О Булгакове и обо всем

Удивительно, что во время учебы в Литинституте я совсем не вспоминала о "Мастере и Маргарите". Не было в институте духа этого романа, хотя и место действия было то же самое.

Сегодня перечитываю роман, и места действия встают перед глазами.
Ресторан - его нельзя представить, остался только актовый зал справа, но мы никогда там не были, повода не было. Так, заглядывали иногда.
Массолита - тоже не осталось. Не Союз же Писателей с его наградами, с его императрицей и пышными вручениями "орденов" считать массолитом. 
Мы учились во флигеле слева, который примыкает к стене Театра им. Пушкина. И это был маленький тесный флигелек с пыльными портретами, громадным Горьким над лестницей, маленькими классами и вечным холодом. Холодно было и зимой, и летом, неуютные лестницы и рекреации чуть больше пролета лестницы. Грязные стекла и вечно ремонтируемое крыльцо заочки. Табличка у двери, что здесь "Учит Бонк". Но скорее заочка - это ощущение той самой "общаги пролетарских писателей", сырой и грязной Москвы 25-37 года, когда не было ничего, кроме нищеты, неустроенности, квартирного вопроса и холода. Да живал в этом флигеле Мандельштам и Платонов. И вот у Платонова во всех его ненавистных мне романах - эта глинистая сырая мертвечина бездомности, неустроенности, бесприютности.
Заочка была ненамного теплее, годы ее не согрели. Но мы были молоды, редкие слова однокурсниц про "у меня три кредита, пятеро детей, ой мне плохо, я ничего не понимаю" , как и прочие страдания прилюдно, обычно приводили к тому, что человек либо вылетал из Лита, либо к нему не подходили. В моде были страсти, "артериальная кровь фонтаном" в стихах и речах, экзальтация, в общем - юность и максимализм. И что мокрая неуютность заочного могла нам помешать? Нет, мы ее поняли только потом. Ведь наши прилеты на сессии были концентратом жизни, тщеславных грез, амбиций, гордости, надежды - всего того, что было юностью. Мы с Сашкой и Костиком чаще сбегали в "фаллос-парк", жуткую уродливую детскую площадку напротив Лита на бульваре, чтобы кирнуть, поорать, помериться силами, и тем, чем мальчишки мерятся, как в моем дачном детстве. Санька, Царствие тебе Небесное, был вылитый Фагот из Булгакова, это я только сейчас понимаю. Он весь был грешен, до мозга костей, несчастен и в вечном кризисе творчества и личной жизни. Но он был злым, его даже кликали Шайтан, и выливал эту некрасивую злость на нас, заливая пивом свою же едкую горечь. А я любила его за эти страдания, за злость и горечь внука известного писателя. Санька ведь знал изнутри мир, к которому нас готовили - этот ЦДЛ и совковый обмылок литературы, что ждал нас.
Костик приезжал на сессии со службы или с командировок, о которых никто не спрашивал, потому что все понимали. Похабничал умеренно, но была в Косте та сама косточка, военная и человеческая. Он Санька поддерживал. А я была постоянно несчастна в личной жизни и неустроена, как кусок глины, который Москва формовала. Опять глина этого флигеля...напополам с водкой, которой я заливала свою трагедию, боясь назвать ее по имени и не в силах ее преодолеть. Я ее переживу только к 33, по всем законам. И мир распахнется, и воздвигнется "твердыня сердца моего", как эти слова вчера впечатались в меня, великие и вечные слова.
 Даже Мастер курса однажды сказал: "Москва делает тебе биографию". Мой Мастер, о мой мастер! Король Лир и старец Зосима, Мэрлин и король Артур во всех их ипостасях. Когда у меня осталась последняя пачка риса, ты меня спас работой у тебя.

Но духа романа я не ощущала, хотя Булгакова люблю и читаю запоем, и перечитываю.
А сейчас меньше тянет искать мистику. В юности  дня не могла прожить без мистического и знаков, даже номера что-то значили.
Сейчас я просто научилась отличать особое чувство, дух, который предшествует подлинной магии жизни, от личного желания чуда, которым и был для меня Литинститут.
А Булгаков сделал этот старинный домик частью мифологии, заковал его в роман. И мне кажется, это не увековечивание. Это то самое, про Понтия Пилата - бессмертие за грех, за трусость. Что же, он заслужил.

Для меня давно дом на Тверском бульваре - просто дом. Старинная усадьба. Вчера не пустил охранник. И не надо. Это не свято место, это камни и стены, кривые кусты сквера и промозглый холод заочного флигеря, пыльные стекла юности, сквозь которые мы пытались разглядеть будущее.
В памяти - дом Герцена озарен улыбкой Игоря Леонидовича Волгина, мудрым и теплым взглядом Юрия Минералова, глухим голосом Антонова и царской щедрость Александра Орлова. Литинститут - это люди. Нам дали время взойти и заложить бутоны в мирное время, в период расцвета и стабильности.
А еще - это Дима, признанный иноагентом, в 24-й аудитории, на семинаре - стоит посреди Литинститута и читает "Балладу о Льве Толстом и п...." И лучше стихов в Лите не звучало.
А он был прав - выпускают людей с ненужным дипломом.  Люблю тебя, Дима, люблю. С того дня до конца уже.

Я перестала ностальгировать недавно.
Читаю Булгакова, вспоминаю с какой завистью и ненавистью встречали меня барды и "бардовские пайэты", когда узнавали, что я "из Лита".
Как один хрен заявил на моем дипломе с кафедры:
- Вам что тут - филиал Грушинского? А потом пил на выпускном с нами водку, лобызался и орал "Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались". Я так хохотала тогда!!! Лицемер, где ты сейчас?

Сам Дмитрий Сухарев, столп авторской пестни, заявил однажды: "У, ты из Лита, я думал у тебя стихи сильнее..." и переключился на дежурную улыбку и рукопожатия. Ну, дедушка старый, ему простительно. Может, у него живот болел в тот момент. Я его с тех пор и не читаю
Скучно. Вот Юлий Ким - живее всех живых, каждому поколению нашел, что подарить и чем озарить. Лично мне Сухарев ничего не дал своей поэзией. Юнна Мориц - прежняя, до политики - дала. А Сухарев - ничего.
Городницкий был проще - взял за руку и повел за собой, ему достаточно просто быть на сцене, чтобы поэзия песни вошла в зал и осталась навсегда со зрителем. Даже через записи  - поэзия Городницкого передается, редкий дар со-бытия с первой строки. И политические стихи его не теряют поэзии песни, родничка на темечке незаросшего. Городницкий. Поклон вам от Воробушка. Целую вашу руку, Мастер.
А Сережа Каплан, сердце Грушинского, его маяк и человек редчайшего душевного дара - воспитывать поэтов и бардов Любовью Божеской, просто гладил меня по голове, наливал водку и давал названия книг, которые я обязательно должна знать. От Сережи всегда исходили лучики Иерусалимского солнца, иудейской земли тепло, я и представляла его всегда ветхозаветным отцом семьи, которой был его мир, его круг друзей. Он был теплым, живым Израилем, который не наказали. Или Жуков, который ни слова не сказал о стихосложении или поэтике, мать ее, но зато дал мне все, что мог, раз и навсегда  дал камертон, по которому можно определить - поэзия это или графомания.

Ныне развратнейшие Патриаршие, валтасаровы Патриаршие, которым ни ковид, ни война не указ. Но "Патрики" так стремящиеся доказать свою "сатанинскую вседозволенность" скорее всего неинтересны мессиру Воланду. Бесовщина Патриков последние двадцать лет, что я наблюдала - неинтересная. Там не гибнут люди - духовно, я имею ввиду. Нечему гибнуть, потому что они - нелюди. Деньги не делают их людьми. А таких у мессира полон ад, ему интереснее пути души и то, что с нею можно сделать. И то, что с собой способны сделать люди. Ведь роман о том, что люди с собой делают. Мастер - кристаллизует в романе своем простоту чуда и человечности. Потому и награждает его покоем скромный философ. Маргарита из безжизненного обеспеченного существования дорастает до настоящей любви, где ни ангелы, ни демоны ее не страшат. И при этом остается человеком -   просит же она за Фриду.

Мне стало скучно, когда я встретила всех второстепенных героев романа в жизни. И квартирный вопрос, и тряпки, и масолитовцев всех мастей, и стяжателей, и т.п.
Вот только детские поиски на Патриарших великих сил, что наблюдают за миром, нашим и Булгакова - они вечны.
Только их и стоит искать - узнавать, но никогда не искушать. Ни тех, ни других.
В этом смысл романа - познай, где добро и зло, но помни, что "никогда и ничего не просите..."


Рецензии