Доброволец
- Володя, заходи! – задребезжал голос старика.
- Здравия желаю, Владимир Алексеевич! – произнес полковник, зная, что воинское приветствие будет приятно старику.
- Спасибо…спасибо… проходи… присаживайся… - старик говорил, отделяя одно слово от другого. Голос его был слаб, и он, видимо боялся, что его не услышат.
Полковник снял верхнюю одежду, обувь и неслышно ступая по ковровому покрытию прошел в комнату. Грузно опустился на своё место, в кресло, стоящее возле дивана. Старик повернул к нему голову, и не смотря на то, что слезились и моргали плохо видящие глаза, на лице жила радость. Он протянул полковнику маленькую, так и не выросшую с детства ладошку. Тот нагнувшись, чуть прихватив её в свою, бережно пожал. Лапа у полковника отросла что надо. И он, иногда сжимая пальцы в кулак, испытывал чувство гордости за себя и благодарности родителям за превосходные физические данные.
- Ну, что… послушаем... – то ли спросил, то ли просто сказал старик, тяжело поднимаясь с дивана и опираясь на палочку, поковылял к окну. На подоконнике благородно темнел иностранный проигрыватель. Несколько раз щелкнули клавиши, - видимо не та что требовалась, и, затем, уже нужная. В проигрывателе зашипела запись, скопированная с граммофонной пластинки. Старик отправился в обратный путь. К моменту, когда он тяжело опустился на диван, в колонке громыхнул рёв приближающегося, всё сметающего на пути урагана:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой.
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!..
Полковник невольно закрыл глаза, втягивая воздух через нос. Ему захотелось встать, вытянуться, и неминуемо пошагать вслед за зовом набатного, раздирающего душу призыва. В висках бились молоточки и сердце зашлось ходуном. Он выдохнул, открыл глаза. Он увидел - по щекам старика текли слёзы, и сам почувствовал, как в глазах намокшими котятами заворочалась тёплая, цепляющая коготками, влажность. Но в слезу, даже в единственную, она так и не обратилась, и глазницы не покинула...
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война народная,
Священная война!
Песня окончилась. Проигрыватель отключился. Но в воображаемом, сером грозовом пространстве, она всё звучала, и шагали, и шагали миллионы марширующих, всё сминающими на своём пути сапог. Старик застыл, и полковник также не шевелился, не произнося ни единого слова. Его окутало странное оцепенения, и по своей воле из него он выбраться не мог.
- Володя, дай мне спички. – слова прогнали тишину и разрушили окаменелость пространства.
- А у меня нету… - удивился полковник. – Я же не курю.
- Пойди в магазин, и купи.
Желание старика насторожило. Зачем они ему? Ведь и он не курит, и печь в квартире электрическая. Сомнения облеклись в слова:
- А зачем они вам?
- Награды свои сожгу.
- Чтоб врагам не достались? - топорно пошутил полковник, и тут же спохватился, сжал губы.
- Нет. Ты знаешь, я прожил уже девяносто два года и понял, - они ничего не стоят…
Старик говорил не о материальной ценности, и для ясности добавил: - Ничего не значат.
- Зачем же их жечь? Мы их в музей… пионеры будут смотреть… - и тут же полковник вспомнив, поправился: – Школьники.
- Принеси мне спички. – тихо повторил старик. На полковника повеяло несокрушимым упорством. Он поёжился, как будто старику понадобилась граната и он, попросил подержать за корпус, в то время как немощными своими руками примется вырывать чеку. Пришло осознание бесполезности спора. Ему захотелось убежать и бродить где-то там, вдали от этого места, пока старик не заснёт, а проснувшись забудет о своём желании увидеть металл объятый языками пламени. Отказать старику он не мог. И выполнить просьбу не имел права. У него застучало в висках, захотелось налить полстакана конька и заглотить единым гусарским замахом.
- Сейчас, Владимир Алексеевич. – глухо произнёс полковник и собственные слова отдались эхом дальних разрывов в ушах. Он вышел в малюсенький коридорчик, обулся, оделся, натянул на лоб фуражку, и она, дополнительно приподняла его над поверхностью земли. Закрыл за собой дверь в квартиру. Он медленно шел по длинному коридору дома Ветеранов и спустился на первый этаж. В голове сражались две мысли: «На выход… К директору…» Всё разрешилось само собой.
В фойе, у окошка вахтера стояла Елена Анатольевна и отдавала распоряжение, энергично взмахивая правой рукой, словно утрамбовывая его в уши подчиненного работника, - чтобы не сдули их шальные сквозняки, рвущиеся от двери, прикрывающей выход на улицу. Увидев статную фигуру она расцвела: - Добрый день Владимир Константинович, а вы опять проведывать приходили…
Он молча кивнул, и ловя юркую как ящерица мысль, наконец ощутив её сухой хвостик в своей руке, произнёс: - Добрый день. Что-то Владимир Алексеевич… в расстройстве каком-то… спичек просил принести.
Он вдруг почувствовал себя школьником одного из младших - до четвертого - классов, который ябедничает на товарища классной руководительнице. От этого стало ещё хуже, и он ощутил - кровь прилила к щекам и горячо опалила уши. Ящерица вырвалась, оставив хвост в чужой руке и, убегая, лапками на песке выписала отчётливые слова: «Нужно было её от вахтерши отвести, балбес!» Но Елена Анатольевна покраснения не заметила и мыслей читать не умела. Она даже вовсе не удивилась:
- Да он каждый день что-нибудь поджечь грозится.
- Ну … надо как-то его успокоить … побыть с ним, что ли? Я не могу здесь всё время находиться. Служба.
- Вот и мы, рады бы, а не можем, Владимир Константинович. К нему и соцработник приходит, и я захожу, а он всё не доволен. – говорила Елена Анатольевна тоном человека, честно отрабатывавшего денежное содержание. – Да не переживайте вы, это он так, от скуки, а потом успокаивается.
- Ну вы… всё равно как-то… я вас от себя лично прошу… Я завтра ещё зайду.
- Да, да. Конечно. – Елена Анатольевна вновь улыбнулась. – До свидания!
Едва дверь за литой фигурой в военной форме закрылась, раздался ехидный голос вахтёрши:
- И чего ему надо? А? Елен Анатольна, деду этому. Пенсия дай бог каждому! На всём готовом. Все к нему в гости день через день прутся. На девятое мая так вообще двери не закрываются! Сам Владимир Петрович букеты приносит… - имея в виду губернатора области.
Директор дома Ветеранов не стала вдаваться в пересуды со своей работницей, пожала плечами и ушла в тишину кабинета. Одинокий голос вахтёрши, желавшей поболтать, в струи досужего разговора не влился.
Полковник двигался, переходя с одной улицы на другую. И хотя он соблюдал правила правостороннего движения, попадавшиеся на встречу люди отчего-то прижимались к противоположной стороне тротуара. В голове однообразно и повторяемо, как гусеницы по каткам, глухо грохотали и тянулись мысли о том, что и самому скоро шестьдесят пять, и нужно будет уходить. Пока – уходить. Туда где его никогда не было. Это казалось репетицией смерти. Затем вспомнилась недавняя встреча участников войны в областной библиотеке, и едва он выпустил нити управления из рук, как Владимир Алексеевич уже кричал, задыхаясь, на Александра Порфирьевича, срываясь на истончившийся вдруг дискант:
- Я-а! В пятнадцать лет! В сорок втором! Мальчишкой! Добровольно пошел! А тебя – в конце войны, за шиворот приволокли!
И как съёжившись, втянув голову в плечи сидел Александр Порфирьевич, будто онемевший… После этого, если готовились подобные встречи, то каждый из них спрашивал – будет ли другой? И вместе они уже никогда не встречались.
Полковник шел по хмурому осеннему городу, и в ушах слышался негромкий, чуть треснувший голос, и он слушал его как в детстве радио, повернув регулятор громкости «на полную», но от этого слышимость не становилось лучше, и приходилось лишь сильнее прижимать ухо к репродуктору.
…Родился я двадцать первого августа тысяча девятьсот двадцать седьмого года, в Астрахани. Город помню смутно, - переехали отец с матерью в Сталинград, и там вскоре я пошел в первый класс. От Астрахани в памяти остались только верблюды. Облезлые, коричневые, грустные, и горбы набок свесили… В сороковом году исполнилось мне тринадцать лет и пошёл я в ремеслуху, училище под номером одиннадцать в Сталинграде. Профессии там интересной учили – на радиста. Началась война, и до нас она тогда не доходила, хотя у всех лица были серьезные – война! Хоть и где-то она там, на западе, но болело у всех. А всё равно не верилось, что до Волги они дойдут. Остановят, обязательно остановят. Через полгода примерно, всё училище перевели на тракторный завод. Учился я тогда и уже работал токарем, а девочки – фрезеровщицами. Двадцать первого августа меня мама поздравила с днём рождения, она работала в Сталинградском военном округе, - кем, она не говорила, а я не спрашивал. К тому времени отца у меня уже не было. Старший брат Коля, он с тринадцатого года, еще до войны в Киеве осел, первым секретарем Печерского райкома партии, Слава, с шестнадцатого, тот вообще за границей был – что делал, до сих пор не знаю, а брата Гену, он с двадцатого, после начала войны призвали в ряды. Так что с мамой одни мы остались. Она у меня, а я – у неё. И больше никого. Тогда казалось, что в целом свете. Так что да, мама меня поздравила, и ушел я на свой день рождения во вторую смену на завод, в ночную. И вот когда я находился на заводе, раздался страшный гул, - немцы напустили на город шестьсот, говорили потом, самолётов. А может и больше. Начали бомбить, раздались взрывы. Мастер нам сказал, бегите домой, и через два часа чтоб все были на заводе. Зачем отпускали, не помню. За документами что ли? Но через два часа – чтоб были, запомнил! Бегу – город горит, всё разрушено, взрывы, то впереди, по позади, то сбоку. Когда подбежал к дому – дом наш горел и его развалило со стороны подъезда. Мы жили на первом этаже, окна выбиты, я забрался через окно. Вижу, мама лежит на полу, но живая. Её в позвоночник ранило. Я её вытащил на улицу. Один. В это время по улицам ездили грузовики и собирали раненых. Паники никакой не было. Каждый молча делал своё дело. Я остановил одну такую машину, мы подъехали, погрузили маму, и её увезли на переправу. К тому времени разбомбили нефтесиндикат, - Волга горела! Я помчался на завод, и оказалось, что опоздал на полчаса. Мастер, высокий худощавый, поначалу разозлился страшно, а потом чуть сам не заплакал. Потом уже я узнал, что всех учеников ремесленного училища погрузили на баржу и потащили на левый берег. Их всех расстреляли немецкие самолёты. Не выжил никто. Я остался на заводе, написал заявление в армию и в комсомол. Меня приняли в пехотный взвод, выдали винтовку и патроны. Началась такая круговерть, что я уже и сам не верю, что это всё происходило со мной. Как жил, что ел, когда спал, в кого стрелял – я не помню. Мне казалось, что я уже умер, а мёртвого заново уже не убить. Наверное, меня тогда можно было резать. И я ничего бы не почувствовал. Внутри меня била лишь тонкая струя белого пламени, как у газовой горелки. Я грелся у его тепла, и этот источник энергии управлял движением моего телом. Это была ненависть. И моё желание жить не шло ни в какое сравнение с ней. Что-то запомнилось, рваными кусками… Мы шли к вокзалу, там круглый фонтан, - его часто в хронике показывают, - дети в хороводе за руки взялись. И вот, как так произошло, - ребята пошли обходить его справа, а я, один, - слева. Взрыв! Бомба, мина, снаряд – не знаю. Осколки свистят. Я упал за фонтаном. От ребят остались рваные, кровавые ошмётки. Они все погибли, а меня даже не ранило. Что это?! Не знаю, не знаю. Я только что с кем-то из них говорил. И вот – всё! И до сих пор я понять не в силах. Так тяжело…
Весь Мамаев курган при наступлении был завален телами павших. Немцы стреляли по наступающим с вершины. С водонапорных баков вниз текла вода и смешиваясь с кровью обращалась в розовый лёд. Но мы его взяли.
Второго февраля, в день победы под Сталинградом, я всю ночь не спал, будто кто-то в меня вселился и носил по земле. И потом мы шли ровной степью на Ростов. Его нужно было отобрать любой ценой. И не дать немцам уйти с Кавказа. То сыпал снег, то оттаивал, то моросил дождь. Такой вязкой земли какая была там, я больше не помню нигде. Казалось, ноги отрываются вместе с сапогами, и от нас валил пар. Мы дошли до города Батайска и попали под мощный артобстрел. Меня контузило. Очнулся в госпитале, уже в самом Батайске. Ростов был наш. Я пролежал в госпитале месяца два или три. Комиссия постановила: «Ему пятнадцать лет. Отправить его в тыл». Я очень мечтал летать и просился в авиацию. За меня вступился майор Петренко, он сам был с перевязанной рукой, в старой форме с двумя шпалами, и сказал: «Он солдат». Выручило ещё что я в Сталинграде на радиста учился. И меня направили в авиационное училище, правда не на лётчика, а на стрелка-радиста. Но я очень радовался. Сбывалась моя мечта. Я хотел подняться в небо. Отучился. Направили в корпус Каманина, восемьсот девятый штурмовой авиаполк. Летал я на штурмовике ИЛ-2, в нём два члена экипажа, лётчик и стрелок-радист. Я сидел позади лётчика, с направленным в сторону хвоста пулемётом, и моя задача была защитить самолёт. Меня самого ничего не защищало. Над моим местом не имелось бронеколпака как у пилота. Но я был несказанно рад. И каждый раз, когда мы взлетали, сердце моё трепетало как птица. И я держался за свой пулемёт. Из нашего выпуска мы были трое, что попали в один полк. Я попал в третью эскадрилью, а ребята в первую, и во вторую. Они были старше меня и быстро погибли. Мы теснили врага и продвигались на запад. Мы уже летали над Украиной, и возле Белой Церкви наш самолёт подбили. Командир его посадил на поле, при посадке я сильно ударился и не мог встать, я увидел, что какие-то люди что-то кричат и машут руками, самолёт наш не горел, но командир выбрался и побежал по полю. Я увидел, как его разнесло в клочья – поле оказалось заминированным. Люди эти были жители какого-то посёлка, и они меня вывели. Потом мне в эскадрилье говорили: главное – это десять вылетов. Тот – оказался десятым. Вот теперь пьём за тебя. Ребята встали и выпили. Сам я не пил, и не курил, и водку и папиросы отдавал желающим. Потом был Львов, Сандомирская операция, и мы уже летели в небе Румынии. Мы шли на Бухарест, и король Румынии послал заявление Сталину, что выходит из войны. Мы летели над Венгрией. Базировались в Пеште, а Буду занимали немцы. Мы поднимались и летели бомбить. Над Дунаем нас атаковал истребитель, мы уже отбомбились и возвращались на базу, это был сто девятый мессер. Через остекление его кабины, мне показалось, я увидел лицо этого немца. Его самолет вынырнул сверху, из облаков, и угла моего пулемёта едва хватило чтобы развернуть его влево и вверх, поймать в прицел и дать длинную, будто пронзившую меня самого, очередь. По корпусу нашего штурмовика простучали немецкие пули, и мы на вираже разошлись, оба задымились, и стали уходить – каждый к своим. Что случилось с немцем я не знаю. Мы едва перетянули через Дунай и плюхнулись на какое-то шоссе, самолет наш сгорел, но нам повезло выбраться вдвоём с командиром. Нашей задачей был штурм немецких позиций. Мы взлетали груженные бомбами и бросали их на укрепления, пробивая дорогу нашим танкам и пехоте. Возвратиться назад с бомбами было нельзя. И произошел такой случай. Мы вылетели девяткой. Истребителей немецких не было. Два раза заходили на цель, но командир отчего-то не сбрасывал бомбы. Вернулись с бомбами. На пилота орал командир эскадрильи и грозил расстрелять. А произошло вот что, внутрь самолёта, по «дутику» - маленькому колесу у хвоста, забралась мышь, и два раза, как только он заходил на цель, она появлялась за стеклом прицела и не давала прицельно отбомбиться. Войну я закончил в Вене. Сталин дал приказ: «Вену не бомбить!» Еще наверное, дней десять после войны, мы вылетали и бомбили не сдавшиеся немецкие части. Потом мы готовились лететь в Японию. Все были готовы. Но нас не отправили. Маму вылечили в госпитале. Вместо нашего дома в Сталинграде – пустое место. А другой пятиэтажный дом что был тогда рядом – уцелел. Мама в Сталинграде жить не захотела и ей дали квартиру в Астрахани. И еще такая, Владимир Константинович, тема. Больная для меня. Я очень переживал. Но то что произошло уже не переписать на чистовик. Мой брат Гена тоже воевал. Ушел в первые дни, воевал и защищал Севастополь, был ранен, попал в плен. Немцы его вылечили, он работал в плену, и после войны сразу женился в Германии. Ехать на Родину он отказался, и уехал вместе со своей женой в Австралию. Он там прожил хорошо. Недавно приезжал его сын, зовут Коля, привез фотографии, и с могилы брата на кладбище в Канберре. И рассказал мне всю его историю, и я опять не спал и думал о нем, и о всех нас, и о том, что же с нами со всеми случилось, и отчего так произошло. Вот и всё, Владимир Константинович, не богато? Но что было, то было, и ничего уже не изменить. Но я горд что прошел этот путь, и даже немного по небу. Иногда мне кажется, что меня что-то хранило и берегло, а вот для чего – не знаю. И думается мне теперь, что вот тогда, именно тогда, когда думал, что умер – я по-настоящему жил. А потом, после войны, когда кажется – зажил, на самом деле умер, и меня просто долго-долго несёт по течению. И сейчас я как музейный экспонат, и смысла во мне никакого нет. И жизнь моя никого и ничему не научила. Каждый всё равно проживёт свою, на какие бы чужие лекала её не примерял, и на какие бы правилки не натягивал…
В голове полковника щелкнуло. Радио отключилось. И город быстро погружался в осенний сумрак, и на диване, в тишине маленькой комнаты лежал младший сержант далёкой войны. Он, вспоминая, шагал по задонской степи в составе своего взвода, влитого в огромную стальную волну, что докатилась по стратегической карте до точки отмеченной флажком, и на том берегу, на высоких, холмистых увалах белел город Ростов. Отчего-то взвод нигде не остановился, и не снижая темпа уже шагал над рекою по имени Дон, не требуя для себя мостов, понтонных переправ и прочих инженерно - технических сооружений. Мимо молчаливого строя в серых шинелях беззвучно пролетел штурмовик ИЛ-2, и приветливо покачал бойцам крыльями. За штурвалом сидел маленький человек с вихрастым чубом и седыми бровями. Он обернулся и увидел на месте стрелка-радиста мальчика в шлемофоне и кожаной куртке, который тоже повернулся и приветливо махнул рукой. Они встретились взглядами как в зеркале, и старик, отвернувшись, потянул штурвал на себя, и поднялся под облака, и тщетно пытаясь догнать уходящее солнце, слезящимися, но счастливыми глазами осматривал поверхность земли подыскивая место для посадки, и ничего подходящего не нашел, и места приземления для него уже не осталось.
Свидетельство о публикации №223082100567