Роман Последняя война, разделы 3, 4

 
                ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА

                роман


                Павел Облаков-Григоренко



                3

          - Товарищ майор,- вытаращив глаза в скорчившего над столом начштаба, по уставу к нему обратился старший из вошедших, низкорослый сержант-армянин, и его чудовищный акцент почти до неузнаваемости исковеркал слова,- разрэшытэ обратыться к таварыщу капитану?
            Майор важно кивнул, локтями закрыл исписанный на четверть листок.
             Все выстриженые ушастые головы с плоскими загорелыми почти до черноты лицами повернулись к поднявшемуся высоко и напряжённо им навстречу капитану.
            - Так, в чём дело?- коротко, чуть испуганно  спросил он, потянув ещё выше тонкий подбородок, задерживая густо пропитанное спиртом дыхание. Перебивая друг друга, солдаты все вместе, наперебой стали говорить, загалдели.
            - Тык-тык-тык,- остановил их Сафонов и всей своей высокой значительной фигурой двинулся им навстречу, хотя разделяло их полшага всего. Ткнул пальцем в тускло блестящие бордовые треугольники сержанта: - Ты давай говори! А то как бабы базарные завели тут... Что стряслось? Потоп? Землетрясение?
            Смущённый  таким жёстким приёмом сержант, со смуглым, почти чёрным, как у негра, лицом,  задирая вверх к  Сафонову голову и блестевшие белки глаз, приставив к пилотке ладонь, тоненьким голосом защебетал, и видно было что он очень старается говорить правильно, волнуется:
           - Товарыщ капитэн, вас повсуду ыщут... Там самострэла поймали, сказкы рассказывает - случайно на курок нажал, по неосторожности...
           - Та-а-ак, дождались, распустили дисциплину...- с намёком в Бабченко он мрачно взглядом выстрелил.- А-ну, пойдём!- гаркнул он, чувствуя необходимость вылить хоть на ком-нибудь из себя накипевшие злость и раздражение и, ввинчиваясь в разъезжающиеся  перед ним плечи, запрыгал к выходу, натягивая на ходу глубоко на уши картуз с длинным и хищным, как вороний клюв, козырьком; ловко выхватил на ходу из-под локтей майора недописанный листок, стал на ходу складывать его, прятать в нагрудный карман.  Майор, хрипя прокуренными лёгкими, взлетев, увязался за ним. Они выскочили в яркий, во-всю поющий ещё день, болезненно на солнце сморщились.
         Наверху ветер захлестнул их влажным и нежарким уже пологом. Горьковатой пылью, недалёким дождём кинуло им в лицо. Сафонов навстречу ветру острый подбородок выставил и громадный, как яблоко, на горле кадык. После искуренного, пропитанного водкой пространства блиндажа, показалось - в рай попал, его грудь, лёгкие радостно пели. Голубенькие облака пыхтели наверху, как нежные чистые барашки. Весь купол воздуха перед ним глубоко, призывно зазвучал. И следом изрезанный чёрными рытвинами, траншеями и рвами холм показался вдруг упавшим на колени смертельно раненным человеком.
         Солдаты бежали впереди одним густым качающимся комом, тарабанили сапогами по сухой, горячей траве. Дырявые кусты, машины, трава, грязные, по уши в пыли  трактора, повозки, люди - пролетая, изгибаясь, падали куда-то глубоко в Сафонова и там, в нём, вскрикнув и повернув к нему на мгновение изумлённые железные и деревянные лица, исчезали; он оглянулся даже проверить - осталось ли сзади хоть что-нибудь, или там - пустота?
           Бабченко с  женской своей  качающейся грудью грузно прыгая через размотанные ленты окопов, отстал, рукой сбоку держал в стороны рвущийся, вздутый, бумагами и картами набитый планшет, хрипло и сбивчиво - издали было слышно - дышал.
         То, чего хотелось Сафонову немедленно, изнутри  сжигая его, было - вытянуть из кобуры длинную шею пистолета, ворваться, как смерч, в штаб полка, зазвенев там по доскам пола каблуками, и сунуть его ошарашенному полковнику в живот, даже не моргнув. Хлопнул бы его за дальним бруствером без суда и следствия, вот так, сразу - вытолкав дулом в затылок туда?- спрашивал себя капитан, нервно шепча, дёргая губами,- хлопнул бы? Или - нет? Чревато? Бил бы железной ручкой в грудь, в шею, садя на зеленоватую материю френча того жирные, как майонез, пятна крови... И белым, косым и лысым умным своим лбом он упал бы на его, Сафонова, запыленные сапоги. Спасибо бы потом сказали, что гада ползучего с лица земли стёр... Так вот оно что, вот оно как!- был потрясён капитан.- Вот как пахнет предательство! Незаметненькая на первый взгляд трещинка образовалась в моторе, а потом... А потом - в капиталистическое рабство опять весь советский народ продать,  или - покушение на товарища Сталина... А тут,- зло смеялся он,- солдатик этот ещё неприкаянный очень кстати подвернулся... Что густо работа попёрла к нему, это даже очень теперь его радовало.
         - Ну, где же? Где?-  со сковывающим его нетерпением то и дело, дёргая головой, бросал им в догонку Сафонов, и на ходу ему до зуда в руке хотелось выхватить свой сочащийся, как голодный кобель, соскучившися по работе ребристый стальной пистолет.
         Все они, глухо загремев сапогами, ворвались в глубокий и тёмный, с тёплыми земляными губами окоп, вереницей, став на мгновение одним льющимся вперёд существом, побежали, расталкивая удивлённых, ошеломлённых внезапными шумом и движением солдат. И снова лица полетели на Сафонова, распяленные, злые, уставшие - разные, с крыльями ушей, как белые неземные, незнакомые птицы. Ему, не пугая теперь его, а легко, приятно вдруг изумив, показалось, что это те, оттуда, из прошлой жизни его - пришли снова к нему погостить, которых он сам, своею рукой в затылок или между глаз на бетонный пол уложил, и давно уже закопали.
          Вдруг сгорбленных спин и острых плеч, голых, впалых затылков стало невпроворот,- зелёное и белое море клубилось, пенилось, билось. Они, ткнувшись, остановились, теснились, замахали гимнастёрками-хвостами и плавниками-локтями вхолостую, ища какую-нибудь лазейку пробиться.
          - Что там? Дор-р-р-рогу!- стал коленями и грудью напирать капитан, задирая голову вверх, сгорая от нетерпения, привычно скользнув за пояс рукой, вынул преданно лизнувший в руку свой ТТ.- А-ну р-р-разойдись!
          - Дорогу товарищу капитану!- стали услужливо кричать какие-то изгибающиеся перед ним фигурки и тени, и Сафонову, вызвав  в нём кривую, ехидную улыбку,  стало очень приятно, что он выше всех, значительней. Люди, видя свирепый и злой рот капитана, переполненный острыми зубами, убегая с испуганными лицами, уступая ему путь, стали вылазить, прыгать, задирая ноги, на бруствер, наверх.
           В обустроенном глухом пулемётном гнезде, под узкими ящиками с патронными лентами и железным станком весело ощерившегося вверх максима, в самом низу, на голой, жёлто-серой сухой земле, скорчился очень молодой безусый боец в новых обмотках и в угловато-чугунных, чёрных ботинках на ногах, осевший, сложенный пополам. Под ёжиком волос у него скатывалась вниз узкая белая потная блестящая полоска лба; испуганные, широко распахнутые синие глаза горели двумя яркими пуговицами. Бледное, даже какое-то сине-зелёное, пугающее лицо его, осыпанное свежими лиловыми синяками, виновато, с болью пялилось. "Что ж, хорошо,- отметил про себя капитан, ближе подбираясь и грубо отодвигая рукой чьи-то плечи, - поработали уже солдаты, проучили, как смогли, предателя..."  Нижняя губа мальчика глубоко до розового, до какого-то рыхлого отребья в ней, развёрзлась, густо кровоточила.  Гимнастёрка на его плече почернела, тяжело вздулась; он сжимал рану побелевшей ладонью, и тёмно-красная мокрая земля под ним причудливо пузырилась. "Ах, ёлки-палки, крови много потеряно!-хмурясь, привычно отметил Сафонов,- Еле держится. Ишь, как садануло его..."
        - Почему не перебинтовали, мать вашу так и разэтак?- стал, метаясь над скрюченным телом, клевать людей он. Ему - это в нём тотчас стало с ясностью биться, едва он увидел свежую возбудившую его, разлитую под его ногами кровь - нужен был живой, здоровый, трезвомыслящий человек для рождавшегося сейчас в его голове разбирательства, которое бы имело первой целью обвинить полковника в преступном попустительстве,- живой, а не раздавленный кулаками, избитый  человеческий мешок с костями. Чего доброго в медсанбат отправлять самострела прийдётся, чтоб откачали там,- неприятно толкнуло его, побуждая к быстрому действию.- Отвезут, а потом ищи-свищи, уплывёт к другим чьим-то проворным рукам. Ему вдруг именно захотелось, укусив голыми зубами, разорвать живую человеческую плоть, самому крови губами испить, и такая досада стала мучить его, что от него дело это может уйти, что из глаз у него брызнули злые, холодные слёзы, и он сбил их быстро рукой. На него одобрительно солдаты смотрели: командир, умница, о подчинённых печётся. И это, взгляды эти, полные сыновьей любви к нему, понял вдруг он, тоже было целью его слов, и даже это явное с его стороны притворство принесло ему искомое наслаждение.
          - Так, что там у тебя, а-ну покажи!- мягко пока потребовал он, садясь над раненным на корточки и широко раздвигая над ним, как клещи, острые колени, лезвием козырька и носом в него замахиваясь. Небо над капитаном исчезло, было стёрто окружившими его жаркими, изжаренными до коричневого на солнце человеческими телами с любопытными, жадными лицами, и он, зло взмахнув локтем, их прочь отогнал.
           Нежно, очень жалобно от боли и уничижения подскуливающий мальчик, выдувая розовые кровавые пузыри на губах, разрыдался, очень быстро из натянувшейся полосы губ у него ударила свежая алая кровь.
            - Ну-ну-ну...- Сафонов поспешно встал, чувствуя, как душу ему неожиданно жалость полоснула солёным, отвернулся. Принесли бинт, стали с хрустом ломать бумажный пакет. Он сверху, видя стриженый, белёсый череп солдата, сурово и надменно спросил, начиная подбираться к его душе и сердцу, и именно давая себе команду такую - начать действовать:
           - Как же это ты, братец? Бой на носу, нужно волю свою предельно в кулак собрать, а ты? М-м-м?- он начал легко, почти по-отечески, а закончил хриплым рычанием. Он уже знал, что разорвёт этого маленького несчастного человечка,- так требовали законы мира сего; он почуял вдруг некие зловещие, упрямые силы, в то мгновение разомкнувшие свои чёрные крыла над ним, которым он должен был непременно подчиниться, иначе - сам Сафонов был бы ими непременно раздавлен.
            Солдату, глядя снизу, казалось, что у длинного, строгого,  хлещущего словами офицера скачет вместо лица чёрное, злое, залитое тенью пятно с длинной палкой носа. Бордовенькие чистые ромбы на петлицах, сверкнув, испугав его до смерти, как две молнии покатились ему в глаза, в лоб под череп, и он слабеющим умом никак не мог ухватить: малиновый цвет петлиц - это что? какой род войск? Капитан? А-а-а...- догадался, наконец, он,- понятно что, понятно какой... И слёзы жалости к себе густым дождём полились у него по лицу. Небо, падая, закружилось над ним и вместе с ним людские головы с перекошенными ртами, зелёные, ужасно нелепые мешки плеч и животов. Голоса, непонятно заурчав, унеслись далеко, закрылись глухой и вязкой пеленой, и слова, потеряв всякий смысл, превратились в зловещие собачий лай и кошачье мяуканье.
           Пуля, выпущенная почти в упор, пробила в плече рваную дыру, и не переставая из неё лилась чёрная густая кровь, как будто кто-то изнутри толкал её, выпихивал.
          - Да ты никак артерию себе, дура, перебил,- без тени сочувствия кто-то сзади сказал, почти весело.-  Помрёшь.
          Ножом полоснули в рукав, бесшумно разошлась плотная материя, стали бинтами давить, закручивать тонкую, белую, почти девичью руку. Крутили быстро, умело, подбрасывая вверх и в стороны её, бесчувственную, будто отрубленную,  забили, заткнули плотно рот плюющей красным артерии. Алая точка тотчас выбилась наверх на бинтах, закричала. Свитая, как кокон, рука свисла плетью, и внизу торчала почти синего цвета ладонь. Его подняли, косо подвесили на стенку окопа, и на плечо, на гимнастёрку ему побежала жёлтая тёплая струйка земли. Он, без сил уронив назад голову, выставил тонкое горло с белым молочным ещё бугорком.  Ему из поднесенной фляги дали воды. И он, очнувшись, стал из алюминиего пыльного горлышка жадно губами хватать воду, так, словно собирался долго жить, вечно.
           Сафонову в улыбающееся теперь, почти счастливое лицо мальчика не хотелось смотреть. Он боялся лёгких ниток, перьев жалости, которые вот-вот должны были проснуться у него в сердце. Это вовсе  не значило, что он не смог бы  сделать то, что задумал, что суждено было, нет,- он всегда легко в своей жизни через свою жалость к другим людям перешагивал. Просто сделать задуманное ему было бы чуть труднее, а он, как профессионал, старался всего, что так или иначе мешает делу, избегать. "Лет восемнадцать, зелёный совсем,- пугался он, задрав голову, лёгких, клекочущих птиц разглядывая наверху между алыми облаками,- жить, дурачок, наперёд захотел... Беда-а..."
          Он вот как ударил, зверски сдавливая скулы, так, что зубы у него заскрипели:
           - А-ну, милый человек, скажи-ка честно,- он совсем близко подплыл белой маской лица, напугав мальчика,- Мы тут свои все, ты знаешь это,- чего перед нами-то лукавить? Да и видели всё сзади ребята, ви-идели... Скажи - сам в себя пальнул, сознательно? Сам? Ну - честно? Боя предстоящего испугался, да? Ведь так?- Сафонов из-под козырька, забросив фуражку далеко назад, лик свой святой показал, заблистал аппетитно серыми, влажными глазами, - мол, вот он, я, весь тут, открыт, - и ты не таись, рассказывай! Улыбнулся, и нос у него, взмахнув крыльями, вдруг страшно пополз вниз и вперёд, как нож. Он боялся больше всего теперь, что кто-нибудь парня неуклюжей фразой спугнёт, и тогда все его, Сафонова, старания насмарку пойдут; и он, очень внимательно слушая, готовился пистолетом в зубы дать первому, кто осмелится хоть в чём-то перечить ему, и при этом ещё умудрился очень почти радушную на лице улыбку вылепить. Он был уверен в себе, спокоен. В Большом театре мог бы играть,- мельком подумалось ему с большим самоуважением.
          Солдатик секунд десять молчал, вместо глаз на лице у него горели, метались два бесцветных, ошалевших пятна, и капитан подумал уже, что всё - пора заканчивать, сворачивать провода, что силёнки у мальчика вышли все; и правда - тому бы, обескровленному, совсем больным притвориться, молчать, дать себя в медсанбат увезти поскорей, а там - там кто знает, как судьба бы к нему повернулась - жизнь, она летуча, изменчива, непредсказуема... Но не по силам, видно, оказалось ему, несмышлёному,  эта очень тяжёлая - не на жизнь, а на смерть -  лукавая игра; к тому же что все люди братья, скорее всего по молодости думал он,  и должны друг другу ошибки прощать; что улыбкой, думал, кончиться всё в итоге должно, по-отечески мягким наказанием, ведь он уже сам себя пулей наказал... Солдат меленько мокрым, худым,  страшно похудевшим лицом закивал - не смело очень, а потом - сильнее, уверенней, "да" прошептал, улыбнуться хотел, но только баском снова вовсю зарыдал от боли и напряжения, и облитым слезами лицом стал всех обводить, с наивными, насветло-выкрашенными глазами. Синее небо ярко, весело вспыхнуло у него над головой.
           Только это и надо было Сафонову, только и дожидался он этих слов; тотчас вскинул он наверх зубастую голову, пробитую щелями глаз, тотчас фуражку снова на нос прикатил. Пистолет из-за спины у него будто сам выскочил.
           - А-ну стоять прямо, сволочь, паскуда такая! Встать смирно, кому говорю! Развалился, понимаешь, тут, как баба беременная!- Капитан что есть силы пнул парня в голень ноги, и после этого своего резкого и злого взлёта теперь сам себя бы ни за что остановить не смог - сладкое помутнение вдруг на него нашло, или даже больше, выше - как на пианиста вдохновение. Ему на секундочку вдруг, невероятно окрыляя его, показалось, что именно он своими этими крутыми действиями, дав некий необходимый толчок, остановит отступление там впереди, удастся ему, вдруг проникнутся люди суровостью и ответственностью, которые у него в душе обитают, передаст он их им и... яркий орден или даже золотого героя ему за это дадут, и эта шальная, прилетевшая приятная мысль, развеселившая его, затопившая его до самых бровей радостным смехом - дальше в намеченном русле действовать подтолкнула его.
         Начавшего падать с распахнутым от ужаса ртом солдатика поддержало множество ухватистых рук, подтянули наверх, и он тощей впадиной затылка, перепачканной серой, сыроватой ещё землёй, лёг на край окопа, зацепился ею, бережно держа на весу ужаленную пулей руку, и лицо его от хлынувшего в душу смертельного ужаса стало ничего не выражать, будто и он сам весь стал ничем, пустотой. Чёрные стены окопа стали наползать на него, душить его, он здоровой, но тоже слабой, слабеющей  рукой того застёгнутый на петлю воротник на шее задёргал.
         Клацающий в него зубами Сафонов, оглянувшись через плечо, заметил круглолицего Бабченко, там где-то, очень далеко, позади волнующихся людских рядов, и тот, смутившись, увидев навстречу себе выпущенную ядовитую молнию, свернул голову, поспешно заступил за спины людей, и Сафонову за ту короткую долю секунды, что их взгляды пересеклись, показалось, что глубокая неприязнь к нему в глазах майора зазвучала, почти ненависть. Та-ак,- с ледяным спокойствием констатировал капитан,- разобраться и с этим субчиком как следует надо... смотрит, ишь... Глаза, они важный в деле аргумент: глаза кривые - значит,  в душе чёрное поселилось, яд... Что - тоже против Советской власти вместе со своей чёртовой Жмеринкой?
           Жёлтое,  слишком яркое и жгущее небо, развешанное над ними, тяжело текло, давило на плечи. Казалось, что само время тоже остановилось, замерло, как стекло.   
            - А-ну поднимай наверх его!- сухо, брезгливо крикнул капитан, и, карабкаясь, цепляясь длинными ступнями за выбоины, быстро полез на бруствер, видя с режущим душу сожалением, что пачкает рыжим песком новую, хрустящую материю брюк; а потом вдруг это рыжее на штанах ему брызнувшей кровью показалось, и у него под черепом, обжигая и отравляя его, ядовитая мысль ударила - что , ещё одного в ад с собой забрать хочешь? Выпитая им водка душно стучала в ушах и в глазных яблоках, распирая их. Хотелось ещё стакан до дна с пряным хрустящим огурцом в себя вывернуть, чтобы окончательно оглушить себя, ослепить; и тогда - о, он прекрасно знал это! - совсем бы легко разыграл он эту свою жестокую партию, с громко звучащим во всех жилах наслаждением.
        Привычно быстро осадив себя, свои исполняющие его решимостью волнения, он стал раскладывать всё внутри у себя по полочкам. Какой батальон?- голову повернув, спросил, командира тотчас к себе потребовал. Побежали немедленно исполнять, посыпались в разные стороны, орудуя кривыми, натруженными ногами, человек десять самых услужливых. Самострела, обмякшего, словно самого по себе текущего вверх,  под руки понесли двое, низко, отчуждённо опустив лбы, как будто подальше хотели отстраниться от несчастного, раздавленного болью и горем человека, с раскачивающейся на груди чёрной, голубой стриженой головой, как будто вина того уже была неопровержимо доказана. "Что ж, правильно,- одобрительно ухмыльнулся капитан.- Надо уже. А то, не ровен час, и их за компанию... сосватают."
        И этого человеческого, кислого  добра он вполне за свою жизнь насмотрелся - как, ещё минуту назад проникнутые полным взаимным доверием, давить люди начинали друг друга в опасных для себя ситуациях; привык и даже приветствовал, с той точки зрения, что работать тогда, когда пальцами друг на друга показывают, легче становится. Это - столкнуть, поссорить между собой людей - известная была истина в его кругах. 
          Голубой, в белых рытвинах поток плыл наверху. Ветер упруго толках их всех в грудь, в плечи, будто остановить хотел.
       - Смотри-ка,- кто-то сзади негромко сказал,- тут внизу, возле нас бьёт, рвёт прямо, а на небе - все тучки сидят на месте, как их приклеили! Чудеса!-  И Сафонова вдруг эти простые, правдивые, заботливые, даже какие-то нежные солдатские слова поразили своей какими-то неприложностью, теплотой, чистотой, на мгновение вернули из ада на землю. "Мы тут воюем, боремся, грызёмся за власть, а правда-то здесь, вот она: природа мать, она-то, не то, что мы - вечная... Бог..." И последнее, вспыхнувшее внезапно слово, точно действительно его ветер ему принёс,  вдруг так ошеломило, даже напугало его, что он, споткнувшись, руками полетел на землю, дуло пистолета глиной забил, стал шипя, со злостью отбиваться от устремившихся к нему, готовых помочь людей. "Бог... а что есть - Он? - упрямо стал думать он, поднявшись и снова догнав всё странное, волнующееся шествие.- Так,  фантом, фикция... А чудес не бывает..." Он плюнул, подняв плевком пыль, в землю; дёргая губами, выматерился.
          В нагряувшем, сгущающемся уже прохладном вечере край неба над падающим солнцем вздулся розово-голубым, почти бирюзовым, и когда солнце, дрожа, всё-таки почти подъехало к жирной, размазанной по горизонту синей полосе леса и поля, то какая-то сила вдруг остановила его, прихватила, и оно, точно забыв доделать какие-то важные дела свои и радуясь возможности поправить их, стало весело вертеться, с новой силой сиять и распихивать лёгкие синие пушистые облачка, заботливо начавшие укрывавать его с головой на ночь.
            Совсем невоенный, налитый светлой грустью молодой закат с примесью алого, прозрачного, тёрпкого в нём сока висел наверху, и весь розово-белый и ещё голубой купол звучал над головой, как сам Бог, звал куда-то с нежной улыбкой,- посидеть, подышать широко раскинувшимся вокруг летом, тихо поплакать обо всём, неспеша и самозабвенно покурить, поцыкать пьяно, ошалев от свободы, в песок, или - лететь, мчаться вослед уходящим в неизвестность солнцу и облакам и увидеть там нечто такое -  такие свет и радость, такие любовь и тепло - что назад и возвращаться не захочется... "Но ёлки-палки!- Сафонов, страдая, снова стал дёргать, тянуть, до иголочки всё оправляя, свои ремень и гимнастёрку,- но палки-ёлки же! О, небо! О, земля! О, непостежимые солнце и облака! Где он, этот покой? Где оно, это светлое отдохновение? Где искать и как вкусить их, если для этого нужно остановить целый мир, сошедший к тому же с ума в стремлении к власти и наслаждению?" Он сорвал с корнем рядом растущую тёплую густую ветку акации и - истерзал, изорвал её всю до капли. Пурпурно-голубой орешник полыхал там вдали в лучах заходящего солнца, дразня его законченночтью своих форм и почти лучезарной какой-то успокоенностью; где-то почти беззвучно кричал ему что-то стриж, перекрикивая шум ветра. Что? Что?- хотелось переспросить ему.- Грозишь? Убьют меня скоро к такой матери?
         Но была война, чёрт её дери, война... "Что это?-думал он, задыхаясь солёным, шипящим ветром.- Что? Вот, вот, вот что это - возросшая во сто крат людская ненависть! И даже что-то больше её, сильнее... В чём же она, война, состоит, кто её принёс, кто виноват, что разразилась она, проклятая? Мы? Мы все? Что она в свою очередь принесла с собой? Что дальше будет - с ним, с ним, вот с этим, со мной? с нами со всеми?"- спрашивал себя Сафонов, резал грудь себе острым вопросом; и правда - и грудь, и рёбра, и горячее густо накачанное кровью сердце его - немели, ныли, кровоточили, будто вот-вот собирались закончиться. "Убьют?- холодея, пугался он.- Завтра уже не будет меня?"             
           Ему вдруг неистово захотелось свои смущение и злость на ком-нибудь излить, прямо звериное желание проснулось в нём - укусить, ужалить, разорвать, чужой жаркой крови испить... Может,- пьянея, думал он,- это принесёт облегчение? Он, дёрнув, натянул в струну гимнастёрку. Вот этого сейчас напьётся! Побежал, догоняя других, играя на скулах желваками.
          К нему, прижимая к голове фуражку, обгоняя непоспевающих за ним бойцов, шуруя острыми коленями, нёсся офицер с танцующими на боку планшетами. Выражение его лица было до крайней степени удручённым и напуганным. Глаза в чёрной полоске тени  зашил.
           - Майор Ратчиков! Комбат.- едва сдерживая дыхание, подбежав, козырнул он. - Что стряслось?
           - Что стряслось, что стряслось...- глядя куда-то над его головой,  зло, напыщенно выцедил Сафонов.- А то ты, майор, не знаешь? Бардак развёл в подразделении!-  ему нужно было построже, позловещей быть теперь, чтобы инициатива осталась у него в руках, чтобы страх вокруг него висел некончающимся едким облаком, заражая собой людей, подчиняя ему их.
           - Да-да...- стал виновато смотреть в землю майор, планшеты затеребил.- Мне доложили уже в общем-то... Не выдержал предбоевого напряжения мальчишка... Ужас какой...
           - Да не ужас - не ужас! Хуже! Гораздо хуже, майор - халатность, предательство!- Сафонов с холодной, злой улыбкой в глазах смотрел, как комбат мучается.
           - Да-да...- майор, соглашаясь, качнул головой, стал вдруг оглядываться, словно искал, куда бы ему спрятаться от взвинченного, умного, злого капитана.
          Сафонов хорошо знал его, этого, выпивали не раз вместе, на "ты" были давно, жалел, когда тот за бутылкой о частых изменах своей жены рассказывал, советовал пожёстче тому быть, понапористей, так и не смог признаться, что и сам спал не один раз с ней - грудастой и жгучей, с чарующе-безалаберной - и вместе с ней над супружескими рогами того зло посмеивался. Жалел, но теперь в нём ни капли к майору жалости не было, "тряпкой" он его про себя назвал, собирался врезать по первое число в рамках своего сурового плана тому.
           Он всех их хорошо помнил - и по их скуластым русским лицам с чуть виноватым на них выражением, хотя ни в чём виноваты они не были; и особенно по тому, что и как они о друг друге под его нажимом доносы кропали, орудуя в зловещей тишине его кабинета, а теперь - блиндажа, карандашами и перьями; что, прикрываясь придуманными им, капитаном, вычурными псевдонимами и кличками, выделывали. Этот, Ратчиков, когда садился за стол с белым листом бумаги на нём - очень стеснялся, страдал даже, интеллигентом, видно, в душе был, и руки у него -  такие бледные, тонкие, законченные какие-то, на пианино, наверняка, до армии играл перед восторженными барышнями; но излагал честно всё, без всяких там извинительных комментариев, как многие другие делали, попав к нему, к Сафонову, в его адскую богодельню.
        - Как же ты допустил распиз... ство такое?- мягче спросил он, ударив матерком уже не для острастки, а в качестве сочувствия. Майор молчал, переминался с ноги на ногу, не очень-то - видно было по нему - верил напыщенному Сафонову. Прекрасно он, строевой многострадальный и многоопытный офицер, знал, кто сейчас перед ним: не друг-забулдыга, с которым он водку после учений бесшабашно пьянствовал, а - всемогущий вельможа, почти полубог, сфинкс, демон, которому свыше даровано право казнить и миловать, и, возможно - если будешь много говорить и упорствовать - он это страшное действо совершит прямо сейчас: выбьет тебе из пистолета мозги через переносицу. Что? Что ты собираешься со мной, со всеми нами делать? Зачем?- этот горький вопрос был вшит в светлых, усталых глазах майора.
           И широко раскиданные вокруг молодого зелёного поля лески и кустарник вдруг наклонились от ветра все в одну сторону, и на ветках их листы, вывернув светленькое исподнее, задрожали, затряслись, словно все захотели сбежать, скрыться скорей отсюда, чтобы не видеть того, что здесь должно было сейчас произойти, но - не смогли, споткнулись, встали понуро, опустив в охру выкрашенные, золотистые головы,  успокоились.

                4

          Сафонов в общем-то сейчас просто работу свою выполнял добросовестно - и ничего больше, и тот тяжёлый каменный, почти неподъёмный труд за его плечами, совершённый им, давящий его, как не крепился он, и душащий, вынуждал его всё дальше и дальше идти по накатанной колее, всё дальше и дальше выполнять хитроумную работу, распутывая кем-то умело сплетённые сети, а затем - бить, бить изо всей силы из револьвера во влажных сырых подвалах в покорно склонённые перед ним головы.
         Ему нужно было, перервав весь наметившийся в подразделении хаос, людей на пару минут собрать вокруг себя, чтобы, быстро зачитав приговор, хлопнуть пистолетным выстрелом, и тем самым, как считал он, оказать на личный состав в преддверии первого боя наибольшее воспитательное действие.
          Из окопов, побросав лопаты, подгоняемые окриками сержантов и старшин, нехотя потянулись солдаты, поднимая сапогами и ботинками столбы жёлтой пыли. Их чёрные, полосатые лица, как осы, жужжа, стали слетаться к капитану, своей многочисленностью пугая его.
          - Быстрее, быстрее!- вздыбив ноздри, во всё горло заорал он хаотично мечущимся командирам.- Собирайте людей!- Пистолет, пригревшись у него в ладони, кажется, тоже поднял лукаво вверх железную голову.
          На огромном, высушенном ветром и жарой травяном лбу, сначала сильно изламываясь, стали вытягиваться зеленоватые строи, возбуждённо галдели. Впереди всех, на белой испечённой солнцем земле в тяжёлой задумчивости, под чёрным козырьком на глазах, закинув руки озабоченно назад, важно выхаживал Сафонов. К нему как-то скособочиваясь от видимого страха перед ним, на доклад бегали длинноногие офицеры, неохотно козыряли.
          - Все собрались? Почему нет?- рубил, давил он их всех мутно бровями, с тревогой поглядывая на слишком быстро падающее к горизонту солнце.- Ладно, достаточно, отставить... Обстановка боевая, незачем тут формальничать...
         Наступила, наконец, тишина. Совсем низко над головой, сверкнув на предзакатном солнце, делово урча, прошуровали на запад широкогрудые самолёты с красными звёздами, вызвав в рядах восторженные возгласы. На мгновение всем показалось, что там, куда те полетели, наступил, наконец, долгожданный перелом, началось мощное контрнаступление, и завтра всем нужно будет, снявшись с насиженных мест, просто двигаться вперёд, высоко, гордо подняв голову, доделывая успешно начатое, а не закапываться позорно всё глубже в каменистую, раскалённую, до нельзя опостылевшую почву, в ожидании неизбежных смерти или тяжёлого ранения.
        - Товарищи!- перекрикивая рёв моторов, начал сразу он на высокой ноте, находясь перед строем на возвышении, негодуя, выбросил длинную и тугую, как  жгут, руку назад и вбок и, не целясь, угодил в мягкую грудь раздавленному, шатающемуся бледному мальчику, которого, шатающегося, услужливо рядом с ним  поставили.
        - Товарищи!- и этим повторным окриком, грозным и пронзительным, он навёл в рядах идеальный порядок. Волнующееся, покосившееся зелёное море вдруг подравнялось, примолкло, стал слышен из-за склона напористый стук тракторов, мешал ему слова одно с другим склеивать. Все лица людей вдруг вытянулись в одно лицо, неприятно давящее его.
       - Вот этот...- сбивчиво заговорил он, выхлестывая из себя нарощенные гнев и ненависть.- Бывший наш... боевой друг... Когда для нашей Родины наступил тяжкий час испытаний... Когда враг своим грязным сапогом топчет нашу святую советскую землю - все мы, как один, в едином порыве выступили на отпор врагу... А этот... Я знаю наверняка, враг будет отброшен и разбит... Вы все видели только что самолёты...  Кто знает, возможно, там, впереди, на западе наши передовые части уже ведут окончательный победный бой... Победа будет за нами, товарищи!.. А вот этот выродок...- Он пистолетом всё тряс перед носом у совсем сникшего солдатика, потерявшего, казалось, к происходящему всякий интерес, над головой которого проплывали безучастные к людским делам розовые облачка и миловались своей лучезарной красотой в гигантском прозрачном зеркале неба.
      - Товарищи! Он дал признательные показания, вы сами это слышали. Струсив, он сам в себя стрелял, желая увильнуть от своей святой обязанности - Родину защищать даже пусть ценой своей собственной жизни; хитро поступил - стараясь не причинить себе особого вреда, думая, что ему этот факт членовредительства в боевой обстановке с рук сойдёт - ясно, какой пример он подал тем самым другим... Он надеялся, что его отправят домой... будет, значит, лежать на печи и кушать калачи, в то время, как другим, возможно, нужно будет умирать - в том числе и за него такого сноровистого умирать - но он жестоко просчитался!.. Это малодушие и вопиющее предательство, товарищи!.. По законам военного времени...- Он уже руку поднёс с крепко зажатым в ней пистолетом к выстриженному виску... Мрачно сложенные белые губы и брови на лицах людей, загорелых, суровых, усталых, измученных непосильным солдатским трудом, ему показалось, утешая его, качнулись вверх-вниз, поддерживая его. А потом... Потом вдруг страх он увидел там, в этом море глаз,  обычный человеческий страх и более - ничего; и ещё - вспыхнувшую ненависть. Ах!..- он отвернулся, задохнулся, искренне удивился: за что? Не понимают, что ли, - война, и  жизнь по другим законам теперь течёт, жестоким законам... Его приободрила последняя мысль, он высоко острый подбородок поднял, твёрдым голосом заструил: - По законам военного времени... виновен... расстрел...
       - Страшно мне очень стало, к мамке захотел...- стал вдруг баском хныкать солдатик, протягивая жалобно к капитану нераненную одну руку, слёзы голубой рекой лились у него по щекам.- Жить хотел, молодой я очень... Я исправлюсь... Простите меня, дяденька...   
         Солдаты в строю мрачно мялись, стреляя коленями, завесив лбами лица.
       - ... данной мне властью,- стал пронзительно повышать голос Сафонов, стараясь перекричать эти рвущие душу ему слова несчастного,- ... за измену Родине и делу Ленина-Сталина... за преступную трусость в бою... за предательство в тяжелейшую годину испытаний...- Он, крутнув головой, вдруг увидел, как, неловко пригнувшись, придерживая скачущую на седых висках фуражку, с трясущимися белыми рыхлыми щеками к нему изо всех сил несётся полковник Звягтнцев, комполка,- неловко, смешно перебирая странно негнущимися стариковскими ногами в начищенных до блеска, сверкающих на солнце сапогах.
           - Расстрелять! Приговор привести в исполнение немедленно!..- поспешно закончил он, и, оскалив лошадиные зубы и выбросив вперёд руку с ТТ, сухо выстрелил. Подпрыгнув, пистолет плюнул замотанному бинтами человечку в висок, язычок оранжевого подслеповатого на солнце пламени выскочил из квадратного дула, лизнул, и удивлённый солдатик с разбитой чёрным облаком головой стал медленно оседать, ложиться на бок, как в кошмарном сне, и никак не мог опуститься окончательно, точно невидимым чем-то цеплялся за жизнь, изо всех сил. Сафонов дулом брезгливо подтолкнул его. Остатки крови несколькими толчками вылились из раны и из горла в рыжий сухой песок, и всё было кончено.
            Строй людей стоял, замерев; громко цвиркали, носились у них над головой в синем, вишнёвом небе вечерние птицы. Красное громадное солнце, дрожа, начинало влазить за горизонт. Сафонов спрятал дымящийся пистолет в кобуру, тыльной стороной ладони вытер сухие пыльные губы. Видел краем глаза тихо, без движения лежащее внизу тело.
           Подлетел, наконец, задыхаясь, полковник, стал, изо всех сил сдерживаясь, сбивчиво, с изломанными неприязнью губами негромко кричать на Сафонова, шипеть:
         - По какому праву? По какому такому праву, я спрашиваю? Кто дал вам право? Да вы что, с ума сошли? Единолично, это неслыханно!.. Это чистой воды произвол! Вас самого судить надо!
          Вот теперь Сафонов увидел, как люди в строю возмущённо зашумели, задёргались; он всей серединой своей почувствовал, что успех победителя может от него ускользнуть. Вспомнил о доносе Бабченко, лежащем у него в кармане,   и окрылённый этим, тотчас повёл наступление.
          - А-а-а, так вы что - за малодушного заступаетесь?- поворачиваясь, он поехал на полковника лбом и острым козырьком фуражки.- Почему? Давайте выясним - почему? Может, вы с ним,- Сафонов кивнул на казнённого мальчика, с какой-то странной светлой улыбкой на лице прилёгшего на боку,- заодно? Соучастника, дружка своего выручать прибежали?               
         В полковника точно волна невидимая ударила.
         - Да вы что, рехнулись совсем?- не в силах говорить, сипло зашипел он, стал жёлтыми искуренными  зубами стучать на Сафонова.- Какого чёрта вы тут несёте? Я самим Климентом Ворошиловым сюда на эту должность назначен, а вы... Меня хотя бы дождаться могли? Вы что - Бог? Я жаловаться на вас буду!
        - Что-о?- захохотал Сафонов, строи волнующихся людей своими множественностью, непредсказуемостью возможных действий давили его, мешали ему сосредоточиться. Он стал быстро рубить, оскалив зубы:- А про неготовность наших войск к войне вы ничего никому не говорили, а? Отвечайте! Вы никому этих слов по секрету не втолковывали?
            Полковник был явно смущён, взгляд его сделался сухим и настороженным, подавленно оглянулся по сторонам. Полез над раздавленным, залитым кровью трупом за папиросами, топчась возле круглой ушастой головы сверкающими на солнце сапогами.
            - Так что уж лучше молчите,- видя, что победил, тише и мрачнее, самодовольно добавил капитан.- Прийдёт время, доберёмся и до вас. Доберё-о-о-мся! Царский выкормыш!- спустя две секунды молчания, прорычал он, не в силах удерживать в себе солёный ком раздражения.
          Глаза полковника как две взорвавшиеся звезды вспыхнули, трясущимися ладонями он подкурил, глубочайше несколько раз затянулся, бросил едва начатую папиросу в песок, повернулся лицом к людям, а к Сафонову спиной, и именно в этот момент капитану снова чудовищно захотелось ударить свинцом ему между лопаток; и как не доказывал себе он, что здесь главный аргумент - предательство полковника, вполне уже доказанная показаниями Бабченко его неблагонадёжность, главным мотивом всё же, чувствовал он, была - обида, вот за этот жест презрения хлынувшая в грудь жгучая обида - повернуться в момент его, капитана, триумфа к нему спиной.  "Ишь, повернулся задом, старая лисица, полное пренебрежение проявляет... Сапоги мне должен лизать, гад, а он..."- думал он, обжигаясь своими раскалёнными мыслями, и то вынимал из-за спины выхваченное оружие, то снова прятал его. Но постепенно сдул с кипящей души пар, и, сунув с хрустом в кобуру скуластный тяжёлый пистолет, двинулся сутуло прочь, ворочая по сторонам длинными носом и квадратным козырьком.  Он пожалел, что не дождался, пока Бабченко даст до конца показания. "А-ну как откажется дописать? Какой-такой полковник?-скажет.- Не было с ним никакого разговора, не слышал ничего предосудительного от него... Да-а, промах дал, капитан, явный непрофессионализм проявил...Что было важнее в тот момент, когда солдатня в блиндаж к нему вкатилась, м-м?  Ах..."- на чём свет стоит ругал себя Сафонов, и пообещалал себе непременно наверстать упущенное.
             - Р-р-разойдись! По местам! Всем продолжать начатую работу!- глуховато сиплым, прокуренным голосом стал кричать личному составу полковник.- Командиры подразделений - через пять минут собраться в штабе полка! ("Ну, сейчас пойдёт настраивать людей против меня, шпионская морда!- снова сатанея, вздумал капитан, ускоряя шаги в сторону своего блиндажа).
            - Этого - уберите!- сняв фуражку и вытирая мокрый высокий лоб платком, сквозь зубы процедил комполка, шепча, проклиная последними словами всё - и людей и войну и, как гром, над ним взгремевшее происшествие. За кустами стали звенеть лопаты, полетела вверх чёрно-красная земля, туда за руки и ноги потащили новопреставленного с болтающейся, сломанной головой.
           - Может, и повезло ещё ему,- кто-то из солдат негромко, беззлобно сказал. Полковник услышал сказанное, его плечи вдруг замерли; не оборачиваясь, смущённо дёргая бровями, быстренько отошёл прочь. Внезапно набросился на пробегающих мимо него офицеров:
         - Как просмотрели? Кто отвечает за политическую подготовку?- стал монотонно долбить он, разбрызгивая слюну.- А? Я вас спрашиваю? В трибунал! Трибуналом вас всех попотчую!               
         Сафонов, уходя, слышал, как начал люто лаять на подчинённых комполка, и ему в зазвучавшей под ремешками на груди струе горькой какой-то радости и удивления показалось, что это он, Сафонов, его - их всех здесь, служивых людей - заразил, как чумой, бациллами ненависти и непримиримости. "Партийной непримиримости!- добавлял он значительно, разбивая в прах все свои сомнения, представляя себе, немея от счастья, усатое лицо доброго зачинщика из Кремля и лица всей его великой пролетарской челяди, - "Пусть вечно здравствуют!.. Партия..."- когда звучало в ушах это горячее, звонкое, какое-то всеобъемлющее  слово, сладко рвущее сердце на части; у него мощный, неудержимо влекущий его вперёд мотор просыпался в груди, толкая его на невообразимые по дерзости поступки, вместо бензина в котором клокотали - благодарность и восхищение, - за всё, всем тем, что в жизни дала она ему, за власть, наверное, прежде всего, позволяла которая ему реализовывать вот эту самую сидящую в нём, в самых его костях, классовую пролетарскую ненависть - к хапугам, к ослепшим от жажды наживы хозяйчикам, к предателям, лоботрясам, малодушным хлюпикам, педерастам и, конечно, прежде всего - к продажной, мягкотелой интеллигенции. О, как он этих чистюль в беленьких вылизанных рубашечках с дрожащими пальчиками... Только...Только где-то очень, очень глубоко в нём, как чёрная зловещая тень, сидело чувство тревоги и непонимания происходящего перед ним и внутри него... Завидуешь?- спрашивал себя он.- Неужели - да? О!- била его тогда в грудь острая ядовитая стрела,- какая же может быть зависть, какая может быть месть - когда вокруг на свете так много места для всех - лети! рязвивайся! ищи своё дело, какое тебе судьба уготовила!.. и вины, за то, что уже накуролесил, наломал дров, нарезал живых человечьих голов, точно дров - горы, и ничего уже тут не изменить!.. Ах! Ему остро захотелось на колени упасть, затрястись от слёз у самого пола где-нибудь в углу тёмной комнаты, захлебнуться доброй молитвой; просить, просить, умолять - чтобы его простили, оправдали... ноги лизать... Только - кого? Кому? Кто услышит его, кто захочет слушать его?
          "Ничего-о!- тут же хлестал себя, толкал дальше, принимая в себя, в душу, некий стальной, кислый, ржавый стержень, чувствуя, как входит глубоко в него он, и - ещё злее, ещё решительнее становясь.- Ничего! Ещё посмотрим, кто прав, чья точка зрения победит..." Он с ужасом начинал осознавать, что тот, с кем он невидимый спор ведёт, не где-нибудь там сидит, далеко, в комнатах прекрасных каких-то, в высоких хоромах - враг; а - прямо внутри него, в самом его молодом, горячем, пульсирующем сердце, является частью его, питается, наверное, им, и никуда от взгляда этого таинственного, чистого, правдолюбивого существа не деться... У Сафонова, пока он прыгал через окопы, руки мелко тряслись, и он под устремлёнными на него, не по-военному, а как-то по-театральному восхищёнными и подобострастными взглядами, должен был их, предательски дрожащие, спрятать за спину, чтобы не подумали, что малодушен он, что боится пулю выпустить в лоб трусу и предателю... И синенькое небо, замутнённое уже едкой алой солью заката, тихо и печально, как чей-то лик, качнулось над ним, и оттуда на него и правда глядящих с немым укором множество лиц он увидел, в глазах у которых, за то, что он, Сафонов, стёр их когда-то, сидело ещё и... Что же сидело? И он, плюнув, не стал туда, наверх больше глядеть, только губы и зубы сплющил так, что эмаль заскрипела, кулаки за спиной до синевы сжал - и опять он словно по волшебству стал сильнее людей и выше любых деревьев и облаков, опять ему ярче стало казаться, что ему скорее всё можно, чем нельзя...
             "Неужели и вправду можно - всё?- стал задыхаться от ужаса и восторга он, маршируя по мягкому песку среди пугливо уворачивающихся, уступающих ему дорогу людей.- Я только что убил человека, в сущности - ни за что: ни за что; за то просто, что тот, повинуясь собственному неодолимому инстинкту самосохранения, выжить захотел, больше всех, наверное, захотел из здесь присутствующих, и меры предпринял в связи с этим какие-то, по его разумению дающие ему возможность сделать это наверняка. Убил, раздавил, как тлю, человека, целого человечище, а они, все другие, в лицо мне преданно после этого заглядывают, по крайней мере - подавляющее большинство из них, и, растекающиеся лестью их глаза хвалят меня за мою решительность. Боятся..."Ах! И он узрел себя почти Богом. А ведь мог же простить дурёху того, и придумал бы запросто, сходу - за что, сохранил бы молодую жизнь, дети бы явились потом, у детей - ещё дети и так без конца... "Прервал линию!- жутко ему стало от своего прозрения, вдруг облило его самого с ног до головы липким страхом.- Не я ведь начинал её, не я её пестовал и выращивал, какое же право имел нить эту жемчужную прерывать?..  Бог - так говорят - главный светлый зачинщик всего, Он всё начинал, все нити повёл, Ему и счёты сводить; значит, я - против Бога?!"-он так вдруг испугался этой простой мысли, за шкуру виноватую свою испугался, что перестал видеть, слышать всё вокруг... А спустя секунду... рассмеялся, вытирая вспотевшие ладони о гимнастёрку; так что есть Бог?- спросил он себя, важно выдувая подбородок над своими горящими, как огонь, малиновыми петлицами,- кто когда-нибудь - ну хоть разок, хоть мельком - видел Его? Это хитрые попы придумали сказку про Него, чтобы над чёрным людом вечно властвовать, так мы с этими попами разобрались, как следует... Мы, советские люди, теперь хозяева своей жизни, мы, советские, новые люди - делаем эту жизнь по собственным шаблонам, отточенным временем и гениальными умами наших учителей!
        И тут ему под влиянием прочно засевшей в нём и с каждым днём разраставшейся чёрной горы злобы и ненависти, безнадёжно засасывающей его душу, захотелось в затылок этому честному, чистенькому, всё время добивающемуся истины, разрывающему его душу болезненно надвое, обитающему внутри него существу, как живому, вполне отдельному - тугую свинцовую пулю выхлестнуть, кусок мозга выбить тому, как раньше со всеми этими мешающими Сафонову жить и властвовать полулюдьми случалось - он, капитан, просто привык  так поступать, особо не раздумывая, рвать и разламывать...  Но  вовремя осёкся: что - идиот такой! - в самого себя стрелять, в свою бессмертную душу?!  "Ничего!- снова стал грубо орать внутри себя он, не замечая уже ничего перед собой - ни земли, ни неба, ни других людей.- Ничего-о-о! Разберёмся! Себя надо будет прежде всего, нутрь свою, почистить, выскоблить железной щёткой свившие в ней гнездо сомнения! А то, вишь, как получается - разомлел, расслабился..."   
           И вдруг он представил, как лежит он бездыханный (война ведь кругом, убить, как и любого другого, прямо сейчас  могут), засыпанный с головой тяжёлым, горячим слоем земли, перерезанный пополам танковым снарядом будто гигантским ножом, и кровь, живая кровь его, шевелясь, уплывает из него без следа прямо в песок... О! Как он мести захотел, испытав этот безмерный внутри себя страх - во всех них ударить: и в фашистскую сволочь, так быстро - слишком быстро - ползущую на их, советских людей, священную землю, и в их, фашистов, капиталистических покровителей, и в их наших доморощенных приспешников, тайно или явно ждущих этого святого для них фашистского пришествия, по своим норам попрятавшимся - здесь, в его - пока в его, Сафонова -  земле... Инстинкты? Ах, жить во что бы то ни стало они хотят? Ах, по мамочкам и папочкам соскучились?
Поздно вспомнили о них, о родных своих, об их счастьи и благополучии, раньше нужно было думать - в ратных учениях, наращивая свои боевые навыки и боевую мощь армии! А теперь, когда по разгильдяйству своему лучезарному просрали уже, считай, пол-страны,- теперь нужно, зубы сцепив, бить, бить его,  врага, не щадя живота своего и - вымести его вон из пределов русской земли,- вот какова теперь, в сложившейся ситуации, наилучшая забота о ближних ! У него, у Сафонова, тоже, между прочим, мама имеется, так что? Нюни он будет распускать, пальцы себе отстреливать? Да ни за что! "Нет!- очень уверенно говорил он себе.- Нет! Надо во что бы то ни стало выжить, честно выжить, успеть сделать своё правое дело - вычистить советские пределы от грязи и дерьма в них понахлынувших; а там, гляди, и дальше двинуться побеждать, в их заскорузлые Берлины и Лондоны,- и вот только тогда засияет коммунистический рай во всей его красе, в котором не будет места ни бедности, ни лжи, ни бессовестному угнетению человека человеком"... Мести хотел! Но то не было грязное и мелочное чувство, но - яркое, шипучее, светлое: положить конец, как он искренне думал, видимому всемирному злу, чтобы начать строить, создавать, приращивать добро, ещё пока не слишком видимое.
           А раз так,- думал он, разбрасывая победные взгляды поверх голов подобострастно вытягивающихся навстречу ему людей,- раз сопротивление старых, враждебных коммунизму сил нарастает по мере движения к светлому коммунистическому будущему человечества, то, как указывает товарищ Сталин, мы, коммунисты и революционеры, не должны стесняться в выборе средств, чтобы сломить это сопротивление, должны перейти именно к революционным ярости и вседозволенности, как средству достижения высших целей, как единственному пути выхода из всеобщего кризиса, в котором погрязло человечество. "Можно - всё!- какие-то совсем звонкие, праздничные фанфары начинали греметь вокруг, и в груди у него им весело вторили все струны, какие только были в ней,- всё можно! если ты заряжен на высшие ценности - равенство, братство, любовь... И - затылки эти подлые пулями рвать, рвать, разрыхлять... Хирург,- усмехался зло углами губ Сафонов,- и его необходимая для пациента операция... Чик - и всё...
            А потом у него вновь под крышкой черепа мелькнуло - на мгновение всего, но и этого хватило, чтобы обжечь сердце тоской и недоумением: где, какой центр есть на свете, из которого можно было бы, крикнув, навести порядок, остановить весь этот давно уже начавшийся и всё время усиливающийся ужас насилия? 
            Люди, наконец, все рассеялись по своим местам, снова зазвенело о камни железо их лопат, и засверкали в лучах заходящего солнца стальные отточенные жала, и снова суровые, усталые взгляды людей полились в полупрозрачный вечерний воздух, заражая его ядом страха и неопределённости. Все, невзирая на кажущуюся тишину, напряжённо ждали чего-то, что вот-вот, неизбежно, должно было произойти, чего-то неизвестного, могущественного и страшного, должного переломать надвое жизни людей,  на пресловутые "до" и "после".
            Огромное, многоголовое и многоликое тело полка, как исполинское растревоженное существо, закапывалось в землю, и его шебуршащие, позванивающие конечности, невидимые в быстро подступающей темноте,  казалось, были повсюду; прорастали, вгрызались всё глубже в сухую и тёплую, разогретую солнцем землю, чтобы назавтра, если вдруг грянет бой,  выдержать напор стальных зубов и кулаков врага и - выстоять. В светлой дрожащей синеве воздуха Сафонов, оглядываясь, узнавал далеко рассыпающийся восторженный рокот моторов тяжёлых тракторов и почти домашнее урчание милых полуторок и строгие нежно-лающие высокие голоса командиров, и ему становилось так легко, так приятно,  так хорошо, так... замечательно - как бывало с ним только дома, в его городе N,  на родной его улице, где всё, всё - и картинки, и звуки, и даже запахи - были как части одной великолепной нежно звучащей мелодии обожаемого им оркестра, какого-то невидимого, таинственного  оркестра, засевшего то ли где-то в соседних густых кустах, то ли на крышах соседних домов, то ли вообще - внутри него самого, в самой душе его. И воздух, наполненный дрожанием милиардов частиц, плотно одна к другой подогнанных, звучал в нём, точно могучая, заведённая  неизвестным дерижёром симфония, и Сафонов - он прекрасно теперь чувствовал это - был одной, малой, но неотъемлемой, частью всего этого великого, ни на секунду не замирающего движения.





1999 - 2004


Рецензии