет?
  - Типун тебе на язык, - даже перекрестился ладонью Жорик, языком тихонько пересчитывая мою мелочь. – Добавь, а?
  - Иди работай. Ты уже взрослый.

  Когда мы с Янкой вошли в дом, на хозяйской половине шуршали и пищали.
  У них есть маленький желторотый цыплёнок. Ему всего семь лет. Если он собирается по утрам в школу, то писк слышен сначала из ванной, где ему совсем не нравится умываться и чистить зубы – а надо. Потом голосок перемещается на кухню, отказываясь от завтрака – потому что из-за раннего вставания пропал аппетит.
  Но наконец-то он собрался и отправился к школе. Казалось бы, свобода – тишина и покой. А мне без него становится скучно. Ведь в нашем поселковом курятнике рождается маловато любопытных обаятельных птенцов – а всё больше слышится хриплый петушиный кукарек пополам с куриным кудахтаньем. Время нынче такое расчётливое, и многие взрослые хотят пожить для себя, без детей. Вот я и скучаю.
  Взять хотя бы Янку: он кряхтит в соседней комнате, устанавливая штукатурные маяки – а свою любимую Верочку беременеть отчаянно не желает. Он ужас как боится волочить свой дом в хомуте, в воловьем ярме – тем более, если с ребятишками. Потому что вдруг не выдержит семейной напруги и рано помрёт, иль сбежит – то куда они все тогда денутся? – пойдут по миру с протянутой рукой.
  Янко к чужим почти не жалостлив, а своих умеет беречь. Он представляет как они бредут расхристанной цепочкой в стареньких рубищах – начиная от маменьки Верочки, и дальше мал мала меньше; бредут от посёлка к деревне, от дома к хатёнке, и от человека к человечку – всё боле уменьшая свои нищенские просьбы и надежды, потому что нигде им не подают на еду и ночлег, отовсюду их гонят палками как уличных псов.
  Вот я всё это рассказал, и даже сам пустил нежную слезу сострадания и умиления – не таясь своей сердечной немощью. Так ведь они для меня все чужие, вся эта придуманная семейка.
  А каково Янке будет лицезреть почти наяву, как его любимая Верочка вместе с пятком ребятишек, голодно и холодно шкандыляет по свету, разыскивая сбежавшего папку? – нет, эти муки для Янки невыносимы.
  - Ну как?.. У  тебя получается? – Я всё-таки первым не выдержал сердечной буки-бяки от нашей утренней размолвки, и подошёл к нему. Нет, не мириться – а просто спокойно оценить мужскую обиду, и то как долго мы ещё будем дуться.
  - Угу. Хер стоит, а голова качается, - ответил он грубовато, как матёрый волк не поддаваясь на мои заячьи прелести.
  Но я всё же снова хлопнул ушками и вильнул хвостиком:
  - Вот здесь у тебя маяк покосился немного – проверь уровнем.
  - Не трогай!
  В его голосе, а особенно в ухмылке, промелькнула ощеренность сторожевого овчара, который дружеским пахучим письём уже пометил свою территорию.
  - Ну и бог с тобой, золотая рыбка.
  И я ушёл. Пусть дуется сколько угодно.

  А мне уже стало интересно оштукатуривание. Так пацанёнок, долгое время лепивший куличики, и прочие вареники из песка, вдруг замечает в песочнице сотворённую одногодком высокую башню – и теперь сам завидует, жаждет, страдая от своего беспочётного неумения.
  В штукатурке главное – замесить самую подходящую белую глину. Никак нельзя допустить, чтобы она была слишком жидкой, и стекала по шпателю, по стенке, а потом со стены и в рабочие штаны. Так может и огузок подмокнуть.
  Ну а сравнительно густая глина очень быстро подсыхает, слипается комьями, и рвёт ими уже выровненную плоскость – так что получается на стенке не ровное поле, а какой-то замызганный и щербатый лунный грунт.
  В общем, лучше всего не простокваша в ведёрке, и не творог – а жирная сметана, иль даже сливки. Хотя всё, конечно, зависит от умения мастера. Иной мастак из сухих штукатурных корок, заново замоченных да размешанных, может сотворить на стене картину Рембрандта. Хоть по технике живописи такие вещи и не поощряются, но гению творчества и труда многое позволено – его рукой довлеет длань господа.
  Во как я тут рассказываю – аж самому становится интересно.
  Тссс… - тихим шорохом подозрительного, но очень любопытного мыша, сзади ко мне подошёл Янко. На полу раскиданы обрывки от мешков, кусочки уровневых маяков, и мои штукатурные ляпсусы – так что тихонько по ним не пройдёшь.
  Но я молчу: вроде бы и не слышу. Молчит и он, притворяясь разведчиком в логове зла. Только ручонки мои слегка затряслись от усердия – не люблю, когда на меня исподтишка смотрят во время работы. И его сердце бьётся намного быстрее, сильнее – словно бы он только что отработал пудовую гирю.
  Знаете, люди – молчание двух обиженных товарищей сродни немоте влюблённой парочки, на время разочарованной друг в друге. Они точно знают, что когда-нибудь помирятся, потому что такой великой любви ещё не бывало на свете; но всё-таки опасаются, кто же первым из них пойдёт на примирение, и не угробит ли длительная обида их сиятельные чувства. Ведь время не только лекарь – но и убийца, самый равнодушный, безжалостный.
  Будя рядом с нами сейчас неугомонный и солнечный Серафимка, то он тут же столкнул нас лбами и улыбками, весело приговаривая:
  - Мирись! мирись, мирись – и больше не дерись!
  Я бы и сам вспомнил эту замечательную считалку, или поговорку из своего детства – да уж теперь больно вырос как взрослый. И пойти впереди своей гордости мне негоже.
  Тссс… - Янко уже уходит; всё так же крадучись, по-шпионски – но чувствую, что если бы я оглянулся в этот миг и пригвоздил его на месте своими зырлами, то он меня возненавидел. Пусть хоть на денёк, с последующим прощением, но всё же – потому что не должен мужик показывать слабость другому мужику, тем более дружественному.
  Ох, батюшки – как трудна всё-таки эта школьная психология человеческой любви и дружбы.

  Обратно домой мы опять шли молча, но уже рядом. Если я хоть на шаг отставал, любуясь красотой зелёной природы – то он нарошно сбавлял свой широкий ход, вроде бы наблюдая за голубым небосводом. А коли он останавливался завязать и так донельзя крепкие шнурки – то я тут же на месте приголубливал бродячего пса, трепя его шелудивого по ушам, и с улыбкой поглядывая на рыжего дружка.
  Вот так мы играли в люблю до самого Янкиного дома; и попрощались:
  - До свиданья, до завтра.
  - Пока. Увидимся.
  Так и не пожав друг другу руки.
  И когда Олёна налила мне полную лоханку моего любимого свёкольного борща, со сметаной, я всё-таки был самую чуточку грустен.
  - Ты чего, милый? С работой не так?
  - Да нет, всё в порядке, - ответил я ей интересным согласием отрицания русского языка. А потом улыбнулся: - Напарник ко мне не особенно ладится.
  - Янка-то? Да у вас у обоих характер не сахар, а перец с горчицей. Ты сам к нему ладься, хотя бы попробуй.
  - Я пробую, только не очень-то получается. У тебя я легко могу попросить прощения, потому что ты милая девчонка. А вот мужик к мужику не должен так сильно ластиться – и эта патриархатная глупость уже тыщи веков в нас сидит, сердце занозит.
  - Ах ты мой милый патриархатец, - вздохнула Олёна, и крепко обняла меня сзади за шею, так что ни словечка сказать, ни от радости пукнуть.
 
  После ужина я ушёл во двор – чтобы помочь сынишке в починке собачьей конуры.
  Наш дворовый Санёк – это такой одержимый и восторженный пёс, что от его счастливого визга и акробатских прыжков уже который раз проламывается крыша конурки. Стоит ему узреть хоть кого-нибудь из своих любимцев, из обожаемых нас, как он тут же устраивает представление цирка – словно сто лет не виделись.
  Поэтому я решил снять хрупкий шифер с его жилища; а вместо настелить сверху доски, обив их кровельным железом.
  - Пилить умеешь? – спрашиваю малыша; и он совсем неиспуганно выпаливает из набитого вишнями рта: - Умммею!
  Ну, посмотрим. Я отмерил ему первую доску, дал в руки ножовку – а сам ушёл копаться в огороде.
  - Юрочкин! Готово! – Его радостный голосок взвился в небо через десять минут – а вместе с ним и Санёк, восторженный хвост.
  Ну что же – для первого раза неплохо. Точь в точь как у меня в первый день штукатурки: слегка криво, чуточку шероховато, и на полсантиметра длиннее – но для сельской местности сойдёт. Одно слово – монтажник растёт.
  Но это была тонкая досочка, облицовочная дранка; а вот сможет ли малыш справиться с толстой древесиной?
  Он полчаса кряхтел, потел, дёргался с ножовкой, волочась за ней из стороны в сторону – а когда совсем осерчал и поранился, мне пришлось его перевязать как героя, и немного помочь.
  - Понимаешь, малыш – надо держать пилу ровно, не виляя хвостом.
  - Дааа, тебе легко, ты большой, а мне рук не хватает.
  - Так давай я тебе ещё парочку настругаю, как папа Карло для Буратинки.
  Он рассмеялся; тут вышла мама, и тоже смеялась, пока не увидела кровь на маленьком пальчике. И мне, конечно, досталось на грецкие орехи.

  Солнечным воскресным утром, на площади возле церкви, нас ожидал слегка серенький после болезни, но улыбчивый Серафим.
  Мы удивились; и очень обрадовались.
  - Привет! Ты откуда?! Выздоровел?
  - Почти. Сопли ещё немного подтекают, но температура уже закончилась. – Он подтёр ладошкой под носом.
  - Так полежал бы ещё.
  - Не хочу. Христина сказала мне, что вы поссорились.
  Его добренькие глазки прожигали в нас зудящие дырки. Вот уж если кого назначать вселенским миротворцем, то Серафима. Он любому снесёт голову за доброту и за мир.
  - Это не совсем так, малыш. Между нами просто возникло лёгкое непонимание в отношении любви. Я считаю, что мы должны дарить нашим дамам цветы и поцелуи – а Янка больше думает о своей брутальности, и не унизят ли его перед женщиной всякие нежности.
  Янко покачал головой, уже улыбаясь и прощая меня:
  - Ну, Юра – ты настоящий велеречивый езуит. Цены б тебе не было в инквизиции, потому что после таких слов самому хочется на костёр.
  - Братцы, я вас так люблю! – бросился обниматься Серафим; мы закружились в вихре его рук и ног, которыми он пытался нас объять как свою личную вселенную. И никто не заметил, что из ближайшего палисадника к нам выскочил здоровенный лохматый кавказец – пёс, охранявший тут махонькую предобрейшую старушку. Он нёсся не разевая пасти, тихонько решив поучаствовать в нашем шурумбуруме. Но почему-то остановился на полпути – наверное, здраво полагая, что он нам ещё не представлен.
  Серафимка первым его узрел. А большую собаку он побаивался: вдруг она откусит ему что-нибудь – и с чем он тогда до Христинки?
  - Юра, иди.
  - Нет, миленький – ты иди впереди.
  - Ты мне друг?
  - Конечно, друг. И поэтому спасу тебя. Вытащу из её злобной пасти – по частям.
  Тут Янко расхохотался. Он спокойно, как отважный друссировщик, подошёл к этому здоровому псу, сел перед ним на колени – и они стали друг дружке вылизывать морды. Как я понял из их невнятных переговоров, этот романтичный собак ужасно презирал пьяных мужиков и обожал трезвых. А мы втроём были словно незапотевшее стёклышко, и даже слегка хрустели кристаллами чистоты.
  - Интересно, а как же твой одеколон? - он ведь на спирту, - подкузьмил я Янку.
  - Балда ты, Юра. Это на самом деле туалетная вода, шик для мужчины.
  - Всё равно. Ты пожалуйста, больше не умывайся из туалета – а то нас собаки покусают.
  Серафимка во всё горло расхохотался моей шутке, вспугнул воробьёв и умчался вдаль.

  Мне нравится работа Серафима. У него ласковые нежные руки с длинными пальцами пианиста – именно такие нужны для чистовой штукатурки, и тем более для шпаклёвки.
  После моей чернухи остаётся много зазубрин на стенке, всяческих выемок, раковин. А как же? – вы сами попробуйте потянуть слой белой гины толщиной до пяти сантиметров, иногда до полутора метров длиной. Но для Серафимки заделать мои огрехи это пшик: он, по-моему, не работает – а своими широкими шпателями наигрывает вальс цветов, который позычил у дядьки Чайковского. Мы нарочно не берём с собой музыку, чтобы не отвлекаться от усердного труда – так Серафим губами себе нашлёпывает любую мелодию, которая в этот миг звучит в его сердце.
  Вот и сейчас он эйфориит свои симфонии.
  - Юрка… - кто-то тихо положил мне руку на плечо. Янко.
  - Тьфу ты. Чего подкрадываешься?
  - Дело важное. Пришёл электрик – я из коридора услышал – который будет после нас вести свои провода и розетки.
  - Ну и что? Ерунда.
  - Ага, ты не знаешь этих наёмных хануриков. Он всю нашу работу обгадит, чтобы выгородить свою работёнку и денежки.
  В глазах Янки разливалась горечь изжоги, словно бы от завтрака с перцем.
  И он оказался прав, пророк штукатурный. К нам пришёл самый настоящий герой – штаны с дырой.
  С порога, с нами не здороваясь - и в хату по комнатам. Обсмотрел, обнюхал - не понравилось. Он надеялся, что вся его работа просто так сладится, а здесь придётся сложно потрудиться. И настроенье его упало – так что поднять лень.
  Мы всё сделали не так – тут косяк, и там косяк. Он за своё дело уже позабыл, а ищет к чужому придраться. Когда у человека что-то не ладится, то ему хочется, чтобы ко всем бедам был причастен весь род человеческий. Ведь радоваться жизни хорошо одному, а погибать интересней в компании.
  - Братцы, что же вы мне сразу не оставили гнёзда розеток? Мне их теперь фрезой вырезать!
  - А ты, братец, долго спишь. Пришёл бы сюда за неделю до нас, и вставил свои розетки – а мы бы их обошли.
  - Мне ещё и каналы под провода бить придётся. Хотя я мог пустить кабель под вас, по нулевой отметке.
  - Все отметки у нас в голове, ещё со школы. У кого-то отлично, а тебе сегодня неуд.
  Да, обида нас взяла – мы забросили дела; ты, дружище, не греши – а свой навык покажи.
  Ну в самом деле: столько работали, а этот ханурик охаивает наш большой подвиг. Тут кого угодно черти возьмут за рога. И мы свои тоже набычили.
  Он нам: замори нога ногу, я работать не могу - нынче в теле нету сил, ревматизм меня скрутил.
  Нашла коса на камень – стоим, ссоримся. С утра казалось, что самое лучшее утро в столетии, а денёк оказался подпорчен.   

  Хотя, по чести сказать, наше отношение друг к другу очень даже понятненько, объяснимо. Обыкновенная конкуренция животного мира под солнцем – за лучший кусок вкусной пищи и уютную норку.
  Всякому человеку хочется жить хорошо – а иному даже лучше, чем остальным. Вот мы и бьёмся за свою высокую цену: то продавая на рынке товар подороже, то предлагая в ремонте услугу запредельной оплаты. И это совсем не означает, что мы действительно великие торговцы и мастера вселенского качества. А просто глядя друг на дружку, кто как живёт за другими заборами, мы хоть втайне, а хотя бы в открытую, но всё равно завидуем чужому достатку.
  Взять вот меня и Олёнку. Она вдруг возжелала очумелой красоты мебельную стенку, и поэтому я завербовался на сию муторную шабашку. А увидела она это чудо у соседки в гостях – и конечно, та пригласила её чтоб похвастаться. В одной душе кипит зависть, и даже чуточку унижения – а в другой злорадствует гордыня, с превознесённостью.
  - Олёна, зачем нам нужна эта громоздкая стенка во всю белую стену? Ведь тут у нас симпатично висят фотографии вместе с картинами.
  - Юрочка, милый, ну как ты не понимаешь? К нам люди будут ходить как в музей, любоваться. На эту красоту все копят денежки. –
  А я понимаю только, что в нашей большой светлой зале станет совсем непросторно, и не так уж светло, и к сему неуютно.
  Ах, как мне хочется хоть недолго посидеть на нефти и газе, на золоте и брильянтах! Чтобы потом купить себе квартиру - и посидеть на подоконнике в огромной комнате какой-нибудь модерновой высотки на двадцатом этаже! И пусть вокруг хоть вальяжно толстятся плюшевые диваны, а хоть костляво скелетится кафельной плиткой голое спартанство. Главное, чтобы из дома улыбчиво смотрели в воздушный мир большие и светлые окна – а под задницей мостился широкий да крепкий подокон, на котором можно было б даже уснуть, глядя в голубой магнит высоких небес.
  Такой вид из жилища хозяина предполагает его необъятную душу. Да, она пока помещена в мелкое тело - и кажется, будто это её вечная тюрьма, смрадная казематка. Но душа уже сейчас летает по белому свету вместе со своими мечтаньями, снами – а когда придёт смерть, которая по сути своей есть новая жизнь, то она совершенно освободится из телесных оков. И наверное сей миг человек, глядя на мир с такой высоты, красоты, чувствует в себе бессмертное величие бога.

  - Вы понимаете, братцы, мою заветную мечту? – спросил я товарищей, когда мы уже после работы шагали обмыться к реке.
  - Ещё бы! – взволнованно вздохнул Серафим, хлопая по воздуху длинными ресницами, словно намеряясь взлететь. – Я вот после той застарелой болезни боюсь подниматься к небу, а всё ещё летаю низенько, едва над деревьями. И сердце свербит от потери.
  Янко оглядел нас как умалишённых, переводя огненный взор справа налево; а потом развернулся к нам, и пошёл спиной вперёд, втюхивая по самую рукоятку своё жизненное кредо:
  - Вы оба не от мира сего, а от какой-то балды. Кому нужны эти бледные небеса, в которых нет вина, еды и женщин? – там пусто всё. Ну, помахал крыльями, осмотрел землю сверху, нагадил кому-нибудь на голову – и в этом вся жизнь? в белых перьях? А где же там живое мясо во всех его смыслах, которое нужно рвать зубами, от удовольствия захлёбываясь чужой кровью? где наслаждение плоти?
  - Ты задрал уже всех своей плотью! – взъярился Серафим, словно бы кто чужой на его глазах заглянул любимой под юбку. – У каждого из нас всё это есть; но мы не вываливаем его из себя как грязь, а бережём возле сердца самой драгоценной ладанкой.
  Янко чуть отвернулся от него, и мне подмигнул будто заговорщик; да я и сам давно понял, что совсем он не негодяй и балбес, а просто ёрничает над собой, притворяясь измученным цыником.
  Слово цыник вообще-то надо писать через ы, потому что так больше похоже на нытиков, коими эти цыники и являются. Они скучны и тоскливы в миру, вечно жалуются на своё неприятие прекрасного дня, его любви и красоты. Хотя дома, под одеялкой, просто трепещут от желания познакомиться с миловидной порядочной женщиной, и обожать её до помрачения разума.
  Вот он стоит этот нытик – в нашем укромном местечке на берегу тихой речки – огненный аполлонистый голый красавец, со всеми причиндалами мраморной статуи, раскинув руки в упоении своей мощью. И я любуюсь им как музейной редкостью – малость завидуя, но бережа его для дальнейшей совместной жизни.
  Тут Серафим подскочил, и толкнул эту статую прямо под задницу, в воду. Она завалилась грубо, небрежно, будто тележка с навозом, которую привезли на огород для урожайного удобрения свеклы и капусты.
  - Ах ты, гадёныш! Да я тебя сейчас утоплю как лягушонка! – забулькал Янко, уже всплыв и брызгая чем-то из носа. Наверное, тиной пополам с головастиками.
  Они понеслись наперегонки к старому деревянному мосту; и хоть у малыша были длинные руки с загребущими ладонями, но Янко умел плавать стильно, чемпионистым брассом – когда он вздымался плечами над водой, потом снова погружаясь с головой, то у девчат, которые это всё видели, завлекательно стучали сердечки.
  Я не умею так вразмашку как они. Сколько Олёна меня ни учила переплывать реку по-мужски, как будто африканские буйволы – а я всё равно плыву крокодильим способом, тихо и спокойненько, словно бы не желая вспугнуть умиротворённый покой райских кущей.
  Возвращаясь с речки, и проходя мимо первых палисадников, как дремучие дебри усеянных самыми разными цветами всех радужных расцветок, Янко авантюрно подхитнул нас:
  - Ну что, поклонники любви и красоты, и ненавистники плоти – кто из вас готов нарвать для своих возлюбленных по букету цветов? и может быть, получить в задницу жгучий заряд соли?
  Мы с Серафимом переглянулись: с полминутки всего – но Янка уже перелез через палисад, и рьяно выдирал свои цветочки, желательно покраснее, багровее. А когда он выбрался оттуда – как пчела, весь в пыльце и нектаре – то на его лице сияла довольная медовая улыбка.
  И нам с Серафимом стало очень стыдно: мы, конечно, зашли на базарчик, и купили последние букеты у остатних старух – но всё же это была не авантюра, не ярость души. Я понимал что я жив, здоров и силён; но почему-то казалось, будто моё жилистое мясо подтухает с правого боку.
  Так и на войне – впереди всегда шагает геройская гвардия, а за ней упёрто ползёт дрожь в коленках.

  На следующий день я простудился, и не пошёл на монтаж. Дядька Зиновий, наш требовательный бригадир, наверное будет здорово возмущён моим саботажем – но я ничего не могу поделать. Температура и сопли, с которыми бесполезно бороться, покуда они сами не выздоровят.
  Это, вероятнее всего, Серафимка не долечился – и передал мне вчера своё по наследству.
  Я заперся в маленькой комнатке сына, почти в конуре; и отсюда слышу жалобный голосок жены:
  - Милый, может таблеточку выпьешь? – Какая же она бывает мёдоточивая, эта женская любовь.
  - Милая, не надоедай. – Я должен быть груб и небрежен, не позволяя безвольной жалости проничь в моё сердце.
  Хотя, честно сказать, я представляю себе – как интересно болеть. Только не мне, отверженному ото всех гордыней, и ослиным упрямством - а какому-нибудь дорогому мужу, находящемуся под опёкой всех местных жителей.
  Вот он заболел насморком, и кашляет, семейный кормилец. Едва только чувствуя лёгкие позывы к першению в горле, которые можно утихомирить глубоким зевком, он уже начинает утомлённо бродить по комнатам, выбирая место для первого чоха поближе к жене – чтобы видела – и от тёщи недалеко – чтоб слышала, стервочка. А капризные детишки и так рядом бегают.
  Но вот он чихнул пару раз; а услышав – что с тобой, милый? – к тому ещё и надрывно закашлялся. Жена волнуется – выпей таблетку, родной! – но в его сердце уже грусть и печаль вливаются вместо микстуры. Потому что из комнат навстречу никто не спешит сердобольно: там звонкий мучительный смех. И поэтому ему хочется лечь под порогом, свалиться в горячке, ни слова не крякнув о помощи – чтобы дверь открывая, родные узрели его полутруп, и визжали, моля о спасении.
  Представляя себя в таком виде, больной бессознательно подволакивает левую ногу, больше опираясь на правую, которая его жалеет и дюжит.  Сопли в носу и кашель под горлом по его телу бандитствуют смело, понимая что больному совсем не до них – он всё больше грузнет в топкое болото душевных переживаний, забыв о своей битве с микробами.
  - Юрочка!.. Как ты себя чувствуешь? как здоровье? – Насколько всё-таки любящие жёны бывают навязчивы со своими приторными заботами.
  - Для здоровья сейчас нехорошее время, - ответил я; и сам немного разволновался. Вдруг она на самом деле не любит меня, а нарошно предъявляет на виду свою неискреннюю тревогу? втайне готовя мне уже красный парчовый гроб. Или даже ситцевый, подешевле. – А почему ты спросила, милая?
  - Да ведь переживаю за тебя, миленький мой! Может, тебе свёкольного борщичка сварить? – И в её голосе настоящий надрыв, как будто этот борщ и вправду станет моим избавлением от подступающей смерти. Нет, Олёна всерьёз меня любит.
  - Ну свари, милая, - словно падишах позволил я ей себя полакомить. – Другое сейчас не полезет, а бульон со свеклой будет в самый раз. Только заведи его пожирней и пожиже, чтобы он сам в горле тёк, а то глотать больно. И картофель развари посильнее, чтоб не большими кусками – мне сейчас так вкуснее. И горбушку хлеба натри чесноком, а подавай в моей любимой глубокой миске. Хорошо?
  - Хорошо, миленький! Всё сделаю как ты хочешь.
  Вот жёны наши!.. – они удивительно прекрасны, когда послушны.
  Но больной раздражённый вздыхающий муж, почему-то надувшись как мышь на крупу, входит в общую залу. Он на родных не глядит, обиженным ревностным зрением узрев всё и вся - улыбки, печенье, да чай на столе – без него веселятся. Он кряхтя опускается в кресло с кислой гримасой отверженного, зная, что сей миг сразу наступит тишина.
  Все и вправду замолкают, как будто в долгу перед нынешней немощью сильного прежде кормильца, хозяина. Тот утыкает свой правый слезящийся глаз в телевизор - а левый тем временем молитвенно взбирается к потолку, словно испрашивая милости и здоровья у бога. И от этого обвиняющего молчания тягостно всем.
  Скорбно поджав губы, тёща уходит на кухню; задники её тапочек хлопают об пятки – она испуганно оглядывается, и сменяет быстрый широкий шаг на семенящий, плотно прижимаясь к полу. Малолетние сыновья замирают над настольным футболом, ниже склоняясь к мячу, чтоб закрыть его от больного отца своими худыми тельцами – но мяч и сам понимая, уже не скачет, а тихонько катается по полю, словно на живом травяном газоне. Только в люльке не хочет умолкнуть девчонка-младенец, отчего-то впавшая в рёв.
  Мать встала с дивана – и все на неё посмотрели. Она качнула кроватку, дочке соску дала; сыновьям, походя, две макушки шаловливо встрепала; а мужа прижала к себе, к животу - и он почти умер, топыряясь и носом, и горлом, от затаённого плача.   
  - Милая, подойди ко мне!.. – крикнул я из своей тёмной комнатёнки, очень желая увидеть Олёну, такую светлую и родную.
  - Юрочка, подожди минут десять. Скоро сварится.
  - Да забудь ты про борщ! Просто иди ко мне. – Я ведь её почти целый день не видел, запершись как сыч в дупле. Лапушка моя.
  Она вошла, помаргивая глазами от нестойкого света ночника. И похожа была на сестру милосердия из царского военного лазарета, которую сняли на жёлтую затрапезную фотографию. Но как её ни ретушировали, замывая красками следы свежести на кровавой войне, а она всё равно оставалась живой, желанной – и я с удовольствием, и с отъявленной нежностью раненого гвардейца уткнулся лицом в её белые сиськи.

  У Янки есть одна характерная чёрточка; даже, я бы сказал, железная палка во нраве – на которую он опирается как инвалид на костыль. Это его всегдашнее желание никогда не просить никого о помощи. Даже если черти потянут его на костёр, и он вдруг воочию узреет их смолёны дровишки, то всё равно будет лишь втихомолку упираться, вдрызг молотя по рогам да хвостам своими тяжёлыми кулаками – но не позовёт других мужиков во спасение.
  Вот и сегодня, в нашу субботу: мы с Серафимом доштукатуривали последнюю комнату, а Янко выравнивал откосы на окнах.
  Казалось бы, ну что у него за работа? – они узенькие, невысокие, и их можно лепить за милую душу. Только между откосами да стенкой оказалась большая пустота, и слой белой глины нужно было положить очень толстый. Янка ложил на стену свою жидкую массу – а она стекала; он снова клал – а она опятушки вниз. Едва не обозлился, бедняга.
  Я как раз присел перекусить бутерброд с колбасой, и через коридор наблюдал за его мучениями. С боковыми откосами он всё-таки справился, замесив себе жижку погуще. А вот потолочный откос ну никак ему не давался, как будто назло показывая Янке свой длинный язык и толстый кукиш. Ведь укладывать штукатурку на верхнем откосе – всё равно что плевать в потолок. Как ты ни крутись – а глина сваливается обратно. И Янко уже с головы до ног был заляпан грязными пятнами, вместе с подоконником.
  Тут он в ярости узрел, как я смотрю на него через коридор, жуя свою булку, и наверное насмехаясь. Янка жестоко полыхнул меня пламенным взором: да так, что моя рабочая рукавица затлела, и даже пахнула дымком.
  Я вздохнул; встал с табуретки; и не спеша двинулся к нему, уже предчувствуя сердцем злобных словесных мандюлей.
  И точно:
  - Ну чего ты припёрся, Юрочка?! Вам своей работы не хватает, так вы чужую тырите! – Он грубо бросил шпатель в ведёрко, хорошо хоть не в меня.
  - Помочь хочу. – Я спокоен, потому что прав. – Ты ведь сам никогда не попросишь. А тут надо взяться иначе: сначала уложи первый тонкий слой, глубоко вдавливая его шпателем в потолок – и когда он подсохнет, то сверху на него уже накладывай второй.
  - Больно умный, - небрежно вякнул Янко, всё-таки чуточку вслушиваясь в мои разумные доводы. – Я уже так пробовал, не получается.
  - Не ври. Я на тебя полчаса искоса поглядываю, и ты всё время пытаешься сделать сразу, одним куском. А здесь не нужно спешить.
  - Вот поэтому у меня и не выходит работа, что ты за мной следишь! Иди отсюда подобру-поздорову, - снова ругнулся Янко; и я потопал от него, тихо посмеиваясь его нарочитой браваде. Ведь всё равно ещё немного поупирается, и даже взбрыкнёт – а потом пойдёт за мной как бычок, на тонкой верёвочке. Мы с ним уже научились уступать друг другу в своей личной неправоте.

  Хотя поначалу, когда я вернулся домой после своего длительного похода по деревням и весям, между жизнью и смертью, мне здесь всё было чуждо. Любое товарищество, и даже любовь. Если Олёну с семьёй я, пусть и с натугой, но принял в сердце сначала как родственников, а потом как родных – то в бригаде случались не то чтобы трения острыми нравами, а настоящие мордобития с синяками да кровью.
  Ну разве могу я называть друзьями людей, которых не то что не помню, а может быть никогда и не знал?
  Они мне – ну вспоминай, вот же мы, твои лучшие товарищи, с которыми ты пил с одного стакана, кушал из единой лоханки, и бился за общую честь. – А я смотрю в их выпученные глаза и души, почему-то считающие меня притворщиком из корысти, и вот честное слово – ужасно хочется перешибить их навязчивое влечение к дружбе каким-нибудь дружеским дрыном.
  И было дело, что парочку раз перешиблял – а они в ответ избивали меня вусмерть. Особенно Янко старался в своём яростном раже. Трудно поверить, но даже от спокойного Муслима я однажды прихватил совсем не ангельскую затрещину.
  И стыдно признаться, а Олёна не единожды приходила в бригаду, чтоб меня защитить.
  - Как вы можете, гады?! – кричала, извергая из обиженного сердца замечательные женские матюки. – Он же в самом деле как дитя из манды – совсем ничего не помнит! Я нашла его в заброшенном хуторе, на собачьих высерках. –
  Мне очень симпатишны настоящие бабьи ругательства, как у Олёнки. Они какие-то милые, с материнской грудной хрипотцой – словно бы мамка наказывает сынишке не баловаться, а он будто из вредности шалопайствует, представляя свою глупую малолетность гордостью взрослого человечка.
  У холостых порожних девчат так материться никогда не получится, потому что они ещё не рожали. В их устах ругань звучит ужасно скабрёзно – словно девчонка пришла на вечеринку после выкуренной пачки сигарет да выпитой бутылки портвейна, и теперь вот таким панибратским компанейством старается завоевать мужское внимание. И чем меньше на неё обращаются, тем громче и яростней её матерщина.

  Не знаю, повлияло ли Олёнкино кипящее выступление на моих бригадных ребят – или может быть то, что по возвращении из походного блуда я заново окрестился. Но в один из рабочих дней наш бригадир дядька Зиновий побратал меня с товарищами знатным угощением – во славу мужской дружбы.
  Мы поставили большую лоханку прямо на обеденный стол; и в неё вылили из кастрюли – густо да вкусно, как выливают поросяткам из ведра – горячий наваристый борщ. Зиновий, как самый уважаемый, пригласил всех ребят со своими ложками; заодно назвался и дедушке сторожу. Тот не погребовал, потому что уже давно глотал слюнки от запаха доходящего яства; и хоть занял он место с краешку на скамье, но недолго поегозив, первым придумал свой праздничный тост. За мужицкость.
  Все глубоко вдохнули, и чокнувшись, выпили по доброй чарке. А после по старшинству стали окунаться в пузырящийся борщ, и каждый подпирал свою ложку смачным куском ржаного хлеба, который в магазин привозили из церковной пекарни. И каждому сей миг вспоминалось семейное предание, как сидели в старину родичи всем прадедовским гамузом за дубовым столом.
  Все вздохнули за прошлое - и не чокаясь, крякнули по второй. В глазах затуманилось то ли от водки, или горячего чесночного пара - а вернее, что от скупых мужских слёз. И были те слёзы не по поводу давних годин да смертей - но просто из счастия жить, вспоминать да любить.

  Счастье и любовь – это, конечно, хорошо. Но к сему ещё стоит добавить дружескую взаимовыручку, и тогда на сердце не кошки скребут, а абрикосы цветут.
  Через часок ко мне подошёл Янка. Даже не так: он словно бы подкрался в раздумье – то ли обласкать меня тёплым словом, то ль ругнуться на меня шершавым языком. И тяжёлые ботинки его скребли по полу совсем иначе – как-то уж больно стыдливо, застенчиво.
  - У нас понемногу стало получаться, - сказал он в стенку, будто бы в никуда. Но всё равно это словечко – нас - прозвучало всеобще, объединённо – одной булкой хлеба на всех троих. Янко от неё уже откусил; теперь надо было куснуть и мне.
  - Ещё бы. – Я улыбнулся. – Одна голова хороша, а три всегда лучше.
  - Это как у Змея Горыныча? – вертанулся к нам резвый Серафим, едва не свалившись с шаткого стола вместе с ведёрком.
  Мы весело рассмеялись, глядя как он балансирует со шпателем, похожий на неоперённого аистёнка.
  - Малыш, не вывались из гнезда, - поддержал его Янка, хоть и не нужно было совсем, а просто лишь бы прикоснуться. Что-то белое, пушистое, и очень симпотное, промелькнуло, пролетело меж нами. Может, пух тополиный. – Юрик, а откуда ты узнал про откосы? сам догадался?
  Я понял, что ему удалось исправить свою легкомысленную оплошку. Но чтоб не умалять его гордость, мне пришлось немножко унизиться:
  - Да нет. Самому такое пока невдомёк. Это Тамара подсказала, наша семейная подружка.
  - Я так и думал, - тут же облегчился Янко, радуясь тому, что нет во мне смекалки и рабочего героизма. – Ты все свои занимательные знания черпаешь у других людей.
  - Ну как тебе не стыдно? – укоризненно вздохнул Серафим, обижаясь на лёгкую Янкину зависть. Ведь малыш считал его командором нашей звёздной бригады. – Юрка помог нам с откосами справиться. И ты тоже когда-нибудь что-то придумаешь.
  Вот этой жалости Янко никак уже вытерпеть не мог.
  - Да идите вы в задницу! Оба, - небрежно махнул он рукой, словно благословляя на адские муки. И ушёл, громко топоча ботинками. Вот же переменчивая душа – из огня сразу в воду, а потом обратно.
  - Ничего, отойдёт, - успокоил я взволнованного Серафимку, чувствуя что работы сегодня больше не будет.
  Тем более, что вернулся хозяйский сынишка, наш давешний птенчик.
  Когда он приходит из школы, тут-то и начинается его цыплячий концерт. Если он не потаскал свою кошку за хвост, здороваясь с ней после долгой разлуки, значит день прошёл зря. Пищит цыплёнок, кошка мяучит, и по пятам за ними бегает радостный веселящийся пёсик, который думает будто весь этот спектакль для него. И мамочка курица им всё позволяет, потому что у неё как у женщины слабенький авторитет.
  Но тут с рыбалки ровно по часам совсем не вдруг пришёл папа. С большим куканом мелкой пивной рыбки. Все конечно знали, что он скоро придёт – но всё равно растерялись. Уж больно интересной была у них игра, чтобы ещё следить и за временем.
  Папа один раз рыкнул, второй раз мигнул: и вот уже мама накрывает на стол, пёсик браво несёт в зубах домашнюю тапочку, а цыплёнок со смущённой кошкой прячут под коврик случайную лужицу.
  Хозяин зашёл и к нам – оглядел всё добрым взором. Вместе с ним и хозяюшка, прижавшись к его крепкому плечу. Они, конечно, каждый день приглядывают здесь после нашего ухода – цепляясь ко всякой трещинке и занозинке. Но в открытую об этом пока не говорят: может быть, намереваясь нас штрафануть за недоделки в солнечный миг зарплаты.
  - Мужики! – обратился к нам хозяин, радушно лучась энергией поужинавшего едока. – А давайте завтра сделаем выходной.
  - У вас будет семейный сабантуй? Гостей позовёте? – грубовато ляпнул Янко, влезая с ботинками в чужую жизнь. Я заметил, как стыдливый Серафимка покраснел за него, налился румяным светом.
  Хозяюшка всплеснула руками, сморгнула пару раз длинными ресницами, тем сглаживая нашу мужицкую неловкость:
  - Ой, мальчики! Да неужели вы не слышали про праздник клубники? Завтра вся молодёжь и старики соберутся на площади. Приходите и вы.

  Придём, конечно. Я дома обо всём рассказал Олёне – но она и без меня уже знала. Их женский телефон работает не по проводам или радиоволнам, а благодаря неугомонным языкам, которые на самом деле являются настоящим вечным двигателем. Стоит мне задать жёнке простецкий вопрос, с только лишь – да или нет – как я получу на него с десяток ответов, в которых нет ни единого словечка истины, а одни предположения.
  Например: - Милая, ты наденешь голубое платье, под цвет глаз?
  - Можно и голубенькое. А ещё лучше красное, алое – но тогда я буду похожа на клубнику. Если одену белое, то оно меня полнит. Жёлтое в солнечный день становится незаметным и блёклым… Юрочка, а что ты посоветуешь?
  Я оглянулся по сторонам, не слышит ли сын настропалёнными ушами: - Иди голышом – тебе есть чем похвастать. И я при такой женщине сам стану героем.
  - Да ну тебя. – Олёна смутилась от приятности, и от порочности моего комплимента. Зрелым дамам очень к лицу их стыдливый разврат – он способен заменить любую дорогую косметику. Вместо губной помады – воздушный поцелуй, или развязавшийся поясок сарафана, а может небольшой синячок на белой коленке. Но таких женских изюминок не должно быть много: иначе лёгкое пирожное обращается в переслащенный кекс.
  - Милый, а я не толстая? - спрашивает она меня, и в вопросе уже звучит вожделённый ответ.
  Который я и даю ей:
  - Нет, солнышко. Для меня ты идеальна как лучшая на свете.
  И вот это – для меня – немного смущает её; потому что говорится не со стороны обожающего тайного поклонника – с цветами, стихами, и велеречивыми письмами. А произношу это я как владетельный муж, которому уже наскучило повторять одно и то же.
  - Ты не обманываешь? - Теперь в её вопросе вместо торжества красоты появилась какая-то мямля. Так бывает, когда она мучается с новым тортовым рецептом, и не знает, вбить ли одно лишнее яйцо по своему вкусу или не рисковать.
  - Нет, солнышко. Спроси хоть у сына.
  А он уже рядом стоит – наш ласковый отрок – и обнимает мамочку за животик. - Ты самая красивая, мамуля.
  Она счастлива – счастлива, сча... – но нас только двое здесь, а ей хочется быть прекрасной для целого мира. И хоть мы для неё единственные мужики на земле, а все остальные лишь так – нули бесполой статистики – но только пусть у этих нулей будут выпученные от восхищенья глаза, словно они наяву узрели выходящую из вод Афродиту, из одежд облечённую лишь серебристой нифтью океана.
 Я рад, что она рядом со мной – и солнечным днём, и самой потаённой обжигающей ночью.

  Воскресным утром Олёнка была в бирюзовом платье. С алой заколкой бабочки на рыжеватых пшеничных волосах. Я тихо рассмеялся, представив, как маленький игрушечный комбайн толкается по этому вызревшему полю, вязня в золотом жнивье, и не в силах скосить хоть чуточку себе на сдобную булку.
  Мы с сыном оделись простенько: я в серых клетчатых брюках с такой же рубашкой – а он натянул футболку и шорты.
  - Сандали обувать я не буду, - совсем некапризно, а твёрдо заявил мальчишка, стукнув пятками по полу. – В них песок насыпается. Лучше кроссовки.
  Ну конечно – они же новые, белые, красивые. А ему очень хочется обратить на себя внимание симпатичных девчонок.
  И только маленькая дочка никому не ставила всяких условий: она просто сначала оделась в подгузники, а потом в коляску, и с весёлым хихиканьем маленькой пташки наблюдала за нашими сборами.
  Вообще, правильно говорят мудрые люди – что предчувствие праздника ничуть не хуже его самого. Если, конечно, в прекрасной мечте отфестивалить выходной день – с близкими товарищами и с народным обществом – нет глупого желания напиться в зюзю, а потом устроить прилюдно жестокий дебош. Когда соседи семьями, тихими ручейками выходят из цветастых палисадников своих домов, то сердце прямо поёт от радости – как же замечательны люди! и я среди них необыкновенно хорош! – Так думает каждый человек, припудренный и принаряженный к празднику.
  Мы вышли на сельскую просторную площадь – майдан, гульбан, или как там её называют. На фронтоне Дворца культуры уже размахался вширь огромный плакат – А ну-ка, братцы! – закрывающий собой даже витражи верхних окон. С проулков к нему подтягивался народ, радостный да весёлый – но не от водки, хотя может быть кто и опрокинул в рот махонькую чарку. А просто поселковый комитет сподобился для людей – и мир для всех стал краше. Ведь когда даришь человеку счастье, тогда сам в глаза богу смотришь, и он в тебя глядит не отрываясь – вот мол, какой ты всеяве, а я и не знал.
  Многие семьи гуляли с детишками, среди запахов сдобных булочек и клубники, разложенных на ярмарочных прилавках приветливыми торговками. Это просто чудо – когда всё чинно и благородно, по крестьянски и по купечески. Когда все мужчины вальяжно ходят, выпятив широкую грудь, в разноцветных рубашках и брюках – а женщины в алых, голубых, жёлтых платьицах, стайками негромко щебечут, слушая друг дружку словно проповедь благостного попа. Ещё ходячие, шустренькие бабули, выгуливают своих уже немощных, но живых дедулей – хвастаясь и себе, и людям, что смогли сохранить их, сберечь почти в целости, в домашней засолке и заморозке.
  Ну а дети? – детишки это развесёлая карусель, круговерть всевозможных бантиков и косичек, сандалий и гольфов, машинок, велосипедов и кукол. Если представить себе нарицательное броуновское движение в виде ребячьей игры – то в нём обязательно будут прятки и салки, кысьбрысьмяу и классики, синяки, шишки да ссадины.
  Я даже не понимаю, как взрослые люди жили без ребятни во времена Адама и Евы – ведь это же тоскливая скукотища, когда никто не вертится под ногами с шоколадно-заляпанной мордочкой и сбитыми до зелёнки коленками.
  - Юрочкин! Можно я попрыгаю на драконе?!
  У сынишки уморительная гримаса, как будто он сам готов выплеснуть из себя сгусток пламени – так сильно его сжигало нетерпение побаловаться на драконьем батуте вместе с товарищами.
  - Да иди уже, иди, - подтолкнула его Олёна, сунув в горячую детскую ладошку деньжат на забаву. – Вот егоза.
  - Здравствуй, Юра! Привет, Олёнка! – Это неразлучные Красников и Буслай в обнимку шагали от пивного ларька. Почти трезвые, с ещё незамаранной репутацией – и дай бог им сегодня обойтись без скандалов.
  - Олёнушка! Юрик! С детишками! – Наша любимая Тамарка, почти единственная настоящая подружка, кинулась обниматься с моей женой и коляской. Я сам еле увернулся от девичьих слёз и драгоценных соплей.
  Ну и конечно, Янко под руку с Верочкой. Эта колоритная пара привлекала внимание не только людей, но и животных. Два тёмных ласковых пса бежали за рыжим – за Янкой – облизывая ему протянутую ладонь. А он весь в белом, истинно широкоплечий гладиатор, прижимался к черноголовой любовке, в синем долгопятом платье больше похожей на цыганку.
  - Здравствуйте, милые! – Доброго дня вам!
  Вот так, встречая то друзей, то родичей по планете, мы до самого вечера перетекали из одной компании в другую, образуя сначала ручьи, а потом мелководные сельские речки – которые всё же, надеюсь, были видны тем ребятам из космоса. И они нас запечатлили на вселенистом фото.

  Этот волшебный праздник вдохновил настроение на всю неделю. В субботу нам даже захотелось побаловать наш дом придуманным радужным королевством. Янка как раз начинал покраску уже готовых стен: и предложил дому на выбор все цвета солнечного спектра – из той самой поговорки, что каждый охотник желает знать, где сидит фазан.
  Дом немного подумал; слегка почесал свою шиферную макушку; и выбрал яркий цвет оранжа, на четверть разбавленного топлёным молоком. Нам очень понравился его выбор, и мы вдохновенно принялись за работу.
  - Братцы, а ведь приближается конец нашим мукам, - лукаво улыбнулся Янко, припоминая ссоры и радости этой теперь уже замечательной шабашечки.
  - Почему же муки? – удивился вдохновенный Серафим, которому даже сизифов труд в авгиевых конюшнях обязательно окажется посердцу. – Я работаю в удовольствие, и все свои денежки потрачу на свадьбу. Мне ничего для Христинки не жалко.
  - Так я тоже обожаю свою распущенную орхидею, - тут же схохмил в ответ Янка, бесстыдно каламбуря распушённость цветка и распутство плоти. – Но всё-таки труд должен быть радостным и творческим, а мы через немогу, чрез силу просто мазали стены. Хотя оранжевая покраска мне нравится. -
  А я ничего им особенного не сказал про работу и жизнь. Только подумал, как хорошо у меня на душе, когда труд пусть тяжёлый - но сам по себе благочинный достался. Если я очень помог человеку, то сижу и любуюсь на дело своих рук золотых - которые не я так назвал в похвальбу, а тот довольный человек вместе с женой благодарили меня. И хоть я устал; но усталость моя умиротворённа огромным спасибом, и даже чуточку удивлена – в ней много искренней радости, и малая толика лести капризной, когда хочется чтоб на руках пронесли пару метров. А я бы брыкался несильно, весь красный от ласки, улыбчивый, томный.
  Но совсем другой труд, если что-то не получается. Когда зверем хозяин стоит над душой – я тебя заказал! ты мне сделай красиво! – и сам толстым пальцем лезет в работу, не зная её, а его брильянтовый перстень как кистень стучит по мозгам. Да тут ещё рядом хозяйка уже подошла в дорогом стребусном пеньюаре, и против солнца так встала, что нагишом почти светится – невыносимая мука дураком перед нею казаться.
  - Юра!.. О чём задумался?
  Янко сейчас громогласен и весел, радуясь окончанию нашего почти безнадёжного дела. Завтра к обеду мы скорее всего разочтёмся с работой и с домом, и зарплатой своей. Как всё же мудёр русский народ, заявляя в пословицах, что терпенье и труд любую мороку собой перетрут.
  - Знаешь, Янка – а ведь я уже через неделю заскучаю по этой шабашке, по нашим обидам с прощеньями. Удивительно, как много в обычной жизни всякого с виду глупого счастья.
  - Юрик! – Тут его голубоватые глаза приоткрыли мне свой затаённый небосвод, в котором никому не позволялось летать. Кроме лучших друзей. – А давай-ка завтра после работы раздавим по стопочке и закусим по шашлычку!
  - Согласен. Только лучше уж по стакану, а потом задружимся семьями. Приходи к нам вместе с Верой.

  Воскресным вечером, когда солнце только втихаря готовится к закату, и букашки ещё обалдевают от радости прожить лишний день, мы сидим во дворе под деревьями. Справа слива, слева вишня, чуть подале абрикоска – а посередине наш низенький стол с широким гостеприимством своей деревянной души.
  Под задницами у нас где чурбачки, где подушки – а в гостях Вера и Янко. Я предоставляю ей первое место, потому что вижу в ней хозяйку их в общем-то беспечной семьи. Беспечен из двоих только мужик; а женщина всегда держит в запасе кукиш с маслом, на котором для любимого вырастает настоящий рог изобилия.
  Вот и Вера из своих непритязательных отношений с Янкой, из казалось бы, простого полового влечения красивого обалдуя, смогла выстроить тихий и спокойный домовой уклад – в котором им обоим тепло, и хочется возвращаться друг к другу после трудной работы.
  Тут вдруг:
  - уаааа! – заплакала наша с Олёной маленькая девчонка; и мне пришлось отвлечься, чтобы забаюкать до бессознательности это капризное дитя. Соску она почти не берёт – только сиську; но мамка её сейчас занята очень важными сплетнями с Верой, своей вновь обретённой подругой.
  Я краем уха слышу, что они обсуждают предстоящую свадьбу Христины и Серафима. А заодно и немного похеривают родителей невесты, которые не смирились с безрасчётливым выбором своей бескорыстно влюблённой дочурки.
  - Вера, а я их не осуждаю. Все родные хотят для своих детей лучшей доли. У Серафима ведь ничего нет, кроме любви. Где они жить будут?
  - Знаешь, Олёна, я с тобой соглашусь. У вас есть дом, у нас дом тоже – потому и жизнь такая пригожа. А когда жить негде, как только с родителями – то это всё равно, что овощам и фруктам рядом с вредителями. Съедят до самого корня, не оставив зелёных листочков.
  Интересно разговаривают девчата: они вроде бы соглашаются друг с дружкой, одна другой дифирамбы поют – только первая на стороне старших воюет, а вторая за молодых свою песню поёт. И ни капли не ссорятся, потому что упрямства в них меньше чем у нас, мужиков.
  Моя жёнка пожёстче – она в своих стремлениях и отзывах прёт напрямую; и если уже видит перед собой бетонную стену, то только тогда лишь сворачивает. Но это в ней не упрямость, а погоня за правдой, которую она ещё не чувствует в нынешнем споре.
  А вот Янкина жёнка хитрее: она мягкостью и податкой добьётся больше, чем иные рогами. Она приманила своего мужика всяческими радостями любви, так что ему теперь и не хочется бегать налево. А зачем? – если в доме всё есть. Он уже горы свернёт ради желаний любимой.
  Вот он идёт, красотуля.
  - Юрий, тяпнем по соточке?
  В его живых глазёнках предвкушение своего ражего солнечного счастья, как будто лето на запятках везёт ему заприходованную удачу.
  - Пошли в сарай. – Я посмотрел на младенческий фантик, на дочку конфетку – спит ли; и мы тихо ушли в сарайку подальше от девчат.
  - Шашлыки не сгорят? – Я достал из заповедного места, которое знали даже неграмотные куры, собственную настойку на сливах.
  - Уже готовы, я огонь потушил. Пусть доспевают на воздухе. – Янко задрожавшей рукой взял с полки стопку, и дунул вовнутрь. Из неё вылетел воробей, свивший на днище гнездо, за ним две вороны, серая кошка – и лёгкая пыль.
  - Янко, неужели тебе так манится выпить? – Меня удивил его немереный азарт.
  - Юра, честное слово – сам себя не пойму. Раньше пил вёдрами – и всё как в прорву, от водки одни несчастья. А сейчас всего две стопки с товарищем выпью – и уже радость сердца.
  Дверка сарая приоткрылась, и в прореху заглянула любопытная курица. Красавчик тут же отставил стопку, как будто мог попасться с поличным. – Брысь отсюда!
  Я улыбнулся, смеясь над его придуманными страхами. – Янко, а ведь тебе нравится быть с виду под каблучком у жены. Ты ведь нарочно притворствуешь, но на самом деле ничего не боишься.
  - Знаешь, Юра; интересно жить стало. Всю зарплату домой – а приработок прятать в тайник, для подарков. Задерживаться на работе – а жене говорить, что на ****ках. Пусть поревнует, у меня ведь давно так не случалось.
  Пить я не стал; только чокнулся с Янкой, и пригубил. Захотелось прилечь между нашими девками, и не слушая их разговоры, бесполезную болтовню, просто слышать жужжание их голосов. Один из которых похож на матёрую пчелу, уже заработавшую свой улей, холстинку для спанья, и ведёрко нектара. А второй словно мушка, присевшая на варенье: сидит, лакомится – но не знает, оставят ли её или сгонят газетой.
  Я как трутень и вправду прилёг рядом с ними; пока Янко там возился с мясом, и будто заправский повар, ждущий восхищения едоков, разносил нам всё по тарелочкам. Мне даже замантило сунуть ему чаевые в карман за такую братскую услужливость.
  Потом они втроём договаривались о свадьбе, а в кустах малины у забора им подсвирёстывал какой-то безмятежный щегол. Пришёл из гостей наш мальчишка, волоча за собой уставший велосипед, и тренькая его заливистым звонком. У соседей через дорогу залилась лаем дворовая шавка, которой не понравилось, что голодный кот запёрся в её лоханку. А ко мне явился полусон, полудрём, сопровождаемый жужжаньем пчелы над листом лопуха, растущего как сорняк на меже огорода, в котором набираются творческих сил пушистые перья укропа с петрушкой, предначертанные судьбой и природой для украшения сметанного салата, уже выносимого из дворца тремя молодыми пажами и одной крохотной шпаженькой.
  - Юрочкин!.. Ты слышишь?
  Тут кто-то из лакеев толкнул меня в бок, и я проснулся от сна, вызванного пролётом пчелы над жёлто-чёрной бодяжкой подсолнуха.
  - Юра, где наши шпажки для тарталеток?
  Я ещё не совсем очнулся в новоявленную быль, и находясь под сонмом приятных фантазий, отбормотал: - все ваши шпажки я оставил в грудях гвардейцев кардинала.
  Звонким колокольцем рассмеялся малыш, который недавно посмотрел замечательный фильм про русских мушкетёров:
  - Уррра! Пора-пора-порадуемся на своём веку!
  Олёна тоже хихикнула, но всё ж потянула меня за руку: - Пойдём уже, гости ждут.
  И я, благородно сжав её ладонь, вожделённо поцеловал запястье и пальчики: - Иду, милая королева.
  Оказалось, что для наших гостей уже было приготовлено угощение за воротами, на вкопанном столике. Здесь Олёнка всегда играла в карты вместе с соседками; я же иногда баловался домином да шахматами. А теперь к столу были приглашены наши знакомые селяне, живущие поблизости. Старушки не могли кушать шашлыки ввиду отсутствия жевательных зубов, и всякого прочего заворота кишок – поэтому пили чай с вареньем и плюшками. Янко как караульный официант стоял возле них во всём белом, с полотенцем в руке, готовясь бежать за новыми порциями. А Верочка с Олёнкой всё подливали да подъедали старушкам, ахая и охая от их воспоминательных россказней.
  - Ой, девки, как же я его любила, когда была молодой! Вставала заранее да бежала на луг - чтобы посмотреть как он косит траву, растельмяшившись до пояса, почти голышом. А вечерами бродила у его дома, заглядывая в окна, и ужасно боясь быть застигнутой – но сама желая того.
  - Он же потом оженился на пришлой гуцулке?
  - Ну да. Я их обоих прямо в хате поджечь хотела. Но у них вскорости мальчонка родился, и мне пришлось скрепить сердце.
  - Они ж после отсюда уехали? собрали манатки?
  - Ну да. Куда-то в бессарабку, поближе к европе. Я долго тосковала, даже выла от горя. А потом матушка меня отвела к бабке Стракоше, а та отшептала своим заговором. Вся моя боль прошла, и стало к ним совсем пустодушно – и как они там проживают в своих европах. -

  Да никак – подумалось мне – живут там тоскливо да скушно.
  Видал я эту Европу на фотографических картинках. Даже в сельских поселениях улицы все мощёные, благородные кудрявые магазинчики светятся зеркалами; а на всех углах стоят разнаряженные служители, и по месту направляют подгулявших туристов – битте шон! данке шон!
  Ну и что? Скукотища – и никакой романтики.
  Пусть у нас в деревнях да посёлках слегка грязнее; но ведь настоящую красоту одними глазами не обозришь – человеку для этого особая чуткость с рожденья дана.
  Вот например, русский нос: что он может вынюхать в европейском поселении, неживом, канцелярски-бумажном? - Только приторный аромат мыла, которым каждодневно надраивают и так донельзя скользкие улицы - да вонь бензиновых газонокосилок, подчистую убивающих кузнечиков, жуков, бабочек и прочую разноцветную живность.
  А у нас? в деревеньке дедушки Пимена? – Ой! да я только сошёл с рейсового автобуса, и тут же вляпался в жирную коровью лепёшку. В нос резануло стойким запахом переваренного утробой жёлтого гомысла цветов, и зелёной травы. Пока я обтирался, старуха на поводке, которую корова силой тянула за собой, всё мне выговаривала:
  - Куда твои глаза глядели? а потом я буду виновата, что ты измазался свежим дерьмом, -
  и ещё что-то хотела сказать, но её голосок перебило надрывное - муууу!
  Дальше мне встретился с утра пьяненький мужичок, которого я спросил какую-то мелкую ерунду; а он мне в ответ надышал целую поллитровку отличного перегара:
  - Как это не знаю?! Да я всех здесь знаю! И меня люди знают как облупленного. А кто не знает, тот ещё узнает меня хорошенько. -
  И он помахал своим тощим кулачком куда-то в сторону туманной завесы, где виднелись трубы деревенских крыш – так и не ответив внятно на мой вопрос.
  Я прошёл ещё шагов триста; и тут по воздуху шибануло рыбой – сначала свежей, потом слегка тухловатой, и совсем уже забродившей. Оказалось, в деревне спустили пруд: и всё мелкое, а особенно крупное население бросилось с вёдрами, мешками, кастрюлями, в атаку на карасей да плотву. Даже древние старики и старушки, у которых все родичи живут в городе, сами приковыляли на деревянных костыликах:
  - А чего тут такого? Мы тоже попробовать рыбки хотим, -
  и полезли в илистую грязь, увязая в ней по самые панталоны.

  - Юрка… - мы решили с девчатами все деньги за шабашку отдать Серафиму и Христинке на свадьбу… -
  Сквозь полусон, полуявь этого чудесного вечера, я слышу взволнованный Янкин голос; он что-то мне предлагает, и боится не откажу ли я: - Юрочка… давай ещё шабашку возьмём, это нам будет нетрудно… -
  А я благословенно соглашаюсь с ним, потому что в закуте за деревянной стенкой шуклят взрослеющие поросята; и я им тихо позываю - ёсьёсьёсь – а они мне громко в ответ – шуршуршур – и просовывают сквозь обгрызанные деревяшки свои прожорливые пятачки, чтобы я их угостил хоть кусочком печенья.
  Ну скажите мне честно – где, кроме нашей Руси, такое увидишь, услышишь, понюхаешь? и так потрудишься в мороку и в усладу души?!


Рецензии