Гелиодром1

     RLD
    
     ГЕЛИОДРОМ - ПОСЛАННИК СОЛНЦА.
   
     Светлой памяти моих незабвенных родителей
     ОГЛАВЛЕНИЕ
    ПРОЛОГ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ТРУДНОЕ ДЕТСТВО, ТРЕВОЖНАЯ ЮНОСТЬ.
   ГЛАВА ПЕРВАЯ. ПРОИСХОЖДЕНИЕ.   
    ГЛАВА ВТОРАЯ.  НА ЗАРЕ ТРЕВОЖНОЙ ЮНОСТИ.
    ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЕПИСКОП ЕВСЕВИЙ И ЕВНУХ МАРДОНИЙ.
    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ГОДЫ В МАКЕЛЛСКОЙ ОБИТЕЛИ.
    ГЛАВА ПЯТАЯ. НАСТАВЛЕНИЕ В ВЕРЕ.
    ГЛАВА ШЕСТАЯ. КОНЕЦ ПОСТЫЛОЙ ССЫЛКЕ!
    ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЭЛЛИНИЗМ -  ПРОБУЖДЕНЬЕ ЭЛЛИНСкОГО ДУХА.
    ГЛАВА ВОСЬМАЯ. В ОБУЧЕНИИ У РИТОРОВ.
    ГЛАВА ДЕВЯТАЯ.  ПЕРВЫЙ ЗОВ «ОТЕЧЕСкИХ» БОГОВ.
    ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ГАЛЛА – В ЦЕЗАРИ!
    ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ.  СРЕДИ УЧЕНИКОВ ЯМВЛИХА.
    ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ.  ХАЛДЕЙСКАЯ ТЕУРГИЯ И  МИСТЕРИИ   НЕОПЛАТОНИКОВ.
     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ.  АПОСТАСИЯ.
     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ДИАЛЕКТИК АЭТИЙ.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ.  ЛЮБИМЕЦ ВСЕЙ ВИФИНИИ.
     ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ.  УБИЕНИЕ ЦЕЗАРЯ ГАЛЛА.
     ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ЭКСКУРСИЯ ПО ХРАМАМ  ИЛИОНА.
     ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ.  В ТЕНЕТАХ КЛЕВЕТЫ.
    ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ.   БЛАГОСКЛОННОСТЬ АВГУСТЫ ЕВСЕВИИ.
   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ.  АФИНСКАЯ ШКОЛА.
   ПРИЛОЖЕНИЕ
   АВТОБИОГРАФИЧЕСKИЙ МИФ, СОЧИНЕННЫЙ ЮЛИАНОМ
     (ИЗВЛЕЧЕНИЕ ИЗ «ПОСЛАНИЯ  K  ИРАKЛИЮ KИНИKУ»)

  ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЦЕЗАРЬ ЮЛИАН.
   ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИЗ ЦАРЕВИЧЕЙ - В ЦЕЗАРИ.
   ГЛАВА ВТОРАЯ. ЖЕНИТЬБА И СЛУЖЕБНАЯ КОМАНДИРОВКА В ГАЛЛИЮ.
  ГЛАВА ТРЕТЬЯ. БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ.
  ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. МАРЦЕЛЛ В ОПАЛЕ.
  ГЛАВА ПЯТАЯ. ПОБЕДА ПРИ АРГЕНТОРАТЕ.
   ГЛАВА ШЕСТАЯ. ВСЕ НОВЫЕ И НОВЫЕ ПОХОДЫ.
  ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЮЛИАН В ПАРИЗИЯХ.
  ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ОТСТАВКА САЛЛЮСТИЯ.
  ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ЛИТЕРАТУРНЫЕ ТРУДЫ.
 ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. МИССИЯ ДЕЦЕНЦИЯ.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. СОЛДАТСКИЙ БУНТ В ПАРИЗИЯХ.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. БЕСКОНЕЧНЫЕ ПЕРЕГОВОРЫ…
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ПОХОД ЮЛИАНА НА СИРМИЙ.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. СМЕРТЬ АВГУСТА  KОНСТАНЦИЯ II.
   ПРИЛОЖЕНИЕ
     Вольфганг Акунов
КЕМ СЧИТАЛИ СЕБЯ ДРЕВНИЕ ГЕРМАНЦЫ?
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. АВГУСТ ЮЛИАН.
   ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИЗ НАИССА – В KОНСТАНТИНОПОЛЬ.
   ГЛАВА ВТОРАЯ. ХАЛКИДОНСКИЙ ТРИБУНАЛ.
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ. «БОЛЬШАЯ ЧИСТКА» ПРИ ДВОРЕ И «КАДРОВАЯ ПЕРЕСТРОЙКА».
    ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ВОИН-МОНАХ ЛУЧЕЗАРНОГО МИТРЫ.
    ГЛАВА ПЯТАЯ. ЭДИKТЫ ЮЛИАНА О ВЕРОТЕРПИМОСТИ.
     ГЛАВА ШЕСТАЯ. ПОМОЩЬ ЮЛИАНА МУНИЦИПИЯМ.
     ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ГОСУДАРСТВЕННАЯ KАЗНА, ПОЧТОВАЯ СЛУЖБА, ПРАВОСУДИЕ И ВОЕННОЕ ДЕЛО.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ЗАЩИТА ВЕРЫ В «ПРАОТЕЧЕСKИХ» БОГОВ ОТ «НОВЫХ» KИHИKОВ.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. «РАЗГУЛ ТЕОKРАТИИ».
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ЦАРЬ-СВЯЩЕННИK В ПРОВИНЦИИ АЗИЯ.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ВСТРЕЧА С ЛИВАНИЕМ В АНТИОХИИ.
  ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. ПОЖАР В ДАФНЕ И «БРАДОНЕНАВИСТНИK»
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ГОНЕНИЕ НА «ГАЛИЛЕЯН».
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. АПОЛОГИЯ «ОТЕЧЕСKИХ» БОГОВ И ПОЛЕМИKА С ХРИСТИАНАМИ.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. ВОССТАНОВИТЬ ИЕРУСАЛИМСKИЙ ХРАМ!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. ПРОДУМАННЫЙ ПЛАН ИЛИ ИМПРОВИЗИРОВАННАЯ «ПЕРЕСТРОЙKА»?
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ПЕРСИДСКАЯ KАМПАНИЯ И ГИБЕЛЬ ЮЛИАНА.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ИСТОРИЯ ПРОТИВ ЛЕГЕНДЫ.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ПОСЛЕДНЯЯ.

     «Известно, что  у дьявола были свои мученики, и если довольствоваться только силой своего убеждения, то нельзя будет отличить наваждения сатаны от вдохновения Святого Духа»
     Г. В. Лейбниц. «Новые опыты о человеческом разумении».

     «Тяжелая рука прошлого давит на настоящее и будущее, изучение истории, да и все научные исследования, могут помочь нам примириться с жизнью, а некоторым граням прошлого лучше быть неизведанными, хотя их все   равно необходимо познать, если мы хотим понять свое место в мире»
       С. Т. Джоши. «Лакврафт. Я – Провиденс».

     ПРОЛОГ
     Замолк навеки лепет светлых вешних струй. И мертвыми, тяжелыми плетями  печально никнут над гробницею давно иссохшего потока столь же давно  увядшие, пожухшие  ветви олив и лавров. Напрасно, тщетно ты  пытался спорить с беспощадным роком, Юлиан! Навеки опустел Олимп, покинутый богами. Афины позабыли древний боевой пеан . А боязливые  сирийцы робко внимают ночным жалобам Великого Пана, заглушаемым плеском волн беспокойного моря. В сердце Эллады, в священных рощах Зевсовой  Олимпии, в дельфийских рощах Аполлона не поет больше вдохновенный Пиндар, не слышно людских голосов. И только лучи ослепительного, как и прежде, солнца озаряют одинокое белое, словно снег, и безымянное надгробие…
      IV век по Воплощении Спасителя, в котором император  Юлиан II , Гелиодром - Посланник Солнца -, прозванный своими недругами Отступником (то есть Богоотступником), а своими друзьями – Философом, взял в руки бразды правления Римской «мировой» империей (веками слывшей и еще слывущей, с теми или иными оговорками, оплотом и венцом всего, что было создано силой, умом и волей человека) и, тем самым, областью распространения тогдашней «мировой» (то есть, в его собственном понимании и в понимании его соотечественников – античной греко-римской) культуры, был эпохой последней, решающей схватки между двумя принципиально разными, по определению (или, как сказали бы римляне,  pеr dеfinitionеm), духовными мирами – старым миром гордых, безмятежных, радостных олимпийских богов и новым миром Страждущего Сына Плотника из Назарета. На протяжении трех столетий христианство в упорной, непримиримой борьбе с другими религиями, в ходе беспримерного победного шествия покоряло сердца крайне пестрых в этническом отношении народных масс обширной Римской «мировой» империи. И, наконец, непобедимый император (или, выражаясь языком адептов Русской Православной Церкви – святой равноапостольный царь) Константин I Великий из рода так называемых Вторых Флавиев (или, в переводе с латинского – «Русых») , настоящий milеs romanus – римский милес, или милит, то есть, по-нашемy - воин, трезво оценив сложившуюся обстановку искушенным взглядом мудрого политика, военачальника и государственного мужа, осознавая неизбежность исполнения веления судьбы, принял твердое и оказавшееся поистине эпохальным решение заменить одним, Единым (хоть и Триипостасным) Богом христиан многочисленных и многообразных богов прежнего Рима, сделав христианскую веру и церковь несущей опорой сложной конструкции Римской державы, не подвергая при этом, однако, притеснениям веру в прежних богов как личное убеждение своих верноподданных.
      Тем более, что ко времени  Константина I Великого (неутомимого труженика, истинного подвижника на императорском престоле, посвятившего всю свою жизнь благому делу цементирования единодержавия, военного, гражданского, судебного, храмового, дорожного строительства, восстановления, в области внутренней политики, былого высочайшего авторитета царской власти, в области же политики внешней – сильно пошатнувшегося в ходе смут былого высочайшего международного авторитета Римской «мировой» империи),  древняя вера эллинов давно уже превратилась, как под влиянием различных восточных религий, так и под воздействием  разного рода философских течений, в первую очередь – неоплатонизма, в монотеизм -  учение о Едином Боге, содержавшее, подобно христианству, свой собственный «моральный кодекс» - свод нравственных требований –,  свою собственную сотериологию, веру в возможность Спасения и учение о путях достижения Спасения, и отличавшееся от христианского вероучения скорее внешне, чем внутренне. Не зря великий светоч нашего отечественного Православия - Преподобный Серафим Саровский - говорил в 1831 году своему собеседнику и первому биографу, многолетнему попечителю Серафимо-Дивеевской обители Николаю Александровичу Мотовилову: «<…> проявление Духа Божьяго действовало и в язычниках, не ведавших Бога Истиннаго, <…> и философы языческие, которые хотя и во тьме неведения Божественного блуждали, но, ища истины, возлюбленной Богу, могли быть по самому этому Боголюбезному ее исканию не непричастными Духу Божьему, ибо сказано: «языки, неведующие Бога, естеством законная творят и угодное Богу соделывают». Тем не менее, повсюду в античном, средиземноморском мире еще жили и действовали люди, горячо, всем сердцем приверженные древним традициям в их, как они полагали, исконном и неискаженном виде. Просвещенные греки (эллины), озабоченные сохранением древней греческой мудрости, безмерно презираемой христианами, как суетное, пустое и бесполезное бредоумствование, охотно ссылаясь при этом на упоминаемое святым евангелистом Матфеем тщетное многословие язычников. И суеверные римляне (латиняне), опасавшиеся мести праотеческих богов, чьей зримой, очевидной всем и каждому, благосклонности, Рим был обязан, по мнению этих римских «родноверов», своим непреходящим величием. То достопамятное и во многом странное время отличалось одной характерной особенностью.
      Не было в то время недостатка в считавшихся  и считавших себя языческими (то есть – не христианскими) философах, которых, исходя из их учения, вполне можно было бы счесть христианами . С другой стороны, было и немало христиан, которых, исходя из их образования и умонастроения, вполне можно было бы себе представить в укороченных потертых (а то и демонстративно дырявых или небрежно заплатанных) плащах эллинских любомудров. Хотя в то же время и среди язычников, и среди христиан (сплошь и рядом использовавших в своих трактатах и проповедях языческие мифы и легенды, низведенные до уровня стилистических украшений - так, например, отец Церкви блаженный Августин  писал, что Иисус - прямой путь, спасающий нас от лабиринта, в коем блуждают безбожники), тон все же задавали люди совсем иного склада - зилоты, ревнители, осознавшие  через опыт или через озарение непримиримость этих двух мировоззрений. Однако лишь там и лишь тогда, где и когда личная вера превращалась в вопрос официального вероисповедания (чего всячески стремился избежать и избегал  дальновидный государственник, или, выражаясь современным «новорусским» языком, «державник» и «эффективный менеджер» Константин), противоположности сталкивались между собой и вступали в конфликт со всей непримиримой остротой кровавого «Или-Или».
      Именно в ту столь эклектичную  в мировоззренческом плане, поистине кризисную (во всех отношениях) эпоху, полную глубочайших внутренних волнений и противоречий, и именно в том обществе, чреватом назревающим расколом, беременном еще невиданными потрясениями и неслыханными мятежами (выражаясь возвышенным слогом Александра Алексеевича Блока), рок (или Бог) призвал к верховной власти над «кругом земным» (или, как сказали бы римляне – orbis tеrrаrum)  императора Юлиана – широко образованного человека тонкой дyшевной организации, одного из крупнейших писателей и мыслителей своего времени. По чистой случайности (?), он уцелел в кровавой бане, устроенной в 337 году членам императорского семейства Kонстантинидов. По столь же чистой случайности (?) он взошел на императорский престол после смерти своего двоюродного брата августа  Констанция II, возложившего на него – совсем молодого, едва достигшего тридцатилетнего возраста, человека, всю колоссальную полноту власти, но в то же время и всю колоссальную ответственность «владыки половины обитаемого мира». Хотя и получивший строгое христианское воспитание, Юлиан еще в юности, вдохновленный и воодушевленный величием эллинской мифологии и красотами языческой литературы, сделал свой твердый внутренний выбор в пользу язычества. Правда, не осознав при этом, что мрачные премудрости питающих суеверие, темных по смыслу и характеру гаданий по внутренностям жертвенных животных и толкования видений, которые, стараниями современных стремящемуся к  познанию царственному юноше философов-«богосотрудников» (или, по-гречески – теургов, практиковавших теургию , о которых еще пойдет речь на дальнейших страницах нашего правдивого повествования), почитаемых им в качестве своих наставников, учителей, непререкаемых авторитетов, наслоились заскорузлыми, мертвящими, окостенелыми пластами на древнюю религию, полностью скрыв под собой незамутненный, светлый радостный лик древних эллинских богов времен Гомера.
     Когда же Юлиан, по неизреченной милости, особой благосклонности этих богов, как думалось ему  (и как ему, с учетом необычности его жизненных обстоятельств, не могло не думаться), нежданно и негаданно, брошенный из уютного мирка своих уединенных размышлений в безбрежный, бурный океан людских треволнений, внезапно получил, в свои молодые, приученные к стилю , перу, разворачиванию свитков и перелистыванию кодексов, испачканные чернилами руки кабинетного ученого бразды правления сначала западной половиной Римской «мировой» империи, а затем - и всей «мировой» державой «потомков Энея и Ромула» и судьбами населяющих ее бесчисленных народов, он – ученик философов, храбрый военачальник, мыслитель, аскет, литератор  и император в одном лице, предпринял титаническую попытку перевернуть вверенный ему мир, который август Константин I Равноапостольный, казалось бы, навеки сотворил, сформировал, упрочил, упорядочил в христианском и церковном духе, преобразовав его в соответствии со своими собственными, эллинскими идеалами. Эту задачу, казалось, поставили перед Юлианом, бывшие для него на протяжении всей его недолгой жизни образцами для подражания, два светоча греколатинского мира - македонский царь-воитель Александр Великий и римский император – воитель и философ - Марк Аврелий, не говоря уже о бессмертных богах, явившихся ему в «одном виденьи, непостижном уму»  (говоря словами Александра Сергеевича Пушкина).
      Эта заветная цель,  к достижению которой фанатично стремился всей своей пламенной душою  Юлиан – «консервативный революционер на троне» -, используя все доступные ему политические, военные и духовные средства, неустанно разрабатывая «планов громадьё» на протяжении своих полных всевозможных  дел дней и бессонных ночей, все два года своего правления, так и не была им достигнута. Но кто из нас, людей XXI века, положа руку на сердце, возьмет на себя смелость утверждать, что Юлиан не достиг бы ее, с учетом преисполненных сомнений и колебаний настроений и умов его современников, если бы его боги, таким чудесным образом не раз спасавшие его от смерти и так неожиданно возведшие его на римский императорский престол, благоволили даровать своему избраннику более продолжительное царствование?
     Император Юлиан, с непоколебимым мужеством и достоинством несший бремя своей строгой и суровой и жизни, остававшийся непоколебимым, даже после самых  горьких разочарований в своей искренней (хотя и ложной, с христианской точки зрения!) вере, пал смертью доблестного античного воина на поле брани в схватке с врагами Отечества, со словами дарованного ему его философией утешения на бестрепетных устах. Неотъемлемой частью его трагической судьбы стала горькая необходимость заплатить за свою дерзновенную попытку сломить власть христианской церкви поруганием и поношением своего имени «на вечные времена». Христианство, которому внезапная  гибель солнцепоклонника Юлиана в сражении с солнцепоклонниками-персами возвратила – на этот раз уже окончательно! – могущество и единовластие, не упустило времени и возможности свершить святую месть и окутать смерть своего непримиримого врага, считавшего себя чудесным орудием богов, таинственным ореолом христианского чуда. Согласно церковной легенде, Сама Богоматерь повелела посланцу небес (если верить старинной коптской  иконе – святомy Меркyрию) направить смертоносное копье в бок окаянного Вероотступника.
      На протяжении всей не слишком продолжительной эпохи поздней, христианской Античности и пришедшего ей не смену долгого Средневековья император Юлиан был известен лишь в ипостаси наихудшего из злодеев, нечестивца, отщепенца, Отступника, или, по-гречески – «Апостата», «предтечи самого Антихриста». И лишь впоследствии эллинофилы-гуманисты сменившей «Темные века» эпохи Возрождения принялись понемногу разбираться в сложной проблематике трагической фигуры этого фанатичного, в своем благочестивом ослеплении, борца за истину – как он ее понимал. С тех пор в ней продолжает разбираться и все никак не разберется окончательно нескончаемо долгий ряд поэтов, писателей, драматургов, философов и историков всех стран и народов. Достаточно назвать хотя бы норвежца Генрика Ибсена, нашего, русского Дмитрия Мережковского, американца Гора Видала. Вообще же – «имя им легион». Порою даже кажется, что о Юлиане Апостате все уже написано, и потому о нем больше нечего и незачем писать. Но… «уверенность, что все уже написано, уничтожает нас или обращает нас в призраки» (Хорхе Луис Борхес. «Вавилонская библиотека»). А когда кажется, надо креститься.
     Энигму Юлиана Отступника тщетно тщились разгадать и истолковать как энигму «непризнанного гения», «отрешенного от мира мечтателя», «неисправимого педанта», «нервнобольного психопата», «одержимого», «игрушки хитрых закулисных интриганов», «романтика на императорском престоле» и даже – памятуя о предпринятой им неудачной попытке восстановить, «в пику христианскому Евангелию», Иерусалимский храм иудеев - «марионетки иудейского мессианского подполья». Но… ни один из приверженцев ни одного из этих неизменно односторонних подходов не оказался способным охватить и (или) раскрыть сложное явление Юлиана как человека-загадки во всей его полноте…
     Всецело отдавая себе отчет в амбициозности и трудности поставленной задачи, автор настоящего правдивого повествования все же постарается приблизиться к ее решению. И ознакомить уважаемых читателей с головокружительными перипетиями трагической и величественной судьбы одинокого идеалиста на цареградском  императорском престоле, осмелившегося сделать грандиозную попытку обратить вспять ход колеса духовного развития своего бурного времени, не могущего требовать от тех, кто обращает свои взоры на его неоднозначную фигуру, ни сочувствия, ни одобрения своих деяний, мыслей и стремлений, однако же, вне всякого сомнения,  заслуживающего  уважения,  с  учетом благородства и порядочности его жизненной и нравственной позиции.
    ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ТРУДНОЕ ДЕТСТВО, ТРЕВОЖНАЯ ЮНОСТЬ.
        ГЛАВА ПЕРВАЯ. ПРОИСХОЖДЕНИЕ.
        За полтора тысячелетия до того, как албанцы-арнауты сделались прославленной элитой вооруженных сил турецкой Османской, или Оттоманской, империи, их предки-иллирийцы (вероятно, родственные древним венетам) по праву считались элитой отборных данубских (или же, по-современномy - дунайских) легионов другой, Римской империи. Эти суровые, немногословные отпрыски пиратов, горных пастухов и земледельцев (покоренных в свое время римлянами с большим трудом в ходе нескольких кровавых войн) с завидным постоянством снабжали Римскую державу не только воинами для обороны имперских границ (считавшихся официально, нередко – вопреки очевидности! – неприкосновенными и нерушимыми), но и верховными владыками – императорами (то есть «повелителями»), именуемыми так по-латыни, по-гречески же – автократорами  (то есть «самодержцами») или василевсами (базилевсами, базилеями, басилеями, василиями, то есть «царями»). Отнюдь не самые худшие из римских самодержцев – Деций, или Декий, Аврелиан, Проб, Максимиан Геркулий (тесть будущего первого христианского императора римлян Константина Великого) – начинали свою головокружительную карьеру воинами низкого происхождения, родом из иллирийского Сирмия. Галерий происходил из иллирийской же Сардики (современной Софии, столицы Болгарии), Иовий Диоклетиан, или Диоклециан– из Салон (позднейшего Спалато-Сплита) в Далматии. С учетом вышесказанного, в происхождении деда главного героя настоящего правдивого повествования - императора Констанция, или Константия I Хлора (одного из четырех тетрархов-соправителей, между которыми верховный император – август Диоклетиан разделил Римскую империю, с целью повышения эффективности управлении ею и снижения риска узурпации очередным честолюбцем высшей власти над державой «ромулидов») - не было ничего необычного: он родился в горах Дардании (современной Сербии) в семье «маленьких людей», поклонявшихся Солнцу, дослужился из простых легионеров до трибунского (офицерского) звания и стал основателем династии Вторых Флавиев, к  которой себя гордо причислял Юлиан Отступник – главный герой нашего правдивого повествования. Впоследствии льстецы-историографы пытались возводить происхождение Констанция I Хлора к древней императорской династии Антонинов,  а кое-кто – даже к еще более древней династии Первых Флавиев  – но это уж как водится…
     Судя по бюстам Констанция Хлора  и профилю этого весьма дельного римского императора, запечатленному на его монетах, основатель второй династии Флавиев (или династии Константинов) отличался крепким телосложением и энергичными чертами лица, которыми он походил на своего внука Юлиана -   у них обоих были приятные живые, полные огня и выдающие тонкий ум глаза, красиво искривленные брови, прямой нос, несколько крупноватый рот, толстый и крутой затылок, сильные и широкие плечи. Именно таким описывает Юлиана  Отступника (весьма самокритично оценивавшего собственную внешность, подчеркивая, что «природа не обременила его ни чрезмерной красотой, ни юношеской прелестью») один из его офицеров (назовем его так, чтобы не утомлять напрасно уважаемых читателей названиями чинов командного состава римской императорской армии), – служилый грек или эллинизированный сириец из Антиохии на Оронте  (современной турецкой Антакьи) Аммиан Марцеллин (Маркеллин) – последний выдающийся латиноязычный римский историк позднеантичной эпохи, не раз встречавшийся с Юлианом  лицом  к лицу в военном лагере. При ознакомлении с биографией Юлиана можно без особого трyда  убедиться в том, что он унаследовал от деда еще и иные свойства и черты характера – тонкую нервную организацию, чувствительность, возбудимость, восторженность, суеверное благочестие и прямо-таки азиатский мистицизм; истинно греческие артистические наклонности, любовь  к наукам и искусствам, духовную живость и точность восприятия; простоту, энергичность и выносливость мизийского земледельца;  все эти многоразличные элементы его крайне сложной натуры были им унаследованы – частично от предков по материнской линии или от его прабабки – сирийки царского рода по имени Феодора; частично - от его мизийских (мёзийских) предков-простолюдинов из данубских земель. Даже в царских домах, в которых особенно часто смешивалась кровь разного происхождения, нечасто можно было встретить  столь причудливое сочетание и переплетение различных свойств.
     Однако Юлиан обладал достаточной самодисциплиной для того, чтобы не стать игралищем своих разнообразных и разнородных инстинктов. Он постоянно остерегался поддаться им, и, тем не менее, постоянно ощущал свою неспособность полностью подчинить эти врожденные склонности своей воле. Порой он признавался себе и другим в недостатках и слабостях своего характера, в которых сам усматривал наследие своих предков-земледельцев: неотесанность, неловкость, грубость, неуклюжесть, упрямство и прочие признаки достойного порицания невежества и бескультурья.
     Не случайно Юлиан утверждал в своем весьма самокритичном сочинении «Брадоненавистник» (адресованном гражданам Антиохии Сирийской и потомy именyемом сyровым критиком Юлиана – святым Григорием Богословом – «Антиохиками»), к которому мы будем еще не раз обращаться по ходу нашего правдивого повествования: «они (греки – В.А.) более всех остальных народов боголюбивы и справедливы к иноземцам, имею в виду всех эллинов вообще, но в особенности - афинян, о чем и свидетельствую. И если они еще сохранили в своих нравах образ добродетели древних, то, конечно, естественно, чтобы то же самое было истинно и в отношении сирийцев, арабов, кельтов, фракийцев, пеонийцев и тех, кто обитает между Фракией и Пеонией, имею в виду поистрийских мизийцев, из которых происходит и мой род (курсив здесь и далее наш – В.А.), всецело дикий и кислый, неловкий, нелюбовный, непреклонный в суждениях - все эти качества суть, конечно же, доказательства ужасающей дикости».
     Тем не менее, Юлиан удостоил именно своих «кислых» мизийских предков особого, сугубого культа. Их истовое поклонение богу Солнца, союзнику, хранителю и спасителю их власти, связывало Юлиана с этими предками наитеснейшим образом. Он любил, усердно почитал и неустанно восхвалял своего державного деда Констанция I Хлора, освободителя римской Британии от северных «варваров» – пиктов и скоттов - и победителя пытавшегося отделить Британию от Римской «мировой» державы местного узурпатора Аллекта, а также Клавдия II, усмирителя готов, получившего за свою победу над этими не раз опустошавшими земли империи «потомков Ромула» свирепыми германцами (которых считают своими предками шведы и, как это ни покажется странным - испанцы),  от благодарных римлян почетное прозвище «Готик(ус)» - «Готский». По глубочайшему убеждению Юлиана, август Клавдий  II Готский пришел к верховной власти над Римской «мировой» империей стезей справедливости и благочестия, сохранив и на престоле простоту нравов и скромность в одежде, в которой можно было убедиться, глядя на его изображения.
     Однако же, превыше своих доблестных, благочестивых предков Юлиан ставил, ценил и восхвалял озаряющего всех их своими светлыми лучами бога, к которому возводил, через этих предков, как бы «светивших миру отраженным божественным светом», свое происхождение – бога Солнца, подателя добра и добродетели, могущества и славы, небесный образец великодушия, правды и справедливости, неустанно ратоборствующего против сил Тьмы и Хаоса в качестве благодатного Владыки Небес и милосердного Правителя Земли. Именно род бога Солнца он, Юлиан, в которого этот бог вложил все, достойное бессмертия, был горд и счастлив продолжить на земле.
     В эпоху, когда представления людей были преисполнены образов бесчисленных  ангелов и демонов, предназначенных Высшими Силами для того, чтобы таинственными, мистическими путями сопровождать нисхождение душ со светил на эту землю, смысл изучения людских генеалогий, родословных, заключался в поиске подтверждения сверхъестественного происхождения и божественного покровительства, которым пользовался (или верил, что пользуется) тот или иной потомок того или иного предка. Люди исследовали свое происхождение, чтобы знать, кто был тем духом и тем светилом, под влиянием, опекой, покровительством которого они, эти люди, пребывали в земной юдоли. Следует заметить, что на этот счет Юлиан был достаточно полно и подробно осведомлен. Он точно знал и был твердо уверен, что его душа сошла на землю с лучом бога Солнца. И детское благочестие, ощущаемое Юлианом по отношению к этому царю светил, укрепляло в нем горделивое чувство собственного избранничества и ревностную веру в несравненно большей степени, чем все влияния земного, кровного родства и происхождения.
      Августейший дядя Юлиана - император романорум Константин I – был прозван Великим (или, по-латыни - Магном), прежде всего, за свои неоценимые заслуги перед христианством, которое он, разбив в 312 годy в исторической битве при Мильвийском (Мyльвийском) мосту  у  врат Рима на Тибре своего соперника-язычника Максенция (сына тестя Константина и лютого гонителя христиан Максимиана Геркулия),  в 324 году сделал господствующим вероисповеданием Римской «мировой» державы.
     Однако первый христианский император имел, как уже упоминалось выше, выдающиеся и неоспоримые заслуги в самых разных сферах. Он завершил военную реформу, начатую «господином и богом» Диоклетианом Иовием («сыном Иове», то есть «сыном Юпитера»), которому долго и верно служил (не разделяя его яро антихристианского настроя).  Константин I разделил вооруженные силы воссоединенной им Римской «мировой» империи на две части — сравнительно легковооруженные пограничные войска (лимитанеи) и тяжеловооруженные части полевой армии (комитатенсес). Первым надлежало сдерживать врагов, вторгавшихся извне в пределы Римской «мировой» державы. А вторым, перебрасываемым из центральной части империи на угрожаемые участки – этих внешних врагов уничтожать.
      Вследствие огромной (если не сказать – катастрофической) убыли собственно римских (рожденных в пределах империи) воинов в ходе опустошительных внешних и междоусобных войн, а также эпидемий, реформа Константина I ускорила и усилила начавшийся еще до него процесс комплектования пограничных легионов преимущественно из «варваров» (главным образом – германцев, но не только). Одних только германцев-готов (соплеменников первого педагога Юлиана – ученого «скифа» Мардония, о котором  будет подробней рассказано далее), служивших под знаменами августа Константина, в качестве «федератов» (союзников), насчитывалось сорок тысяч. Похоже, римское войско времен поздней империи просто не могло обойтись без готских «вспомогательных» частей. Не зря восточноримский  историк готского происхождения Иордан писал в своем труде «О происхождении и деяниях гетов (причинившего римлянам немало хлопот фракийского по происхождению народа, с которым Иордан отождествлял своих соплеменников-готов, с целью их дополнительного возвеличения - В.А.)»,  именуемом сокращенно «Гетика»:
      «...после того как цезарь Максимин с их (готских наемников – В.А.) помощью обратил в бегство царя персидского Нарсея (Нарсеса, Нарсе – В.А.), внука великого Сапора (то есть Шапура, или Шахпура I, неоднократно наносившего римлянам тяжелые поражения – В.А.), и захватил все его богатства, а также жен и сыновей, Диоклетиан же одолел Ахилла (одного из претендентов на римский императорский престол - В.А.) в Александрии, а Максимиан Геркулий («сын Геркyлеса» – В.А.) уничтожил в Африке квинквегентианов (одно из воинственных берберских или мавританских племен – В.А.) –  в (Римском – В.А.) государстве был достигнут мир, и готами начали как бы пренебрегать. А было время, когда без них римское войско с трудом сражалось с любыми племенами».
      Император Константин I Великий, как было сказано выше, из-за острой, хронической нехватки живой силы, воинственными и весьма боеспособными готами (которые yспели доставить римлянам немало хлопот и которым предстояло доставить «потомкам Энея и Ромyла» еще больше хлопот в не столь отдаленном бyдyщем), пренебрегать перестал – и совершенно правильно сделал. Привлечение «варваров» (умевших и, главное – любивших воевать, в отличие от все больше утрачивавших былой боевой дух и стремившихся под любыми предлогами «откосить» от некогда столь почетной в глазах всякого уважающего себя римлянина службы в «доблестных рядах» непобедимых легионов, «потомков Энея и Ромула») к службе в римской армии казалось ему делом совершенно правильным и очень выгодным. Почему бы не истреблять «варваров» руками «варваров», к вящей славе «вечного» Рима... Римские легионы были им разукрупнены (составляя теперь каждый не более тысячи воинов во главе с военным трибуном, то есть примерно одну пятую легиона времен Гая Юлия Цезаря), чтобы увеличить их мобильность и ослабить исходящую от них угрозу военного мятежа (шансов на преступный сговор командиров двадцати легионов было куда меньше, чем на сговор командиров четырех). Теперь сильно «разбавленные варварами» легионы строились в колонны. Численность воинских подразделений, именовавшихся не только легионами и авксилиями, но также вексилляциями, когортами, алами,  кунеями (то есть «клиньями» - это название явно указывает на то, что данные подразделения состояли из германцев на римской службе, ибо германцы в бою традиционно строились клином, «свиньей» или «кабаньей головой»), нумерами и эквитами и находившихся под командованием офицеров в звании трибуна или префекта, уменьшилась и сильно колебалась, в зависимости от строя и иных условий. При этом было упразднено прежнее разделение офицерских чинов на низшие, или унтер-офицерские – центурионы – и высшие – военные трибуны, префекты и легаты, доступные лишь выходцам из высшего – сенат(ор)ского и второго по знатности – всаднического - сословия. Отныне воинам самого простого, и даже «варварского» происхождения была предоставлена реальная возможность дослужиться до самых высших чинов, вплоть до военного магистра. Легионеры (правильнее было бы сказать «легионарии», но по-русски «легионер» звучит как-то привычнее) в большинстве своем перешли на копье, спату  и облегченный овальный щит-парму легковоорyженных ауксилиев (авксилиев), ауксилариев (авксилариев), или ауксилиариев (авксилиариев )  - взамен пилума , гладия   и тяжелого скутума . В комплекс их вооружения вошли типично «варварские» боевые топоры или секиры. Были существенно облегчены доспехи (вплоть до частичного отказа от тяжелых панцирей и до замены цельнометаллических или покрытых металлическими пластинами шлемов шапками из кожи и меха). «По одёжке протягивай ножки!» В условиях всеобщего оскудения вследствие поразившего империю хозяйственного кризиса приходилось на всем экономить! В дальнейшем легионы (не только пограничные) все чаще уступали место наемным чисто «варварским» подразделениям под командованием не римских комесов, или комитов , и трибyнов , а «варварских» вождей. Хотя и сами легионы  уже почти поголовно состояли из тех же «варваров» (включая командный состав). Но это случилось уже после святого равноапостольного царя Константина (как его поныне именуют на Руси)...
    В Ветхом (Первом), италийском, Риме, как и в Новом (Втором) Риме – Константинополе-Царьграде – были дислоцированы гвардейские части – дворцовые войска (палатинская авксилия, auxilia palatina) и «военная свита» императора (протекторы доместики, protectores domestici), предназначенные для охраны «священной» особы августа и заменившие собой прежнюю преторианскую гвардию, окончательно распущенную при Константине Великом.
     Вся «мировая» Римская империя была разделена на военные округа – дукаты – во главе с «дуксами» - Восток, Иллирия (Иллирик), Фракия и др. Военные округа не совпадали с административными (чтобы не дать «дуксам» чрезмерной власти). «Дуксы» носили (как и комиты) почетное звание «вири спектабилес» и занимали второй в служебной иерархии ранг после имевших первый ранг префектов претория и магистров, носивших почетное звание «вири иллюстрес». При этом «дуксами» (лат. «вождями», «предводителями»), в расширительном смысле этого слова, по старой памяти, продолжали именовать полководцев вообще.
      Брат по отцу благоверного августа Константина I  Великого и отец нашего Юлиана - Юлий Констанций, законный сын императора Констанция I  Хлора и Феодоры, большую часть своей земной жизни влачил поистине призрачное существование. Рожденный в 292 или в 293 году, он едва успел достичь юношеского возраста, когда в 306 году пришел к власти его сводный брат Константин, незаконный сын Елены - наложницы (или, по-латыни - конкубины) Констанция I Хлора.  Елена, бывшая владелица распивочной или таверны (а по-нашему – харчевни), вознесшаяся волею судеб (или Божественным произволением) до положения матери императора, сразу же переселилась во дворец к своему торжествующему сыну-самодержцу, на которого всю жизнь  оказывала колоссальное влияние, в том числе – и в сфере покровительства христианской вере.      
     Неудивительно, что безродная наложница императора Констанция I Хлора, брошенная им когда-то ради  высокородной законной супруги – Феодоры - получила теперь от своего воцарившегося над «Римом и миром» сына  в утешение ранг «благороднейшей женщины» - нобилиссима фемина - и долгожданную возможность в полной мере насладиться местью детям императрицы, когда-то оттеснившей ее от двора. Не зря говорят, что «месть – блюдо, которое следует подавать холодным». Дочери Феодоры были, впрочем, пощажены. Им предстояло, сделав блестящие партии, упрочить влияние второй династии Флавиев. Анастасию выдали за Вассиана (Бассиана), Констанцию – за Лициния (соправителя Константина), Евтропию – за консуляра  Непотиана (Непоциана) . Сводным братьям  Константина повезло куда меньше – они были немедленно удалены от двора. Впоследствии Юлиан сравнивал неприкаянное существование своего гонимого подозрительной мачехой из города в город отца-несчастливца со скитаниями бесприютного Одиссея.
     Наконец Юлий Констанций нашел себе прибежище в Толосе (современной южнофранцузской Тулузе) – богатом торговом городе, средоточии античной учености, расположенном на территории Нарбонской Галлии. Судя по всему, молодой царевич (назовем его так, чтобы уважаемым читателям было понятнее) вел там, со своими братьями-изгнанниками Далмацием, или Далматием, и Ганнибаллианом, или Аннибаллианом, пребывая как бы в ссылке, уединенную жизнь питомца наук. Вне всякого сомнения, он был христианином и посещал в Толосе лекции знаменитых риторов, сиречь учителей красноречия, ограничиваясь достаточно узким кругом знакомств.
      Около 324 года – возможно, по случаю двадцатилетнего юбилея своего прихода  к власти – август Константин I  Великий возложил на главу своей и без того щедро осыпанной им богатствами и почестями матери Елены императорскую диадему, или диадимy,  то есть корону или, по-нашему, царский венец, присвоив ей титул августы и повелев чеканить монеты с ее именем. Казалось бы, что ей оставалось еще пожелать? На самой вершине земного могущества и славы мстительные чувства былой трактирщицы по отношению  к «отродью» ее ненавистной соперницы утратили былую остроту. В порыве великодушия бывшая кабатчица (принадлежавшая к числу ревностных христианок и весьма способствовавшая улучшению положения своих единоверцев и единоверок под скипетром Константина)  даже позволила выбить в память Феодоры золотые и серебряные монеты, подобные выбитым в честь нее самой, Елены, и допустила некоторое сближение между своим родным сыном - императором Константином - и его сводными братьями. В 324 году Далматий-Далмаций получил важную государственную должность. Примерно в это же время фигура  Юлия Констанция появилась на живописном фоне тускульской (а говоря по-современному – тосканской) сельской виллы. Он сочетался первым браком со знатной римлянкой по имени Галла. Галла происходила из родовитой фамилии, давшей Римской «мировой» империи целый ряд высокопоставленных чиновников и сыгравшей, по воле императора, немаловажную роль в ходе борьбы между  кафоличеством («никейством», или, иначе говоря, православием) и арианской ересью ,  чьи приверженцы пытались рационалистически, силами слабого человеческого разума, истолковать основной догмат христианской веры. Скажем несколько слов о сyти этой борьбы. Арианство получило свое название по имени александрийского пресвитера Ария, воспитанника Лукиана Антиохийского (причисленного православной церковью к лику святых). Идеи Ария напрямую перекликались с идеями другого великого христианского мыслителя - Оригена. Основная идея Ария и его последователей - ариан сводилась к тому, что Бог един, бестелесен, является источником жизни всех существ и не имеет начала своего бытия. То обстоятельство, что Иисус имел начало своего бытия, трактовалось Арием однозначно – Иисус сотворен и, как творение Бога, Сам не может быть Богом. Он - не единосущен (греч. «омоусиос»), но подобносущен («омиусиос»)  Богу-Отцу.
      Борьба между православной, или кафолической, церковью и арианством носила временами крайне ожесточенный характер и шла с переменным успехом. Первый Вселенский собор, состоявшийся в малоазиатском городе Никее в 325 годy, осудил арианство. Именно с победой «никейства»-православия, или же кафоличества, над арианством многие богословы и историки церкви связывают появление гимна «Свете тихий» - древнейшей, наряду с Великим Славословием и «Сподоби Господи», — христианской песни, датируемой как раз началом IV века п. Р.Х. Пресвитер Арий был подвергнут изгнанию, его сочинения были признаны еретическими и как таковые подлежали сожжению. Однако Антиохийский поместный собор 341 года утвердил арианство в качестве официального христианского учения (хотя к этому времени от изначального учения Ария уже мало что осталось). Сам первый христианский император Рима Константин Великий был окрещен на смертном одре арианином - епископом Евсевием Никомидийским. Сын Константина - август Констанций II, римский император Востока Флавий Валент II и другие венчанные владыки римлян были не православными-«никейцами», а арианами («омиусиями», «омиями»). Окончательный запрет арианства и его проповеди на территории Римской империи был осуществлен лишь православным императором Феодосием I Великим после вынесения соответствующего постановления Первым Константинопольским поместным собором восточных иерархов (переименованным впоследствии, задним числом, во Второй Вселенский собор христианской церкви) в 381 годy.
      Следyет заметить, что граничившие с Римской «мировой» державой, проживавшие на ее территории в качестве военных поселенцев и слyжившие в «несокрyшимой и легендарной, в боях познавшей радость побед» римской армии германцы, окрещенные римскими проповедниками христианства в его арианской форме (еще не осужденной в самом Риме как ересь), сохранили верность арианству. Остготы, вестготы, лангобарды, бургунды, гепиды, вандалы продолжали, за редкими исключениями, исповедовать арианство, даже становясь «федератами» Римской империи, перекрестившейся из арианства в православие. Очевидно, политеистические дохристианские религиозные воззрения германцев были еще настолько сильны в их среде, что мешали им принять православный догмат о нераздельности, неслиянности и единосущности всех ТРЕХ ЛИЦ БОЖЕСТВЕННОЙ ТРОИЦЫ (Бога Отца, Бога Сына и Бога Духа Святого). Даже Толедский церковный собор 589 года, созванный принявшим православие царем вестготов Реккаредом I,  не решился на репрессии в отношении арианского духовенства. Хотя эпоха арианства медленно, но верно, клонилась к закату.
      Уже в VI веке арианские церкви и их собственность массово передавались православным (никаких католиков до отпадения западной римской церкви от единой вселенской православной церкви в 1054 годy не существовало). Но лишь к VIII векy приверженность арианству в Европе сошла на нет, пока оно не возродилось в начале XVII века в форме ереси социнианства. Некоторые интеллектуалы и ученые, например сэр Исаак Ньютон, становились сторонниками арианства и позднее, но оно никогда больше не вернуло своих утраченных позиций. Впрочем, пока что до этого было еще далеко. Мы же на прежнее возвратимся, как выражались в таких слyчаях древнерyсские летописцы.
       Благородная Галла родила Юлию Констанцию троих детей – дочь по имени Констанция и двух сыновей, младший из которых – Галл – родился примерно в 325-326 гг. в поместье Масса Ветерненсис в Этрурии. Имя этого Галла снова встретится нам с уважаемым читателем при ознакомлении с самым мрачным периодом жизни его сводного брата Юлиана.
      «Недолго счастье длилося», как поется в русской народной песне.   Очень скоро обстановка в окружении августа Константина I вновь изменилась к  худшему (для его сводной родни, разумеется). Вновь вспомнились старые обиды. Юлию Констанцию пришлось покинуть так полюбившуюся ему благодатную Италию и в очередной раз превратиться в бесприютного скитальца. Превратности изменчивой судьбы привели его в славный греческий город Коринф (в свое время разрушенный римлянами, но затем восстановленный диктатором Гаем Юлием Цезарем), где изгнанника ждал неожиданно теплый и радушный прием. Там, где горные цепи Парнаса и Киферона живописно отражались в перламутровых  или лазоревых водах залива (меняющих свой цвет в зависимости от погоды), он ощутил то же умиротворение и счастье, что и Одиссей, после десятилетия опаснейших скитаний по грозным морям и зачарованным островам, накануне возвращения на Итаку на веселом празднестве  у  хлебосольного царя феаков Алкиноя. Коринф стал последним поприщем его долгих скитаний. Оттуда он смог в 330 году возвратиться во Второй Рим на Босфоре, откуда был когда-то изгнан происками ревнивой мачехи. После смерти своей первой жены, Галлы, Юлий Констанций сочетался вторым браком с молодой христианкой по имени Василина (Базилина), родившей ему сына, названного Юлианом.
     Василина происходила из знатного рода. Ее отцом был некий Юлий Юлиан, матерью – некая патриция (патрикия) , владевшая в (Малой) Азии обширными земельными угодьями и роскошными сельскими виллами. Судя по всему, Юлий Юлиан был префектом (губернатором) Египта, считавшегося, наряду с (Северной) Африкой, главной житницей Римской империи. Во всяком случае, не говоря уже о присвоенном ему высоком ранге префекта претория – своего рода премьер-министра (316-324) -, он занимал весьма важные позиции в годы правления Лициния, или Ликиния – соправителя, зятя и неудачливого соперника равноапостольного царя Константина.
     Двор императора Лициния в Никомидии, или Никомедии, главном городе древней Вифинии, да и сам он, пребывали всецело под влиянием его супруги Констанции. Она была родной сестрой Юлия Констанция, сводной сестрой августа Константина I и теткой «нашего» Юлиана. Церковные историки сообщают о многочисленных дипломатических успехах этой умной, волевой и своенравной государыни. При этом следует учитывать, что решающее влияние на многие действия и начинания Констанции оказывал один из наиболее выдающихся деятелей еретической (с точки зрения кафоликов-православных)  церкви Востока – «великий Евсевий» (как его именует  Филосторгий), Этот арианский епископ, которому суждено было впоследствии стать опекуном юного Юлиана, около 318 года прибыл из Берита (современного Бейрута, столицы Ливана) в Никомидию и очень скоро добился в императорской резиденции не просто власти, но прямо-таки полновластия. Он был связан родственными узами с Юлием Юлианом либо с его супругой. Вследствие чего можно предполагать, что  между семейством префекта претория и могущественным епископом существовали тесные связи. И что Евсевий участвовал в строго христианском (хотя и арианском) воспитании обоих детей префекта – Юлиана, дяди и тезки будущего Отступника, и матери последнего – благочестивой Василины.
     Историк Филосторгий утверждал (несомненно, следyя анонимному арианскому хронографу), что дядя императора Юлиана, подобно своемy венценосномy племянникy, стал отступником от христианства. Другой историк – Феодорит, однако, ничего не сообщает (или не знает) о данном факте, противопоставляя дядю Юлиана, сохранившего верность христианству, христианам Феликсу и Элпидию, или Ел(ь)пидию, ставшим ренегатами.  В любом случае, было бы странно, если бы брат Василины не получил того же христианского воспитания, что и его сестра.
     Юлий Юлиан, дед главного героя настоящего правдивого повествования по материнской линии, чью память Юлиан Отступник высоко чтил всю свою жизнь,  был большим другом просвещения. Префект своевременно обратил внимание на выдающиеся задатки и таланты входившего в число его домашней челяди кастрата, или евнуха, по имени Мардоний, «скифа» по происхождению (с учетом того, что настоящих, ираноязычных, скифов в пределах грекоримской Экумены давно уже не осталось, склонные к  архаизации окружавших их реалий греки и римляне называли «скифами» переселившихся на прежние скифские земли в Тавриде германцев-готов, ставших, к описываемомy времени, важным фактором жизни империи, в первую очередь – в военной сфере, но не только ).
     Этому якобы «скифу», в действительности же – готу (но в любом случае – «варвару») Мардонию  суждено было прославиться в качестве воспитателя Юлиана, введшего своего царственного питомца в храм эллинской мудрости (выражаясь возвышенным слогом его благодарного ученика). Просвещенный префект  приказал дать одаренному «скифу» классическое воспитание и обучить его всем искусствам и наукам, после чего сделал его учителем Василины. Так юная патриция под руководством Мардония (о котором  еще пойдет речь на дальнейших страницах нашего правдивого повествования) ознакомилась с творениями великих  античных поэтов и писателей, изощряя и оттачивая под присмотром опытного ментора свой ум и дух, пока не стала соответствовать всем требованиям, предъявляемым  в ее время к достойным представительницам культурных, просвещенных, образованных  высших слоев грекоримского общества. Как впоследствии подчеркивал сын Василины – император Юлиан II: «Воспитан он (Мардоний – В.А.) был стараниями моего дедушки, чтобы провести мою мать через поэмы Гомера и Гесиода». Когда Юлий Констанций, попросив ее руки, удостоил Василину приема в императорскую фамилию, она, возможно, устрашилась отрывшейся перед ней не только весьма заманчивой, но и весьма опасной перспективы близости к императорскомy двору (ведь «чем выше поднимешься, тем больнее падать»), но, вероятно, успокаивала себя тем обстоятельством, что могущественная августа Констанция одобрила этот брак, и что епископ Евсевий, ее родственник и духовный наставник, призвал на этот брак благословение небес.
    ГЛАВА ВТОРАЯ. НА ЗАРЕ ТРЕВОЖНОЙ ЮНОСТИ.
    Своим родным городом Юлиан Философ всегда считал возведенный на берегах Босфора Новый Рим, получивший со временем (а не сразу, как часто думают) название Константинополь, – чьи стены, башни, храмы и дворцы так живописно отражались в переливающихся перламутром водах залива, именуемого греческим географом римской эпохи Страбоном  «Рогом Византия», а нами, людьми XXI столетия - Золотым Рогом. Да и сам этот державный город, в чьих стенах царевич появился на свет и вырос, считал Юлиана своим, долгое время ему сочувствовал и симпатизировал.
      Юлиан родился в Новом Риме на Босфоре до наступления зимы 331-332 года. Его матери, юной христианке-арианке Василине, пребывавшей на сносях, перед самыми родами, привиделось во сне, что она родила Ахилл(ес)а – величайшего из героев гомеровской Греции (русого, как и все Флавии, включая Юлиана), которого считал своим предком и которому всю жизнь подражал великий завоеватель, покоритель Востока Александр Македонский (тоже русый, как Ахилл).
      Рассказывая этот удивительный сон своему супругу Юлию Констанцию, Василина, преисполненная величайшего волнения, если верить античным историкам, умудрилась «извести из белого чрева» (по выражению греческого сочинителя гимнов Пиндара) совершенно здорового мальчика, не испытав при этом ни малейшей боли. И потому счастливые родители возлагали на родившееся столь чудесным образом дитя величайшие надежды. Между тем, сон Василины вполне мог бы стать для них и поводом к беспокойству. Ведь, согласно Гомеру и другим эллинским мифологам, мать Ахилла – Фетида – родила сына-героя, которому, однако же, достались в удел короткая жизнь и горькая судьбина. Подобно Ахиллу, Юлиану предстояло пасть молодым на поле брани, сраженному метательным снарядом, пущенным в него предательски, исподтишка (хотя и поразившим его не в пятy, как Ахилла, а в бок). С этой точки зрения сон Василины оказался пророческим, вещим. Кто знает, приснился ли он ей в действительности или же это – всего лишь легенда, сохраненная для потомства восточноримским историком Иоанном Зонарой (со ссылкой на предшествующие исторические труды Евнапия  и Оривасия )? Впрочем, нередко легенда – всего лишь поэтизированное действительное событие, поэтому легенды так часто сохраняются в коллективной памяти человечества…
    Благородный Юлиан вырос фактически без матери. Едва младенец научился улыбаться при виде лица склонявшейся над его колыбелькой Василины, как она умерла без всяких видимых причин. В соответствии со своей чувствительной натурой, Юлиан превратил память о матери в форменный культ. Хотя он и не любил роскошь, но долгое время не расставался с драгоценностями и украшениями, которые когда-то носила его мать, и назвал город, основанный им близ Никеи (современного турецкого Изника) в (Малой) Азии в честь своей родительницы Василинополем, то есть«городом Василины». Незадолго до собственной гибели он – неизменно верный памяти матери – воздал хвалу Провидению, позволившему ей умереть через несколько месяцев после его рождения, избавив ее тем самым от необходимости переносить жестокие удары злой судьбины. Ведь выживи Василина после на диво легких и безболезненных родов, ей вскоре пришлось бы стать свидетельницей неисчислимых и грозных опасностей, угрожающих жизни ее ребенка, и терзаться вечным страхом за жизнь своего порождения…
     Первые шесть лет своей жизни Юлиан провел в гинекее – то есть на женской половине дворца -, после чего воспитатель-педагог, взяв мальчика за руку, впервые повел его в школу. Первым впечатлением, полученным мальчиком от мира, было впечатление от большого, шумного, многоязыкого и многонационального, совсем недавно и довольно неожиданно достигшего могущества и процветания столичного города, гордого множеством украшавших его блестящих памятников из мрамора и бронзы, которыми его основатель (или, если угодно – обновитель) украсил свою новую столицу – «царствующий град». Охваченный и воодушевленный страстным желанием не на словах, а на деле поскорее превратить новую, христианскую столицу воссоединенной им с превеликим трудом Римской «мировой» империи во Второй Рим,  боголюбивый август Константин I Великий, начиная с 330 года, свез на Босфор великое множество (не менее двух тысяч) шедевров греческих ваятелей, оставшихся еще «неоприходованными» хозяйственными римлянами (совершенно не способными к ваянию) в Средиземноморье. И когда мальчик Юлиан - надо думать, находившийся под неусыпным наблюдением приставленных к нему наставников! - прогуливался по улицам и площадям своего родного города, его восхищенным взорам представал настоящий музей под отрытым небом. Из Афин, Дельф, Додоны, из священных рощ Геликона, изо всех частей Эллады, Смирны, Эфеса, с островов Хиос, Родос и Крит, первый христианский император собрал в «царственном граде» на Босфоре всю гордость и красу языческого мира. Выставив ее напоказ эллинам, римлянам и «варварам». На новоримском Форуме малютка Юлиан подолгу любовался великолепной порфирной колонной, стоящей по сей день близ Святой Софии. Сегодня оная колонна, почерневшая от удара молнии, лишена своего былого навершия. Но в годы детства и юношества Юлиана ее венчала колоссальная статуя императора Константина I, с челом, обрамленным нимбом из семи мистических лучей божества Солнца – Митры-Аполлона, именуемого, со времен мудрых и бесстрашных августов-воителей Септимия Севера  и Домиция Аврелиана всеми подданными Римской «мировой» империи «Непобедимым Солнцем», по-латыни – Сол(ь) Инвиктус, по-гречески - Гелиос Аникетос (Гелий Аникет).
     И юный царевич видел, как перед этим образом равноапостольного царя, украшенного атрибутами языческого бога Соля-Аполлона, преклоняли главу и христиане, и язычники. Были у бога Солнца и иные имена – Феб, Митра, или Мифра (также именуемый Непобедимым, или Победоносным, по-персидски - «Набарз»), Эл(ь), Гелиос (Гелий) , или, в другом произношении – Илиос (Илий), Элагабал (Гелиогабал) . Впоследствии Юлиан, отступивший от христианства, избрал своим небесным покровителем именно этого златокудрого, как и он сам, солнечного бога, под именем Гелиоса.
     Заметим «в скобках», что по легенде о происхождении кумира царевича Юлиана – Александра Македонского – великий эллинский завоеватель, победитель персов и прочих «варваров», в кратчайший срок распространивший греческий язык и греческую культуру «до самых пределов обитаемого мира» и даже покоривший северную часть почти мифической, «потусторонней», сказочно богатой Индии (о повторении его подвига втайне мечтали многие эллинистические и римские монархи, включая самого Юлиана), был зачат царицей Македонии Олимпиадой не от ее законного супруга – царя Филиппа II Македонского -,  а от явившегося  к ней в виде змея бога Солнца (Амона, или Аммона, египетского аналога Аполлона). Кроме того, если верить римскому историку Гаю Светонию Транквиллу, автору жизнеописания первых двенадцати римских монархов-императоров («Жизнь двенадцати цезарей»), именно бог Солнца Аполлон, под видом дракона (то есть – того же змея – В.А.), разделив ложе с Аттией, пришедшей в его храм совершить обряд ожидания вещего сна, породил таким образом Августа (первого римского императора-принцепса и в то же время первого из «августов» - Октавиана, усыновленного впоследствии диктатором Гаем Юлием Цезарем, ставшего основателем первой римской императорской династии Юлиев-Клавдиев)» (Светоний. «Божественный Август»). Сыном Аполлона был, по одной из легенд, и знаменитый философ Платон. Факты, что и говорить, многозначительные…
     По другой легенде, императорy Аврелианy в сонном видении явился философ-неопифагореец и теyрг I века Аполлоний Тианский, повелевший емy пoстроить в Риме на Тибре храм Солнца. Господин и бог Аврелиан выполнил это повеление теyрга, ввел в Риме кyльт Солнца и сам стал первосвященником этого кyльта (не привившегося, однако, в гражданской среде, в отличие от римской армии, где он тесно переплелся и фактически слился с кyльтом иранского божества света, солнца и правды – Митры).
      Заметим также, что язычники в своих молитвах именовали «Солнце, в пути неистомное» (как выражался Гомер в «Илиаде») не только «непобедимым», но и «праведным» (справедливым) - и это полностью соответствовало восприятию христианами Христа как «Солнца праведного», или «Солнца Правды» . Не случайно в Православном тропаре Рождества Христова по сей день поется: «Рождество Твое Христе Боже наш, воссiя мирови свет разумный, внемъ бо иже звездамъ служащiи, звездою поучахуся, Тебе кланятися Солнцу праведному, и Тебе ведети свыше Востокъ, Господи, слава Тебе».
     Святой Дионисий Ареопагит (по преданию, обращенный в христианство в Афинах самим святым Павлом – «апостолом язычников») писал: «Ее (Причину всего, то есть Бога – В.А.) называют «солнцем», «звездой», «огнем»…» («О Божественных именах»).
      А один из прозванных «великими каппадокийцами» святителей и столпов Христовой Веры, современников Юлиана - святой Григорий Богослов (Назианзин): «Солнце – образ (Бога – В.А.) Сына, Небо – образ (Бога – В.А.) Отца».
     «Ведь в древности праздник солнца приходился именно на зимнее солнцестояние и именно в этот день, день Sol Invictus, постановил святой (император – В.А.) Константин праздновать Рождество Солнца Правды (Иисуса Христа – В.А.), которому поклонились цари-волхвы, цари Востока, цари от царя Мелхиседека…» (В.И. Карпец. «Родословие Кощея Бессмертного»).
      В общем, «бывают странные сближенья», говоря словами поэта. Но довольно об этом…
      Новый Рим был блестящим и оживленным городом. «Владыка обитаемого мира» осыпал свою столицу на Босфоре бесчисленными знаками своей милости и привилегиями. «Варвары» были вытеснены за пределы «мировой» державы или казались покоренными римским оружием, интриги внутри императорского дома вроде бы прекратились. В 324 году благочестивый деспот приказал убить своих соперников в борьбе за императорский престол – Мартиниана (Марциниана) и Лициния (поверившего на слово и сдавшегося Константину I, обещавшему сохранить ему жизнь; впрочем, восточноримский историк готского происхождения Иордан, в отличие от других, более ранних, историков – к примеру, Аврелия Виктора - утверждал впоследствии, что Лициний был убит не по приказу Константина, а восставшими германцами-готами, своими бывшими союзниками, которые пронзили лишенного власти императора-неудачника мечом в городе Фессалонике … «от имени Константина-победителя») –, затем, в 326 году – устранить сына Лициния, но на этом не остановился.
      В приступе ревности (скорее всего – неоправданной) равноапостольный царь Константин повелел казнить своего собственного сына - цезаря Флавия Юлия Криспа, а после  устранения Криспа – удушить горячим паром в бане свою супругу августу Фавсту (Фаусту, дочь свирепого гонителя христиан Максимиана Геркулия), якобы заподозренную им в преступной любовной связи с пасынком, уже павшим жертвой отцовского гнева. Полагая, что достаточно обезопасил этими убийствами свой престол и свое супружеское ложе, мстительный император счел возможным перейти  к более умеренной и милосердной внутренней политике, постепенно допуская  к власти своих родственников, сумевших уцелеть. Ибо вознамерился сделать императорскую власть наследственной, рассматривая Римскую империю, как наследственное достояние своего дома и рода (домен, или, говоря по-русски – вотчину). В 333 году сын Феодоры – цензор (ценсор)  Далмаций – получил инсигнии, сиречь знаки отличия консула (высшего магистрата-чиновника)  – фасции  (связки розог со вложенной в них секирой)  и трабею , после чего сын и тезка Далмация был назначен цезарем.
     В 335  году, через пять лет после возвращения отца Юлиана в «царственный град» на Босфоре, по случаю тридцатилетия восшествия императора Константина I на престол, имя Юлия Констанция было внесено в консульские фасты (фасти консулярес - ежегодные списки консулов - высших магистратов, то есть высших римских государственных чиновников), и с «благороднейшим патрицием» - нобилиссимус патрициус - стали обращаться, как с царевичем, или, если использовать терминологию не Римской, а претендовавшей на ее преемство Российской империи - «князем крови императорской». Разделение власти в рамках императорской фамилии, осуществленное в это же время императором Константином I, можно считать первым из задуманных им проектов раздела Римской «мировой» империи (которую он сам так долго собирал воедино) между своими ближайшими родственниками. В самом выгодном и преимущественном положении оказались три провозглашенных цезарями родных сына и наследника  Константина I – Константин Младший (будущий Константин II), Констанций и Констант.  При этом следует подчеркнуть, что, хотя равноапостольный царь (оставивший себе Фракию и Грецию – современный Балканский полуостров) передал каждому из них в yправление и наследство его удел (Константинy Младшему – Испанию, Галлию и Британию; Констанцию – Азию и Египет; Константу же – Италию, Иллирию и Африку), они, цезари, по его замыслу,  должны были оставаться любящими друг друга братьями,  а Римская империя – единым целым. Иначе непонятно, чего ради Константин  I  Великий всю свою многотрудную жизнь занимался собиранием римских земель.  Не остался обездоленным и цезарь Далмаций, которому была поручена «оборона готского берега Дануба». Брат Далмация, Ганнибалиан, получил власть над Понтом и Арменией со столицей в Цезарее (Кесарии) Каппадокийской с пышным титулом «царя царей» (который носили, в честь своих царственных персидcких предков, правители эллинистического госyдарства Понт, происходившие, по одной линии – от владык Древне-Персидской державы Ахеменидов, а по дрyгой – от завоевавшего этy Древне-Персидскyю державy Александра Македонского)  и весьма заманчивой перспективой со временем распространить свою власть на (Ново-) Персидскую державу Сасанидов (также считавшихся потомками древних Ахеменидов) – Эраншахр («Арийское царство»), которую для этого, правда, еще предстояло завоевать и романизировать. Связи внутри этого правящего сообщества Вторых Флавиев были дополнительно упрочены путем заключения двух династических брачных союзов. Одна из дочерей Юлия Констанция, сводная сестра Юлиана, вышла замуж за сына равноапостольного царя - цезаря Констанция. Ганнибалиану же август Константин Великий обещал руку своей собственной дочери, Констанции (которой было суждено впоследствии стать супругой Галла - сводного брата Юлиана). В моменты кризиса император мог теперь окружить себя своими братьями, как своеобразным государственным советом. Таким образом, равноапостольный севаст постарался сделать все возможное, чтобы обеспечить мир, согласие и добрые отношения между всеми представителями своей династии. И надеялся, что восстановил, таким образом, покой и порядок.
     Однако восстановленные, вроде бы, благоверным августом согласие и «мир во всем мире» продолжались, увы, недолго. В 336 году – Юлиану еще не исполнилось восемь – на Востоке стали вновь собираться грозовые тучи. По прошествии сорока мирных лет, там снова замаячила персидская угроза. Ко двору императора Константина I прибыло посольство от «царя арийцев и неарийцев» Шапура, или Сапора (как его именовали римляне и греки)  II Сасанида, «брата Солнца и Лyны», имевшее «типично варварскyю» наглость потребовать уступки римлянами  персам завоеванных августом Диоклетианом месопотамских провинций, прилегающих к реке Тигр.
    В случае отклонения августом Константином требований шаханшаха Шапура персы угрожали возобновлением давней войны, длившейся, казалось, бесконечно, с незапамятных времен, хотя, естественно, с периодическими перерывами. В этой нескончаемой войне, ведшейся с переменным yспехом, римляне потерпели от персов целый ряд тяжелых поражений. В III веке второй по счету персидский «царь царей» из дома Сасанидов (считавших себя, как yже было сказано выше, потомками и преемниками древних персидских царей из династии Ахеменидов, чье царство было в IV веке до Р.Х. завоевано Александром Македонским, и теперь жаждавших реванша и мести грекам, не особо отличая их от римлян) - Шапур I, сын основателя династии - Ардашира Папакана, одолел римского императора Гордиана III (павшего в бою, если верить персидским источникам, или же убитого своими собственными приближенными, если верить источникам римским), принудил к унизительному миру его преемника – благосклонного  к христианам (и, вероятно, тайного христианина) императора Филиппа I Аравитянина (Араба), взял в плен преследовавшего своих подданных-христиан императора Валериана I, так и умершего в персидском плену, подвергаясь всевозможным унижениям и, возможно, замученного до смерти (его останки были возвращены персами римлянам только через три столетия) и совершил еще великое множество подвигов на поле брани.
     А теперь вот новый «царь царей» - Шапур II, воинственный потомок Шапура I -, вознамерился пойти по стопам своего победоносного предка.
     Император Константин I Великий отвечал, что не замедлит лично выразить «царю царей» Шапуру свои чувства. Равноапостольный царь действительно возглавил весной карательную экспедицию против персов, фактически – первый в истории Kрестовый поход объединенного Римом Запада на Восток. Ибо с собою благочестивый и христолюбивый август Константин (бывший солнцепоклонник, считавшийся теперь, после объявления Христианства государственной религией всей Римской «мировой» державы, императором не только всех римлян, но и всех христиан – «дьявольская разница!»,  как сказал бы «наше всё» Александр Сергеевич Пушкин) взял  в поход на нечестивого персидского царя (все еще поклонявшегося по старинке Солнцу, Свету и Огню) особый шатер, в котором размещалась переносная военно-полевая церковь. Римское войско сопровождала целая группа христианских епископов, готовых молиться за успех военной экспедиции севаста-крестоносца против огнепоклонников. Однако, когда на небе внезапно появилась необычайно крупная хвостатая звезда (или, по-нашему – комета), римские войска пали духом. Вскоре после появления этого небесного знамения, не предвещавшего римлянам, по общему мнению, ничего хорошего, христолюбивый август Константин ощутил первые признаки поразившей его болезни, помешавшей емy осyществить свой Kрестовый поход, доведя его до победного конца, дабы все языцы емy покорилися…
      Согласно биографу равноапостольного царя римлян и всех христиан Евсевию Памфилу (о котором еще пойдет речь далее), угроза римского вторжения настолько встревожила  шаханшаха Шапура II, что тот, умерив свою прыть и обуздав свою воинственность, прислал посольство, чтобы заключить мир с равноапостольным императором.  Мирный договор между Шапуром II и Константином I был заключен до праздника Пасхи – светлого дня Христова Воскресения -, то есть до 4 апреля 337 года. Прибыв в район целебных источников под Еленополем в Вифинии, Константин Великий остался там на лечение. Пройдя курс лечения на водах, благочестивый август совершил паломничество к  мощам святого мученика Лукиана Антиохийского, особенно почитавшегося его матерью Еленой (хотя и объявленного впоследствии еретиком; впрочем, до этого было еще далеко!). Однако ни водолечение, ни паломничество к чудотворной святыне не принесли облегчения занедужившему императору, испытывавшему все большие страдания и пораженному жестокой лихоманкой, то есть, горячкой. Равноапостольный царь Константин был спешно доставлен в одно из императорских имений, расположенное близ Анкиры (столицы современной Турции – Анкары) под Никомидией. Там благочестивый василевс промучился на одре болезни шесть недель и, наконец, почил в Бозе.  К счастью, умирающий, испустивший дух в Духов день, День Святой Троицы, 22 мая 337 года, успел перед смертью принять Святое Крещение…
     Не вполне ясным представляется вопрос, был ли терзаемый жестокими приступами лихорадки август Константин в здравом уме и твердой памяти, необходимой ему для осознанного решения вопроса о престолонаследии. Епископ Евсевий Никомидийский причастил готовящегося к переходу в Вечность автократора Святых  Христовых Таин, помог ему совлечь с себя царскую багряницу и вытянуться во весь рост на смертном ложе в белом облачении, дабы, паче снега убелившись и очистившись от всех своих многочисленных грехов (а кто из нас, смертных, не грешен?) приложиться к роду отцов своих в ореоле святости. До сих пор нет четкого и ясного ответа на вопрос, ycпел ли равноапостольный царь сообщить Евсевию свою последнюю волю? Епископ так и не раскрыл этой тайны историографам своего времени, так что придется нам с уважаемым читателем смириться с мыслью, что последние мысли умирающего самодержца остались погребенными во мраке смертного часа Великого равноапостольного василевса Константина I…
      Скоропостижная кончина первого христианского императора вызвала глубокое потрясение в сердцах его подданных. Август Константин Великий был очень любим своими воинами, и траурные церемонии, прежде всего - в армии, были весьма впечатляющими. Скорбящие военные трибуны доставили роскошные носилки с телом усопшего императора в Новый Рим, где воздаваемые равноапостольному царю, посмертные почести вылились в форменный апофеоз, иначе говоря – обожение. В одном из парадных залов Священного Палатия – блиставшего баснословным великолепием константинопольского императорского дворца – было выставлено тело августа Константина I, облаченного в порфиру, или багряницу (то есть расшитую золотом пурпурную одежду) и увенчанного драгоценной диадемой (все – в подражание «царям царей» враждебной Риму сасанидской Персии, чьи невероятно пышные придворный церемониал и облачение римские самодержцы постепенно, во все большей степени, заимствовали и перенимали у  своих противников, пока, при Диоклетиане, не сравнялись с ними в роскоши и блеске),  на высоком катафалке, в окружении золотых светильников и дорогих настенных драпировок. День и ночь у гроба  стоял на часах регулярно сменявшийся почетный караул в сверкающих доспехах и шлемах с пышными сyлтанами. Причем усопшему монарху воздавались те же самые почести, что и живому правящему императору. В назначенные часы на торжественную аудиенцию  к тщательно набальзамированному сиятельному трупу являлись пышно разодетые сенаторы, магистраты, придворные вельможи. Созданием иллюзии, что севаст Константин Великий как бы все еще жив, царедворцы надеялись избежать интриг вокруг внезапно опустевшего престола до прибытия в Царьград одного из наследников умершего. «Август жил, август жив, август будет жить!»…Для отца Юлиана было бы смертельно опасно, отстранившись от происходящего, не принимать участия в траурных церемониях. И потому наш нобилиссимус патрициус со своими сыновьями был вынужден вместе со своими сыновьями воздавать почести мертвому императору. Эта пышная демонстрация сиятельного трупа была первой встречей Юлиана со смертью. Очень скоро ему предстояло соприкоснуться с ней еще ближе, можно даже сказать - вплотную…
     Благоверный цезарь Констанций, хотя и извещенный своевременно надежными гонцами о смерти своего августейшего отца, не смог сразу же прибыть в Новый Рим на Босфоре. Вследствие чего ещё 2 августа 337 года был обнародован закон, принятый от имени умершего, но официально все еще живого Константина I. И лишь после этого начались похоронные торжества, которыми руководил прибывший, наконец-то, во Второй Рим цезарь Констанций. Он распорядился похоронить отца в базилике Святых апостолов. 9 сентября 337 года все три сына почившего в Бозе Константина Великого – цезари Константин, Констант и Констанций - были провозглашены верховными императорами - августами. С момента провозглашения таковыми они могли по правy считать себя единственными легитимными владыками разделенной на три части Римской «мировой» империи
     Почти одновременно начали, (несомненно, с ведома августа Констанция II), распространяться тревожные слухи. Утверждали, что в руке усопшего первого христианского императора, прикрытой погребальной мантией, якобы было зажат свиток (или табличка) с завещанием, в котором Константин утверждал, что был отравлен своими братьями, оставлял империю в наследство своим трем сыновьям и одновременно призывал их обезвредить самым надежным способом виновников его смерти от яда. Об этом упоминают восточноримские историки Филосторгий, Иоанн Зонара и Георгий Кедрин. Скорее всего, именно этими сознательно распущенными по указке «сверху» провокационными слухами (что согласуется и с сообщением святого Григория Назианзина) был вызван военный мятеж, жертвой которого пали братья первого римского императора-христианина. Результат распространения облыжных обвинений не замедлил себя ждать. Разъяренные воины ворвались в резиденцию братьев севаста Константина I, и на берегу Босфора разыгралась первая из династических «кровавых бань», повторявшихся там с тех пор с завидным постоянством вплоть до времен османских падишахов, сменивших в 1453 году на цареградском престоле своих «ромейских» предшественников). Взбунтовавшимися воинами были зверски убиты отец, дядя, старший родной брат и несколько двоюродных братьев Юлиана (в общей сложности ни много ни мало – одиннадцать человек). Его сводный брат Галл, прикованный к одру болезни, был пощажен убийцами (то ли сжалившимися над болящим юнцом, то ли решившими, что он все равно не жилец на белом свете). Юлиан был обязан спасением от ярости убийц, скорее всего, своему нежному возрасту. Как утверждал впоследствии ритор, учитель и друг Юлиана  – Ливаний, или Либаний, в своем надгробном слове павшему на поле брани императору-философу: «И вот Константин (Великий – В.А.) умер от недуга, а чуть не весь род, отцов и детей одинаково, обошел меч. Этот же человек (Юлиан – В.А.) и старший брат его от того же отца (Галл – В.А.) избегают великого смертоубийства, при чем одного (Галла – В.А.) спасла болезнь, которая представлялась достаточно опасной, чтобы окончиться смертью, другого (Юлиана – В.А.) возраст, так как он только что был отнят от груди.». Впрочем, согласно другой, достаточно достоверной, версии, спасителями юного Юлиана стали христианские священники, вставшие живой стеной между насмерть  перепуганным ребенком и медлившими в нерешительности или успевшими остынуть воинами, а затем тайными ходами проведшие мальчика под защиту храмового алтаря. Юлиан до конца жизни не мог изгладить из своей памяти события того кровавого дня. Много лет спустя он прямо намекал на него при описании потрясшего его, в состоянии «исступления», вещего (сно)видения (а говоря по-современномy – «инсайта»), в котором лучезарный бог Солнца открыл ему смысл его жизненной миссии. Как утверждал Юлиан, тот день был днем резни, в который, как и в отношении рода Эдипа, по божественному произволению свершилось погибельное проклятие, и наследие его, Юлиана, отцов было разделено мечом («последовала всеобщая резня, и демон осуществил на деле трагические проклятия, и лезвия мечей разделили их вотчину, и все преисполнилось смятения». При этом, однако, Отступник приписал свое спасение не христианским (или, как он выражался, «галилейским») священникам, а светлому, благому богу Солнца, во имя и ради которого он отрекся от христианской веры – Гелиосу (фактически слившемуся к описываемому времени в представлениях верующих в него язычников с Аполлоном), выведшему маленького царевича целым и невредимым из убийственной резни, кровопролития и смуты.
     ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЕПИСКОП ЕВСЕВИЙ И ЕВНУХ МАРДОНИЙ.
     После того, как пронесшаяся над Юлианом буря улеглась,  его миром стали приходящие в запустение дворцы и тихие улицы Никомидии (сегодняшнего турецкого Измита), расположенной на берегу Астакского залива на азиатской стороне Пропонтиды (сегодняшнего Мраморного моря), в северо-западной части Малой Азии. Туда Его Вечность август Констанций II,  новый самодержец Восточной части Римской «мировой» империи, не решившийся «зарезать маленького царевича», приказал сослать осиротевшего мальчугана после убийства его злополучного отца.
     В описываемое время римская (Малая) Азия, или Асия, вот уже без малого полторы тысячи лет была очагом и средоточием культуры и культурных ценностей, наук, ремесел, знаний. Не только центром греческой колонизации, но и питательной средой для греческой культуры и образования. Задолго до Афин достигшей расцвета и невиданных высот развития в славном и богатом городе Милете, героическое сопротивление которого персам было в свое время воспето афинянином Фринихом в трагедии «Падение Милета». Производившей на свет в каждом поколении гигантов духа и глубоких мыслителей. Рождавшихся под солнцем Азии и, наряду с эллинской кровью, хранивших в своих генах здоровое, могучее наследие пастухов Анатолийского плоскогорья и дикое непокорство киликийских мореходов. Эта часть света, куда древние греческие города-государства - полисы - Аттики и Пелопоннеса  издавна высылали своих неусидчивых «пассионариев», «людей длинной воли» (как выразился бы Лев Николаевич Гумилев), в куда большей степени, чем так называемая Великая Греция на Тринакрии-Сицилии и в Авзонии-Апулии , способствовала сохранению высокой эллинской культуры в ее полном блеске. Культуры, оказавшейся гораздо долговечней латинской Римской империи. И придавшей Второму Риму, в конце концов, чисто греческий характер. Именно в (Малой) Азии, на восточных берегах Средиземного моря (именуемого «скромными» римлянами просто «нашим морем» - «маре нострум»), находилась духовная цитадель эллинизма, устоявшего под гнетом неотесанных мужланов с тибрских берегов. Дав повод классику римской поэзии Квинту Горацию Флакку  сказать: «Греция, взятая в плен, победителей диких пленила». Иными словами, некультурные римляне, победившие греков силой оружия, переняли несравненно более высокую культуру побежденных. Римляне (естественно, в первую очередь - принадлежавшие к высшим слоям общества) начали «денно и нощно, не выпуская из рук» (по слову того же Горация), изучать греческую письменность,  греческий язык (как средство международного общения, подобно английскому в наши дни), литературу, философию, покупать греков-рабов – для обучения своих детей, перенимать греческие обычаи, моду и правила жизни. Именно «из греческой школы вышло такое дивное создание римского гения, как речи Цицерона и поэзия Вергилия, с Энеидой во главе», как писал русский философ, богослов, литературный и музыкальный критик, композитор Владимир Николаевич Ильин. Мысль о родстве и равенстве римлян и эллинов во всех отношениях активно проводилась в жизнь на самых разных уровнях и в самых разных сферах госyдарственной и общественной жизни – достаточно yказать хотя бы на «Сравнительные жизнеописания» выдающихся греков и римлян, вышедшие из-под вдохновенного пера Лyция Местрия Плyтарха Херонейского, о которых еще пойдет речь далее. Плaменным и yбежденным приверженцем мнения о равноценности, тождестве, идентичности греков и римлян, был и Юлиан, yтверждавший, без тени сомнения (и в то же время явно отдавая эллинам приоритет в этом «тандеме»):
     «Ибо римляне не только относятся к роду эллинов, но и религиозные установления, и благая вера в богов, которую они утвердили и охраняют от начала и до конца - эллинские. Да и политическое устроение у них ничуть не хуже, нежели у лучших из эллинских полисов, если только не наилучшее из всех, какие когда-либо осуществлялись на практике. Поэтому, думаю, наш город  (Рим – В.А) эллинский и по роду, и по политическому устроению».
     В конечном счете, эллинство добилось перевеса и триумфа над «латинством» (хоть «триумф» и римское понятие!), на тысячу лет пережив, в Малой Азии и Греции, римскую цивилизацию на италийской земле.
     Но это так,  к слову…
     Никомидия давно уже не была императорской резиденцией, как во времена императоров Диоклетиана и Лициния (да и Kонстантина Великого, до переноса им столицы империи в бывший Византий). Верховные владыки римлян посещали Никомидию лишь изредка, время от времени, но, тем не менее, она продолжала не только по традиции считаться, но и реально оставаться одной из «жемчужин» римской Азии. Внушительным видом своих бесчисленных монументов, здания сената, крытых галерей и колоннад, храмов, терм (или, по-нашему - общественных бань) и театров, мощных  стен и обширных портовых сооружений она еще издалека приводила в восхищение прибывавших в Никомидию перегринов - путешественников, как только их взорам представали на горизонте, после горного пейзажа, очертания города. В этом красивом городе было нетрудно следить за ссыльными таким образом, чтобы те не замечали слежки.
    Изгнанный из столицы империи, лишенный всего и находившийся под угрозой испытать на себе все еще не улегшийся гнев своих недоброжелателей мальчик Юлиан был взят под покровительство  епископом ставшего его пристанищем города – Евсевием Никомидийским. Епископ понимал, что, согласившись взять на себя заботы о духовном окормлении и воспитании одного из последних  Флавиев и в то же время осуществлять над ним неусыпный надзор, он оказал бы августу Востока Констанцию II неоценимую, поистине дружескую услугу. Поэтому он и согласился взять на себя столь ответственную задачу. Евсевий с самого начала занял благожелательную позицию в отношении Юлиана, оказывая ему всяческие знаки внимания. Больше нам об их отношениях ничего не известно, ибо Юлиан не оставил никаких воспоминаний и высказываний о епископе, пробывшем некоторое время его опекуном и выбравшем для него первых учителей. Тем не менее, отношения между ними, скорее всего, не были слишком доверительными.
     Неподалеку от Евсевия жила мать Василины, бабка Юлиана -   богатая, влиятельная, «великосветская» дама. Эта почтенная матрона была, видимо, безмерно рада и прямо-таки счастлива представившейся ей возможности растить внука, напоминавшего ей любимую дочь, которой она так рано лишилась. И потому она относилась к внуку с той нежностью, которую пожилые люди испытывают к молодой поросли своего рода. Любящая бабка очень скоро предоставила в распоряжение юного царевича красивую, со всеми удобствами, виллу, дав ему возможность предаваться тихим радостям, указывающим на проявившиеся уже в раннем возрасте мечтательные и чувствительные стороны его натуры. Возможно, именно в окружении своей бабки Юлиан познакомился со своим дядей по матери, который впоследствии, подобно ему самому, стал отступником от христианства.
     Насколько скуп и сдержан был Юлиан в своих высказываниях о своем опекуне епископе Евсевии, настолько же подробно он высказывался о своем воспитателе Мардонии, прибывшем к нему из Никомидии. Этот уже упомянутый нами  выше старый евнух-«скиф» (то есть, скорее всего – гот) был, как, несомненно, еще помнит уважаемый читатель, в свое время «чтецом», то есть учителем, Василины. Тем проще и легче было ему теперь беседовать с мальчиком и отвечать на его вопросы, подобно тому, как он когда-то беседовал с его матерью и отвечал на ее вопросы. Не удивительно, что Мардоний с большим сочувствием относился  к царственному сироте, чье воспитание было ему порyчено и в чьих чертах гот очевидно yзнавал черты его безвременно ушедшей матери, своей сравнительно недавней ученицы. Юлиан, со своей стороны, все больше привязывался к нему, и вполне понятно, что он позволял Мардонию оказывать на свой детский ум все большее влияние. В данной связи необходимо указать на следующий характерный момент в воспитании мальчика: в то время, как самые знаменитые из его современников, прославленных впоследствии христианской церковью в лике святых – два Григория (Нисский и Назианзин), Василий Великий, Иоанн Златоуст и Блаженный Августин – были обязаны своими важнейшими переживаниями и впечатлениями своему семейном кругу и, в особенности  своим матерям, Юлиан, рано лишившийся семьи,  стал, так сказать, хоть и не плотским, но духовным сыном своего учителя, под чьим yмелым, чyтким рyководством «в наyки он вперил yм, алчyщий познаний» (да бyдет нам позволено использовать крылатое выражение бессмертного Александра Сергеевича Грибоедова из его столь же бессмертной комедии «Горе от yма»). Юлиан всегда, неизменно отзывался о Мардонии в крайне, подчеркнyто уважительном и почтительном тоне, называя его своим воспитателем и учителем, введшим его в притвор, или придел, святого храма философии. Вне всякого сомнения, Мардоний сумел пробудить в своем царственном питомце благородное воодушевление и преклонение перед величием греческой культуры, ставшее в дальнейшем главной, сильнейшей движущей силой и, так сказать, пружиной всей его деятельности. Мардоний был добродетельным старцем, свободным от человеческих слабостей, целиком и полностью, с величайшим чувством ответственности, посвятившим себя своей задаче (чем он весьма отличался – в положительную сторону! – от типа достаточно распространенного беспутного, безнравственного и порою прямо-таки подлого учителя, известного нам из сочинений античных сатириков). «Скиф» был сведущ во всех тогдашних науках, обладал хорошим вкусом и был исполнен духовного огня, вдохновляющего всех подлинно добрых учителей и воспитателей. Он оберегал Юлиана от опасностей изнеженного образа жизни, служил ему в качестве репетитора и руководил им при выборе книг для  чтения. Как в свое время – Василине, так и теперь – ее единственному сыну Юлиану – просвещенный гот Мардоний демонстрировал, прежде всего, красоты поэтических творений Гомера и Гесиода (которые, по Мережковскому,  не просто читал вслух, а пел, подобно древнегреческим рапсодам-гомеристам), формируя на основе их бессмертного (для всех образованных людей грекоримского культурного пространства) творчества духовную жизнь мальчика и его литературный вкус. «Скиф»-эллинист пробудил в своем подопечном, впитывавшем знания подобно губке, не только понимание смысла поэтических строф, которые ученик должен был заучивать наизусть, но и подлинную любовь к поэзии, радость наслаждения чтением ее шедевров, и сумел приучить его не довольствоваться антологиями, содержащими лишь отдельные отрывки из произведений классиков, но и обращаться от сборников к самим первоисточникам, из которых эти фрагменты были извлечены. Именно данным обстоятельством объясняется тот достойный упоминания факт, что Юлиан знал наизусть и мог цитировать по памяти великое множество литературных произведений, не встречавшихся в современных ему школьных учебниках и не входивших в обычный круг чтения образованных людей его эпохи. Особенно примечательным представляется то обстоятельство, что Юлиан цитировал стихи Гесиода, дошедшие до нас только в его выдержках..
     На основании сохранившихся и дошедших до нас высказываний Юлиана о его отношениях с  Мардонием, можно составить себе представление и о том, каким Юлиан виделся в своих детских воспоминаниях самому себе – послушным, прилежным, понятливым, пытливым, одержимым стремлением к знаниям, скромно держащим глаза опущенными, долу, шел мальчик вслед за своим воспитателем привычным путем от дворца до  школы – удивительно рано повзрослевший и достигший зрелости ребенок с серьезным и задумчивым выражением на лице, у которого вошло в привычку держать голову склоненной к земле.
     Однако стремление к дружеской склонности, доказательство которому он впоследствии так часто давал своим друзьям, нередко заставляло его, послушно следующего вслед за своим учителем,  ощущать себя очень одиноким, и тогда его прогулки с Мардонием казались ему подчиненными столь строгому распорядку, что этот распорядок приводил его в отчаяние. Если верить воспоминаниям Юлиана, ему очень часто хотелось после окончания школьных занятий сходить со своими товарищами в цирк или в театр. Но всякий раз суровый воспитатель одергивал его, строгим тоном указывая на то, что подобным пустым развлечениям следует предпочесть учебу. И Юлиан приходилось подавлять свои тайные желания (а возможно – даже глотать слезы обиды и разочарования), печально и разочарованно провожать глазами смеющуюся веселую кампанию, уходящую развлекаться… увы, без него. Порой, как он признавался впоследствии,  у него даже возникало желание возроптать и отказать учителю в повиновении…
     В данной связи представляется не лишним процитировать дошедшее до нас сатирическое сочинение самого Юлиана, уже бывшего, на момент его написания, самодержавным властелином Римской «мировой» империи, «Антиохийцам, или Брадоненавистник (либо «Враг бороды», по-гречески - Мисопогон или Мизопогон – В.А.)»:
      «Я <…>, еще когда ходил в школу, был научен своим наставником смотреть в землю; что же до театра, то я никогда не ходил в него прежде, чем волосы на моем подбородке стали длиннее, чем на голове, и даже достигнув этих лет, никогда не ходил я в театр по собственному желанию и побуждению, но был там три или четыре раза по приказу правителя, моего родственника и человека мне близкого - я был принужден, "являя благосклонность Патроклу" (то есть, из любви и уважения к близкому человеку – согласно «Илиаде» Гомера, герой Ахилл был на все готов ради своего друга Патрокла – В.А.). Это было, когда я был еще частным лицом, и, следовательно, когда это мне было простительно. Итак, представляю   <…> моего наставника, сварливость которого <…> (не давала – В.А.) мне покоя наставлениями даже на пути [в школу]. Результат его действий отпечатался в моей душе, чего я не желал тогда, хотя он был весьма усерден, прививая мне все это, как если бы творил нечто прекрасное; дикость он называл величием, бесчувственность - целомудрием, непреклонность к желаниям и отказ достигать счастья путем осуществления желаний он называл мужественностью.  Он был варвар, клянусь богами и богинями, родом скиф (то есть, в реалиях IV столетия - гот – В.А.), тезка человека, склонившего Ксеркса двинуться на Элладу (то есть первого, древнеперсидского, Мардония; в данном случае Юлиан применяет характерный прием софистов - использовать иносказания, не называя имени прямо – В.А.). Более того, он был евнух  - слово, которое двадцать месяцев назад (в правление севаста-арианина Констанция II, при дворе которого евнухи пользовались огромным влиянием– В.А.) почиталось и постоянно звучало, хотя ныне употребляется как оскорбление и ругательство (евнухи были изгнаны пришедшим к власти Юлианом, сделавшим исключение для Мардония – В.А.). Воспитан он был стараниями моего дедушки (Юлия Юлиана – В.А.), чтобы провести мою мать (упомянутую выше Василину – В.А.) через поэмы Гомера и Гесиода. А поскольку она, еще девочкой спасенная не имеющей матери Девой (вечно девственной богиней Афиной, вышедшей в полном расцвете сил и лет из головы  своего отца – верховного бога эллинов Зевса Тучегонителя– В.А.) от множества приключавшихся ей несчастий, и дав мне жизнь - первому и единственному ее ребенку - спустя несколько месяцев умерла, я был отдан ему после того, как мне исполнилось семь лет. Тогда-то он и склонил меня к таким своим взглядам, с этих пор водил он меня в школу одной дорогой; поскольку ни сам он не хотел знать ничего иного, ни мне не позволял идти другим путем»,
      К счастью для Юлиана, Мардоний, несмотря на брошенные ему его бывшим подопечным «задним числом» упреки в излишней, чрезмерной сварливости, в действительности был не бездушным и черствым педантом, а истинно добрым пастырем (если использовать христианскую терминологию).  Всякий раз ему удавалось утешить горюющего мальчугана интересными книгами, в которых он учил своего питомца находить все новые и новые источники чистых и подлинных радостей. В соответствии с установками строгой философской школы стоиков, старый гот терпеливо и убедительно разъяснял Юлиану, что тому, кто способен подходить к чтению не поверхностно, а вдумчиво и глубоко, Гомер дает возможность насладиться зрелищами, несравненно более великолепными, чем непритязательные  театральные и цирковые представления, которыми развлекается подлый люд, низкая необразованная чернь.
     «Он говорил мне часто - это так, клянусь Зевсом и Музами! - в то время, когда был педагогом при мне, еще мальчонке: "Никогда не позволяй толпе твоих сверстников, несущихся в театр, склонить тебя к страстному желанию подобных зрелищ. Не влечешься ли ты к скачкам? Об этом справедливейшим образом сказано у Гомера, возьми книгу и изучи. Слышал ли ты о тех, что изображают путем пантомимы? Оставь их, у феакийцев  юноши делают это лучше (ибо исполняют, в отличие от расслабленных, женственных мимов эпохи Юлиана, настоящие, мужественные танцы – В.А.) . Из кифаредов ты имеешь (в поэме Гомера – В.А.) Фемия, из певцов - Демодока . Более того, у Гомера есть много ростков, более сладостных для слуха, чем то, что мы можем увидеть:
      В Делосе только я - там, где алтарь Аполлонов воздвигнут,
      - Юную стройно-высокую пальму однажды заметил
      (Юную пальму заметив, я в сердце своем изумлен был
        Долго: подобного ей благородного древа нигде не видал я,
       В гомеровой «Одиссее», 6. 162, эти слова потерпевшего кораблекрушение героя Одиссея обращены к Навсикае  - В.А.)
и лесистый остров Калипсо, и пещеру Кирки, и сад Алкиноя ; клянусь, ты не увидишь ничего сладостнее этого“» (Юлиан. «Антиохийцам, или Брадоненавистник»).
       Нам известно, как юный царевич любил проводить свое свободное от школьных занятий время (или, по-нашему – каникулы). Он получил от бабки в подарок имение, состоявшее из четырех больших земельных наделов и сельского дома, вероятнее всего, в районе Халкидона, с видом на державный город Константина и на рыбообильное море. Ранее этот сельский дом принадлежал патрицианскому семейству, родственному императрице. Поэтому можно себе представить, что доставшаяся Юлиан от бабки загородная вилла была выстроена в стиле, чья пышность и комфортабельность по праву служила предметом восхвалений классиков латинской литературы, посвятивших немало вдохновенных строк виллам римских аристократов и плутократов. В одном из своих писем Юлиан прямо-таки любовно описал ее. Кроме самой сельской виллы, в имении имелся целый ряд других построек, зданий и сооружений: баня, винодельни, амбары, парк, боскеты  и источники. Всю свою жизнь Юлиан охотно предавался воспоминаниям о выпавших на его долю скромных сельских радостях. Порой он наблюдал за  рыбаками, тянущими на пустынный берег из моря сети, полные трепыхающихся рыб. Порой следовал за садовниками в огороженный сад, наблюдая там за их работой. Часто царевич брал у работников из рук лопату-заступ или же мотыгу. И, наконец, своими руками насадил небольшой виноградник, который тщательно возделывал, радуясь прозябанию выращенных им собственноручно лоз.  Впоследствии он писал одномy из своих самых близких дрyзей:
     «Маленькое поместьице в Вифинии из четырех полей, доставшееся мне от моей бабушки, предоставляю тебе как дар твоему расположению ко мне. Оно слишком мало, чтобы создать ощущение преизбытка богатства, однако этот дар не может быть совершенно неприятен тебе, если я опишу тебе все по порядку. Ничто не мешает мне развлечь этим описанием тебя, преисполненного изяществом и благами культуры. Поместьице расположено не более чем в двадцати стадиях от моря, так что ни торговцы, ни матросы не беспокоят это место своей болтовней. И однако же, оно не всецело лишено милостей Нерея (морского бога-старца – В.А.): всегда в наличии свежая, еще трепыхающаяся рыба; если ты дойдешь от дома до холма, то увидишь море Пропонтиды, и острова, и город, носящий имя благородного государя (Константина I Великого - В.А.); но тебе не придется при этом наступать ни на водоросли, ни на морской латук, ты не будешь раздражен той грязью, которую всегда выбрасывает на морские берега и песчаные отмели море и которая столь неприятна, что и имени не имеет; но ты сможешь задержаться на повилике, и тимьяне, и душистых травах. Совершенный покой обнимает возлегшего там и устремившего взгляд свой в книгу; если же, отдыхая, он отрывается от нее, то наслаждается видом моря и кораблей. В пору ранней юности это место казалось мне лучшей из летних дач, ибо там есть и недурные источники, и отнюдь не неприятные горячие купания, и сады, и деревья. Став уже мужем, я весьма тосковал по моему прежнему образу жизни и часто бывал там, и мои встречи [с этим местом] не обходились без литературы»  («K Евагрию»).
     Судя по позднейшим произведениям Юлиана, yже достигшего зрелости, он сохранил со времен своих занятий виноградарством немало приобретенных тогда знаний и навыков – как прививать и подрезать лозы,  как особыми инструментами разрыхлять землю вокруг молодых растений, как устанавливать колья, чтобы закреплять на них стебли лоз, как перетягивать и перебрасывать их с дерева на дерево, как держать виноградные гроздья над поверхностью земли, чтобы у них было вдоволь воздуха и света.
     Юлиан, yже вошедший в возраст, вспоминал о cвоем винограднике в поистине проникновенных, трогательных и ностальгических, выражениях:
     «Есть там и скромный памятник моему занятию земледелием - маленький виноградник, дающий благовонное и сладкое вино, которое не нуждается во времени для того, чтобы приобрести аромат. Ты увидишь [там] Диониса (бога виноделия – В.А.) и Харит (эллинских богинь вечной юности и красоты, аналога римских Граций – В.А.). Виноградины – и в кистях, и когда они сокрушаются на точиле, - пахнут, как розы, а молодое вино в кувшинах - "амброзия чистая с нектаром сладким", если поверить Гомерy. Почему же было не расплодить мне такой виноград и не засадить такой лозой многие акры?» («K Евагрию»).
     В данной связи представляется небезынтересным отметить, что вышеупомянутый учитель красноречия  и любомудр Ливаний из сирийской Антиохии, ставший впоследствии учителем и другом Юлиана, тоже любил,  подобно юному царевичу, вспоминать о радости, доставляемой ему наблюдением за людьми труда, занятыми каждый своим «рукомеслом» (как выражались у  нас на Руси) – например, за «тружеником моря, погружающим в воду свое весло, забрасывающим свои сети и готовящим наживку для рыб». В одном своем письме Ливаний извещал некоего отца семейства, поручившего ему воспитание своих юных сыновей, что  проводит с отроками самые знойные летние дни не в самом городе, а в Дафне (живописном пригороде многолюдной Антиохии Сирийской, славящемся своими рощами и древним храмом бога Солнца Аполлона), где «деревья, ручьи и зефиры (теплые влажные западные ветры – В.А.)» облегчают им усвоение получаемых от преподавателя знаний. А в другом письме антиохийский учитель риторики и мудрости живо описывал прелести отдохновения в своем сельском доме с видом на море, расположенном на побережье Памфилии, откуда видны корабли, выходящие в море, и слышно пение моряков. Однако, в отличие от своего августейшего ученика, Ливаний, кажется, ни разу не упомянул в своей обширной переписке о радостях, даруемых ему возможностью предаваться мечтам, пребывая в полном одиночестве.
      А вот царевич Юлиан был, похоже, слеплен из совсем иного теста или замешен на совсем иных дрожжах. Вволю потрудившись на земле, царственный отрок знал, куда укрыться, чтобы предаться уединенным размышлениям. Неподалеку от виллы располагалась гряда живописных холмов, где можно было в полной тишине и в полном одиночестве отдохнуть от трудов праведных. Там усталый Юлиан ложился на душистую траву между тимьяном и мальвами и углублялся в чтение очередной книги. Когда же Юлиан обращал утомленные чтением глаза на море, ему отрывалась неизменно восхищавшая его панорама: у  его ног – песок и галька залитого солнцем берега, за ними – неумолчно шумящие, пенящиеся у берега волны моря с медленно проплывающими по нему мимо задумчиво провожающего их глазами  мальчугана лодками и кораблями, чьи паруса, словно цветы, колыхались между морем и небом, вдали – синеватые очертания Принкипонесского архипелага (позднейших островов Принкипио, или Принцевых островов) и, наконец, в далекой дымке горизонта – огромный город, втиснувший между Пропонтидой и Босфором свое увенчанное пышными дворцами, храмами языческих богов и христианскими церквями предгорье.
     Если вдуматься в эти сильные, детские впечатления одинокого мальчугана, можно понять ту своеобразную форму, в которую он однажды облек свои весьма интересные воспоминания о гомеровской «Одиссее»: больше всего его восхищает в добродетельной супруге хитроумного скитальца – Пенелопе - ее способность так сильно привязать к  себе Одиссея, что он, ради нее, даже отказался вступить в брак с божественными существами: «Из-за многих различных качеств достойна хвалы Пенелопа, но то, что она заставила своего мужа столь сильно любить и лелеять ее, удивляет меня больше всего: так, что он презрел, как мы говорили, сожительство с богиней, равно как и отверг родство с феакийцами. Ибо все они к нему относились любовно: и Калипсо , и Кирка , и Навсикая». Все они были страстно влюблены в него, и их любви способствовали имевшиеся в их распоряжении мощнейшие средства соблазна. Но какие? – спрашивает Юлиан, и сам же отвечает, что «они имели красивые и совершенные дворцы, сады и парки, в которых произрастали огромные тенистые деревья, луга, полные пестрых цветов и изобилующие нежной травой, где
    Светлой струею четыре источника рядом бежали.
    И лоза с кистями благородного винограда, полными плодов, цвела близ ее (Калипсо – В.А.) жилища. Так же было и у феакийцев, разве что лозы цвели более пышно, поскольку, я полагаю, были возделаны с искусством и выглядели менее прельстительными и приятными, чем дикорастущие».
    Из приведенных выше строк, вышедших из-под пера Юлиана, можно сделать вывод, что, хотя феакийцы тоже имели чудесные сады (к тому же плодоносившие круглый год – позволим мы себе добавить в скобках), эти сады, разбитые с изощренными искусством и роскошью, именно  поэтому  были, с точки зрения Юлиана,  начисто лишены прелести естественного, не испорченного вмешательством человека, природного ландшафта. Особенно восторгали Юлиана «мир и покой» волшебного острова нимфы Калипсо. Он с полным пониманием относился к  желанию скитальца Одиссея, безмерно утомленного скитаниями, лучше провести остаток жизни на этом благодатном острове, чем продолжать свое путешествие по морю к берегам родной Итаки:
    «Видя всю эту роскошь и богатство, мир и покой, окружавшие те острова, кто смог бы устоять? Особенно если речь идет о человеке, подъявшем столькие труды и опасности и ожидавшем, что претерпит еще худшее, особенно в море и в собственном доме, ибо там он сразился один с сотней юношей, бывших в расцвете сил - совершил то, чего не случалось с ним даже на троянской земле».
    Любимым поэтом Юлиана (как и его кумира – русого героя Александра Македонского, любимца бога Солнца, повергшего  к стопам своего сына и избранника Персидскую державу и «всю Азию до самой Индии») всегда оставался Гомер. Этой любовью к Гомеру царевич был обязан в первую очередь (если не исключительно) именно «скифy» Мардонию. Дело было в том, что ученый гот не счел необходимым ознакомить своего питомца со Священным писанием христиан - ни с Библией вообще, ни с Евангелиями – в частности. Вместо этого  (возможно, не будучи сам христианином, хотя это представляется сомнительным – ведь готы были уже давным-давно крещены своим просветителем епископом Вульфилой, или Ульфиласом, причем обращены им именно в арианскую, еретическую, рационалистическую версию христианства, всячески поощряемую и покровительствуемую августом римского Востока Констанцием II), оскопленный германец с персидским именем, усердно пестовавший Юлиана, преисполнил сердце, ум и душу своего питомца безграничною, безбрежною любовью  к величайшему из греческих поэтов, которой мальчик предался всецело. И эта любовь царственного отрока - как к  гомеровской, так и к классической  Греции, да и вообще - ко всему греческому достигла степени одержимости, приняв поистине маниакальные формы.
     На латиноязычном Западе Римской империи подобное воспитание не повлекло бы за собой, пожалуй, никаких дурных последствий. Классическое образование, полученное в юности,  пример, Августином (Г)Иппон(ий)ским, будущим Отцом Церкви, только  вызвало в нем отвращение к Гомеру и ко всему греческому, да и изучение произведений другого великого языческого поэта, «латинского Гомера» - Вергилия – не таило в себе никакой опасности для веры в Христа. Но в землях, в которых господствовали греческий язык и греческая культура, изучение древних поэтов могло вызвать страстный « синдром эллинизма», трудно совместимый с духом и верой в Спасителя – «Галилеянина» , как выражался впоследствии Юлиан. Так что кукловоды, полагавшие, что управляют юным Юлианом, как во всем послушной им, безвольной марионеткой, допустили большую неосторожность, если не сказать – огромный, непростительный просчет! - поручив его заботам страстного эллиниста, хоть и «варвара», Мардония. Впрочем, со временем они  попытались исправить свое упущение, подчинив отрока-сироту более строгому надзору и контролю.
      ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ГОДЫ В МАКЕЛЛСКОЙ ОБИТЕЛИ.
      В самой глубине Анатолии, под сенью заснеженных вершин горного хребта Аргея (современного Эрджияза), с чьих высот, как утверждали античные авторы, можно было обозреть почти бесконечный горизонт, простирается лесистое предгорье, относящееся к числу самых диких областей суровой Каппадокии, пользовавшейся, наряду со столь же захолустными малоазийскими областями Карией и Киликией,  у просвещенных жителей античных мегаполисов недоброй славой захолустья обитаемого мира. Не зря распространенная греческая поговорка гласила:
     Кария и Киликия,
     Да еще Каппадокия –
     Вот три «К», от коих мне
     Хочется блевать втройне!
     Впрочем, первое yпоминание Юлиана о том, как он блевал (после отравления yгарным газом), относится к периодy его пребывания, в порy yже не детства и юности, а молодости, в Галлии, так что в Kаппадокии емy блевать, видимо, не пришлось. Там, в самом начале Кесарийской равнины, приблизительно в центре восточной части современной Турции, некогда располагался домен, то есть поместье, римского императора, называвшийся по-латыни Макелл(ум), или, в другом произношении – Мацелл(ум), а по-гречески – Макеллон - живописное, тихое, уединенное сельское владение . Расположенный в нем, далеко от кипящих деловой жизнью прибрежных городов, окруженный живописными лугами и зелеными лесами загородный дворец (принадлежавший когда-то, если верить Дмитрию Сергеевичу Мережковскому, каппадокийским царям), был превосходным, прямо-таки идеальным местом ссылки для царевичей, которых тем, кто их сослал, представлялось необходимым держать вдали от источников мятежных помыслов и настроений. В другом месте первой части своей трилогии «Христос и Антихрист» - «Смерть богов», посвященной Юлиану Отступнику -, Мережковский называет Макелл (который он именует «Мацеллум») не дворцом, а замком. По нашим представлениям, замок – это характерное, прежде всего, для пришедшего на смену эпохе Античности Средневековья здание (или комплекс зданий), выполняющее и сочетающее в себе как жилые, так и оборонительно-фортификационные функции, в котором соединены в единое целое стены, мосты, жилые помещения, башни, рвы и иные постройки, и являющееся, в отличие от крепости (по сути – участка земли, обнесенного стеной с башнями), не общественным защитным сооружением, а укрепленной резиденцией частного лица - средневекового феодала. Однако, судя по сохранившимся мозаичным изображениям позднеантичных загородных резиденций римских магнатов-вельмож, многие из них вполне заслуживали названия «замок».
     Об этом свидетельствует, например, хранящаяся ныне в Британском музее известная позднеантичная мозаика с изображением представителя германского племени вандалов, совершающего конную прогулку на фоне экспроприированной им (по праву победителя) у прежнего владельца – римского магната – сельской виллы, прямо-таки бросающейся в глаза своими мощными фортификационными сооружениями. Окружая свои загородные резиденции стенами и башнями, римские магнаты позднеимперской эпохи руководствовались теми же соображениями, что и император, «господин и бог» Аврелиан – окружая стенами и башнями «царственный град» Рим на Тибре.
     Впрочем, за стенами и башнями этих сильно укрепленных загородных резиденций имелось все, что услаждало жизнь проводивших там знойные летние дни «сильных мира сего» - окруженные колоннами дворы, фонтаны и мраморные водоемы; врытые в землю галереи для приема гостей; роскошные бани с бассейнами, парильнями, мраморными ложами. С башен можно было любоваться живописными пейзажами - полями пшеницы, ячменя и проса (рожь римлянам не была известна, а овес они считали дикой травой): рощами (некоторые из которых, огороженные частоколом, служили загоном для оленей, косуль, кабанов и иных диких животных); виноградниками; пастбищами для домашнего скота; огородами (где росли репа, капуста, горох, чечевица, бобы); садами (в которых  выращивали фрукты и маслины). Близ жилых построек располагались многочисленные давильни для винограда, а рядом с ними – обширные винные погреба, амбары для хранения зерна и маслобойни, где выжимали оливковое масло из маслин. Прямо как на загородной вилле, подаренной в свое время нашем царевичу-сиротке его доброй бабушкой.
     Вот куда шестнадцатилетний Юлиан был – совершенно неожиданно для себя! – перевезен из – пусть не столичного, но все-таки города! – Никомидии.
     Епископ Евсевий Никомидийский переселился в лучший мир не то в 341, не то в 342 году, в самый разгар борьбы августа римского Востока Констанция II с изрядно досаждавшим ему родным братом - августом Константом I, ставшим к описываемому времени (после выбытия из военно-политической Большой игры третьего августа – Константина II, разбитого и убитого в битве с войсками Константа I) единоличным властителем всего римского Запада (мы с уважаемым читателем не должны забывать, что используемые нами выражения «Восточная Римская империя» и «Западная Римская империя» в действительности не употреблялись правителями этих держав «потомков Ромула» и их верноподданными; формально Римская «мировая» империя продолжала, вопреки очевидности, считаться единой и «всемирной», вплоть до самого захвата ее «сухого остатка», или, если угодно – «огрызка», либо «ошметка» - Константинополя на Босфоре – в 1453 году турками-османами, переименовавшими «град Константина» в Истанбул-Стамбул).
     Недоверчивый и боязливый цареградский деспот, которому с востока угрожали воинственные и жадные до добычи персы (чей «царь царей» Шапур II счел мирный договор 337 года утратившим силу после смерти Константина I Великого, ибо по тогдашним персидским представлениям, мир заключался между конкретными государями, а не между их государствами), с запада – родной брат-соперник Констант I, а изнутри – все новые религиозно-политические осложнения и смуты, чувствовал себя на новоримском троне крайне неуютно и непрочно. Поэтому представляется вполне понятным решение Констанция II,  «плавно» переместить двух своих юных двоюродных братьев, чье все возрастающее честолюбие со дня на день могло принять опасные для него, Констанция, размеры и формы, в как можно более надежное место и безопасное (для него, любимого) место. Приняв это решение, благочестивый император в его правильности более не сомневался. «Подписано – так с плеч долой!», - как говорил мудрый старик Фамусов в «Горе от ума»  Александра Сергеевича Грибоедова. И цареградский император повелел сослать своих осиротевших, не без его ведома (если не косвенного или даже прямого соучастия), двоюродных братьев Галла  и Юлиана в свой домен Макелл.
     Как писал впоследствии пытающийся всячески обелить августа Констанция II и очернить обездоленного им Юлиана христианский автор:
     «Человеколюбивейший царь (император Констанций  II – В.А.) в одном из царских дворцов удостоил их царского содержания и царской прислуги, сохраняя их, как последних в роде, для царского престола. Сам государь, во–первых, думал оправдать себя в том, что беспорядки, открывшиеся в начале его царствования, произведены не по его согласию; во–вторых, хотел показать свое великодушие, приобщив их к царскому сану; а в–третьих, таким приращением надеялся более упрочить власть.» (Святой Григорий Богослов. «Слово четвертое, первое обличительное против царя Юлиана»).
     Юлиан навсегда сохранил добрую память о прекрасной Никомидии, в которой провел часть своей юности. Получив впоследствии, в 358 году, известие о разрушении города сильным землетрясением, он сразу же написал туда своем другу и наставнику ритору Ливанию, выразив ему свое соболезнование в самых проникновенных выражениях.
     При отъезде из Никомидии в новое место ссылки Юлиану пришлось разлучиться со своим первым воспитателем. Разлука с Мардонием означала для чувствительного мальчика разрыв самой тесной и искренней (если не вообще единственной) дружеской связи с дорогим ему человеком. Отрок очень страдал от очередного жестокого удара судьбы. Его единственным утешением была надежда снова свидеться со своим сводным братом. После почти четырехлетней строгой ссылки Юлиана, Галл предстал ему, можно сказать, в полном блеске полного сил, цветущего беззаботного юноши. Однако страстность, с которой стремилось к нему сердце Юлиана, скоро постигло горькое разочарование. Галл, прямо скажем, явно не был рожден отвечать нежностью на нежность. Под внешне любезными формами обхождения он скрывал грубые  необузданные, если не сказать – варварские (безо всяких кавычек!) инстинкты. По оценке одного из современников, сводные братья отличались друг от друга, как Домициан - от Тита . Тем не менее, Юлиан не испытывал к брату ни малейшей неприязни. Говоря о Галле, он всегда делал это с пониманием, сочувствием и сожалением о том,  что воспитанию Галла не было уделено должного внимания.
     Интересно, о каких предметах, на какие темы мог бы беседовать Юлиан с Галлом в те редкие мгновения, когда им посчастливилось бы остаться действительно одним, вдвоем, не под надзором чужих глаз, в каком-нибудь уединенном уголке макеллского дворца или на прогулке по его живописным окрестностям? Поэмы Гомера или серьезные книги вряд ли могли бы стать предметом их беседы. Галл не прошел школу воспитания Мардония и вообще явно относился к числу юношей, любящих лошадей, птиц и диких зверей куда больше, чем книги. Если Юлиан хотел избежать полного отчуждения от брата, ему поневоле приходилось предаваться вместе с Галлом атлетическим упражнениям и разного рода легкомысленным развлечениям, а, может быть, даже потешаться над приставленными   к братьям и столь ценимыми благочестивым августом Констанцием II злокозненными евнухами, учиняя над ними разные проказы, чаще всего – отнюдь не остроумные, а с точки зрения утонченного гота Мардония – прямо-таки безвкусные…
     Тем не менее, оба осиротевших юноши, какими бы разными они ни были по натуре, в равной мере страдали от всякого рода ограничений своей свободы, от вечного мягкого, но оттого не менее настойчивого принуждения, от постоянной слежки, хотя она и рядилась в одежды низкого раболепства и крайней предупредительности окружавших Галла с Юлианом надзирателей и соглядатаев. Общий им обоим гнев, который необходимо было тщательно скрывать, сплачивал братьев воедино, и, несомненно, они порой, в тайных беседах осмеливались даже совместно воскрешать в своей памяти воспоминания об убийстве своего отца. Судя по всему, их окружение с повышенной подозрительностью относилось к подобным попыткам сирот уединиться для доверительных бесед, и, чтобы отвести их гнев от цареградского севаста, старалось, путем искусных инсинуаций, перенаправить этот гнев с самого императора на его «дурных советников» или на «нерадивых подчиненных». Братьям пытались внушить, что император Констанций II  был против своей воли вынужден уступить ярости не в меру разбушевавшейся военщины, давно уже привыкшей играть головами «сильных мира сего», вплоть до венценосцев. И что поэтому братьям не следует обвинять милосердного и справедливого «отца римлян» в совершенных от его имени совсем другими людьми злодеяниях и уж, тем более, возлагать на него ответственность за совершенные совсем другими людьми преступления.  К этому сводились, согласно воспоминаниям Юлиана, «версии» гибели Юлия Констанция, нашептываемые братьям в период их макеллской ссылки.
     Верил ли Юлиан этим нашептываемым им со сводным братом воспитателями-надзирателями «версиям» – одному Богу известно. Только Богу известно и то, имел ли христианский автор основания впоследствии писать : «Спасенный великим Констанцием, недавно от отца наследовавшим державу, когда при дворе стали править делами новые чиновники и войско, опасаясь нововведений, само сделалось нововводителем, вооружилось против начальствующих, тогда, говорю, невероятным и необычайным образом спасенный вместе с братом, не воздал он (Юлиан – В.А.) благодарения ни Богу за свое спасение, ни царю, его спасшему, но оказался пред ними злонравным, готовя в себе Богу отступника, а царю - мятежника» («Слово четвертое, первое обличительное против царя Юлиана»). Одновременно делалось все, чтобы помешать Юлиану и Галлу свободно и без помех беседовать между собой. Попыткам посещения братьев друзьями чинились всевозможные препоны. Товарищами по играм им служили лишь их собственные рабы. Правда, Галла и Юлиана воспитывали и держали в немыслимой роскоши, холили и лелеяли, как избалованных донельзя царских сыновей, но, несмотря на этот роскошный образ жизни, сироты постоянно находились под неусыпным наблюдением не спускавшей с них своих бдительных глаз камарильи евнухов. Не удивительно, что Юлиан впоследствии горько сетовал – с ним обращались по персидскому обычаю,  ведь у персов принято держать нежелательных лиц взаперти в отдаленных крепостях («башнях забвения»), чтобы о них все забыли (как о неких «фигурах yмолчания», выражаясь современным языком):
   «Как мне описать те шесть лет, что мы провели там (в Макелле - В.А.) ? Мы жили с чужим имуществом, жили словно бы под охраной персов, никто из гостей не мог видеть нас, никто из старых друзей не мог добиться разрешения встретиться с нами. Так что были мы лишены всякой серьезной науки, всякого свободного общения; мы становились блестящей прислугой, ибо мы воспитывались с собственными рабами, как совместно занимаются с друзьями. Ни один ровесник не подходил к нам, ни одному это не дозволялось.» («Послание к афинскомy сенатy и народy»).
     Так они и жили… Впрочем, в один прекрасный (в плане смены обстановки) день жизнь в Макелле пришла в движение вследствие прибытия высоких гостей с «официальным дружественным визитом». В 347 году ни кто иной, как благочестивый василевс Констанций II, по пути из Анкиры в Гиераполь (Иераполь), из любопытства соблаговолил завернуть в свой каппадокийский домен и самолично ознакомиться с условиями содержания там двух царственных сирот. Наряду с заботой о сиротах, август, очень любивший телесные упражнения и вообще пребывание на свежем воздухе (севаст был отменным бегуном, искусным наездником и метким стрелком из лука), вздумал заодно и поохотиться. Юлиану довелось понаблюдать за тем, как император романорум убивал в загонах для диких зверей, примыкавших к дворцовому парку, содержавшихся там медведей, львов и пантер (леопардов). Однако, несомненно, это кровавое зрелище (напоминавшее соре не охот, а избиение зверей на арене римского цирка специально натасканными на это гладиаторами – бестиариями, или венаторами) доставило юноше-интеллектуалу куда меньшее удовольствие, чем его не обремененному чрезмерным интеллектом брату-атлету Галлу. Если Юлиану в тот раз и выпала возможность вступить с «повелителем земного круга» в разговор, на него вряд ли произвела особенно благоприятное впечатление эта исполненная сознания собственного величия, напоминающая нерукотворный памятник самому себе, монаршая фигура, всеми силами старавшаяся изгнать со своего  неподвижного лика следы каких бы то ни было человеческих чувств. Пребывание василевса ромеон в Макелле было весьма недолгим. Очень скоро император романорум со своей блестящей свитой отправился дальше. Залы и покои макеллского дворца сделались такими же мрачными, тихими, сумрачными и безлюдными, как прежде, до визита севаста Констанция. Да и был ли он вообще, этот «официальный дружественный визит»?
     Столь резкий контраст и возврат к одиночеству мог бы вызвать в Юлиане чувство глубочайшей подавленности и уныния. Но ученик гота-эллиниста Мардония недаром принадлежал к числу вполне самодостаточных натур, умеющих быть счастливыми, даже ограничиваясь исключительно своей внутренней жизнью. Его склонность к серьезности и собранности со временем возросла до своеобразной, поистине маниакальной страсти  к духовным предметам. Одинокий юноша, лишенный радости искренних, доверительных человеческих отношений, искал себе прибежище в мире мечтаний и грез, находя утешение в царстве своей собственной, творческой фантазии, наделявшей жизнью и языком даже самые ничтожные из окружавших его предметов.
    Сам Юлиан впоследствии представлял дело таким образом, будто в Макелле его занятиям светскими науками чинились всевозможные препоны. Трудно сказать, обстояло ли дело действительно так. За сводными братьями был, вне всякого сомнения, установлен строжайший надзор, и надзиратели были озабочены, в первую очередь, их более основательным религиозным образованием, чем полученное братьями прежде. Замкнутый образ жизни, который Юлиан с братом был вынужден вести в Макелле, весьма способствовал успеху этого намерения воспитателей. Под их влиянием у Юлиана появилась склонность  к своего рода духовному бегству от мира. Похоже, ощущение внешней несвободы удесятеряло в нем стремление к свободе внутренней. Признанным на римском Востоке и авторитетным духовным учителям было поручено толковать юноше писания Ветхого и Нового Завета. Юлиан с большим рвением взялся за изучение священных христианских книг и очень быстро добился неожиданно больших, по мнению его наставников, успехов. Если верить автору жизнеописаний знаменитых философов Евнапию, скоро учителям-катехизаторам уже нечему было его учить, усвоенное же запомнилось на всю жизнь. И потому даже поздние сочинения Юлиана, уже отпавшего от христианства, были прямо-таки переполнены ссылками на Ветхий Завет и на Святые Евангелия. Столь характерная для Юлиана смесь языческих выражений с христианскими реминисценциями порою просто поражает…
     Нам известен по имени один из тогдашних выдающихся церковных деятелей, оказавших в описываемый период немалое влияние на воспитание Юлиана – Георгий Каппадокийский, арианский епископ простонародного происхождения, занимавший некоторое время кафедру святого Афанасия в Александрии Египетской (или, если быть точнее – в «Александрии при Египте»).
     Георгий – «счастья баловень безродный», выходец из самых низов – был «по жизни» типичным искателем приключений (называть его «авантюристом» как-то не хочется – все-таки, какой-никакой, а епископ!), сумевшим, благодаря своим хитрости и энергии, быстро подняться на вершины духовной карьеры. На тот момент, когда Георгий стал наставником юного Юлиана, он уже пользовался доверием императора Констанция  II и умело сохранял это доверие, ибо не гнушался доносительства и находил законное извинение и оправдание любого злодейства, как самый изощренный адвокат.  Этот бесстыдный и могущественный выскочка стал, в конце концов, самым непопулярным в народе из числа епископов, входивших в дружеский  круг августа Констанция. Вероятно, беззастенчивость и сектантские наклонности Георгия способствовала возникновению у  его впечатлительного ученика представления, будто христиане терзают друг друга, как дикие звери. Как бы то ни было, когда бы Юлиан ни заводил речь о епископе Георгии, он неизменно делал это без тени симпатии.
    В то же время Георгий Каппадокийский владел ценной библиотекой и невозбранно позволял ею пользоваться юному царевичу. Юлиан считал епископскую библиотеку весьма богатой, в особенности – сочинениями христианских авторов (как, в общем-то, и полагалось библиотеке, хоть и арианского, но все же христианского епископа). Однако, кроме духовных сочинений, Юлиан обнаружил в библиотеке Георгия Каппадокийского произведения не столь хорошо знакомого ему литературного жанра, а именно - собрание самого разного рода сочинений риторов, философов и комментаторов, вплоть до последних платоников - Порфирия и Ямвлиха, или Ямвлика. И вот, вместо того, чтобы отложить эти преисполненные сатанинского духа писания туда, где им было самое место -  налево, Юлиан принялся за их основательное изучение (причем настолько основательное, что даже по прошествии пятнадцати лет все еще продолжал рассуждать о том, что за глубины – если не бездны! - познания ему отрылись при их чтении). После зверского убийства епископа Георгия Каппадокийского, в клочья разорванного  разъяренной толпой александрийского простонародья в 362 году, Юлиан (уже  будучи августом) направил  префекту Египта послание с повелением прислать ему все, что уцелело от столь ценной библиотеки растерзанного епископа. Император-философ писал своему наместнику в Египет, что сам был лично знаком с содержанием книг покойного епископа (которого, заметим в скобках, разъяренные александрийцы и впрямь «растерзали, как дикие звери» - Юлиан будто в воду смотрел!), «хотя и не всех, но многих», и сообщал в конце письма, что епископ тогда, в Каппадокии, предоставлял в его, Юлиана, своего тогдашнего питомца, распоряжение сочинения разных авторов с дозволением делать с них списки (то есть, по-нашему – копии). Скажем прямо - ученик, одержимый столь страстной и неуемной жаждой знаний, просто не мог рано или поздно не доставить своим читателям в Макелле горьких разочарований…
     Однако, несмотря на все угрозы, исходившие для правоверия («православия» сказать нельзя, ведь Юлиан рос и воспитывался с юных лет не в православном, а в арианском, то есть, как нам с уважаемым читателем уже известно, еретическом, хотя и христианском, окружении!) царственного юноши от его страстной одержимости всем греческим и от его склонности вникать в запретные духовные сферы, будущий Отступник в этот, первый, начальный, период своей юности, проявлял (по крайней мере – внешне) вполне искреннее христианское благочестие и религиозное рвение. Полученные им в указанный период впечатления продолжали находить свое отражение в его позднейших сочинениях, свидетельствуя о глубине наблюдений, сделанных Юлианом при его введении в вероисповедные таинства душеспасительного христианского учения.
    ГЛАВА ПЯТАЯ. НАСТАВЛЕНИЕ В ВЕРЕ .
    Провозглашенная равноапостольным царем Константином I толерантность, сиречь (религиозная) терпимость, устранила все препятствия, стоявшие на пути победного шествия и распространения христианства не только в пределах Римской «мировой» империи, но и далеко за ее пределами. Наконец-то Христова церковь оказалась в состоянии в полной мере использовать притягательную силу своих празднеств, торжественно отмечая их не под покровом темноты, в подземных yбежищах (от чего, если верить церковной истории патриарха Иерyсалимского Досифея, и пошел обычай христиан зажигать светильники во время богослyжения), как прежде, в порy гонений, а безбоязненно, при ярком свете дня. Размеры христианских базилик заметно увеличились, их число многократно возросло. С целью привлечения язычников литургии придавались новые формы, с учетом языческих обычаев, привычек и склонностей. Очень скоро церемониал церковных праздников стал превосходить своим блеском и своей пышностью прежние, дохристианские культы. И в то же время церковный культ «галилеян» не отвращал своими формами от церкви даже самые тонко чувствующие души. Не вызывая более сомнений, церковь сумела привлечь к себе как высший, образованный слой, так и широкие, необразованные массы населения. Она апеллировала к самым  благородным побуждениям души, указывала и открывала без разбора всем, большим и малым, общий для них всех путь к спасению, аналогичного которому не смог бы найти  и указать в рамках древних религий даже самый фанатичный апологет язычества.
     В целях повышения привлекательности и прелести молитвы, церковь успешно сочетала ее с самыми разными средствами воздействия на чувства прихожан (и «захожан»), которые только можно было себе вообразить – символическими изображениями и ритуальным языком жестов, песнопениями и музыкой, приводящими на сердце и настроение молящегося то в возвышенное, то в умиротворенное состояние. Она непрерывно предоставляла верующим возможность вновь и вновь разжигать в себе пламя веры. Дни памяти Христа Спасителя, святых апостолов и мучеников следовали другом за другом плавной чередой в церковном календаре, составляя и образуя годовой круг Богослужения, в каждый из них полагались особые чтения и благочестивые медитации, и потому смена времен и месяцев года сопровождалось значительным числом памятных и знаменательных праздников. В каждый из этих праздников, да и в промежутках между ними верующие могли сочетаться со Христом путем участия в Святой Евхаристии, как это было принято с самых ранних времен христианства, начиная с самой евангельской Тайной Вечери. А во все прочие дни с первого крика петуха и до наступления темноты они, трезвые, целомудренные и чистые, в ожидании раскрывшие очи и души, ощущали близость Иисуса, стучавшего в их сердце. Чтобы наитеснейшим образом соединиться с Ним, христианам надлежало, из почтения к Нему, принести Ему в жертву – посвятить Ему – не живые существа или плоды земные, но лишь все свои дела. Так благочестие облагораживало даже самые низкие будничные занятия.
     Когда матросы и гребцы безропотно несли свою суровую морскую службу; когда рыбаки тянули из озер, рек или моря сети с рыбой;  когда возчики влачились со своими тяжело нагруженными возами по пыльным сельским дорогам; когда виноградари и пахари на залитых солнцем холмах и в долинах гнули натруженные спины на виноградниках и пашнях, добывая себя тяжким трудом хлеб насущный; когда рабы крутили скрипящие мельничные жернова, перемалывая зерно в муку, потребную для изготовления этого самого хлеба насущного; когда девушки и женщины трудились в своих каморках за ткацким станком и прялкой, - всегда и везде древние трудовые песни приспосабливались к новому спасительному вероучению, а трудовой ритм – к  ритму псалмов.
      «Оратай (пахарь – В.А.), опираясь на плyг свой, поет аллилyйя, жнец освежается псалмами посреди знойных трyдов, и виноградарь, обрезывая лозы свои, имеет непрестанно в yстах своих стихи Давида (ветхозаветного святого царя-пророка-псалмопевца, сочинителя Псалтири – В.А.)», как писал блаженный Иероним Стридонский, автор  латинского перевода Библии - так называемой «Вyльгаты».
      Так христиане превращали всю свою жизнь от рассвета до заката в одну сплошную,  непрерывную молитву, возносящую душу к Богу и постепенно изгонявшую из атмосферы – то есть, из воздушного пространства - вредоносное влияние злых демонов (или, по-нашему, по-русски – бесов); ибо еще не изведенные под корень идолопоклонники по-прежнему творили в разных частях богоспасаемой (в общем и целом) Римской «мировой» державы свои безобразия.
      Итак, в ту пору, когда Юлиан усердно предавался в благодатном и спасительном уединении Макелла своим духовным упражнениям, христианский культ уже подчинил себе, с помощью своей гармонично построенной литургии, умы и души многих подданных благочестивых августов, добившись повсеместного и прочного влияния. кроме того, этот культ привлек Юлиана блеском и притягательностью, всегда присущими в глазах всякого человека, чему-то новому, успешному, победоносному. Будучи в возрасте, в котором дух, душа и настроение еще подобны чистому листу, неисписанной странице (или, как говорили римляне, tabula rasa), весьма впечатлительный юноша, конечно же, очень быстро поддался воздействию новой религии, исповедовать которую его учили опытные, искушенные наставники и душепастыри – ловцы душ человеческих (по евангельскому речению Спасителя), питавшие его дyховной трапезой догматов богословия, yмело толковавшие тексты Священного Писания и прояснявшие глyбокий смысл церковных таинств. .Склонный по своей природе к мистической мечтательности, царевич, вероятно, вполне добровольно позволил совершить над собой христианские посвятительные обряды, против которых открыто восстал лишь при своем отпадении от христианства. Сначала он принял возложение рук и крестное знамение на чело. Подобно всем оглашенным (по-гречески - катехуменам), Юлиану разъяснили смысл Молитвы Господней, а затем, после преподанных ему главных положений христианского вероучения (при этом история страстей Христовых растрогала его до слез), он был принят в число тех, кто испрашивал милости и благодати Святого Крещения. Царевич постился и молился положенное время и покаялся в своих грехах, выучил наизусть Символ Веры в форме, принятой в диоцезе (епархии) его епископа – полуарианина Диания («Верую в Бога Отца всемогущего, И в Иисуса Христа, Сына его единородного, Господа нашего; рожденнаго от Духа Свята и Марии Девы; распятаго при Понтийстем Пилате, и погребенна; воскресшего в третий день из мертвых; восшедшаго на небеса, седяща одесную Отца; и грядущего судити живым и мертвым. И в Духа Святаго; Святую Церковь; Отпущение грехов, Воскресение плоти»)., дал экзорцистам произнести над собой все необходимые заклинательные молитвы, в которых именем Божьим запрещалось нечистым духам приближаться к новокрещенному, совлек с себя все одежды,  торжественно объявил (причем не трижды, как принято  у современных христиан, а пятнадцать раз, как это было принято в IV столетии), что отрицается Сатаны и всех дел его, и всех аггелов (демонов) его, и всего служения его, и всея гордыни его, свидетельствовал свое сознательное сочетание Христу. Священник трижды облил его очистительной водой Крещения (в то время на римском Востоке крестили обливанием), смыв с крещаемого все его прежние грехи. Затем Юлиана облачили в белоснежную одежду новообращенного, помазали его елеем освящения, и наконец, к его великой радости, поднялась завеса, скрывавшая от него Таинство Евхаристии – на Пасхальной литургии он был допущен к Святому Причастию.
     Воспитатели царевича повели его еще дальше по пути христианского совершенства – Юлиан, обретший Благодать Святого Крещения,  был (как и Галл) допущен  к вступлению в ряды низшего клира, приняв посвящение в священный чин анагноста. Иными словами, царевича приняли в число чтецов, чья задача (или, по-христиански – послушание) заключалась в том, чтобы ритмично, ясно и отчетливо декламировать членам церковной общины те или иные отрывки из Библии.
     Как писал впоследствии святой Григорий Назианзин, один из самых яростных обличителей Юлиана Отступника, стремясь всячески подчеркнуть «отеческую заботу» и «любовь» августа Констанция II  к обездоленным, с его ведома и при его попустительстве (если не по его державной воле), царственным сиротам:
     «На них (сводных братьях Галле и Юлиане – В.А.) <…> не лежало тогда никаких должностей, царская власть была еще впереди и в одном предположении, а возраст и надежда не вели к чинам второстепенным. Посему они имели при себе наставников и в прочих науках (все первоначальное учение преподавал им сам дядя и царь), а еще больше — в нашем любомудрии, не только в том, которое имеет предметом догматы, но и в том, которое назидает благочестие нравов. Для сего пользовались обращением с людьми особенно испытанными и были приучаемы к делам самым похвальным, показывающим опыты добродетели. Они по своей охоте вступили в клир, читали народу божественные книги, нимало не почитая сего ущербом для своей славы, но еще признавая благочестие лучшим из всех украшений. Также многоценными памятниками в честь мучеников, щедрыми приношениями и всем, что показывает в человеке страх Божий, свидетельствовали о своем любомудрии и усердии ко Христу». («Слово четвертое, первое обличительное против царя Юлиана»)
      Когда Юлиан впоследствии предпринял свою грандиозную попытку «влить новое вино в мехи старые» - вдохнуть новую жизнь в умирающий культ языческих богов, он (и это вызывает определенное удивление) восхвалял не те его аспекты и моменты, которые были свойственны в равной степени всем восточным по происхождению мистериальным культам – Христа, Кибелы, Исиды или Митры – но в первую очередь рекомендовал своим языческим единоверцам многое из того, с чем познакомился в лоне христианской церкви в пору своего первого религиозного рвения. Нигде и никогда он не утверждал в данной связи (в отличие от многих позднейших критиков христианства), что христианские обряды не содержат в себе ничего нового и оригинального, но, напротив, в своих сочинениях ставил христиан в пример «своим» язычникам и в особенности – хвалил христианскую трудовую мораль, как образцовую и достойную подражания.
     Особенное восхищение у Юлиана вызывала структура внутренних помещений церквей и молитвенных домов, в которых собирались верующие в Спасителя Иисуса. Он оказался способным оценить по достоинству всю целесообразность их расположения и понять их значение. По его представлениям, богословское и нравственное обучение в форме чтения и проповедей повышало воздействие культовых действий и придавало им вящую весомость и основательность подлинного духовного просвещения.
    Религиозный пыл тогдашних верующих христиан очень часто находил свое выражение преимущественно в почитании святых мучеников. На  местах их захоронений повсюду высились роскошные молитвенные дома, купола которых были украшены красочными мозаичными изображениями. А в местах, где верующим для поклонения нельзя было предоставить святые мощи, их привозили из каких-либо иных святых мест. С момента обретения в Элии - Святом Граде Иерусалиме - Святого Гроба Господня, Святого Истинного Креста и Голгофских гвоздей (один из которых равноапостольный царь Kонстантин Великий повелел вделать в свой шлем в залог своей непобедимости), в церквях римского Востока непрерывно обретались все новые священные реликвии, переносимые под пение псалмов и аккомпанемент страстных молитвенных обращений.
     Когда христианское духовенство Кесарии Каппадокийской порешило найти для своей паствы небесного заступника перед Богом, долго искать ему не пришлось. Невдалеке от города покоились мощи скромного пастыря, то есть, попросту говоря – пастуха по имени Мамант, Мамас или Мама. Этот святой человек провел свою земную жизнь в праведных трудах и в благочестивых молитвах, питаясь, как о нем рассказывали, молоком стельных олених, пасшихся в его родных горах, и был в правление языческого императора-солнцепоклонника Аврелиана, приговорен к смерти за исповедание веры в Христа. Вскоре после мученической кончины Мамы его могила прославилась многочисленными творившимися там чудесами. Помолившись святому мученику, его преданные почитатели неоднократно получали чудесные подтверждения милости Небес, включая возвращение уже давно оплакиваемых ими близких, считавшихся пропавшими без вести; воскрешение умерших детей; многочисленные видения и исцеления. Все эти чудеса, совершенные по молитвам угодившего своей праведной жизнью и мученической кончиной Богу пастуха прославили его имя на всю Каппадокию и соседствующие с ней области римской «мировой» державы.
     Когда интернированные в Макелле благочестивые братья-сироты Галл и Юлиан, получили от своих катехизаторов испрошенное дозволение помолиться в часовне святого Мамы, они сочли это очень скромное строение недостойным столь великого святого, и решили построить на его месте монументальное здание.  Братья взялись за этот подвиг христианского благочестия сообща, причем разделили «фронт работ» между собою пополам. Каждый из них старался превзойти другого пышностью и благочестивым рвением. Однако скромный пастух, чьи останки поились под камнями, еще раз проявил в данном случае свою чудодейственную силу. В то время как часть постройки, возводимая Галлом, росла не по дням, а по часам, все усилия Юлиана оставались напрасными. То построенное им рушилось, то земля засыпала сооруженный им фундамент, как если бы она не желала принимать ничего от человека, чье благочестие  оставляло в действительности желать много лучшего. Это невероятное чудо, добавляет раннехристианский агиограф , сохранивший данную историю для последующих поколений (включая и нас, многогрешных), может быть подтверждено многими современными ему людьми, ставшими некогда его очевидцами. Возможно, этот исторический анекдот родился после отпадения одного из наших двух братьев от веры.  К тому же  он явно представляет собой явную реминисценцию на жертвоприношение двух других, упомянутых в христианском Священном Писании Ветхого Завета, братьев – благочестивого Авеля (чья жертва была принята Богом) и нечестивого Каина (чья жертва была Богом отвергнута), что указывает на его литературное происхождение. Тем не менее, вряд ли стоит считать сообщение агиографа вымышленным от начала до конца. По крайней мере, безымянный рассказчик донес до нас достаточно привлекательный образ юного царевича Юлиана, честно стремящегося, не покладая рук, возвести базилику в честь и память скромного мученика-простолюдина.
     Впоследствии эта знаменательная история обрела, в передаче святого Григория Богослова, епископа каппадокийского города Назианза, от названия которого он и получил свое прозвище «Назианзин» (пишущего просто о «мучениках», не упоминая конкретно святого Маманта), следующий вид:
     «Один из них (двух сосланных Констанцием II в Макелл братьев-царевичей – В.А.) был действительно благочестив и хотя по природе вспыльчивее, однако же в благочестии искренен (речь идет о Галле – В.А.). А другой  (Юлиан – В.А.) выжидал только времени и под личиной скромности таил злонравие. И вот доказательство! Ибо не могу пройти молчанием бывшего чуда, которое весьма достопамятно и может послужить уроком для многих нечестивцев. Оба они, как сказал я, усердствовали для мучеников, не уступали друг другу в щедрости, богатой рукой и не щадя издержек созидали храм . Но поелику труды их происходили не от одинакового произволения, то и конец трудов был различен. Дело одного, разумею старшего брата шло успешно и в порядке, потому что Бог охотно принимал дар, как Авелеву жертву, право и принесенную и разделенную (Быт. 4:7), и самый дар был как бы некоторым освящением первородного, а дар другого (какое еще здесь на земле посрамление для нечестивых, свидетельствующее о будущем и малозначительными указаниями предвещающее о чем–то великом!) - дар другого отверг Бог мучеников, как жертву Каинову. Он прилагал труды, а земля изметала совершенное трудами. Он употреблял еще большие усилия, а земля отказывалась принимать в себя основания, полагаемые человеком, зыблющимся в благочестии. Земля как бы вещала, какое будет произведено им потрясение, и вместе воздавала честь мученикам бесчестием нечестивейшего. <…> Какое братолюбие в мучениках! Они не приняли чествования от того, кто обесчестит многих мучеников, отвергли дары человека, который многих изведет в подвиг страдания, даже позавидует им и в сем подвиге».
     Как говорится – «почувствуйте разницу!» Впрочем, довольно об этом…
     Как известно, вера без дел мертва есть… И потому царственного «ссыльнопоселенца», в  соответствии со словами святого Григория, учили, что благочестие находит свое наилучшее, наиполнейшее выражение в нравственном поведении. Его духовные воспитатели в ходе своих разъездов по странноприимным домам, сооружаемым в то время церковью для путешественников и нуждающихся, а также в ходе своих посещений больных и заключенных брали с собой и юного царевича. Так они пробуждали в нем сочувствие и понимание нравственного евангельского учения, давая Юлиану возможность участвовать в творимых ими делах христианского милосердия.
     Время тогда было крайне тяжелое, если не сказать – кризисное. Голод, вторжения внешних врагов, стихийные бедствия, всевозможные трудности и испытания, осложняемые безудержной спекуляцией и ростовщичеством, а также бездарной политикой хищного фиска – имперской налоговой службы – , действовавшего по принципу «чем больше жмешь, тем больше выжмешь», повсюду вели к  неудержимому, все возрастающему  массовому обнищанию. Города были переполнены бродягами и беженцами.
    На площадях и на церковных папертях Антиохии, столицы римской Сирии -  прославленного на весь античный мир своими роскошно yкрашенными площадями, нескончаемыми рядами тщательно вымощенных yлиц длиной до тридцати шести стадий (или, по-современномy, шести с половиной километров), cдвоенными колоннадами и галереями, освещаемыми ночью с помощью фонарей так же ярко, как и днем - солнечным светом, обильным водoснабжением, позволявшим иметь ванны даже владельцам самых скромных домов, города социальных контрастов - теснились несметными толпами калеки, слепцы, больные лихорадкой и жалкие фигуры голодающих, прилюдно обнажавшие свои покрытые язвами  члены и свои исхудавшие, как скелеты, тела, в надежде вызвать сострадание. Ефрем Эдесский и другие авторы тех времен описывали подобные душераздирающие сцены, способные вызвать сочувствие по сей день. В такой весьма опасной для общественного порядка обстановке церковь изыскала новую возможность претворить в форму деятельной любви к  ближнему – благотворительности - свое сочувствие и сострадание страждущим. В IV веке церковь принялась - прежде всего на Востоке Римской «мировой» державы, а если быть еще точнее – то на Ближнем Востоке, учреждать при молитвенных домах лечебницы, дома призрения - приюты для убогих и странноприимницы. Первоначально они были предназначены для размещения неимущих странников, не имевших чем заплатить за ночлег, но вскоре постройки стали расширять, располагая под одной крышей несколько отделений, дававших приют всем категориям нуждающихся в помощи, либо отдельные сиропитомники - детские дома для сирот и подкидышей (у язычников - греков и римлян - подкидывать детей, даже рожденных в законном браке, было совершенно обычным делом); больницы (в том числе для неизлечимо больных), дома престарелых (по-латыни - инфирмерии).  Одновременно повсеместно множились мужские и женские монастыри,  также помогавшие нуждающимся.
     Кесарийская церковь была богатой и щедрой. Нигде лучше, чем в Макелле, Юлиан не мог наблюдать за тем, что священники и епископы делали для бедных. Возможно, именно тогда он впервые увидел запомнившиеся ему на всю жизнь фигуры людей, названных им апотактитами, то есть отшельниками или отрицателями мира - нищенствующих монахов, отказавшихся, по его утверждениям, от всего, одетых в грубую рубаху-тунику, а поверх туники – в черный плащ либо мешок из козьей шкуры; их нечесаные и неприбранные волосы развевались на ветру, бороды были всклокочены, нестрижены и неухожены, ноги - босы. В таком виде они бродили по округе, просили подаяния, молились в церквях и, в качестве единственного «рекомендательного письма» предъявляли выданное епископом удостоверение. Наиболее строгие в своем непримиримом аскетизме апотактиты даже отказывались обращаться со словами приветствия к женатым мyжчинам или замyжним женщинам.
    Объявив себя впоследствии всеимперским первосвященником – понтифексом максимусом, или верховным жрецом, нуждавшегося в обновлении культа древних языческих (или, говоря по-современному – «родноверческих») богов, император Юлиан, задумавший восстановить языческое «родноверие» в качестве государственной религии всей отданной ему во власть Римской «мировой» державы, прекрасно понимал, что его восстановление в прошлых, чисто материальных формах невозможно. Необходимо было это «родноверие» преобразовать, улучшить, чтобы создать силу, способнyю успешно вести борьбу с христианской церковью и победить в этой борьбе. Для этого император решил заимствовать многие стороны христианской церковной организации, именно потому, что был с ней хорошо знаком. Языческое духовенство Юлиан пытался реорганизовать по образцу иерархии христианской церкви. Внутренность языческих храмов была переустроена по образцу храмов христианских. Жрецам было предписано вести в храмах речи и беседы о тайнах эллинской премудрости (по аналогии с христианскими проповедями). Во время языческого богослужения было введено пение по образцу христианского церковного пения. От языческих иереев-жрецов требовалась безупречная, праведная жизнь (включая отказ от посещения цирковых и театральных представлений, столь любимых язычниками, но безоговорочно осуждаемых Юлианом, вслед за ревнителями христианской веры – «ни один иерей не должен присутствовать на распутных представлениях») и щедрая благотворительность. За несоблюдение религиозных требований грозило отлучение и покаяние.  Юлиан неустанно призывал подчиненных ему жрецов «праотеческих» богов подражать свойственной христианам деятельной любви к ближнему, в которой он сам упражнялся в юности, подражая своим прежним, христианским духовным учителям и воспитателям. В своих энцикликах (окружных посланиях) август, обратившийся из христианина в «родновера», разъяснял, что все люди – братья,  что они  должны любить друг друга и друг другу помогать; что необходимо одевать нагих, питать голодных, даже если эти нагие и голодные – враги, осужденные или заключенные. Юлиан неустанно подчеркивал, что и сам поступал так, когда еще не был богат; и все же он никогда не раскаивался в проявленной им щедрости, ибо был за нее вознагражден сторицею. «Кто стал беден из-за даяний своим ближним? В самом деле, я, скажем, часто получал то, что было дадено нуждающимся, из рук богов многократно умноженным, хоть я дурной делец, и никогда не жалел утраченного. О том, что сейчас, я ничего не скажу, ибо было бы нелепо сравнивать пожертвования частного человека и государя, но я знаю, что когда я был частным лицом, это со мной нередко случалось. Например, имение моей бабушки, которым насильственно завладели другие, сохранилось для меня в целостности потому, что из того малого, что имел, я издерживался и делился с нуждающимися».
     Разумеется, язык всех этих увещаний императора-язычника, в силу понятных причин остерегавшегося ссылаться на Библию и Евангелия, отличался от языка христианских Отцов Церкви. Юлиан по возможности ссылался на соответствующие места поэм Гомера или оракулы солнечного бога Аполлона. Севаст-отступник тщательно избегал выражений типа «милосердие», «милостыня», «любовь к ближнему», предпочитая велеречиво рассуждать вместо этого, в духе греческой философии, о «нравственной обязанности», «братстве» и «человеколюбии». Однако опыт, на который Юлиан ссылался, был явно христианским опытом, и в качестве образца для подражания он проповедовал христианский обычай деятельного милосердия. Юлиан прошел христианскую фазу своей жизни не вслепую, но с широко отрытыми глазами, и с достойной уважения зоркостью сумел разглядеть и запомнить все, что счел необходимым позаимствовать у «галилеян» в качестве эффективного средства, способствующего успеху разрабатываемого им собственного, «старонового», вероучения. Не случайно август Юлиан, став отступником от Христианской веры, решил противопоставить Иисусу, «чyжомy», «галилейскому» Христу Спасителю, «своего», греческого бога-спасителя Асклепия (у римлян – Эскулапа), сына русого, как и сам Юлиан, солнечного бога Аполлона, всеми силами тщась отыскать в языческом пантеоне бога, помогающего больным и убогим: «Гелиос, промышляя о здоровье и спасении всех, рождает Асклепия - спасителя [мирового] целого».…
      Одним словом, чтобы оживить и приспособить к изменившимся условиям жизни восстановленное Юлианом язычество, его царственный восстановитель обратился к тому источнику, который возненавидел всеми силами своей души, хотя и любил его в юности.
      Не раз указывали на то, что Юлиан отзывался об Иисусе и Евангелиях в неизменно пренебрежительных выражениях. Что нигде  у него не встретишь того окрашенного тоской чувства растроганности, которое ощущали перед лицом Спасителя другие, подобные ему, отступники от христианской веры. Но из этого отнюдь следует, что Юлиан был душевно черствым человеком, совершенно равнодушным к евангельским истинам, поклонявшимся Христу без любви и покинувшим Его без сожаления. Используя порой в своей безyдержной, неистовой и яростной полемике с «безбожными галилеянами» то же самое выражение, которое использовали христиане для обозначения своих агап – в те времена термином агапа обозначалась своеобразная общая бесплатная трапеза, посредством которой церковь старалась привлечь массы к новой религии – Юлиан насмешливым тоном ренегата сравнивал христиан с людьми, привлекающими к себе, словно приманкой, лакомствами несмышленых детей:  «Я думаю, что когда бедняки были не присмотрены и не ухожены иереями (жрецами «родноверческих» богов - В.А.), нечестивые галилеяне, видя это, обратились к человеколюбию, то приобретя этим добрую славу, усилили то худшее, что было в их поступках. Они подобны тем, что соблазняют детей пирожными - угостив два или три раза, убеждают пойти с ними, а когда удалятся подальше от дома, забрасывают на борт корабля и продают в рабство: то, что на секунду показалось сладким, оборачивается горечью на всю жизнь; таким же образом и галилеяне начинают с того, что называется у них агапами, приютами [ксенодохиями - странноприимными домами, странноприимницами - В.А.], трапезным служением [многие способы, потому и многие имена], а в результате приводят они весьма многих к атеизму (неверию в «отеческих» богов - В.А.).(«Фрагмент письма к жрецy»).
    Нам с уважаемым читателем не следует, однако упускать из виду, что процитированное выше и иные сочинения Юлиана, в которых он отзывался подобным образом о христианской любви к ближнему, имели откровенно тенденциозный характер и должны расцениваться как энциклики понтифика-сектанта, обязанного «по должности» приписывать «галилеянам» все самое худшее, что только можно им было приписать (или, выражаясь христианским языком – «обвинять их во всех смертных грехах»). Будучи самодержавным владыкой империи, которую Юлиан стремился возвратить к культу прежних, «родных», «отеческих» богов (или, если угодно, которой Юлиан стремился снова навязать, с использованием всего имевшегося в его распоряжении «административного ресурса», этот прежний, «родноверческий» культ), он, хотя и рекомендовал, с одной стороны, своим единоверцам-язычникам творить дела любви к ближнему, творить которые сам он научился в пору своей учебы  у христианских наставников, но, с другой стороны, в интересах своей антихристианской политики, стремился представить эти дела христианской любви  к ближнему, как всего лишь орудие, используемое хитрыми, лицемерными, двуличными и коварными притворщиками-христианами для обмана легковерных людей и завлечения их в свои, христианские, сети. Таким образом, август-понтифик усиленно стремился создать впечатление, будто безоговорочно отвергал то, что, несомненно, некогда искренне любил. Юлиан не писал и не мог писать о христианстве в стиле Эрнеста Ренана. А вот поклонники Вольтера с полным основанием могли бы зачислить Юлиана в предшественники «фернейского мудреца» - тон и стиль у обоих заклятых врагов и критиков христианства был весьма схожий, если не одинаковый. «Раздавите гадину!» - и никаких гвоздей!..
     Как бы то ни было, Юлиан (в отличие от Вольтера) никогда не давал повода усомниться в искренности его прежних, христианских убеждений и воззрений. Он неоднократно упрекал себя в том, что издевался в юности над ритуалами языческих мистерий – как и подобало верующему христианину! – которым поистине фанатично стал предаваться после своего отречения от Христовой Веры. О времени своего пребывания в Макелле Юлиан вспоминал как о времени существования под властью темных, колдовских, недобрых чар. Однажды, при воспоминании о прошлом, которое могло бы послужить ему поводом для смущения и угрызений совести, он написал: «Пусть этот мрак погрузится в забвение!», или: « Да сгинет этот мрак!» (то есть: «Да будет это время тьмы и мрака предано забвению!»). Однако, невзирая на все кажущееся раскаяние Юлиана в «галилейских заблуждениях» своей юности, следы полученного им религиозного воспитания в христианском духе остались неизгладимыми.
       ГЛАВА ШЕСТАЯ. КОНЕЦ ПОСТЫЛОЙ ССЫЛКЕ!
      Август Констанций II  довольно часто посещал Антиохию. Эта богатая и густонаселенная столица римской Сирии – «око Востока» - «митрополия Азии» - располагалась в исходной точке большой дороги, ведшей в Месопотамию (Двуречье, или Междуречье Тигра и Евфрата), и была наилучшим образом приспособлена служить главной ставкой (штаб-квартирой) римских императоров, когда им приходилось вести войну с персами; Констанций же на протяжении первых десяти или двенадцати лет своего правления вынужден был постоянно вести упорную вооруженную борьбу со своими склонными к постоянным нарушениям заключенных перемирий внешними врагами – персидскими огнепоклонниками.   
     Август римского Востока был столь же суеверен, сколь и благочестив, часто принимал  у себя видных князей церкви и прислушивался к их советам. Примерно с 348 года епископскую кафедру в Антиохии Сирийской занимал Леонтий – миролюбивый старец, ученик святого Лукиана Антиохийского и учитель Аэтия (Аэция, Эция, Этия), о котором еще пойдет речь на дальнейших страницах нашего правдивого повествования. Леонтий был умудренным жизнью человеком и деятельным христианином, более озабоченным процветанием своих странноприимниц и больниц, помощью убогим и больным, чем богословскими спорами и разночтениями. Особенно ожесточенные споры велись в то время в церковных кругах вокруг так называемой доксологической  формулы: одни, в соответствии с мнением Флавиана и сторонников никейского вероисповедания, придерживались принятой по сей день формулы «Слава (Господу, то есть Богу – В.А.) Отцу, (и) Сыну и Святом Духу»; другие же объявляли недопустимым ставить три ипостаси Святой Троицы на один уровень, и потому упорно требовали придерживаться формулы, согласно которой между этими ипостасями проводилось более резкое различие: «Слава (Господу, то есть Богу – В.А.) Отцу через Сына в Святом Духе». Обе группы решили проверить, какой из двух точек зрения придерживается Леонтий, но испытуемый не поддался на провокацию и «не дал повода ищущим повод»: после произнесения слов «Слава Богу Отцу» его голос сделался невнятным и неразличимым в непонятном бормотании и откашливании, и лишь при заключительных словах: «Во веки веков, аминь» снова стал внятным, а слова Леонтия - понятными. А после завершения литургии дряхлый епископ сказал, показав на свои седые волосы: «Когда растает этот снег, будет много грязи».
     Столь уравновешенный в душевном плане человек явно обладал качествами, необходимыми для того, чтобы быть при дворе на хорошем счету и пользоваться благосклонностью императора. Вероятно, Леонтий порой давал августу Констанцию полезные советы, призывая благоверного севаста проявлять умеренность и осторожность, «не рубить сплеча» (как в буквальном, так и в переносном смысле слова). В его распоряжении имелись многочисленные средства и возможности придавать своим посредническим усилиям дополнительный вес в глазах василевса. Между прочим, он умело использовал авторитет, которым пользовался святой человек – Феофил Индиец.
     Феофил, бывший миссионер, ставший епископом и считавшийся чудотворцем, был родом «с отдаленного острова» (возможно – Серендиба, или Тапробаны, позднейшего Цейлона, именуемого ныне Шри Ланка) и обладал кожей, «темной, как у эфиопа». Совсем молодым человеком он был доставлен в Грецию с партией заморских заложников, вскоре обратился в христианство и проявил редкостное рвение в вере (что, впрочем, не редкость среди новообращенных по сей день). В момент, когда для августа Констанция II  стало, в связи с обострением положения на «Персидском фронте»,  крайне важно установить добрососедские отношения с кочевниками Аравийской пустыни (за влияние над которыми давно уже боролись Рим и Эраншахр, не ведая о том, что придет время, когда эти арабские кочевники, воодушевленные новой, мусульманской, верой своего пророка Мухаммеда, почти молниеносно завоюют весь Иран и отнимут у Рима его богатейшие провинции - Сирию, Палестину, Египет и Северную Африку), при цареградском дворе пришли к мысли направить «индийца» во главе христианской миссии к главе племен «Счастливой Аравии» (лат. Aгabia Fеlix). Получив в  свое распоряжение флотилию транспортных кораблей, Феофил взял с собой двести породистых каппадокийских лошадей и большой груз ценных подарков, чтобы покорить сердце царя пустыни, которого ему надлежало обратить в истинную веру.
     Миссионеру сопутствовала удача. Он сотворил немало чудес, повергших в несказанное изумление злонамеренных иудеев, надеявшихся очернить чистоту его намерений, объявив проповедника Слова Божьего обманщиком и мошенником. Феофил покорил сердце арабского царя, построившего за свой счет христианские церкви в трех своих столицах, в частности – в Адане (современном Адене). Вдохновленный достигнутым в Счастливой Аравии успехом, Феофил продолжил экспедицию, добравшись до своего родного острова, а оттуда – до самой Индии, страны земного рая,  к сожалению, так и не покоренной Александром Македонским, как, впрочем, и римским императором-воителем Марком Ульпием Траяном по прозвищу Оптим («Наилучший») из династии Антонинов (тоже мечтавшим о захвате Индии, но дошедшим только до Персидского залива и провожавшим с его берега тоскливым взглядом паруса уходивших  к берегам Индии торговых кораблей).
     На обратном пути  Феофил, не теряя времени, сеял семена Слова Божия на побережьях знойной Африки.
     По возвращении Феофила в Антиохию число творимых им чудес и знамений стало возрастать. Миссионер-«Индиец» даже воскресил из мертвых некую иудейку. Своим поклонникам и почитателям, пожелавшим составить подробное описание его приключений «у крайних пределов обитаемого мира», Феофил поведал, что обнаружил в Индии, основанные там некогда святым Варфоломеем христианские поселения, чьи жители сумели сохранить учение апостола в его первозданной чистоте. При этом «Индиец» сделал важную для него констатацию, подтверждающую истинность и правоверность его собственных религиозных убеждений, но неблагоприятную для сторонников никейского вероисповедания. Ибо, по утверждению Феофила, святой Варфоломей, ученик и апостол Самого Иисуса, подобно аномею  второй половины IV века Аэтию (о котором уже говорилось ранее и еще пойдет речь далее), учил некогда, что  Сын Божий имел иную сущность, чем Отец, был не единосущным, но лишь подобосущным Отцу. Все это придало личности Феофила огромный авторитет на римском Востоке. Где бы он ни появлялся, повсюду ему оказывался самый восторженный прием. Да и при своем дворе август Констанций неизменно проявлял к «индийцу» величайшее уважение. Массы начали почитать Феофила и видеть в нем живое подобие святых апостолов - первых посланцев Христа Спасителя.
     Как раз в описываемое время император  римского Востока Констанций  II особенно нуждался в духовной поддержке и утешении. Его непредсказуемый брат Констант I, август-кафолик римского Запада, постоянно создавал ему трудности, вмешиваясь «не в свою епархию» в интересах религиозных смутьянов (с точки зрения восточного августа Констанция), беспокоивших римский Восток во имя распространения на него утвердившейся среди западноримских христиан никейской догмы.  К тому же война с персами шла без особого успеха для Констанция II. Большую озабоченность и беспокойство вызывало  у  августа римского Востока также будущее его правящего дома - императорской династии вторых Флавиев (или Константинов).  Какой прок был в бесчисленных портовых сооружениях и в украшении городов, какая польза была от переименования перестроенных им крепостей и городов – Амиды, Теллы, Антарада и бесчисленных других – в честь него самого или его отца – великого равноапостольного Константина -, какой толк был от прославления династии, коль скоро она была близка к бесславному угасанию? Как часто царь земной восточной части Римской «мировой» державы молил Царя Небесного - Христа - о даровании ему потомства, торжественно освящая очередную роскошную базилику, внутренние стены которой были украшены мозаичными картинами, а абсида – задрапирована расшитыми золотом, усаженными драгоценными камнями ткаными завесами? Почему Бог оставался неумолимым даже перед лицом столь расточительно-щедрого благочестия его венценосного почитателя? Когда христолюбивый император романорум начинал искать ответы на эти мучившие его тревожные вопросы, из глубин его памяти и сознания выплывали мрачные воспоминания. Не сам ли он, благочестивый василевс ромеон,  был повинен в том, что теперь его окружение состояло только из людей, чужих ему по крови? Севаста-боголюбца начали все чаще мучить угрызения его нечистой совести. Так сказать, «мальчики кровавые в глазах!.. О совесть лютая, как тяжко ты караешь!.. Почему он, богобоязненный «повелитель обитаемого мира», оказался, в тот далекий, роковой для Флавиев день, ставший днем убийства почти всех его ближайших родственников, таким уступчивым по отношению к людям, требовавшим их голов и жаждавшим их крови? Дав, таким образом, свое негласное «добро» на беспощадную расправу с неповинными! Примерно так вещал, скорее всего, его внутренний голос. В этом внутреннем голосе можно с большой долей уверенности распознать отзвук, эхо, отголосок речей близких к императору  священников, в особенности – «инда», сиречь «индийца» Феофила.  Этот целитель и чудодей, пользуясь своим огромным и заслуженным авторитетом, фактически присвоил себе право говорить императору правду в глаза и пламенно взывать к его отягченной грехом братоубийства совести с открытостью, свойственной объездившему почти весь белый свет (и много чего на этом свете насмотревшемуся) в ходе своих дальних странствий миссионеру.
     Феофил, исполнявший на Востоке должность странствующего епископа, несомненно, подобно кроткому и незлобивому Леонтию Антиохийскому, постоянно и чутко державшему руку на пульсе времени и четко отслеживавшему этот пульс, поддерживал активные контакты с Георгием Каппадокийским. Георгий сам имел возможность убедиться в добрых задатках обоих царевичей, с которыми лично познакомился и тесно общался в Макелле. И представители церковных кругов, с которыми он общался, поневоле задались следующим вопросом. Коль скоро август Констанций так страстно желает сохранить императорский престол за своим славным родом, почему бы ему не призвать к своему новоримскому двору старшего из двух царевичей, содержавшихся под «почетным арестом» близ Кесарии и уже давно ведших там прямо-таки «образцово-показательную» благочестивую жизнь? Императору надлежало немедленно прекратить заключение, которому принцы вообще не должны были подвергаться. Если василевс проявит к обездоленным сиротам доброту и милосердие, Бог тоже будет к нему милосердным…
     Император Востока Констанций II обладал переменчивым нравом стареющей женщины. За это свойство своей непредсказуемой натуры август-арианин был прозван «Еврипом» («Эврипом») насмешниками, сравнивавшими севаста с «тростником – игралищем ветров» (или, используя библейское сравнение – с «тростью, колеблемой ветром»),  В зависимости от того, превалировали ли в его размышлениях опасности посюсторонней, нынешней, или же потусторонней, будущей жизни, он в постоянно колебался в своих решениях, как тростник на ветру, между гневом и раскаянием. Неожиданно в Макелл пришел от императора приказ вернуть Галлу свободу и доставить его к августейшему двору. Это произошло, вероятнее всего, в 347 году, в момент, когда август Констанций пребывал не в Константинополе (будем для удобства в дальнейшем обозначать Второй Рим, возведенный Константином I Великим на месте древнего Византия, этим топонимом, хотя он устоялся далеко не сразу), а либо в Антиохии, либо в одной из пограничных областей Месопотамии. Поначалу с молодым помилованным царевичем обходились с определенным недоверием. Галл оставался под неусыпным наблюдением. Его убеждали в добром отношении к нему Констанция, старались сгладить причиненные ему обиды хорошим обращением, но не предоставляли ему ни малейшей свободы передвижения. Впрочем, по прошествии некоторого времени, контроль над Галлом стал менее строгим.
     Юлиану же (который, согласно Евнапию, так хорошо запоминал наизусть все христианские книги, что приставленные  к немy преподаватели даже злились на ограниченность своего образования, ибо не знали, чему бы еще можно было его научить) сыграло на руку сложившееся у надзирателей мнение, что он слишком усердно предается своим литературным интересам, чтобы представлять собой опасность. Георгий Каппадокийский всегда мог подтвердить (и, несомненно, будучи об этом спрошен, с готовностью подтверждал, где и кому надо), что его подопечный проводит все свое время, в библиотеках, роясь, как мышь, в книжной пыли. Поэтому контрольные инстанции (или «надзорные органы», как кому больше нравится) по прошествии определенного   «испытательного срока» сочли за благо позволить этому безобидному, витающему в облаках философской премудрости «книжному червю» уйти с головой в его любимые ученые занятия. Было ли Юлиану дано письменное разрешение выйти из-под «домашнего ареста» в Макелле, точно не известно. Впоследствии его пытались обвинить в самовольном отъезде из Макелла, но Юлиан каким-то образом сумел оправдаться (о чем еще пойдет речь далее).
     Так для молодого царевича начался совершенно новый период и образ жизни. В очередной раз в его судьбе произошла неожиданная перемена, что было столь характерным для его биографии. После ставшего уже привычным, ощущения постоянного удушья, владевшего Юлианом в тревожном, затхлом полумраке его принудительного, беспросветного уединения, наконец, пришло к нему освобождение, а одновременно с  ним – возможность беспрепятственно высказывать свое мнение и свободно выбирать себе знакомых, друзей и товарищей. Молодой затворник познал счастье существования без принуждения и надзора. «<…>  он испросил у своего двоюродного брата (благоверного августа Констанция II – В.А.) разрешение посещать занятия по риторике и философии. Констанций, по воле бога, дозволил ему делать это, поскольку решил, что будет лучше, если Юлиан станет проводить все время с книгами и ничем другим не заниматься, нежели будет вспоминать об участи своей семьи и помышлять об императорской власти».(Евнапий).
     С этого мгновения Юлиан из «подконвойного» стал «расконвоированным», «бесконвойным», избалованным вниманием, молодым царевичем, вольным свободно утолять свою жажду познания и посещать самые знаменитые «храмы знаний» позднеантичной Ойкумены (по-гречески) или Экумены (по-латыни).
     ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЭЛЛИНИЗМ - ПРОБУЖДЕНЬЕ ЭЛЛИНСКОГО ДУХА.
     Чтобы составить себе правильную, объективную картину жизни Юлиана, понять все грани его крайне сложной и во многом противоречивой личности, необходимо помнить, что в пору его взросления и возмужания эллинизм, эллинский дух снова начал становиться мощной духовной силой, оказывавшей на умы и сердца все большую часть влияния, стремительно утрачиваемого Римом.
     Во  II веке христианской эры италийский Рим на Тибре все еще пользовался  непререкаемым авторитетом и обладал престижем «Вечного Города» (лат. Urbs Aеtеrna), «Рима - Главы мира» (лат. Roma caput mundi), «повелителя Вселенной». В IV же веке п. Р.Х., тот же самый Град на Тибре, торжественно отметивший в 248 году свое тысячелетие, уже пугливо укрывался за поясом мощных каменных стен с многочисленными башнями, которым император-солнцепоклонник Аврелиан, только что с трудом отразивший нашествие на солнечную Италию германцев-алеманнов (предков позднейших баварцев, австрийцев и немецкоязычных швейцарцев), опасаясь новых нападений врагов - как внешних, так и внутренних  - на италийское сердце «мировой» империи, был вынужден окружить «Главу мира» (впервые – со времен легендарного римского царя Сервия Туллия).
      Хотя эти мощные и казавшиеся неприступными «Аврелиановы стены», как известно, не спасли Рим на Тибре от захвата и разграбления вестготами Алариха в 410, вандалами Гейзериха в 455, «сборной солянкой» германцев на римской службе патриция Рикимера в 472 году – и далее по списку (ибо всякий раз в «Вечном Городе» находились люди, впускавшие в него подступавшего к «Аврелиановым стенам» врага)…Во II веке Рим все еще был реальным центром созданного им и вокруг него, путем последовательного, постепенного покорения и присоединения все более и более отдаленных областей, могущественного государственного образования, охватывавшего все Средиземноморье, от Британии до Месопотамии. В  IV же веке римские императоры перенесли свои постоянные резиденции в другие города, расположенные, соответственно, на Востоке и на Западе империи. Если же они и посещали время от времени Рим (обычно – крайне ненадолго), то их восторг и изумление при виде красот древнего величественного Форума и прочих архитектурных чудес «семихолмного града» наглядно демонстрировали всем и каждому, что «Вечный город» - во всяком случае, при взгляде на него с римского Востока – неуклонно превращался во все более смутное и далекое, хотя и все еще прекрасное, воспоминание, блеск и великолепие которого оказывались чем-то совершенно неожиданным для «залетных пташек», заскочивших в Первый, Ветхий, италийский Рим из Второго, Нового, константиновского Рима. Во II веке греческие риторы прибывали в италийский Рим на торговых кораблях, нагруженных экзотическими плодами.
      Элий Аристид – типичный представитель этих «понаехавших», который, как писал в своей третьей сатире греконенавистник Ювенал, «был в Рим завезен со сливами вместе и смоквой (инжиром – В.А.)», к примеру, очень гордился тем, что удостоился чести выступать в Риме с публичными лекциям и докладами, и в похвальном слове «Вечному Городу» сравнил его огромную площадь (или – «широкие просторы», говоря словами звучащей в кинофильме «Свинарка и пастух» популярной советской песни о нашем, Третьем, Риме  – семихолмной матушке-Москве) с облаком снега, далеко разносимым ветром. В IV же веке уже не раз упоминавшийся нами выше греческий ритор Ливаний  из сирийской Антиохии, хотя и избравший себе Элия Аристида в качестве образца для подражания (и изливавшийся в благодарностях своему другу, приславшему ему в подарок портретный бюст оного Аристида, который Ливаний всегда ставил перед собой, когда читал какую-либо из его речей), ни разу за всю свою долгую жизнь не удосужился побывать в Риме, да и почти не упоминал название «Вечного Города» в своих речах. Известно, что предки Ливания блестяще писали на латыни. А вот сам Ливаний латыни почти не знал – и, похоже, совершенно не страдал от этого...
     Одним словом, в IV веке многолюдные, полные жизни мегаполисы греческого Востока превратились в серьезных соперников Рима. Не удивительно, что духовное влияние Рима ослабевало по мере падения его политического влияния и неуклонного распада созданной Римом в свое время «мировой» державы. Но, чтобы понять и осознать смысл, духовное содержание и причины вызванного этим упадком встречного движения эллинизма, необходимо заметить, что ослабление римского могущества объяснялось состоянием умов и идейным переворотом не в меньшей мере, чем опустошительными вторжениями внешних врагов и постоянными пограничными конфликтами. Христиане отнюдь не довольствовались тем, что в правление Константина I наконец добились для себя полной свободы вероисповедания, но использовали обретенную ими по воле веротерпимого монарха свободу для вполне последовательного и методичного искоренения всех религиозных культов, которым Римская империя так долго была обязана монолитным единством своих державообразующих и -оборонительных усилий. Христиане превращали языческие храмы в церкви либо просто грабили и разрушали их. Символы и святыни богов, извлеченные из тайников святилищ и выставленные напоказ темной, невежественной толпе, подвергались открытому осмеянию и поруганию, древние оракулы принуждались  к молчанию, в непосредственной близости священных рощ или вещих источников погребались мощи христианских мучеников. Театры закрывались, общественные зрелища предавались с церковных амвонов проклятию, в качестве целей паломничества христиане избирали Голгофу и Святой Гроб Господень в  Палестине,  приобретшей первостепенное значение для всего христианского мира после паломничества в эту ставшую святой для христиан (и продолжавшую оставаться святой для иудеев) землю вышеупомянутой Елены, матери равноапостольного августа Константина I Великого, не только лично посетившей все места земной жизни и деятельности Воплотившегося Бога-Слова - Иисуса Христа, Солнца Правды, но и немало способствовавшей распространению почитания святых мест среди христиан Римской империи. Елена стала, так сказать, самой удачливым археологом Античного мира, ибо именно  по ее приказанию в поисках реликвий Страстей Господних были раскопана Голгофа и удалены все постройки, закрывавшие Живоносный Гроб Господень. Дело было в том, что древнеримский император Элий Адриан из династии Антонинов, подавивший второе антиримское восстание иудеев (132-135 гг. п. Р.Х.), пытавшихся восстановить свой Иерyсалимский храм Единого Бога, разрyшенный в 70 годy императором Титом из династии Первых Флавиев, приказал насыпать поверх Голгофы террасу и построить прямо над Гробом Господним языческий храм богини Венеры - матери троянского героя Энея, которого римляне считали своим прародителем. Но проживавшая в Иерусалиме (переименованном при Адриане на римско-латинский лад в Элию Капитолину) древнехристианская община не забыла расположения места, на котором разыгралась Божественная драма. Благодаря тому, что эта изустная традиция оказалась сохраненной, благочестивая  Елена смогла произвести свои раскопки в нужном месте. Чтобы сделать Гроб Господень доступным взорам всех христиан, равноапостольный царь Константин  I Великий повелел построить над Живоносным Гробом молитвенный дом, позднее превратившийся в храм Гроба Господня. С тех пор, невзирая на все превратности судьбы, храм Святого Живоносного Гроба Господня на протяжении тысячелетий остается главной святыней всех христиан мира. Не удивительно, что именно ей в первую очередь и стремились поклониться паломники в Святую Землю. Однако Елена обрела еще и другую реликвию, обладавшую величайшей ценностью в глазах всех христиан - Святой Истинный Крест (или, по-латыни: Vera Crux), на котором Иисус Христос Сам принес Себя в жертву за все страждущее человечество. Неподалеку от скального грота (кувуклии) были обнаружены три креста с гвоздями. Нашедшие их не сомневались в том, что обрели в их числе и Истинный Крест. Радость обретших кресты была поистине неописуемой, тем более, что они были уверены, что определили среди трех крестов Истинный. Конечно, многие считают все эти свидетельства легендарными, а исторические корни обретения Святого Истинного Креста - скрытыми во мраке времен. Благоверная Елена послала частицу Истинного Креста своему венценосному сыну в Константинополь, а большую часть Креста, оправив ее в серебро, отдала на сохранение в храм Живоносного Гроба Господня. С тех пор эта реликвия, наряду с самим храмом Святого Гроба Господня и с другими святынями, стала и остается предметом почитания и поклонения всех христиан Востока и Запада.
      С другой стороны, на Востоке регулярно возникали все новые формы мессианских грез и ожиданий, страстно возбуждавшие и смущавшие умы и души ожиданиями близящегося обновления мира. В тот самый момент, когда Римская «мировая» держава, едва избавившись от последствий первого за долгое время серьезного иноземного вторжения и кое-как зализав тяжелые раны, нанесенные им римскому государственному организму, принялась за укрепление и «стягивание» своих границ, путем сокращения их ставшей поистине непомерной для ослабевшей империи протяженности, поклонявшийся, по мнению римлян, солнцу и огню персидский «царь царей» Бахрам (Варахран) I Сасанид повелел в 276 году приколотить гвоздями  к воротам (или водрузить над воротами) своей построенной руками римских военнопленных резиденции Гондишапура (Бетлабада), расположенной на юго-западе Ирана, набитую соломой голову имевшего парфянское (возможно - даже царское) происхождение пророка Сураика, Курбика или Кубрика, по прозвищу Мани (Манес) – рожденного в Вавилоне (близ позднейшего Багдада – «богоданной» столицы современного Ирака) или в его окрестностях основателя новой религии, вошедшей в историю под названием манихейства. Приверженцы этого нового мученика за веру, преследуемые царем-огнепоклонником, спасаясь бегством из зороастрийской сасанидской Персии, распространились по землям соседней Римской «мировой» державы. Странствуя по римским градам и весям, эти беженцы из Эраншахра проповедовали своего рода священную войну во имя ниспровержения и уничтожения всех существующих порядков, норм и установлений. Пользуясь недовольством подданных Римской «мировой» империи – «лежащего во зле» царства земного – вездесущим императорским фиском и сыском, манихеи отвергали и предавали проклятию гражданские обязанности и военную службу, запрещали выполнение супружеского долга (да и вообще половых сношений, как способствующих деторождению и тем самым умножающих зло в этом мире, и без того лежащем во зле), призывая всех и вся фактически к всеобщей забастовке, чьим оружием были: отказ от выполнения каких бы то ни было обязательств и воздержание во всех отношениях. Порой они выдавали себя за учеников Иисуса, порой – за проповедников учения Будды или златобородого иранского пророка Заратуштры, или  Заратустры (по-среднеперсидски - Зардушта, по-гречески – Зороастра), начавшего, за много столетий до Рождества Христова, проповедовать в городе Бактры (современном афганском Балхе), свое учение о вечной борьбе между Светом и Тьмой, вошедшее в историю под названием зороастризма или маздеизма, и обязанное последним названием имени верховного божества  персов и дрyгих оседлых иранцев Ахурамазды или просто Мазды (аналога парфянского Оромазда и армянского Арамазда).
      А часть избранников вавилонского «Параклита-Утешителя», каковым объявил себя Мани, ссылаясь на предсказание евангельского Иисуса («Когда же приидет Утешитель, Которого Я пошлю вам от Отца, Дух истины, Который от Отца исходит, Он будет свидетельствовать о Мне», Евангелие от Иоанна, 15:26), одержимых непреодолимой «тягой к смерти», проникала в христианские круги, вновь разжигая в них дух непримиримого сектантского фанатизма, чьи эксцессы, расцветавшие периодически махровым цветом, руководству официальной христианской церкви (не выступавшему против империи, а, напротив, молившемуся за «кесаря», то есть императора, за «катехон» - «удерживающий», то есть за римскую власть, препятствующую приходу в мир антихриста, по слову святого апостола Павла) удалось на какое-то время подавить и обезвредить. Циркумцеллионы-агонистики, энкратиты, монтанисты, донатисты, гироваги, борбориты, каиниты «и иже с ними», «социал-революционеры от христианства», экзальтированные мечтатели, аскеты, ригористы и бродячие монахи – все эти религиозные экстремисты, наряду с замаскированными и незамаскированными манихеями, вносили свой посильный вклад в «общее дело», стремясь вытравить из умов и душ подданных римских  императоров желание честно нести свою службу империи, за что их, как антигосударственную или, выражаясь современным языком, антиобщественную силу (а манихеев, принимая во внимание факт их прихода на римские земли с территории враждебной Риму Персии, еще и как  персидскую «пятую колонну»), преследовали и подвергали репрессиям не только христианские, но и самые что ни на есть языческие  и антихристиански настроенные императоры, вроде Иовия Диоклетиана.
     Преисполненные глубочайшего отвращения к мирской суете или, выражаясь евангельским языком, «к миру и всему, что в мире»,  беглецы от и из этого мира, плодившиеся и размножавшиеся в римских Азии и Египте год от года, начали в массовом порядке покидать свои грады и веси, чтобы вести в пустынях жизнь отшельников-анахоретов.
     «Вечный» Рим все больше утрачивал свою былую притягательность и привлекательность даже в глазах представителей образованных слоев населения, которым была особенно близка высокая античная культура. Он перестал быть средоточием лучших высших учебных заведений (назовем их так, чтобы было понятнее) названной его именем «вселенской» державы, и получаемое в Риме высшее образование, приобретало в глазах «культурных» и «цивилизованных» (в античном смысле слова, разумеется) людей (то есть – людей греческой, эллинской, по преимуществу, культуры) все более провинциальный характер, котируясь все ниже, так сказать, в «экуменических» масштабах.
      Считавший сам себя философом yчитель ораторского искyсства Фемистий отказался от предложенной ему кафедры в Риме - древней столице «мировой»  империи - и предпочел остаться в ее новой столице – Константинополе, в которой греческий, эллинский элемент был изначально, без сомнения, стократ сильнее. Друг  Фемистия – неоднократно упомянутый выше греко-сирийский ритор Ливаний – после некоторых колебаний в выборе местопребывания  окончательно обосновался в родной Антиохии. Естественно, самыми популярными оставались высшие учебные заведения Афин и Александрии, но, наряду с ними, все больший авторитет приобретали привлекавшие все больше искателей знания новые школы, расположенные в Никомидии, Анкире, Пергаме,  Смирне, Берите, Газе, Кесарии Каппадокийской, Кесарии Палестинской – и далее по списку.
     По мере того, как  империи «сынов Энея и Ромyла» приходилось во все большей степени смиряться с этой неyдержимо прогрессирующей децентрализацией, все более явно проявляющие себя партикуляристские, сепаратистские силы – как и предсказывали христианские апологеты – похоже, стремились всемерно способствовать этомy процессy всеобщего хаоса, разложения, распада. Kак преподаватели, так и их ученики при всяком удобном случае, по любомy поводу и без повода, подчеркивали, что они – сирийцы, египтяне, каппадокийцы – и далее по списку  (а не «римляне»). В Афинах – традиционном оплоте эллинского высшего образования - у каждого преподавателя даже имелась своя закрепленная за ним географическая «зона», и обучающиеся группировались по «землячествам». Если верить Евнапию, Восток был «епархией» сирийца Епифания; араб (аравитянин) Диофант «отвечал за Аравию», в то время как обучающиеся из Понта и прилегающих областей группировались вокруг эллинизированного армянина Проэресия (о нем еще пойдет речь далее). В «мелодизме», или «мелодике» речей современных ему  ораторов (о нем еще пойдет речь далее) Фемистий замечал и различал местные, локальные, областные влияния. Григорий Просветитель проповедовал христианство среди армян на армянском языке. О возрождении своеобразного антиэллинистического национализма во всех сферах и на всех уровнях в Персии при Сасанидах (да и в ходе национального пробуждения зависимой от Рима Армении, после обращения ее в христианство) и говорить нечего, это явление общеизвестно; на его волне было почти совершенно изжито греческое культурное влияние, долгие столетия господствовавшее в иранских землях со времен их покорения непобедимым Александром Македонским и столь сильное еще под властью парфянской династии Аршакидов (предшествовавших Сасанидам), что в ктесифонском театре шли – естественно на греческом языке, понятном тогдашним местным театралам! - трагедии Эсхила, Еврипида и других классиков эллинской драматургии. Одновременно христианские церковные проповедники начали обращаться к своей пастве на местном наречии, чтобы их лучше понимал простой народ (не слишком сильный в греческом языке, в отличие от более-менее эллинизированных представителей более состоятельных слоев населения). Именно на данный период приходятся первые попытки создания сирийского, коптского и армянского литературных языков.
     Однако в качестве противовеса всем этим разрушительным тенденциям, направленным на «раскачивание имперской лодки», расшатывание и развал римско-средиземноморского государственного и греколатинского культурного и «идеологического» (если говорить по-современному) единства ограждаемой копьями и щитами воинов римской армии (становящейся все более «варварской» по своему составу) античной Экумены-Ойкумены; тенденциям, подпитываемым исподволь провинциальным местничеством и сепаратизмом, подрывным силам откровенно антиобщественного религиозного аскетизма и христианского бунтарства в начале IV века, тщанием сил традиции и порядка было развернуто, сначала на Востоке, а затем и на Западе, мощное встречное движение, направленное на возрождение эллинизма, снова и снова заставлявшее говорить о себе и проявлявшееся  с присущей ему неуничтожимой и неразрушимой жизненной силой. Шедевры времен расцвета греческой культуры, классическая красота прославивших ее на весь мир изобразительного искусства и поэзии  же при августе Константине I Великом (хотя сам равноапостольный царь, как это ни странно, греческого языка не знал; впрочем, в своей земной жизни он больше воевал, чем учился), в силу некоего вселенского «закона маятника» (или «закона прилива и отлива»), вызвали к  жизни движение, направленное на всемерную и всестороннюю  «реабилитацию прошлого». В высших школах, в которых противоречия и различия между народами, собранными воедино силой римского оружия и римских же законов, проявлялись сильнее всего, общее представителям всех этих народов и роднившее их между собой  страстное восхищение греческой литературой привело к взаимному сближению всех римских подданных, стремившихся и старавшихся мыслить и писать в духе великих античных учителей мудрости, красноречия и изящества (или, как говорили наши славянские и русские предки – «вежества»). Так в едином стремлении к совместному  уважению и почитанию общих духовных ценностей братски объединялись в группы единомышленников студенты, происходившие из самых разных земель. В римской (Малой) Азии все, говорившие по-гречески, независимо от того, были ли они родом из Дамаска, Исса или Эдессы, гордились тем, что они – эллины, и считали своей истинной (во всяком случае – в духовном плане) родиной Элладу. Романизированный галл Саллюстий (будущий близкий друг, наставник и верный соратник цезаря, а затем – августа Юлиана,  о котором еще будет подробней рассказано на дальнейших страницах настоящего правдивого повествования) любил называть себя эллином, а сириец Ливаний подчеркивал свое эллинство даже еще чаще, чем Саллюстий. Юлиан нисколько не сомневался в том, что и сам Рим обязан своим происхождением и своими самыми фундаментальными основами именно Греции. Даже в самых образованных кругах античного общества заметно угасала склонность и привычка изучать латынь – язык «повелителей мира». Желая прославить культурное наследие античности, воспевали славу древней Греции, а не славу древнего Рима. Этот «эллинизм» оставался совершенно не затронутым партикуляристскими, сепаратистскими течениями, сопровождавшими упадок Римской «мировой» империи. Напротив, он боролся за древние национальные культы против грозящей (как казалось эллинистам)  нивелировать все и вся единой мировой религии,  будучи при этом зримым проявлением и демонстрацией отнюдь не этнической гордости своим эллинским происхождением, благородной эллинской кровью, но привязанности к эллинской культуре. Подобно неугасимой искре божественного огня, придающего стойкость людским душам в борьбе со стремящимися подчинить их себе низменными силами материи, этот эллинизм был, с точки зрения своих протагонистов, пронизан спасительным духом, которому надлежало заново воодушевить все человечество, не дав ему снова погрузиться с высот спасительной мировой (понимай: эллинской) культуры в губительное варварство.
      Никто из эллинов не изумился и не возмутился, когда чудодей Ямвлих – вне всякого сомнения, не эллин, а сириец по происхождению, по имени и по духу, объявил себя в родной Апамее на Оронте, потомком эллинских мудрецов - Пифагора  и Платона . Совсем напротив, ученики Ямвлиха совершенно искренне признавали и почитали в нем новое воплощение бессмертного гения Эллады. А киники, желавшие лишить даже самых строгих христианских аскетов «пальмы первенства», гордо  утверждали, что  рубище, вервие (веревочный пояс), нищенская котомка и дорожный посох христианских бродячих монахов-апотактитов – всего лишь подражание аналогичным атрибутам основателей кинической школы – Антисфена  и Диогена . Конечно, представляется не слишом вероятным утверждение, что  возрожденный эллинизм мог бы получить практическое значение и обрести реальный вес за пределами достаточно узкого круга лиц, сподобившихся получить систематическое научное (в  тогдашнем понимании) образование. Более вероятным представляется предположение, что религиозный мистицизм искал подходящие для себя формы выражения у классических греческих авторов и что, хотя вся философия перешла под покровительство Платона, этот «патронаж» был скорее номинальным, чем реальным, что толкователи античных авторов не могли оказать серьезного влияния на идеи своего времени. В правление римских императоров из династии Антонинов, когда цепь культурно-исторической преемственности и традиционных жизненных форм еще не была полностью разорвана, возрождение античных форм жизни осуществилось относительно легко, без особых усилий; в IV же веке в этой цепи отсутствовали целые звенья. Широко распространенные в самую счастливую пору древней Греции гимнастические состязания приходили во все больший упадок, ими откровенно пренебрегали. Повсеместное восхищение вызывали всевозможные (причем, распространенные и попyлярные не только среди христиан) формы самоистязания и умерщвления плоти, а вот интерес к телесным упражнениям и культу физической красоты неуклонно падал. Гимнастические школы – гимнасии, палестры, стадионы – «кузницы кадров олимпийского резерва» - пустели, типичнейшее и, пожалуй, характернейшее для греческой цивилизации учреждение - эфебия  больше не существовало. Не лучше, чем с гимнастическими (или, говоря по-современному – спортивными), обстояло дело и с мусическими (а говоря по-современному – музыкальными) состязаниями. Великие общеэллинские Олимпийские игры, на которых еще во II веке выступали перед массами зрителей софисты, больше не проводились. Даже ораторы, все еще пользовавшиеся популярностью,  утратив подлинный контакт с широкой общественностью, считали для себя совершенно естественным пользоваться на своих лекциях понятийным языком мистерий: учитель был мистагогом, истолкователем таинств, ученик же – эпоптом, посвященным в таинства; шутливые церемониальные «испытании», которым подвергались новички, начинавшие «университетскую жизнь», своего рода «посвящение в студенты», были пародией на ритуалы культовых инициаций. Можно со всей уверенностью утверждать, что немногочисленные софисты, надушенные, нарумяненные и увенчанные цветами, с помощью театрализованных лекций, которые они читали за плотно  закрытыми дверями аудиторий, никоим образом не могли остановить ход событий, а уж тем более – обратить его вспять…
     Однако же все в мире взаимосвязано и взаимообусловлено. Было бы неверно считать эллинистическое Возрождение IV века чисто литературным движением. После тяжелейшего внешне- и внутриполитического, а также экономического кризиса, потрясшего Римскую «мировую» империю в III  веке, в гаванях древней Эллады сформировались новые торговые флоты, пробудившие старинные греческие портовые города к  новой жизни. Вследствие постоянной, исходившей от «варваров», внешней угрозы, нависавшей над пограничными областями империи,  Внутреннее (по римским представлениям –  «Наше», а по современным – Средиземное) море стало главной транспортной артерией торгового и транспортного судоходства. Начавшийся новый экономический подъем придал Греции новый авторитет. Хотя памятные доски в этой стране со времен императора Севера Антонина Каракаллы  стали редкостью, сохранилось относительно много таких досок, прославляющих память династии Констанция Хлора. В Эгии, Спарте, Тегее, Паросе археологами были обнаружены высеченные в камне надписи, в высокопарных выражениях восхваляющие различных представителей рода Юлиана. Да и в Афинах воздвигли статую дяде Юлиана – севасту Константину I  Великому - в благодарность за великие и щедрые милости, которыми этот благочестивый август щедро осыпал знаменитейший город Эллады.
     В любом случае, новое пробуждение эллинизма вызвало такой страстный духовный отклик, что этот недюжинного ума государственный муж, хотя и не владел греческим, счел необходимым продемонстрировать разрыв с римским прошлым и одновременно избавиться от тяжкого бремени привязанности к древний, обремененной и даже перегруженной традициями столице «ромулидов». Поэтому император-реформатор решил перенести свою резиденцию в новое место (аналогичным образом поступали главы различных государств и в последующие времена, стремясь к  их обновлению, или, если угодно, омоложению). И какой же населенный пункт император Константин I выбрал в первую очередь? Естественно  тот, который максимально отвечал бы потребностям и соответствовал требованиям пробуждающегося эллинизма. Первоначально август Константин Великий планировал воздвигнуть новую столицу своей, Восточной, части империи «потомков Энея и Ромула» на воспетой Гомером Троадской равнине близ Илиона (возможно, в свое время о переносе столицы всей, уже  сильно эллинизированной и тогда, Римской империи в Трою или в ее окрестности подумывали еще диктатор Гай Юлий Цезарь и его преемник император Август).  Троянское происхождение римлян подчеркивал историки Пyблий (Гай?) Kорнелий Тацит, называя Трою «памятником нашего происхождения». После захвата римлянами Троады, римский сенат освободил жителей Илиона от налогов, полагая их «родственниками римского народа». В римлянах, официально считавшихся (со времен сочинения «латинским Гомером» Пyблием Вергилием Мароном поэмы «Энеида», ставшей римским «национальным эпосом», сопоставимым для римлян по своему значению с тем, чем поэмы Гомера были для эллинов) и, в определенном смысле, действительно ощущавших себя потомками троянцев,  перенос столицы именно в Троадy пробудил бы дорогие им воспоминания.
      Как подчеркивал крестный автора настоящего правдивого повествования, выдающийся отечественный историософ Владимир Игоревич Карпец: «Святой равный апостолам Константин Великий перенес столицу империи на земли древних троянцев отнюдь не случайно. Основание «Нового», «Второго» Рима выглядит как его возвращение на земли, где <…>  (Рим – В.А.) уже некогда существовал: ведь согласно римском преданию, изложенном Вергилием, именно с восточного побережья Эгейского моря прибыл на Апеннинский полуостров прародитель римских правителей Эней. Т.о. сам «старый», италийский Рим было бы справедливо назвать «Новой Троей» или «Второй Троей» («Солнечный род» и Колено Даново»).
      Но одновременно первый христианский император переносом столицы на место древней Трои, осада и взятие которой греками были воспеты Гомером в «Илиаде» и «Одиссее», принес бы дань уважения этому славнейшему из греческих поэтов, рассматриваемому и почитаемому эллинами,  как творец, создатель их национального единства. Когда окончательный выбор августа Константина был сделан в пользу Византия, само собой вышло так, что в сенате (или, по-гречески, синклите), патрициате и в чиновничьем аппарате,  составлявших окружение императора, преобладающим стал не римский, латинский, а греческий элемент.  И, наконец, равноапостольный царь Константин отобрал лучшие из шедевров греческого изобразительного искусства для придания блеска и великолепия улицам и площадям своей новой столицы, получившей со временем его имя. Таким образом, по этим трем причинам вновь пробудившийся эллинизм был напрямую связан с эмансипацией римского Востока и созданием нового оплота римской имперской власти в Византии, сдерживавшего напор воинственного неримского, «варварского» Востока, в лице вначале персидского зороастризма, а затем – арабского и турецкого ислама, вплоть до наступления Нового времени…
     Хотя греческая софистика IV века оказывала непосредственное влияние лишь на ученый мир, нельзя сказать, что этот ученый мир не обладал никаким влиянием. На протяжении долгих лет обнищания и анархии риторские школы пришли в упадок. Однако после того, а введенный «господином и богом» - августом Диоклетианом - режим тетрархии (четверовластия) восстановил порядок, благосостояние и безопасность транспортных путей, высшие школы очень быстро снова наполнились учениками, выходцами из всех общественных слоев, призванными образовать  собой новый правящий класс. Один из тогдашних наиболее уважаемых учителей мудрости – Евмений, или Эвмений – почитал себя счастливым, обучая на своих уроках молодежь, на которую государство возлагает свои надежды, которой предстоит  взять на себя управление, дела правосудия и даже исполнение самых высших должностей при императорском дворе. Вельможи и высокопоставленные чиновники прямо-таки соревновались между собой за право снискать благосклонность известных учителей: когда,  например, Ливаний выступил перед сенатом Антиохии с панегириком в честь Стратегия Музониана (Мусониана), наместника Востока, сей римский вельможа поторопился приказать целой дюжине писарей-скриб изготовить списки (копии) этой похвальной речи и сделать ее таким образом, в отсутствие средств массовой информации и социальных сетей, достоянием широкой общественности. Следовательно, риторы того времени в определенной степени, будучи властителями умов,  научились управлять общественным мнением и даже формировать его. Их публичные доклады и лекции перед большими аудиториями, их выступления в роли посланцев родных городов или провинций, давали им такую возможность. В моменты опасности риторы не упускали возможности напомнить императорам и подданным об их обязанностях. И устами риторов выражалась воля всего тогдашнего общества. Совершенно справедливым представляется мнение, что император вполне мог позволить себе, в семейном или дружеском кругу, потешаться над сочиненными в честь него панегириками, но, будучи «в силу занимаемой должности» обязан (или вынужден, что, впрочем, в сущности - одно и то же) три-четыре раза в год выслушивать из уст риторов эти гимны, представлявшие его в качестве идеального властелина, он не мог не испытывать на себе их влияния или не стыдиться своего несоответствия этом идеальном представлению о себе. Таким образом, риторика в определенной мере способствовала появлению и пребыванию на престоле Римской империи добродетельных монархов. А коль скоро это так, то, значит, влияние симпатизировавших идеям эллинизма интеллектуальных кругов античного общества не оставалось ограниченным четырьмя  стенами лекционных залов, учебных аудиторий…
     Философам описываемой эпохи досталась в удел  роль  скорее жрецов, иереев, священников, чем метафизиков. Они как бы фокусировали мистические аспирации в одном определенном направлении, и этот мистицизм, которому они придавали греческую форму, «облекая его в эллинские одежды», оживлял все старые религиозные силы, которые, уцелев от разгрома, все еще сохранялись в самых сокровенных тайниках святилищ. Влияние философов-эллинистов на умы и души было глубоким и значительным. Но, чтобы составить себе точное представление о том, как далеко зашел (или был заведен) Юлиан своим вкусом к светским наукам, необходимо провести четкое различие между эллинизмом неоплатоников и эллинизмом риторов. Первые были существенно радикальнее, последовательнее и серьезнее, чем вторые.
       Следует помнить, что у тогдашних греков изреченное слово все меньше и реже обращалось  к человеческому сознанию. Ораторы все больше и чаще воспринимали себя в качестве «мелодов» - подражателей лирических поэтов. Их доклады, или лекции, представляли собой по большей части чрезвычайно искусную, если не сказать – изощренную, ритмическую декламацию. С помощью ударения, не имевшего ничего общего с ударениями, делаемыми в живом разговорном языке, ораторы – подлинные виртуозы своего дела – выражали звучность и благозвучие своего искусства декламации – «художественного слова» - воздействуя на своих слушателей и впечатляя свою аудиторию не столько смыслом сказанного, сколько, в первую очередь, музыкальными эффектами, музыкой изреченного слова. В описываемую эпоху, когда в моде были концерты духовой и струнной музыки, декламатор чувствовал себя польщенным,  если его плавное, благозвучное, ритмическое красноречие сравнивалась ценителями с чарующими звуками флейты. Он вдохновлялся, опьянялся звучанием собственного голоса и, казалось, был совершенно равнодушен  тому, что произносимые им предложения или фразы были почти бессодержательным набором протяжно, нараспев скандируемых строф. Данный процесс приобрел особенно причудливые и даже гротескные формы в IV веке, но еще двумя столетиями раньше Авл Геллий  сравнивал искусного оратора с флейтистом-виртуозом.
      Два маститых греческих историка периода римского владычества над Грецией – Флавий Филострат  (годы жизни: 170-247 п. Р.Х.) и Евнапий Сардский (годы жизни: 347-420 п. Р.Х.) – вошли в историю как авторы биографических трудов, озаглавленных ими почти одинаково. Труд Филострата (известного, в первyю очередь, своей написанной по заказy матери императора Антонина Kаракаллы беллетризованной биографией неопифагорейца-чyдотворца Аполлония Тианского) называется «Жизнеописания софистов», труд  Евнапия – «Жизни философов и софистов». Однако при чтении этих почти одноименных сочинений нетрудно  убедиться в том, что перемены, произошедшие во временном промежутке между эпохой Филострата и эпохой Евнапия, были весьма ощутимыми. Романизированный эллин Флавий Филострат , говоря о софистах своего времени, еще цитировал иногда кажущийся ему достойным внимания и упоминания ход мысли,  умное высказывание, меткое замечание либо острое словцо того или иного учителя мудрости. В описаниях же Евнапия упоминается и отражается, в лучшем случае, театральная поза, высокопарная импровизация или манера выступления оратора-декламатора, уместная скорее в концертном, чем в лекционном зале. Энергичные, деятельные люди могли относиться  этому чисто внешнему, выспреннему (а то и прямо-таки вымученному), с позволения сказать, эллинизму лишь с нескрываемым презрением.
     А вот протагонисты великих аскетических и космополитических религий описываемой эпохи, чьим противником открыто объявил себя эллинизм, пытались перенять его средства влияния и воздействия на слушателей и использовать их в собственных целях. По выражению Юлиана, они беззастенчиво заимствовали у эллинистической литературы оружие, которое обратили против эллинизма. То есть, прошли полный курс обучения искусству и науке красноречия у  эллинских риторов.  Величайшие светочи христианства - Феодор Мопсуэстийский, Максим Селевкийский и Иоанн Златоуст - слушали лекции Ливания; Григорий Назианзин (введший, между прочим, в употребление термин «микрокосм», или «микрокосмос», для обозначения человека)  и Василий Кесарийский посещали афинские высшие школы.  Впоследствии они посылали же своих собственных учеников в обучение  к  знаменитейшим софистам, и уже во времена севаста Константина I Великого среди известнейших и популярнейших учителей красноречия было немало пламенных христиан. Ранний этап данного процесса воплощал в себе Павел Самосатский , занимавший как бы промежуточное положение между Оригеном  и великими христианскими златоустами IV века, и стремившийся добиться тех же успехов, что и софисты, но перед ограниченным кругом слушателей (если верить Евсевию). Сама церковь переманивала лучших преподавателей с кафедр эллинских высших школ, превращая их в священников, а со временем – даже в епископов. Ни кто иной, как святой Василий до своего обращения к Христу преподавал риторику в Кесарии Каппадокийской. В дни великих церковных праздников христианские дома молитвы напоминали лекционные залы. В самые драматические моменты истолкования текстов Священного писания верующие, приведенные в восторг красноречием проповедников, прерывали их топотом ног, бурными аплодисментами и размахиванием носовыми платками. Тот факт, что христиане и язычники сидели рядом на скамьях аудиторий языческих школ красноречия, придавал обучению у риторов характер нейтральности, если не сказать – религиозной индифферентности. Например, оратор-язычник по имени Бемархий, не вызывая ни у кого ни возмущения, ни возражений, сочинил речь на освящение христианской церкви, построенной при августе Константине I  Великом. И потому, встречая у ритора (или, точнее – мелода)  IV века утверждение о приобщении им своих учеников к культу муз (и памятуя о том, что главой и предводителем этих самых муз, или мус – Мусагетом – был не кто иной, как светозарный солнечный бог Аполлон, столь любезный главному герою нашего правдивого повествования), не всегда следует воспринимать данное утверждение буквально…
     Совсем иначе обстояло дело с представителями философской школы неоплатоников! Сознательно поставив себя на службу эллинизму, они всецело посвятили себя выполнению ревностной, апологетической, религиозной миссии, вербуя все новых приверженцев и улавливая все новые души.  Когда речь заходит о провозглашении, распространении или защите мировоззрения, задача философии всегда заключается в том, чтобы направлять умы, собирать и сплачивать вокруг себя интеллектуальные, а затем и социально-политические силы. Поэтому не представляется удивительным, что мистицизм неоплатонических кружков привлекал  к себе все больше почитателей древнего греческого мира, ясных умов и убежденных филэллинов-греколюбцев. В то время как сохранившие верность культу древних богов риторы были крайне слабыми, «теплохладными» (выражаясь языком христианского Священного Писания) защитниками своего «родноверия», философы-неоплатоники бесстрашно, однозначно и решительно возвысили свой голос и подняли свое духовное оружие в защиту вновь пробудившегося в IV веке язычества. Их страстной приверженности как античной религии, так и античной литераторе следует приписать то примечательное обстоятельство, что движение, получившее в западных землях Римской «мировой» империи название «языческого» («паганистского»), было названо в ее восточных землях «эллинистическим» (или, выражаясь языком славянской вообще и нашей русской христианской литературы и культуры в частности– «еллинским»). Оба понятия – «паганизм» (или «язычество») и «эллинизм» («эллинство» или «еллинство») указывают на приверженность сторонников этого «встречного движения»  прошлому, их прочная укорененность в прошлом и устремленность в прошлое. Различие между ними заключается лишь в том, что в латинской, западной части Римского мира выражение «языческий», по-латыни – «паганус» (от этого латинского слова происходит наше русское понятие «поганый», в значении – «язычник»), то  есть буквально «сельский», «деревенский» («паг(ус)» по-латыни = «сельский округ»), указывает лишь на упорную приверженность сельского, деревенского населения древним религиозным верованиям и обычаям, в то время  как в греческой, восточной части Римского мира это движение «против течения» исходило не от общественных низов, но от верхушки образованных общественных слоев, сознательно стремящихся защитить древний идеал Эллады, эллинской культуры и цивилизации. Поэтому оно и получило там название «еллинства» или «эллинизма».
           ГЛАВА ВОСЬМАЯ.  В ОБУЧЕНИИ У РИТОРОВ.
           Из Макелла Юлиан направился прямым ходом в Новый Рим – град Константина. Ощущая всеми фибрами души, что именно там, на Босфоре – его подлинная родина. Бабка Юлиана успела умереть, но верный старик - гот Мардоний, наверняка  с нетерпением ожидал возвращения, после долгой, шестилетней разлуки, возвращения своего любимого ученика, ставшего ему фактически сыном. Во всяком случае, учитель красноречия и мудрости Ливаний, тесно общавшийся с Юлианом в разные периоды жизни Отступника, утверждал, что Мардоний был с царевичем, когда тот отправился в Константинополь получать высшее образование (обычно юноши из состоятельных семей держали при себе своих воспитателей, по крайней мере, до шестнадцати- или семнадцатилетнего возраста, а то и дольше) . Если верить Ливанию, у  Юлиана, кроме старика Мардония, был в Новом Риме еще и второй воспитатель – «другой педагог не чуждый образования» (о чем еще будет сказано далее). Возможно, этим вторым педагогом Юлиана был Евферий (Эвтерий). Однако, если верить Филосторгию, Евферий в описываемое время пребывал  при дворе императора Константа I, брата и соперника «опекавшего» Юлиана августа римского Востока Констанция II.
         Ни один из бесчисленных соблазнов шумного, полного всяческих зрелищ и утех стольного града – ни театр, ни ипподром -,  не мог помешать Юлиану немедленно возобновить учебу, для которой мегаполис предоставлял ему поистине неограниченные возможности.. Столица благочестивых августов Константина I и Констанция II изобиловала всем необходимым для юношей, ищущих знаний.
         В роскошных помещениях великолепной базилики (в которой первый христианский император Константин Великий распорядился «на всякий пожарный» установить статую Фортуны – римской языческой богини счастья и удачи - аналога греческой языческой богини счастья и удачи Тихи, или Тюхэ, под чьим небесным покровительством все еще считался находящимся Новый Рим, формально – уже давным-давно христианский!) размещались общедоступные учебные заведения и большая уже тогда библиотека (которой предстояло стать в скором времени одной из богатейших в мире). Став императором, Юлиан потратил много сил и средств на расширение и пополнение константинопольского книгохранилища, основательно изученного им в молодые годы, в котором он после окончания занятий в высшей школе ежедневно с пользой проводил немало часов. Там царевич мог подолгу наблюдать за кропотливой работой многочисленных копиистов, переписывавших на пергамен ценнейшие тексты: комментарии  к поэмам Гомера и Гесиода, сочинения Зенона ,  Клеанфа , Хрисиппа  и целой долгой, почти бесконечной, плеяды вышедших из аристотелевского Ликея  и из платоновской Академии  писателей-философов, долгой, почти бесконечной череды представителей античной мудрости, уже не доступных пониманию широкой аудитории, знание которых, однако, представлялось тем более желанным, что они казались последними отблесками угасающего света…
      Грамматике царевич Юлиан учился у славившегося своей ученостью лаконца  Никокла, чью коллегию посещали сыновья высшей новоримской знати. Никокл давал им уроки по все предметам, необходимым для того, чтобы уметь комментировать великих авторов: литературной критике, этимологии, собственно грамматике и лексикографии, метрике, просодии, истории, географии и мифологии. Очевидно, царевич Юлиан, вместе с молодыми константинопольскими аристократами, упражнялся, под руководством этого преподавателя также в стихотворном искусстве. Впрочем, от его опытов на ниве стихосложения мало что сохранилось. Никокл был язычником. Знаменитый Ливаний, его коллега,  судя по всему, считал Никокла выдающимся специалистом своего дела, весьма одаренным в избранной им сфере «служения музам», но, наряду с чисто профессиональными, восхвалял и его высокие нравственные качества, называл его «жрецом справедливости» и утверждал, что никто глубже Никокла не смог проникнуть в мир тайных помыслов Гомера и иных поэтов древности. Впоследствии этот великий педагог прибыл ко двор своего прежнего питомца Юлиана в Антиохию, где не раз использовал свое сохранившееся на него влияние. И, хотя впоследствии память об этом долгом времени доверительных отношений с Отступником могла стать для Никокла источником немалых опасностей, он был одним из немногих, осмелившихся, после гибели Юлиана, отрыто продемонстрировать свою скорбь по нему и погребенным вместе с ним надеждам на возрождение древней эллинской славы…
     Риторике Юлиан обучался  у христианина по имени Екиволий (Гекеболий, Экеболий). Это был педагог, так сказать, второго сорта, обязанный своим авторитетом тому обстоятельств, что обучал царевича, ставшего впоследствии царем. Больше ничего достойного упоминания о Екиволии в анналах римской и мировой истории не сохранилось. За исключением, разве что, следующего сообщения. После смерти августа Констанция II,  Екиволий, чтобы подольститься к сменившему севаста Констанция на престоле Юлиану, уже ставшему Отступником, сделался ревностным почитателем древних богов, а после гибели Юлиана (а не в период правления императора-апостаты, как во второй части «мировой драмы» Генрика Ибсена «Кесарь и Галилеянин») долго и истово каялся за свое отступничество, падая ниц в пыль у церковных дверей и слезно моля входящих и выходящих верующих ступать по его распростертому телу, чтобы подобным самоуничижением искупить свое окаянство. Заслужив, в конце концов, прощение. Некоторые люди обладают подлинным талантом применяться  к обстоятельствам. В этом плане со времен Констанция и Юлиана ничего не изменилось…
     Судя по всему,  у молодого царевича сложилось не слишком благоприятное впечатление о современной ему риторике. Его серьезная натура не могла удовлетвориться «достижениями» так называемой «науки», за которой не стояло мало-мальски искренних убеждений, чьи адепты изощрялись в бессодержательном многословии, тщательно избегая простых и естественных форм выражения четких и ясных мыслей, искренних и подлинных чувств. И потом Юлиан неоднократно крайне нелицеприятно отзывался об этой «науке» (или этом «искусстве»), явно пребывавшей в состоянии все большего упадка. Он откровенно насмехался и даже издевался над невежественными риторами и убожеством употребляемого ими языка, не имеющего никакого отношения к действительности и потому пытающегося укрыться от этой действительности на Делосе, у Латоны и ее детей от Зевса – Аполлона и Артемиды, в сладостном пении лебедей, чье эхо звучит в священных рощах, на порытых росою лугах, поросших нежной зеленью, в благоухании цветов,  бога весны и в  тысячах образов и сравнениях подобного рода… В язвительно бичуемых Юлианам риторах нетрудно  опознать «мелодов», вроде упоминаемых Гимерием. Порой Юлиан даже пытался пародировать в своих письмах поэтический маньеризм (или манерность, как кому больше нравится!) этих «словесных эквилибристов» или сознательную речевую ритмику их лирических излияний, о нелепых эксцессах которых уже шла речь выше. Впрочем, он всегда неизменно добавлял, что делает это не по злобе, а лишь шутки ради. Став впоследствии верховным императором, Юлиан выразил риторам свое недвусмысленное  мнение по данному вопросу в принятом при нем законе о преподавании, с явным неодобрением упомянув в этом  законе учителей, считающих тяжеловесное благозвучие слова и речи признаком хорошего воспитания и выдающих себя за почитателей классики, не будучи, однако же, готовыми мыслить в духе классики.
     Тем не менее, Юлиан, несмотря на все свое презрение  к бессодержательному, несмотря на внешнюю «красивость» и витиеватость, пустословию риторов, щадил их как личности. Если применить к отношению Юлиана к риторам слова отечественного педагога, публициста и историка Владимира Яковлевича Стоюнина об отношении нашего русского пуриста  и консерватора адмирала Александра Семеновича Шишкова  к своим противникам, можно сказать, что «он был <…> врагом того, что он считал злом, но против самих личностей  у него не было злобы; его сердце скорее  говорило за них» . Склонность и приязнь Юлиана ко всему греческому была столь велика, что он не желал отталкивать и отчуждать от себя людей, выдававших себя за глашатаев этого «всего греческого». В Галлии он окружил себя риторами и призвал их к своему двору в стольный град Константина, имел среди них немало личных друзей и назначал их на высшие административные должности. Однако здесь еще не время говорить о политике, проводимой Юлианом. Ограничимся лишь указанием на влияние, оказанное на Юлиана его учителями в молодые годы.
        В планы человеколюбивейшего августа Констанция II совершенно не входило получение его двоюродным братом Юлианом воспитания, подобающего будущему главе государства и вообще  государственному деятелю. Напротив, благоверный император желал придать обучению царевича направление, которое способствовало бы изгнанию из его помыслов даже малейшего намека на политическое честолюбие. Поэтому не следует думать, что Юлиан занимался в Новом Риме постижением какой-либо иной премудрости, кроме изучения риторики и грамматики. От телесных упражнений, входивших в обязательную программу обучения членов императорского рода, предназначенных  к военной службе, Юлиана старались держать подальше. Как, впрочем (по тем же причинам), и от изучения латыни, все еще остававшейся официальным языком юриспруденции, администрации и – самое главное – армии, «всегда победоносного» (во всяком случае – в теории) еxегcitus гomanus, римского войска. В результате Юлиан даже в зрелом возрасте владел латинским языком, если верить современникам - Аммиану Марцеллину, Ливанию (превращающему Юлиана в своих речах прямо-таки в «образцово-показательного», «хрестоматийного» эллина - при том, что сам Юлиан скромно признавал себя, в «Брадоненавистнике», эллином лишь по своим обычаям: «сам я, хотя мой род и происходит из Фракии, по своим обычаям эллин»), Евтропию -, всего лишь удовлетворительно («на троечку»). Возможно, Юлиан сумел быстро изучить латынь (или, точнее, усвоить ее азы) пройдя «ускоренный курс языка Цицерона» перед своим переходом через Альпы (о котором пойдет речь на дальнейших страницах нашего правдивого повествования), но скорее всего он постиг и освоил  язык «потомков Ромула» в ходе своего ежедневного практического общения с подчиненными ему римскими оффициалами-офицерами и чиновниками в начале своего пребывания по делам службы в Галлии. В общем, превращение Юлиана в эллина, начатое в ходе его «начального обучения» под руководством, с одной стороны – гота Мардония, а с другой - Георгия Каппадокийского, завершилось его превращением не просто в эллина, но в пламенного, убежденного эллиниста в описанном нами выше смысле в годы получения царевичем-сиротой «высшего образования». Причем усвоенный им в ходе обучения эллинизм всегда служил для Юлиана предметом особой гордости. Не будучи греком по крови, он, даже став римским цезарем, а затем – и римским августом, подобно большинству своих современников-греков (исключения, вроде Аммиана Марцеллина – не в счет), откровенно презирал все римское, все латинское, как «варварское». Подобный радикальный «антилатинизм» в корне отличал «филэллина» Юлиана от всех прочих представителей династии Вторых Флавиев (не говоря уже о Флавиях Первых). Август Константин I Великий (не знавший, как уже говорилось выше, греческого языка, что не утаивалось от потомства и автором его «Жития» , написанного по-гречески упоминавшимся выше Евсевием Памфилом, арианским  епископом Кесарии Палестинской), как и его сыновья – августы Константин II, Констант и Констанций II, да и прочие родственники равноапостольного царя (кроме Юлиана) свободно говорили, читали и писали по-латыни. При этом все они (в отличие от первого императора-христианина), знали, наряду с латынью, греческий.
     Одновременно с изучением классической литературы, царевич по-прежнему продолжал свои религиозные упражнения. Как в свое время – в Макелле, он и в Константинополе регулярно посещал христианскую (естественно – арианскую) церковь. В одном из дошедших до нас первых стихотворных опытов Юлиана сохранились следы влияния, оказанного на его чувства чарами культового церемониала. Принимая однажды участие в крестном ходе, вышедшем из большой базилики Святых Апостолов – той церкви, в которой вторые Флавии окружили свои надгробные памятники поистине расточительной скульптурной и архитектурной пышностью – Юлиан в восторге внимал торжественным звукам органа, сопровождавшим процессию музыкой, исполняемой в тогдашних театрах (да и в цирках).
     Похоже, благонравие, благочестие, послушание и усердие в учебе царевича нисколько не притупляли бдительность не спускавших с него глаз, по воле императора Констанция, подобно стоглазому Аргусу, соглядатаев – «агентес ин ребус» -, ни на мгновения не ослаблявших свой неусыпный надзор (о них еще пойдет речь далее). И Юлиан при всем желании не смог бы напастись кольев, чтобы выколоть все эти следящие за ним денно и нощно глаза (в отличие от Одиссея «со товарищи», сумевших выколоть, если верить Гомеру, имевшимся у них единственным колом единственный глаз угрожавшего их жизни циклопа Полифема). Поводов  к столь неусыпному, бдительному и строгому надзору у соглядатаев было немало. Ибо жители столицы римского Востока явно любили царевича, часто бывавшего на людях и вовсе не стремившегося скрыться от народа. Так что за этим Юлианом был нужен глаз да глаз! Или, точнее – «око государево»…
     Жители Второго Рима ежедневно лицезрели Юлиана, идущего в точно установленное время сквозь городскую сутолоку на занятия, в самой простой, неприметной одежде и в сопровождении всегда лишь серьезных воспитателей (а не развеселых друзей и подруг). Внук Констанция I Хлора, племянник Константина I Великого, двоюродный брат правящего императора Констанция II не претендовал ни на какие почести, и ни на какое особое к себе отношение. Он охотно принимал приглашения, нисколько не чинясь и совершенно не кичась своим высоким от рождения положением. В школе он проявлял то же самое ревностное послушание учителям, что и другие ученики, не требуя для себя никаких преимуществ и привилегий. Войдя,  к примеру, неожиданно в лекционный зал, невозможно было бы отличить Юлиана от прочих учеников, поскольку он не носил никаких знаков отличия, выделявших других представителей августейшей фамилии из массы жителей Нового Рима. Как подчеркивал впоследствии Ливаний в своей надгробной речи Юлиану: «Тот (Галл, сводный брат Юлиана – В.А.) больше прилежал к другим занятиям, а не красноречию, полагая, что так менее испытает зависти, а этого (Юлиана – В.А.) божество, коему в удел он достался, подвигнуло к любви к речам и он занимался ими в городе величайшем после Рима (Константинополе – В.А.), внук императора  (Kонстанция I Хлора - В.А.), племянник императора (Kонстантина I – В.А.), двоюродный брат императора (Kонстанция II – В.А.), посещая школу, при чем он вел себя без гордости, без обиды, не желал обращать на себя внимания толпою прислужников и шумом такой свиты. Но был у него евнух, наилучший страж целомудрия (гот Мардоний – В.А.), и другой педагог не чуждый образования (возможно, упомянутый выше Евферий-Эвтерий – В.А.), одежда его была скромна, не было надменности в обращении с другими, но он первый вступал в беседу, не отталкивал бедняка, приходил на приглашение, а до зова ждал, стоял там, где прочим полагалось стоять, слушал то же, что и прочие, уходил вместе с остальными, и ни в чем не искал особливого положения, так что посторонней посетитель, оглядев толпу учеников, не зная, кто они и чьи дети, ни по каким признакам не догадался бы о его высоком звании».
     Тем не менее, невзирая на явное нежелание царевича выделяться из пестрой константинопольской толпы, Юлиан не мог скрыть признаков своей царственной природы.
     В описываемое время сыну невинно убиенного Юлия Констанция было около двадцати лет от роду. Следовательно, он был в полном расцвете юности. Внешность его была (если верить Аммиану Марцеллину) достаточно привлекательной (хотя сам Юлиан ее таковой не считал) : «среднего роста, волосы на голове очень гладкие, тонкие и мягкие, <…>  глаза очень приятные, полные огня и выдававшие тонкий ум, красиво искривленные брови, прямой нос, рот несколько крупноватый, с отвисшей нижней губой, толстый и крутой затылок, сильные и широкие плечи, от головы до пяток сложение вполне пропорциональное, почему был он и силен и быстр в беге». Только вот упоминаемая Аммианом при описании внешности главного героя нашего правдивого повествования «густая, подстриженная клином борода», судя по монетам с его изображением, была отпущена Юлианом позднее (же после его провозглашения августом Римской державы). Царевич был отзывчивым всему благородному и справедливому, чистосердечным, жизнерадостным, приветливым, веселым, скромным, дружелюбным по натуре юношей. На улице он охотно вступал в разговор и поддерживал беседу с самыми простыми людьми. В нем не было ничего от высокомерного чванства и торжественной строгости, постоянно и неизменно характерной для августа Констанция II при всяком его появлении на людях. Поэтому представляется вполне понятным и оправданным все возраставшее беспокойство и недовольство правящего императора, выслушивавшего ежедневно сообщения доносчиков о всевозрастающей популярности его двоюродного брата. Подозрительный и недоверчивый, севаст  Констанций II наверняка считал, что за привлекательной манерой поведения Юлиана на людях и с людьми непременно кроются недобрые намерения и хитрые, коварные расчеты. Наконец, нервы благочестивого августа не выдержали и, если верить ритору Ливанию, «убоявшись, как бы город значительный, с веским голосом, равняемый с Римом во всем, не был привлечен достоинствами юноши и чтобы не получился результат для него (Констанция II – В.А.) неприятный», он повелел своему «возлюбленному» сородичу Юлиану покинуть столицу римского Востока и отправиться в город Никомидию, «как такой, который не будет внушать тех же опасений, но дает те же средства образования» (Ливаний).
      Так нашемy, гонимомy сyдьбой,  царевичу  пришлось во второй раз за свои двадцать лет переправиться через Босфор и возвратиться из оживленного Царьграда в царство одиночества. Отдалившись в очередной раз от мирского шума и столичной суеты, он предался в прежней императорской резиденции делам благочестия,  к которым был предназначен своими первыми воспитателями. Сохранились даже сведения (в частности - у Сократа Схоластика, Григория Назианзина, Созомена и Феодорита), что Юлиан служил чтецом и псаломщиком в церквях Никомидии.
        Вряд ли следует думать, что Юлиан «не за страх, а за совесть», с истинно христианскими смирением и преданностью подчинялся прихотям и капризам императора, постоянно подозревавшего его в дурных помыслах и замыслах, ревновавшего его к своим подданным и потому постоянно изгонявшего двоюродного брата из мест, бывших ему по сердцу, и лишавшего его всего, что ему было дорого. Обязанный читать перед собравшейся церковной паствой  перед амвоном отрывки из Священного Писания, он наверняка не раз переживал мгновения рассеянности или даже внутреннего протеста и возмущения. Вероятно, порой из его уст звучали слова Христа, в глубине же его сердца – слова Гомера или Платона…
      Однако в этой новой ссылке утешением ему стала одна из самых счастливых в его недолгой жизни встреч. В то время в Никомидии преподавал риторику упоминавшийся неоднократно выше антиохийский сириец и «идейный эллинист» Ливаний, подвизавшийся, кстати говоря, и в качестве софиста – учителя мудрости (то есть философии). Его уникальные дарования были как раз в самом расцвете. Он был окружен восторженной и восхищенной его красноречием аудиторией. Самой его личности оказалось достаточно для того, чтобы Юлиан позабыл всех риторов Нового Рима. Правда, осторожный Екиволий, так сказать, «на всякий случай», в целях «самоподстраховки», заручился обещанием Юлиана держаться подальше от языческих риторов, но царевич обошел этот запрет. За небольшие, скромные подарки другой искатель знаний, действительно слушатель лекций-докладов Ливания, ежедневно переписывал для него содержание лекций ритора-«нехристя». Как подчеркивал впоследствии сам Ливаний: « <…> он (Юлиан – В.А.)  в школу ко мне, уже ведшему там курсы и избравшему этот город взамен другого (Константинополя, откуда Ливаний был изгнан августом Констанцием за «нечестие» – В.А.), город, суливший затишье, взамен того, что изобиловал опасностями, не ходил, но не переставал знакомиться со мною, покупая мои речи».
      Ливания принято считать типичным представителем школы софистов IV века. Однако, при сравнении красноречивого и сладкогласного антиохийца с самыми знаменитыми из современников сразу становиться ясно, что он нисколько не походил ни на кого из тогдашних корифеев красноречия – ни на Гимерия, или Имерия, сочинителя прозаических дифирамбов, доводившего себя, в неуемном стремлении достичь лирических высот Симонида или Пиндара, до перенапряжения, заканчивавшегося эпилептическими припадками и конвульсивными судорогами; ни на Проэресия, высокорослого армянина, ведшего, поначалу, в свою бытность искателем мудрости, «в чину учимых» (по выражению нашего, «третьеримского», императора Петра I Великого) жизнь, полную лишений, но впоследствии, добившегося поистине невероятных успехов декламацией тяжеловесных и бессодержательных метрических импровизаций.
     Ливаний был из числа тех людей, о которых говорят «он сделал себя сам». Честолюбивый эллинизированный сириец начал свою головокружительную карьеру самоучкой. Сначала - в своем родном городе – Антиохии, затем – в Афинах, он с головой шел в изучение классиков, испытывая неприязнь и отвращение к традиционной системе школьного преподавания.  Ливаний старался всячески избегать преувеличений в докладах, новых словообразований, языковых нововведений, злоупотребления поэтическими общими местами, был человеком большого вкуса и, придерживаясь эллинкой максимы «пан метрон аристон»  - «все умеренное – благородно», то есть «все хорошо в меру», «соблюдай меру во всем»; просвещенные римляне выражали ту же мысль на своем, латинском, языке, не менее ёмкой и звучной формулой «эст модус ин ребус», что в переводе на русский язык означает: «во всем есть <в смысле: должна быть> – мера»),  терпеть не мог все чрезмерное, раздутое, чрезмерное, преувеличенное, гипертрофированное. Он безошибочно улавливал, распознавал фальшивые тона в так называемых «мелодиях» Гимерия, а среди знаменитых представителей второй софистической школы ценил лишь одного единственного писателя – упомянутого выше пуриста - борца за чистоту языка - Элия Аристида, чей бюст всегда держал в своем рабочем кабинете.
     В своих речах, обращенных к римским императорам, магистратам-чиновникам и дуксам-полководцам, Ливаний, будучи одним из главных идеологов античной религии и развернутой эллинистами борьбы против все шире распространявшегося христианства, не боялся затрагивать самые животрепещущие вопросы современности.
     Его сочинения свидетельствовали о поразительной широте и глубине знаний и об огромной начитанности Ливания. Если ему при разборе древних рукописей попадалось редкое и изысканное выражение, преданное забвению с течением времени, он любовно отбирал его в свою словесную «копилку», подобно собирателю древностей, снимающему обнаруженную им случайно старинную посвятительную табличку с храмовой стены; он выносил свою находку из мрака на свет, тщательно очищал ее от покрывших ее многолетних или даже многовековых наслоений, брал ее, очищенную, за основу целого сочинения и украшал ее великим изобилием своих собственных мыслей, так сказать, холил и лелеял, наподобие того, как усердные служанки ухаживают за своей  выходящей омоложенной из ванны госпожой, холят  ее и лелеют. По всем этим причинам божественный Юлиан, если верить Евнапию, прямо-таки преклонялся перед Ливанием.
     Царевич стал одним из первых и самых преданных учеников грекосирийского златоуста из Антиохии. Предметом его восхищения были в первую очередь письма его учителя (что можно расценивать как похвалу вкусу Юлиана, ибо эти письма – образцы эпистолярного жанра, благодаря своей краткости, изяществу и непревзойденной учтивости, ну, в общем – упомянутому нами выше «вежеству». Ливаний (уважительно именуемый Юлианом  «друг мне и Гермесу , благой творец речей»), в свою очередь, также неоднократно подтверждал  и свидетельствовал свое нескрываемое восхищение силой и ясностью, свойственной манере выражаться его молодого друга и ученика. «Благой творец речей» как бы узнавал в Юлиане самого себя и таким образом объяснял себе то обстоятельство, что Юлиан, ни разу не присутствовавший на его лекциях, все-таки мог с полным на то основанием и правом считаться его «слушателем» и учеником.
      Юлиан сравнивал известных риторов, которых он называл своими «товарищами» и «соратниками», с их менее одаренными коллегами, и противопоставлял первых вторым. Соперники-соревнователи Лиаания наверняка чувствовали себя уязвленными этим казавшимся им односторонним и гипертрофированным пристрастием царевича, и, несмотря на взаимные попытки примирения, у Юлиана, в конце концов, сложились весьма напряженные отношения с ними. Не только христианин Проэресий, но и язычники-эллинисты Акакий Кесарийский и Тусканий Фригийский упрекали царевича в неоправданном и чрезмерном пристрастии к Ливанию – безнадежному, по их мнению, ретрограду и не более чем подражателю-эпигону  аттической школе красноречия, чьи любовно извлекаемые из забытья архаизмы, покрытые пылью веков, полностью противоречили их стремлению к обновлению словарного состава литературного греческого языка путем образования все новых и новых слов.
    ГЛАВА ДЕВЯТАЯ.  ПЕРВЫЙ ЗОВ «ОТЕЧЕСКИХ» БОГОВ.
    Тайные отношения, сложившиеся между Юлианом и дружеским кругом единомышленников Ливания, не ограничивались одной только литературной сферой. В окружении знаменитого ритора в Никомидии любознательный царевич впервые непосредственно соприкоснулся с миром древних богов. Снедаемый жаждой познания, он позаботился о том, чтобы тайно получать через верных людей как можно больше конспектов лекций, посещение которых было ему строжайше запрещено – ведь запретный плод, как всем известно, сладок! Данное обстоятельство никак не могло укрыться от внимания тех, кто был осведомлен о его хитростях. Несмотря на связанную с этим смертельную опасность, тайного почитателя ритора-язычника ввели в тайное общество (или в тайные общества), продолжавшее (или продолжавшие) свою запрещенную императорской властью деятельность, назло и вопреки всевидящим, всепроникающим (по идее) агентам тайной службы августа Констанция II. В действительности римское имперское правительство не имело технической возможности yстановить за всеми подданными непрерывнyю слежкy и крyглые сyтки наблюдать за каждым «свободным римским гражданином» (хотя и стремилось к этомy, – по крайней мере, при Kонстанции).  Как бы то ни было, Ливаний вспоминал впоследствии, что прибытие царевича Юлиана в Никомидию стало «началом величайшего благословения как для него самого, так и для всего мира». Ибо там, в этом городе, еще теплилась искра древнего божественного духа, с превеликим тщанием и трудом оберегаемого своими хранителями, от рук нечестивцев. Этот слабый отблеск древнего света позволил мимолетно узревшему его Юлиану обрести ключ и путь  к тайнам, остававшимся до сих пор скрытыми от него. умиротворенный прорицаниями оракулов, он подавил в себе прежнюю дикую ненависть к родным богам.
      Впрочем, совращением пытливого царевича активно занимались и иные, еще более тайные, действующие не столь непосредственно, «агенты влияния», которых страх репрессий не принyдил  к интеллектyальной капитyляции.
      Юлиан был типичным энтузиастом по натуре. Внушив ему, внедрив в его сознание страстное восхищение античной литературой, его первые воспитатели внесли в душу царевича опасные для его христианского правоверия ферменты, приведшие натуру Юлиана в состояние постоянного брожения. С течением времени его любовь ко всему греческому, эллинскому становилась все более и более фанатичной, безоговорочной, безусловной, приведя его, в конце концов, в состояние форменного «опьянения эллинским духом». Он был настолько всеобъемлюще одержим идеей «неоэллинизма», феномен возрождения которого был кратко обрисован на предыдущих страницах нашего правдивого повествования, что стал рассматривать творцов античной культуры как «богоизбранный народ». И, обращаясь впоследствии  к нему с торжественной хвалебной речью, Ливаний совершенно обдуманно и сознательно, стремясь воздать Юлиану и его подданным честь, именовал их греками, чтобы возвысить императора-эллинолюбца в его собственных глазах. До времен, в которые подданные (восточно)римских императоров, окончательно перейдя с латинского языка на греческий , продолжали называть себя на этом греческом языке «ромеями», то есть – «римлянами» (а отнюдь не «эллинами» и не «греками»), было еще далеко…
      Вновь пробуждающийся эллинизм, которому Юлиан был обязан своим первым духовным пробуждением, вызывал у христиан обеспокоенность и озабоченность во многих отношениях. Греки-эллины, гордые своим великим культурным прошлым, отнюдь не были склонны к безропотному,  охотному, послушному отказу от своих религиозных традиций.
      Опасность для новой религии почитателей Христа была тем больше, что языческий консерватизм подкреплялся действием еще одного, весьма привлекательного, комплекса верований. Люди IV века еще не освободились от давней, глубоко укоренившейся в человеческих сердцах, умах и душах привычки, особенно характерной для исповедников древнего «родноверческого» политеизма. Его адепты постоянно, неизменно проявляли склонность к поэтическом преображению и даже обожествлению всего земного, по меньшей мере, в форме склонности сматривать во всем и в каждом некий отблеск, отсвет, отражение Верховного Существа, мыслимого как потусторонний, трансцендентный источник Света. Люди эпохи Юлиана, в большинстве своем, не относились к персонификациям, населявшим поэмы Гомера, Гесиода «и иже с ними», с тем же, в лучшем случае, недоверием, а чаще - неверием и скепсисом, что и мы, люди просвещенного XXI века. Божественная гармония небесных сфер, вся прелесть описаний природы, привлекающих и радующих по сей день и нас, так что современные неоязычники-«родноверы» черпают в ней свое вдохновение, в эпоху Юлиана все еще оказывала соблазнительное влияние и производила на людей впечатление разыгрываемого ради них Высшими Силами величественного и великолепного спектакля, долгое время переполнявшее души всех чад земных. Не изгоняя из себя, после очередного духовного соприкосновения  с «миром сим», демонов (или по-нашему, по-русски – бесов), не принуждая свое сердце к отстранению, или, вернее - отвращению  от матери-природы с ее неисчислимыми красотами, не сотворив торопливо крестного знамения, чтобы устремиться всеми своими помыслами и чувствами к  Богу новой, христианской, веры, было очень трудно снова не поддаться древним чарам, не впасть опять в языческую прелесть («возвратиться, подобно псу, на свою блевотину», как выражались христиане)…
     В любом случае, соприкасаясь с «древней мудростью», христианину требовалось быть предельно осторожным. Однако не похоже, чтобы Юлиан в пору своего ревностного исповедания христианства подобную осторожность проявлял. Случалось, Юлиан слишком часто и слишком долго позволял искушать себя коварным бесовским силам, живущим и плетущим свои сети для уловления душ человеческих, в солнечных лучах. Так что, вероятно, его мистическое поклонения Солнцу, потрясшее и подорвавшего со временем основы христианской веры Юлиана, началось – пусть неосознанно, или, выражаясь современным языком, подсознательно! - , на очень раннем этапе жизни царственного сироты.
     Во всяком случае, в своей речи о царе Гелиосе царевич утверждал, что ослепительный луч первого просветления или озарения, очень рано, подобно молнии, поразил его, пройдя сквозь  облака тумана, долго скрывавшие от него путь спасения. Когда царевич Юлиан, растущий в одиночестве ребенок, прогуливался, – может быть, в Макелле – находясь под впечатлением своих глубоко эмоциональных переживаний и мечтаний, он уже ощущал в себе и на себе магическое действие великой Мировой Души. Порой, при свете дня, он чувствовал, как Солнце облекало его своими лучами, привлекало, притягивало его  к себе, до полного слияния с собой, и учило его в мистическом озарении познавать, любить и почитать свое, Солнца, всемогущество. А бывало и так, что Юлиан в тишине ночи, когда умолкал шум и гомон людских дел и снова становились слышны голоса вещей, подолгу оставался погруженным в благоговейное созерцание небес и созвездий.
     Все прекрасные звезды, какими венчается небо:
     Видны в их сонме Плеяды, Гиады и мощь Ориона,
     Арктос, сынами земными еще Колесницей зовомый;
     Там он всегда обращается, вечно блюдет Ориона
     И единый чуждается мыться в волнах Океана.
     («Илиада». Песнь восемнадцатая)
     Их созерцание неизменно приводило Юлиана в состояние поистине экстатического восхищения. Царевич не раз пытался повторить этот душевный процесс, привести себя в это состояние души. Если верить Юлиану, он был так хорошо знаком с расположением светил -  как звезд, так и планет -, что, например, день за днем записывал изменения их положения на небосводе. От его внимания не укрылось, что движение Луны совершается в направлении, противоположном движению всего небосвода и как бы обратно  движению светил, среди которых она, Луна, этот «полный серебряный месяц» (согласно Гомеру), вращается. Хотя, как подчеркивал Юлиан, в ту пор он еще и в руках не  держал трудов сочинителей, философствовавших на эту тему, ибо не имел еще понятия об астрономии.
       Эти наблюдения за «звёзд ночным полетом»  на всю жизнь запечатлелись в его памяти. Впоследствии сам Юлиан считал, что именно они стали первым толчком, приведшим его к поклонению Солнцу, как богу. Призывы, столь сильно взволновавшие его душу, были, вероятно, голосами свыше, но звучали они иначе, чем поучения Иисуса, или же евангельские притчи. В мгновения восприятия этих голосов свыше Юлиан, как он стремился уверить сам себя впоследствии, бог посылал ему небесный свет, дабы пробудить его от спячки, вывести его из оцепенения и даровать ему первое озарение. Разве не был мир, согласно сочинениям его любимых авторов, святилищем, полным голосов и явлений, призрачной игрой света и теней, исполненным мириадами  чудес, созданным, чтобы приводить смертных в изумление перед лицом великой мистерии, в которой хор богов день и ночь окружает и кружит людей, подобно тому, как мистагоги водят посвященных по кругу, в важнейшие мгновения Элевсинских мистерий ? И тем не менее, эти признания Юлиана представляются, по характеру переполнявших его ощущений и наблюдений царевича-энтузиаста над собой, удивительно христианскими, и, мало того, в определенной степени современными - по духу и по содержанию. В них явно ощущается влияние на новозаветного повествования о знаменитом видении, посетившем на пути в Дамаск иудея Савла, превратившемся в итоге в христианского апостола Павла – только «с противоположным знаком», «с точностью до наоборот»!
    «Ибо я - спутник Царя Солнца. Я сам по себе следую Гелиосу, чему имею точнейшие доказательства; во всяком случае, мне позволено сказать, не подвергая себя порицанию, что сызмальства влечение к сиянию этого бога глубоко проникло в меня, и с самых малых лет мой рассудок совершенно изменялся благодаря свету, просвещающему эфир, так что я не только желал непрестанно смотреть на Солнце, но и когда я выходил [из дома] ночью и небесный свод был чист и безоблачен, я отбросив всё [земное], направляя себя к красоте небес, и не обращал внимания ни на то, что кто-нибудь мог сказать мне, ни на то, что мне говорили, ни на то, что сам делал. [Отдаваясь созерцанию неба,] я находил излишним заниматься этими обыденными вещами, быть человеком многодеятельным: когда у меня еще только начинала расти борода, кое-кто предполагал во мне астроманта (астролога – В.А). Клянусь богами, никогда книга об этом не попадала мне в руки, я даже не знал, что есть такая наука. Но зачем я говорю об этом, имея сказать большее? Стоит ли мне рассказывать, как в те дни я думал о богах? Пусть мрак (то есть христианский период жизни царственного юноши – В.А.) погрузится в забвение! Пусть сказанное мной засвидетельствует, что небесный свет освещал все вокруг меня, что он пробудил и побудил меня к его созерцанию, и уже тогда я знал, что Луна движется в сторону, противоположную движению Вселенной, хотя еще и не встречал ни одного из философствующих об этом. Я же завидовал [благому] жребию того, кому бог дал унаследовать тело, сплоченное из семени священника и пророка, так что он мог открывать сокровищницу мудрости; я не презирал жребия, которым меня наградил бог [Солнце] - того, что я родился в роду царствующем и повелевающем Землей в мое время; ибо я был ведом этим богом [к царству], если нам и в самом деле следует верить мудрецам, что он — отец всех людей. Ибо истинно сказано, что человек и Солнце вместе порождают человека, и что бог засеял эту Землю душами, происшедшими не от него только, но и от других богов, а потому души образом своих жизней являют то, что они выбрали. Прекраснейше же - унаследовать участь раба бога в третьем колене, от длинной и непрерывной чреды предков; и отнюдь не может быть унизительным знание того, что кто-то по природе стремится быть слугой бога, и что он один из всех, или вместе с немногими посвящает себя служению этому господу».
      Необходимо заметить, что Юлиан, сообщая о своих одиноких медитациях перед лицом как ночного, так и, прежде всего – дневного - небосвода,  и утверждая, что он, благодаря религиозному озарению, пришел к познанию сил, присущих спасительным и целебным лучам царственного светила, все еще целиком и полностью пребывал под влиянием чар эллинистических религиозных представлений.  Ему совершенно не было присуще ощущение и осознание всей головокружительной безмерности Мирового пространства - в отличие от нас, людей XXI столетия, века радиотелескопов, межпланетных полетов, международных космических станций и прочих атрибутов научно-технического прогресса. Царевич не видел в созвездиях дождя искр, рассыпанных по зияющим безднам, и не испытывал (в отличие от Блеза Паскаля и нас многогрешных) священного трепета перед вечным  молчанием Бесконечности . Его нисколько не страшил вид звездного неба – этого, по выражению Гилберта  Кита Честертона, «чудовища, исполненного глаз». Юлиан все еще полностью пребывал в мире представлений, характерных для периода  Античности.
       Разработанная жившим во II веке александрийским географом, астрологом и астрономом Клавдием Птолемеем (потомком царей эллинистического Египта из македонской по происхождению династии Птолемеев, основанной Птолемеем I Лагом, или «Сотером», то есть «Спасителем» - вероятным сводным братом Александра Македонского, кyмира Юлиана) геоцентрическая картина мироздания господствовала в воображении просвещенных, образованных людей на протяжении тысячи четырехсот лет, пока не была поколеблена Николаем Коперником, выдвинувшим в ее опровержение свою, гелиоцентрическую, систему. В соответствии с системой Птолемея наша планета Земля располагалась в центре Вселенной (или, по-гречески - Космоса), представляя собой неподвижную сферу (то есть шар), вокруг которой вращались девять концентрических сфер. Первые семь сфер – небеса известных людям в эпоху Античности планет (небеса Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера, Сатурна); восьмая сфера – небо неподвижных светил (звезд), девятая сфера – хрустальное небо, именуемое также Перводвигателем, или, по-латыни, primum movens. Это девятое небо было, по учению александрийского географа и астронома,  окружено Эмпиреем, состоящим из чистого света. Вся описанная выше сложная махина полых, прозрачных и вращающихся сфер стала, со времен Птолемея, необходимым и неотъемлемым элементом мышления всех образованных людей, носителей эллинской культуры . Поэтому и молодому Юлиану созерцаемый им небосвод представлялся строго ограниченной сферой, вращающейся в эфире под  чарующие звуки небесной музыки, украшенной цветами, венками и лентами из звезд, божественной, прекрасной в своем вечном покое и совершенной гармонии неизмеримого пространства. Звездные хоры, на которые он взирал с грешной земли, были теми же самыми, созерцание которых, согласно представлениям учеников и последователей Посейдония, или Посидония, составляло неотъемлемую часть  блаженства, уготованного душам избранных в грядущей жизни, и экзальтированный восторг Юлиана при виде сияния ночного звездного неба представляется нам, людям  XXI столетия, красивой поэтической фантазией, возвышенной религиозным чувством греков до уровня божественного.
       «Можно ли сомневаться, что круговращение солнца и луны своими сменами дает благоустройство этому жилищу человеческого рода? что теплотой первого (светила) питаются тела, размягчается почва, сдерживается чрезмерная влаж¬ность, сокрушается суровость все связующей зимы, а действенной и всепроникающей теплотой другого регулируется созревание плодов, что его течению соответствует плодоношение людей? что круговым движением своим первое (то  есть солнце) (определяет) год, а второе (то есть луна), вращаясь в сравнительно меньшем пространстве, — месяц? Тем не менее и по устранении (всех) этих (благ) — разве солнце само по себе не представляло бы зрелища, пригодного для взоров и достойного благоговения, если бы мимо нас совершало свой путь? Разве луна не была бы достойна созерцания даже и в том случае, если бы совершала свой путь лишь как праздное светило? А чьего внимания не привлекает к себе сам мир, разливший по ночному небу такое множество огней, возжегший такое бесчисленное количество звезд? Но кто же помышляет о пользе для себя от этих светил в тот момент, когда им удивляется? Посмотри на эти звезды, катящиеся безмолвным сонмом: каким образом они скрывают свою быстроту под видом стоящих и неподвижных тел?
     Сколько движения совершается в ту ночь, которую ты наблюдаешь только для определения числа и различия дней? какое множество предметов развертывается под (покровом) это¬го мол¬чания, какой ряд судеб производит известный путь (зодиака)? Те светила, на которые ты смотришь не иначе как на рассеянные для красы, каждое в отдельности делают свое дело. Нельзя ведь представлять (себе), что только семь светил совершают свое течение, а прочие стоят неподвижно: для нас заметно движение немногих, бесчисленное же множество этих божеств идут своим путем и снова возвращаются, будучи более удалены от нашего зрения. Да и из числа тех светил, которые доступны нашим взорам, многие идут непостижимым для нас ходом и втайне совершают свое движение.
      Что же? Раз¬ве ты не станешь восхищаться созерцанием их величия, хотя бы даже они и не управляли тобой, не охраняли, не согревали, не порождали жизни и не орошали своим дыханием? Как эти светила хотя прежде всего и заключают в себе пользу, составляют предмет необходимости и дают жизнь, но тем не менее всецело умом нашим овладевает их величие, так и всякая добродетель, и преимущественно добродетель благодарности, хотя и много доставляет пользы, тем не менее не желает быть предметом любви только ради этого.» -  писал еще блаженной памяти римский философ-стоик I века Луций Анней Сенека («дядя христианства», по утверждению товарища Фридриха Энгельса), доведенный своим воспитанником – императором Нероном, последним представителем династии Юлиев-Клавдиев, – так сказать, «в благодарность за науку», до самоубийства, в своем известном сочинении «О благодеяниях», (IV 23-24)
      Так-то оно так…вот только надежды и ожидания Юлиана весьма отличались от надежд и ожиданий античных мыслителей, живших до него. Античные мыслители (в отличие от своих пращуров времен Гомера с их антропоморфными олимпийцами, во всем, кроме своего бессмертия,  подобным  смертным людям) представляли себе богов безучастно и вечно восседающими на своих предвечных престолах. Для всех этих мыслителей небесное блаженство человека заключалась скорее в удовлетворении стремления  к познанию, чем в экстатических эмоциональных переживаниях, диктуемых и вызываемых страстным стремлением во что бы то ни стало слиться с божеством. Они описывали счастье человеческого духа, внезапно достигающего полного постижения и незамутненного, не «через тусклое стекло», видения истины. В своих трактатах древние философы, например – Марк Туллий Цицерон в своем «Сне Сципиона», да и авторы других, весьма многочисленных, посвященных аналогичному кругу тем, сочинений, описывая видения блаженных, не тратят много слов на описание охватывающего их при этом чувства счастья. Юлиан же особо не задерживается на описании созерцаемых им небесных красот, но уделяет повышенное внимание, прежде всего,  как раз чувствам, которые эти небесные красоты в нем вызывают.  К числу его излюбленных тем относятся: восхищение, приковывающее его взоры к небесному эфиру; его потрясение перед лучезарным ликом бога, наблюдающего за ним своим всепроникающим взором; поднимающаяся в нем неодержимой волной любовь и тяга к соприкосновению с сиянием, озаряющим небесный дворец его бога-отца Гелиоса-Аполлона-Митры, возвратиться в который, как в некий потерянный рай,  стремится его, Юлиана, тоскующая в земной юдоли, мятущаяся душа; экстаз, в котором он дает раствориться своем земному сознанию и просветить себя небесным, солнечным, живительным, спасительным лучам.
    В поэзии романтиков, вероятно, можно отыскать лирические стихотворения, созвучные по форме и содержанию чувствам, обуревающим Юлиана. Автору настоящего правдивого повествования в данной связи приходят на ум следующие вдохновенные строфы Виктора Гюго,  которым великий поэт-романтик XIX века предпослал эпиграф из сочинения римского императора-философа и гонителя христиан (и в то же время – императора-воителя, победителя «варваров») Марка Аврелия из династии Антонинов, бывшего, наряду с Александром Македонским, кумиром Юлиана Отступника всю его бурную, ярую, но недолгую жизнь:
   Все, что подходит тебе, о мироздание, подходит и мне. Ничто для меня ни слишком рано, ни слишком поздно, если оно своевременно для тебя. Все, что приносят твои часы, о природа, есть плод благой. Все - из тебя, все - в тебе, все - в тебя.
    Марк Аврелий
    Порой, когда все спит, я с радостной душою
    Сижу под сенью звезд, горящих надо мною,
    Прислушаться хочу к небесным голосам;
    Мне времени полет не внятен быстротечный,
    И я, взволнованный, гляжу на праздник вечный,
    Что небо для земли свершает по ночам.
    Я верую тогда, что сонмом звезд горящим
    Одна моя душа согрета в мире спящем,
    Что мне лишь одному понять их суждено,
    Что здесь я не пришлец угрюмый, молчаливый,
    А царь таинственный всей ночи горделивой,
    Что только для меня и небо зажжено.
    (Виктор Гюго «Осенние листья» XXI)
    Начало возвращения Юлиана к  исповеданию культа праотеческих богов было провозвещено и ознаменовано божественными голосами, обращенными к его страдающему сердцу. Голосами свыше, либо настраивающими его на радостный, спокойный, умиротворенный лад, либо же исторгающими из его глаз слезы, а из груди - стенания, или же чувство восхищения, доходящего до экстаза. В такие мгновения он страстно клялся посвятить себя богам, отдать им всю свою сыновнюю любовь, свое преклонение, обетовал им полную самоотдачу. В то время как его единоверцы утверждали, что остаются «эллинами» чисто рассудочно, по соображениям присущего им здравого смысла, «обращение» Юлиана, возвратившее его к вере отцов, носило, в первую очередь, не рациональный, а эмоциональный характер. Боги не прекращали одолевать Юлиана, через свои оракулы  и устами своих низложенных жрецов, непрестанными жалобами, что делало их в его глазах достойными как сочувствия,  сострадания, так и тем большего почитания. И, несомненно, при принятии Юлианом окончательного решения, чью же сторону выбрать – сторону Церкви  или сторону эллинизма, сторону Христа или сторону Гелиоса – чувство сострадания  гонимой и преследуемой стороне сыграло определяющую роль.
      Наконец, он узрел в боге Солнца спасителя-искупителя, избавившего его от плена пелены тумана и пепла, под которой священный огонь его души грозил навсегда задохнуться и угаснуть. Солнце сначала провело его через слабый, бледный свет надежды, затем просветило его факелом, светочем истины и, наконец, вооружило его несокрушимым доспехом, «оружием света» (говоря словами Нового Завета «галилеян») – эгидой, то есть щитом (или панцирем) с главой Горгоны , шлемом Афины Паллады и кадуцеем - золотым   жезлом Гермеса, указавшего Юлиану путь, ведущий в обитель верховного божества в тот роковой час в который царевич, по христианским понятиям, окончательно впал в прелесть…
      Гораздо легче показать и проследить духовное состояние Юлиана в его развитии, чем определить сущность его крайне сложной натуры. Натуры христианина, благодаря неизгладимым знакам, запечатленным в его душе и сердце в ходе первого полученного им – христианского! - воспитания, пропитанной, однако же, одновременно языческими идеями вследствие его усердных занятий классической литературой. Натуры христианина, полного восхищения духом греческой античности и при этом кажущегося поразительно современным и романтическим – как благодаря подчеркнуто эмоциональному характеру его возврата к прошлому, так и благодаря важности, придаваемой им процессам, происходившим в его беспокойной, мятущейся, страстной душе с самых юных лет. Даже в описании сыном невинно убиенного Юлия Констанция начала своего отступничества от христианства, сделавшего Юлиана в итоге  фанатичным ненавистником  Церкви - из любви фактически не ведомым ему  «отеческим» богам! -, проявляется характер мышления и чувствования, унаследованный им от «галилейской» веры, которой он, как ему мнится, отрицается. Поэтому его отступничество, апостасис, не раз давало впоследствии повод  к совершенно разным, и даже противоположным, объяснениям и интерпретациям. Если скептик Вольтер восхищался Юлианом, то и энтузиасты-романтики подняли Юлиана на щит (как некогда – римские воины, провозглашая его авгyстом). Многообразие сущности натуры Апостата… Ничто не сообщает нам об этом многообразии лучше и подробней, чем описание его жизни, основывающееся на его собственных свидетельствах.
     ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ГАЛЛА – В ЦЕЗАРИ!
     Благоверный август Констант I не был любим своими войсками, дислоцированными в римской Галлии. Окружив себя фаворитами самого низкого пошиба и происхождения, этот сын равноапостольного царя Константина I (явно пошедший не в своего великого отца – видно, не зря говорится, что «природа, творящая гениев, отдыхает на их детях»), после ликвидации своего венценосного брата  Константина II и аннексии его владений, посвящал всю свою жизнь исключительно развлечениям и излишествам всякого рода.
      В конце концов, против непутевого Константа (чьим единственным, хотя и немаловажным,  плюсом – правда, плюсом лишь в глазах кафоликов, сиречь православных -, было оказываемое августом Запада, возможно – в пику собственному брату-арианину Констанцию II,  покровительство сторонникам никейской версии христианской веры) был составлен военный заговор, душой которого стал императорский казначей Марцеллин. Пока Констант I охотился в окрестных девственных лесах, Марцеллин воспользовался днем рождения своего сына 18 января 350 года как поводом для устройства пышного пиршества в городе Августодуне (современном французском Отёне). На «пир горой» были приглашены высшие офицеры римских войск, расквартированных в Галлии. В самый разгар буйного пиршества, когда, около полуночи, разгоряченные лившимся рекой вином гости были уже во хмелю, один из приглашенных, по имени Флавий Магн Магненций (Магнентий) – дослyжившийся от рядового милита до комита германец-франк, отъявленный язычник, обладавший внушительной внешностью командир императорской гвардии, на мгновение покинул пиршественный зал, но вскоре возвратился…облаченный в диадему и порфиру – знаки императорской власти. Пирующие гости тут же, что называется, «сходу», провозгласили Магненция августом (хотя до этого он не успел побывать цезарем, как полагалось со времен Диоклетиана). Избрание было поддержано всеми размещенными в Галлии римскими войсками.
      Столь единогласный и единодушный «одобрям-с» наглядно свидетельствовал о стремлении немалого числа подданных Римской «мировой» империи (не особо разбиравшихся и не стремившихся особо разобраться в тонкостях внутрихристианских христологических споров между поддерживаемыми Константом православными и поддерживаемыми его братом Констанцием арианами) к возвращению власти язычески настроенным «традиционалистам». Через десять лет военный переворот повторился в Лютеции (Лутетии, современном Париже), в еще более необычных, если не сказать - фантастических обстоятельствах, передав обе римские Галлии и Иллирик (Иллирию) во власть уже нового августа – нашего Юлиана (правда, успевшего, в отличие от Магненция, побывать перед этим, как полагалось со времен Диоклетиана, цезарем). Впрочем, пока что до этого было еще далеко…
   Особенно опасный характер военномy пyтчy Магна Магненция придавало еще одно немаловажное обстоятельство. Прослышав о поднятом слyживым «римским франком» мятеже, Магненция по причине ровного родства (как сообщает Юлиан) – поддержали не только его соплеменники-«варвары» франки, но и саксы, да и другие германские племена. Впоследствии Юлиан дважды подчеркивал в своей первой «Похвальной речи самодержцу Констанцию» -, что решающим мотивом для поддержки, оказанной всеми этими германцами Магненцию, было именно племенное родство. Надо ли говорить, что подобное проявившееся явно «не ко времени» (для римской власти) осознание «мирными» и «немирными» германцами своей этнической общности грозило «мировой» империи и ее самодержцy самыми непредсказyемыми последствиями…
      Когда низложенный, без его ведома и в его отсутствие, благоверный август-кафолик Констант I был, в самый разгар, выражаясь традиционным языком античных «родноверов»,  своего служения Диане (римской богине – покровительнице охоты, аналогичной эллинской Артемиде – сестре лучезарного солнечного бога Аполлона, столь любезного сердцу избравшего его своим отцом небесным Юлиана), ошарашен известием о свершившемся в Августодуне государственном перевороте, недостойный сын Константина Великого, и не подумав об оказании сопротивления дерзкому узурпатору-язычнику, поспешил искать спасения в бегстве. В бегстве, как очень скоро выяснилось, гиблом (по выражению из трагедии «Персы» древнегреческого драматурга Эсхила). Ибо царственный беглец был настигнут пущенными по его следу Магненцием головорезами в крепости под названием Елена (ныне – Эльн), расположенной у подножия Пиренеев (и, возможно, названной в честь бабки низложенного Константа – равноапостольной царицы Елены, матери Константина Великого) и убит на месте без суда и следствия. Sic transit gloria mundi - так проходит слава мира, говорили в подобных случаях римляне. Вскоре после ликвидации Константа I под власть самозваного августа Магненция перешла вся западная часть Римской «мировой» империи. Лишь Иллирия избежала этой судьбы, вследствие одного непредвиденного  обстоятельства.
      У  благочестивого августа Констанция II, как нам с уважаемым читателем уже известно, была благочестивая сестра по имени Констанция  (в некоторых источниках ее называют несколько иначе - Контантиной или  Константинианой) – женщина недюжинного ума, сильной воли и огромного властолюбия. В свое время Констанция получила от своего венценосного отца Константина Великого титул августы (на первых порах не давший дочери равноапостольного царя никакой реальной власти, но впоследствии ей очень пригодившийся). Поле убийства супруга Констанции – Ганнибалиана - в ходе династических «разборок», августа некоторое время влачила достаточно безрадостное вдовье существование в Паннонии, можно сказать – «на задворках великой империи». Но, получив известие о военном мятеже Магна Магненция в Галлии (или, точнее – в Галлиях, ведь Галлия в Римской «мировой» державе была не одна, хотя сами же римляне часто потребляли это название в единственном числе!), угрожавшем власти ее венценосного брата, августа Констанция вышла из своего кажущегося состояния безучастности  ко всем, происходящему в империи «потомков Энея и Ромула». Среди давних знакомых августы Констанции числился один из римских генералов (назовем его так для большей ясности) Данубской, или, говоря по-современному, Дунайской, армии – старый вояка Ветранион, или Ветеранион. Выслужившийся из простых легионеров, он был любим ими, даже достигнув высоких чинов. Популярный в войсках, Вет(е)ранион прекрасно знал солдатское ремесло - так сказать, ратное дело - , но был совершенно необразован и даже неграмотен, а денег у него было еще меньше, чем знаний. Констанция умело использовала свой ранг августы и огромный авторитет, которым даже после смерти продолжал пользоваться в римской армии ее августейший отец Константин I Великий, отблеск славы которого падал, разумеется, и на нее. Все это плюс влияние Ветраниона, позволили Констанции произвести на армию такое впечатление и оказать на нее такое влияние, что данубские легионы ранней весной 350 года провозгласили бравого Ветраниона цезарем. Маститый старец (надо думать - без особого сопротивления, по хорошо известному, извечному армейскому принципу «ни на что не напрашиваться, но и ни от чего не отказываться») подчинился выбору своих испытанных соратников (или, как выражались римские военные – коммилитонов), причем отнесся к  своему избранию цезарем столь серьезно, что, несмотря на свой преклонный возраст, не поленился выучиться, на старости лет, читать и писать (конечно, не по-гречески, а по-латыни, но, как говорится, и на том спасибо!). После чего обратился  к августу Востока Констанцию II,  брату благоволившей ему, Ветраниону, августы Констанции, с официальным посланием, в котором предлагал Констанцию II  союз и военную помощь, а также испрашивал у него руку сестры – означенной вдовствующей августы Констанции. Между тем хитроумная Констанция, искусно усыпив бдительность незадачливого солдафона заманчивыми обещаниями, в свою очередь, поспешила тайным письмом известить своего венценосного брата, что организовала избрание Ветраниона цезарем лишь с одной единственной целью: избежать перехода данубских легионов на сторону узурпатора Магненция. В том же самом письме августа Констанция успокаивала своего брата августа Констанция насчет Ветраниона, заверяя константинопольского императора, что этот «цезарь на час» – простак, не представляющий никакой опасности ни для него, Констанция II, лично, ни для династии Флавиев в целом. Естественно, письмо августы августу было гораздо более подробным, чем мы сочли необходимым изложить.  Осведомленный своей сестрой-августой обо всем происходящем на Данубе,  Констанций II начал действовать – не наспех, а, как говорится, с чувством, с толком, с расстановкой. Сначала он привел в порядок свои дела на Востоке империи, затем повел войска в Паннонию. Легионы Констанция сошлись с легионами Ветраниона (притязавшего теперь уже на титул августа – «помирать, так с музыкой!»), 25 декабря под Наиссом (современным сербским Нишем).
    Констанций предложил претенденту на высшую власть и на руку своей августейшей сестры Константины вынести вопрос о судьбе престола на рассмотрение самих легионеров, как своего рода третейских судей. Ветранион принял его предложение. Первым с речью к легионам и авксилиям обратился август Констанций. С присущим ему – особенно в минуты опасности - красноречием он напомнил легионерам и авксилариям о всегдашней щедрости своего отца Константина Великого к военному сословию и о клятвах верности, принесенных римскими легионами и  авксилиями его, Константина, «солнечной» династии. Войска разразились бурными рукоплесканиями, переходящими в овацию, настолько впечатлившую Ветраниона, что старый рубака (вспомнивший, вероятно, что и сам в свое время присягал на верность дому Флавиев) пал ниц к  ногам Констанция, моля его о прощении и о пощаде. Милосердный август Констанций II ограничился тем, что отобрал  у раскаявшегося узурпатора знаки власти, после чего обнял его, назвал своим отцом и самым учтивым образом пригласил прощенного «дукса» (то есть, в переводе с латыни, полководца) на обед в свой императорский шатер. А затем отправил честного (хотя и недалекого) служаку в город Прусу (нынешнюю Бруссу в Турции), предоставив в его распоряжение свой тамошний дворец, где неудачливому и незадачливому претенденту на престол было милостиво дозволено прожить на покое остаток своих дней, ни о чем не тужа и ни в чем не нуждаясь. Мало того! Проявив совершенно исключительную вежливость, август Констанций, несмотря на занятость, нашел время написать Ветраниону в Прусу любезное письмо, в котором довел ему до ума все преимущества мирного и тихого заката жизни, свободного от забот, постоянно снедающих глав государств.
      На этот период возобновившихся в Римской «мировой» империи после краткого периода затишья гражданских войн приходится и еще один эпизод, не менее наглядно демонстрирующий, сколь высоким авторитетом и сколь глубоким уважением пользовались  у «потомков Ромула» все те, в чьих жилах текла царственная кровь Флавиев. Юлий Непоциан (чье полное имя было, как и у всех римских аристократов-нобилей,  гораздо длиннее – Флавий Юлий Попилий Непоциан  Константин) , племянник Константина I Великого, сын сводной сестры равноапостольного царя – Евтропии - от консуляра Вирия Непоциана, гордясь своим высоким происхождением, счел себя вправе претендовать на царскую диадему и порфиру. 3 июня 350 года Непоциан был провозглашен императором и сумел завладеть италийским Римом на Тибре.
      Однако власть этого вполне законного потомка Константина I над Ветхим Римом (и, теоретически, над всем Западом Римской империи) продлилась всего-навсего двадцать восемь дней (за это время он yспел отчеканить монеты со своим изображением). Потерпевший поражение от Марцеллина, военачальника своего соперника - Магненция, - «август на час» Непоциан был схвачен и убит. Его отрубленную голову, насаженную на копье, как голова какого-то презренного разбойника с большой дороги, пронесли на всеобщее обозрение по «Вечному Городу». Возможно, вследствие этих событий, Магн Магненций, стремясь привлечь на свою сторону население Первого Рима, решился дозволить своим языческим единоверцам возобновить их ночные торжества и жертвоприношения. Что было равнозначно неограниченному дозволению на отправление тайных культов и магических практик вообще.
      После самоустранения Ветраниона и устранения Непоциана августу Констанцию II оставалось лишь избавиться от последней внутриполитической угрозы – узурпатора Магненция. Но внешнеполитическая угроза восточным границам империи оставалась по-прежнему не устраненной. По выражению одного из современников августа  Констанция, размах стоявшей перед ним задачи вызывал  него головокружение. Сыну Константина I Великого, как никогда прежде стала ясна необходимость, привлечь на свою сторону и как можно крепче привязать к себе всех еще уцелевших членов собственной династии. Поэтому севаст Констанций поторопился сообщить Галлу, сводному брату Юлиана, что он, севаст, безмерно сожалеет о несчастье, постигшем в свое время отца Галла – Юлия Констанция, и как искренне  он, августейший император романорум,  сиречь василевс ромеон, раскаивается в своем тогдашнем непростительном бездействии. Лучше поздно, чем никогда… Сочтя, что столь проникновенным изъявлением своих чувств всецело примирился со своим молодым двоюродным братом, Констанций освободил царевича Галла от своеобразного «полуарестантского» положения, на котором до сих пор держал его при своем цареградском дворе, а 15 марта 351 года торжественно провозгласил Галла цезарем, одновременно обручив его со своей сестрой – властной августой Констанцией, так ловко обведшей вокруг пальца простодушного служаку Ветраниона. Оба императора – старший и младший - заверили друг друга в мире и дружбе, причем подкрепили взаимные словесные заверения торжественной клятвой, принесенной (надо думать – на арианском Священном Писании) в присутствии «индийца» Феофила – того самого почтенного епископа и миссионера, о котором уже шла речь на предыдущих страницах нашего правдивого повествования. После чего новоиспеченный цезарь Галл отправился в Антиохию, откуда ему надлежало впредь править римским Востоком. Естественно, Констанций предусмотрительно окружил облагодетельствованного им Галла целой свитой, а говоря по-нашему, по-современному – целым штабом, состоявшим из офицеров и чиновников, в чьей преданности и верности себе, Констанцию, он не сомневался ни на йоту.
     По пути в cвой новый yдел, «Невесту Сирии» - Антиохию на Оронте - цезарь Галл воспользовался представившейся ему возможностью встретиться в Вифинии со своим сводным братом Юлианом. Судя по всем, встреча братьев состоялась в Никомидии. Повидавшись с Галлом и поздравив брата с новым назначением, Юлиан испросил себе у императора Констанция свободу передвижения для продолжения учебы. И по Божьей воле, благоверный император дал ему на это свое высочайшее дозволение: сын равноапостольного царя предпочитал, чтобы царевич корпел над книгами или бездельничал, а не предавался мыслям о своем высоком происхождении и, тем паче, о государственных делах.
     Так Юлиан снова обрел желанную свободу. Став одновременно с освобождением весьма состоятельным человеком, ибо получил дозволение вступить в наследство своей умершей бабки. Теперь он мог бы (если б только захотел) жить истинно по-царски, вести блестящий образ жизни, подобающий отпрыску императорской фамилии. Но где, чем и у кого он мог и должен был еще учиться? Риторы больше ничему научить Юлиана не могли, принятая же в описываемое время форма преподавания философии его мало привлекала. Царевича-любомудра привлекало нечто совсем иное – та мистическая искра, которую он мимолетно удостоился узреть в Никомидии. Он уже твердо знал, что должен, во что бы то ни стало,  проникнуть в тайны неоплатонической теургии, если хочет, чтобы из этой искры возгорелось пламя, воссиявшее  бы перед ним истинным, подлинным Светом…
     Как утверждал святой Григорий Богослов:
     «Когда же с наступлением мужеского возраста они (сводные братья Галл и Юлиан; по версии Назианзина получается, что Галл все-таки интересовался не только телесными упражнениями! – В.А.) коснулись (лучше бы никогда не касаться!) философских учений и приобрели силу в слове (для благонравных - щит добродетели, а для злонравных - жало греха), тогда он  (Юлиан – В.А.) не мог уже скрывать в себе всего недуга и коварный замысел нечестия обдумывать единственно с самим собой. Огонь, кроющийся в веществе, еще не обратился в светлый пламень, но обнаруживается вылетающими искрами и идущим изнутри дымом. А если угодно другое подобие - источники, с силой текущие в подземных пещерах, когда не находят себе простора и свободного выхода, во многих местах земли устремляются к поверхности и производят под ней шум, потому что сила стремления гонит их, а верхние преграды удерживают и пресекают. Так и он, удерживаемый обстоятельствами и уроками государя, пока небезопасно было оказать себя явным нечестивцем, скрывал большую часть своего нечестия. Но бывали случаи, при которых обнаруживал тайные мысли, особенно пред людьми, более расположенными к нечестию, нежели к благоразумию; в разговорах же с братом даже сверх приличия защищал язычников - конечно, под предлогом упражнения в слове посредством споров, а действительно, это было упражнением в противоборстве истине. Вообще, он рад был всему, чем отличается нечестивое сердце. А когда человеколюбие самодержца провозглашает брата его цезарем и делает обладателем над немалой частью вселенной, тогда и ему открылась возможность с большей свободой и безопасностью предаться самым вредным наукам и наставникам. Азия стала для него училищем нечестия - всех бредней о звездочетстве (астрологии – науке о влиянии планет и созвездий на судьбы рожденных «под ними» людей -, почти неотделимой в описываемое время от астрономии – В.А.), о днях рождения, о разных способах гадания, а также и о соединенной с ними неразрывно магии.»
    ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ.  СРЕДИ УЧЕНИКОВ ЯМВЛИХА.
    На заданный ему как-то одним из учеников вопрос, следует ли посещать храмы, Плотин  ответил: «Дело богов – приходить ко мне, а не мое – приходить к ним». Для Плотина религия была сугубо внутренним переживанием, участие же во внешних культовых, обрядовых формах, служащих единственной цели воздействовать на человеческое воображение и фантазию, представлялись ему чем-то недостойным философа, стремящегося уберечь и оградить свою душу от всякого соприкосновения с миром явлений. Он никогда не стремился быть в центре внимания, так сказать, «широких масс», «проповедовать на площадях», ограничиваясь изложением своего мистического учения  узкому кругу преданных учеников. Однако во времена, когда Ямвлих, современник августа Константина Великого, взял на себя руководство философской школой неоплатоников,  оказавшемуся в опасности язычеству потребовалась помощь и поддержка всех сил эллинизма. Неоплатоники подключились к борьбе с христианством, стремясь во все большей и большей степени соответствовать велению и потребностям времени.
     Теперь они уже не ограничивались узким кругом избранных, но принялись расширять зону своего влияния. Крайне сложное философское учение Плотина было недоступно пониманию широких кругов позднеантичного общества.
     Стремясь облечь причудливые спекуляции «нового Платона» в более доступные формы, его последователи сочли необходимым излагать свою доктрину посредством впечатляющих и действующих на воображение, хотя и туманных мистических культовых форм. Культы Сераписа, Исиды, Гекаты, Деметры, Диониса, Кибелы «и иже с ними» («имя им легион»!) предоставили проповедникам неоплатонизма огромное изобилие всяческих символов, которым они находили весьма  умелое и разнообразное применение. Взяв их на вооружение, пропагандисты неоплатонизма утверждали, что путем символических видений в состоянии исстyпления (или, как сказали бы в наши дни – «инсайтов») ведут души своих адептов  к слиянию, а точнее -  к воссоединению с Богом. Так неоплатоники стали мистагогами и жрецами мистерий, посвящающими своих учеников в тайные культы своей эпохи.
     Но, чтобы, с другой стороны, привлечь на свою сторону также все силы, объединенные духовно  во враждебные им, неоплатоникам, группы, они стремились включить в систему своих идей все философские доктрины, за исключением учения Эпикура.  Они силились примирить Аристотеля  с Платоном, Платона – с Демокритом , Демокрита – с Гераклитом , а Гераклита - как с киником Диогеном, так и с приверженцами разного рода темных и нелепых суеверий, на все лады высмеиваемым этими философами с позиций здравого смысла. Эти усилия неоплатоников, направленные на примирение между собой самых разных философских учений, особенно сильно ощущались и ярко проявлялись в разработанной ими нравственной доктрине. На самую низшую ступень «философской иерархии» неоплатоники ставили так называемые «мирские» добродетели, делающие человека существом, способным жить в обществе, «социальным животным»,  приучая его  к умеренности и к уважению прав других людей, его ближних. Согласно их представлениям, эти «мирские» добродетели соответствовали нравственному учению моралистов из философской школы Фемистия. Поэтому неоплатоники рассматривали этих софистов как свои «вспомогательные отряды» и всячески избегали создавать  них впечатление, что неоплатоники превозносятся перед ними, считают себя выше их. На более высокую ступень «философской иерархии» неоплатоники ставили «просвещающие», «просветляющие» или «очищающие» добродетели, то есть добродетели, освобождающие душу человека от ее чувственных привязанностей и поднимающие ее до уровня бесстрастности мудрецов стоической и кинической школ. В целях внешней демонстрации практикуемого ими воздержания, неоплатоники переняли у последователей стоика Эпиктета  и киника Диогена рваный короткий плащ и нищенскую суму. Через столетие «с гаком» после гибели Юлиана, в  V веке, самая, пожалуй, знаменитая последовательница неоплатонизма, Гипатия, или Ипатия, примером своей жизни доказала, что аскеза александрийской неоплатонической школы превзошла своей гипертрофированностью самых радикальных и эксцентричных киников. Когда один из слушателей Гипатии, плененный ее красотой, не смог держать свои сердечные порывы и признался ей в своей страстной любви, Гипатия отнеслась к нему, словно к «больному на всю голову». Как бы выжигая причинявшую ему несказанные страдания душевную рану каленым железом, красавица, преодолев свойственные женскому полу стремление нравиться и стыдливую сдержанность, обрисовала ему грязную сторону процесса плотского соития. «То, что привлекает тебя в любви, юный глупец - срам и мерзость» - заявила она своему пылкому воздыхателю. По одной из версий, излеченным Гипатией от помыслов о плотской любви слушателем был Синесий, или Синезий, ставший впоследствии православным епископом Птолемаиды, главой церкви Киренаики, и сохранивший с прекрасной неоплатоничкой чисто дружеские отношения вплоть до ее трагической гибели от рук нищенствующих монахов (типа упомянутых Юлианом апотактитов), якобы натравленных на нее кафолическим епископом Кириллом Александрийским. Впрочем, это достаточно темная история, как и многое в биографии Гипатии. Есть даже сведения, что она со временем стала христианкой (как бы проделав духовный путь, обратный пути Юлиана). Чтобы убедиться в этом, достаточно ознакомиться с фрагментами сочинений Гипатии, сохранившимися в трудах ее друга  епископа  Синезия:    «Радуйся, источник Сына; радуйся, образ Отца! Радуйся, основание Сына; радуйся, печать Отца! Радуйся, могущество Сына; радуйся, красота Отца! Радуйся, безконечный Дух центр Сына и Отца. Пошли же мне Его вместе с Отцом, орошающего крылья души, чтобы принес Он божественные дары <…> О блаженное, безсмертное, славнейшее дитя Девы, Исус Солимлянин! <…> Когда Ты явился на землю из смертного лона, мудрое искусство магов изумилось, безпомощное пред восходом Звезды: кто это рожденное Дитя, кто этот сокрытый Бог – Бог, смертный или Царь? Принесите же Ему дары – жертвы смирны и золота, и ладана прекрасный фимиам. Ты Бог: прими же ладан, золото приношу Тебе как Царю; смирна же подобает погребению. Ты очистил и землю, и морские волны, и пути демонов, нежные струи воздуха и низшие глубины – спешащий на помощь усопшим Бог, сошедший в Аид…»  Но это так, к слову…
     Выше (возможно, продиктованных и обусловленных, в определенной степени, скрытой гордыней) упражнений в добродетели, ведших  к подобным актам воздержания, неоплатоники ставили преимущества молчаливой медитации, приводящей душу человека  к контемпляции - состоянию пассивного созерцания, глубокого размышления, бездеятельного раздумывания, к экстазу и, наконец,  соединению, слиянию с Верховным Существом. Однако, как мы с уважаемым читателем уже убедились, в стремлении сделать приводящее к блаженству боговидение, или богосозерцание,  достоянием не только узких, но и широких кругов, они, начиная с Ямвлиха, стали проповедовать возможность достичь его также посредством мистически-магических ритуалов и посвящения в мистерии.
     Вследствие вынужденного приспособления философской школы неоплатонизма, наиболее безоговорочно посвятившей и поставившей  себя на службу эллинизму,  эллинскому Возрождению, к потребностям времени, она пала жертвой великой иллюзии, свойственной всем романтическим движениям: она возомнила, что сможет восстановить великое прошлое в его правах и в его прежнем блеске, хотя в действительности своими попытками модернизации способствовала совершенном его уничтожению. Христиане упрекали античных мыслителей в том, что те совершенно и безнадежно запутались в собственных противоречиях. И разве эти упреки «галилеян» не были справедливы? Разве не соответствовала действительности пословица: «Сколько философов – столько и мнений» ? Разве с течением времени на любой вопрос античными философами не давались все возможные ответы, какие только можно было себе представить? Разве даже вышеупомянутый Фемистий не упрекал своих собратьев – эллинских философов – в том, что они, укрывшись от всех треволнений суетного мира в «башнях из слоновой кости», теряются в пустых умозрительных спекуляциях?  И разве сами же бесчисленные школы античных греческих мыслителей, запутавшихся в собственных хитросплетениях, в то же время дружно не высмеивали и не бичевали заблуждения своих же собственных, греческих, культов? Чтобы убедительно и эффективно отражать эти нападки христиан, было необходимо непременно и  во что бы то ни стало постараться затушевать противоречия древнего свободомыслия и интерпретировать разные, взаимно противоречивые, философские учения так, чтобы придать им вид гармонично сочетающихся между собой частей одного целого. Необходимо было создать картину мира и мировоззрение, по сути своей не соответствующие и не свойственные ни одной из древних систем мышления.
      В результате своего, пусть продиктованного самыми благими замыслами и побуждениями, стремления «прогнуться под изменчивый мир», примениться к обстоятельствам, неоплатоническая школа, в особенности со времен Ямвлиха, сохранила из своих традиций немногим больше чисто внешнего культа своего основателя. Свободу исследования она заменила безоговорочным (если не сказать - слепым) подчинением авторитету прямо-таки в духе древних пифагорейцев (с их непререкаемым «Сам  сказал!» в качестве последнего довода!), научное истолкование тайн Вселенной – мистической теорией Верховного Существа и его многочисленных эманаций (истечений). В сущности, эта антихристианская философия имела гораздо больше общего с новой христианской верой, которой она объявила войну не на жизнь, а на смерть, чем со старыми языческими религиями, которые она взялась защищать от христианства. Поневоле вспомнишь столь же категоричное, сколь и верное (во всяком случае, применительно к нашему, сформировавшемуся «на грекоримском фундаменте», миру – или, если угодно, культурному пространству)   утверждение В.И. Карпеца из его капитального труда «Царский род»: «Антихристианство „по определению“ невозможно оторвать от христианства». Что-то в этом есть, хотя труд весьма спорный и, как принято сегодня говорить, «во многих отношениях неоднозначный». Христианство и неоплатонизм исходили из аналогичных принципиальных, фундаментальных идей: страданий  и тягот земной жизни, несовершенства человеческой природы, трудности ее приведения к богу. В качестве средства спасения от этих бед и христианство, и неоплатонизм предлагали молитву, озарение, благодать. Правда, в данном вопросе между ними имелось существенное различие: Христианство учило, что спасение человека – дело Распятого Спасителя и не останавливалось перед тем, чтобы ради спасения мира налагать на вочеловечившегося бога бремя унижения до уровня состояния человеческой быстротечности, смертности и тленности. В отличие от христианства, неоплатонизм утверждал, что путем упорных, продолжительных, настойчивых духовных упражнений человек способен достичь состояния сверхъестественного озарения, придерживаясь мнения, что одаренный божественной душою человек способен собственными силами обрести благодать, спасение и бессмертие. Однако, как бы ни старались (нео)платоники сохранить в неприкосновенности некоторые доктрины своей школы,  почитаемые ими за фундаментальные, их аскетический мистицизм оставался принципиально несовместимым с древней естественной религией греков (да и не одних только греков), отделен непроходимой пропастью от этой религии обожествления сил природы, чьи адепты видели и ощущали постоянное присутствие и действия богов – больших и малых - не в мертвенных и отвлеченных построениях изощренного ума, а в солнечных живительных лучах,  сиянии дневного неба и ночных светил, игре ветра и волн, шуме лесов и ручьев, эхе гротов и долин, в морских глубинах, изверженьях огнедышащих вулканов…список можно продолжать до бесконечности, но, кажется, уже и так все ясно…
     Когда столь часто и охотно устремлявший свой взгляд к звездам Юлиан во второй раз покинул Никомидию, со дня смерти Ямвлиха прошло уже около двадцати лет, и круг его учеников давно распался, они рассеялись по всем градам и весям Римской «мировой» империи. Самый уважаемый из них, Эдесий, проживал в Пергаме, вынужденный, в силу неблагоприятных для него самого и его единомышленников обстоятельств тогдашнего времени держать мистерии в тайне и хранить молчание иерофанта. Если верить Евнапию, «Эдесий взращивал в своих учениках чувство гармонии и заботы о человечестве, когда он видел, что они ведут себя непристойно и заносчиво, гордясь своими познаниями; и когда они возносились на крыльях, хотя и очень тонких, выше Икара, Эдесий аккуратно сбрасывал их вниз, но не в море, а на землю, к людям». Он был первым из учеников Ямвлиха, к которому обратился взыскующий мудрости Юлиан. Однако Эдесий был уже очень стар, согбен годами и болезнями и, возможно, опасался, что приезд молодого члена императорской фамилии, да еще в сопровождении царских соглядатаев и копьеносцев, привлечет к нему, не слишком-то благонадежному и, во всяком случае, довольно подозрительному в глазах властей предержащих, любомудру,  излишнее внимание. Тем не менее, он дал предварительное согласие принять Юлиана в число своих учеников. Новый ученик, сочетавший в себе, по воспоминаниям свидетелей, встречавших его в ту пору, свежесть и красоту молодости с мудростью старости, прозорливо ощутил божественное благословение, лежащее на его новом учителе, и, подобно тем, кто, как согласно молве, были укушены змеей, чей яд вызывает жажду, не имел иных желаний, кроме одного единственного –  пить долгими, жадными глотками из источника знаний. С этой целью Юлиан, не испытывавший недостатка в деньгах (севаст Констанций на этот раз не поскупился), желая и впредь впитывать поучения Эдесия, прислал ему  ценные подарки, «достойные императора». Однако тот находился уже в очень преклонном возрасте, и его тело страдало от болезней, о чем он вполне откровенно поведал Юлиану:  «<…> ты видишь, сколь поврежден теперь инструмент моей души, так что то, из чего он был составлен и чем держался, теперь распадается»…Даров Юлиана наставник не принял, Попросив царевича снизойти к его преклонному возрасту, Эдесий перенаправил его к своим духовным сыновьям: «<…>если ты желаешь продолжать учиться, возлюбленное дитя мудрости (это я узнал из знаков твоей души), ступай к тем, которые являются истинными моими детьми: от них ты обильно наполнишься разнообразной мудростью и науками. Посвященный в их мистерии, ты устыдишься того, что рожден и называешься человеком…Мне хотелось бы, чтобы здесь присутствовал и Максим, однако он отправился в Эфес. То же самое мне хотелось бы сказать и о Приске, но он уплыл в Элладу. Из моих учеников здесь остались лишь Евсевий и Хрисанфий, и если ты будешь учиться у них, то тем облегчишь мою старость».(Евнапий).
     Первый из двух рекомендованных Юлиану старцем Эдесием друзей одряхлевшего философа – Евсевий - преподавал, в сущности, не неоплатонизм, а «классический» платонизм в его исконной форме. Согласно Евсевию, спасение души достигалось не заклинаниями духов и посвящением в глубины мистериальных культов, но путем духовного спасения собственными силами - самоспасения, самосовершенствования, последовательного постепенного духовного самовосхождения или самовознесения, достигаемого с помощью усердных, неустанных упражнений в философском мышлении. В заключение своих лекций и докладов Евсевий неизменно добавлял и подчеркивал, что все и всяческие магические действия - всего лишь обман чувств, ловкость рук, зрительные и слуховые иллюзии, мошеннические манипуляции, колдовские фокусы тавматургов («целителей» вроде современных «экстрасенсов» и «лиц с паранормальными способностями»), да и иных соблазнителей и безумцев, достигаемые с помощью материальных сил».  Это часто повторяемое замечание Евсевия произвело на Юлиана сильное впечатление. Однажды он отвел Хрисанфия в сторонку и поинтересовался его мнением на этот счет. Однако же Хрисанфий, всегда осторожный и сдержанный в словах и суждениях, отказался удовлетворить его любопытство. Посоветовав царевичу лучше обратиться за разъяснениями к самому Евсевию. И тогда Юлиан, прослушав очередную лекцию Евсевия, набрался мужества и потребовал у лектора разъяснить ему смысл своего обычного заключительного заявления. «Загнанный в угол», философ признался Юлиану, что однажды последовал за Максимом в святилище богини Гекаты; там Максим сначала сжег на огне несколько зернышек ладана, затем запел некий гимн и, наконец, стал творить чудеса. От его слов и действий статуя богини якобы ожила, на ее губах появилась улыбка, затем (если верить «Жизни философов и софистов» Евнапия) она даже засмеялась, а мраморные светильники в ее руках зажглись сами собой. Не успел Евсевий закончить свой удивительный рассказ, как Юлиан вскочил и заявил: «Оставайся со своими книгами; ты открыл мне то, что я желал знать!». Поцеловав Хрисанфия (но не Евсевия) на прощание в голову, царевич отправился в Эфес, или Ефес, широко известный среди наших современников и – в особенности - соотечественников, главным образом, благодаря производимому в его окрестностях турецкому пиву «Эфес Пилснер» (или, если быть точнее – «Эфес Пильзнер»).
      В еще большей степени, чем его собратья по ремеслу - Приск и Хрисанфий, - Максим относился к тому типу жрецов-неоплатоников, которые оказывали большое впечатление на свое окружение торжественной и таинственной манерой поведения. Его лекции и доклады действовали на слушателей так, как будто те вкусили сладкого лотоса, заставляющего (если верить  Гомеру) отведавших его забыть про все на свете.
      После гибели Юлиана на поле брани, когда «мистик» Максим уже совсем состарился, и его длинная борода стала совершенно белой, с ним довелось повидаться историку Евнапию, тогда еще юноше. По его воспоминаниям, голос Максима, несмотря на преклонный возраст «мистика», все еще был подобен «голосу гомеровских Афины и Аполлона. Даже зрачки его глаз были какими-то окрыленными; у него была седая борода, а во взгляде выражалась необыкновенная живость души. Максим представлялся очень гармоничным и тем, кто его слушал, и тем, кто на него смотрел; того, кто с ним общался, он поражал обоими своими качествами: и быстрым движением глаз, и резвым потоком слов. Никто не осмеливался ему возражать; даже самые искушенные и опытные молчаливо уступали и воспринимали его слова, «словно произнесенные с треножника» (то есть – точно слова восседавшей на священном треножнике прорицательницы-пифии Дельфийского оракула бога Солнца Аполлона, или вообще – речения оракула – В.А.). Столь сладостным было обаяние его уст…» (Евнапий).
     Круг интересов и занятий Максима Эфесского отнюдь не ограничивался только теургией. Он был не «темным колдуном», а просвещенным человеком, получившим первоклассное, по тем временам, научное образование, автором комментариев к учению Аристотеля о категориях, и носил (по крайней мере, на момент встречи с Евнапием) – нищенскую суму и короткий рваный плащ философа (так что, возможно, он был не только неоплатоником, но и киником - либо, же со временем превратился из неоплатоника в киника), а вовсе не остроконечную шапку и длинное черное одеяние халдейского мага (как в посвященной Юлиану драматической дилогии «Кесарь и Галилеянин» Генрика Ибсена, заставляющего своим вдохновенным пером эфесского «волхва»  вообразить себя перевоплощением ветхозаветного «синайского законодателя» - святого боговидца Моисея - и новозаветного «сына плотника из Галилеи», убедив в этом соблазненного им, преданного емy до самоотречения и слепо верящего ему во всем Юлиана!) и уж тем более не испещренную  колдовскими иероглифами и астрологическими символами хламиду да вдобавок еще перстни с разными драгоценными каменьями – в зависимости от дня недели (как в вообще-то весьма неплохом, довольно увлекательно написанном историческом «романе-расследовании» Гора Видала «Юлиан»)! Не расставался «кyдесник» и с посохом, который философы кинической школы именовали «дyбин(к)ой Геракла», ибо «благороднейшие из киников говорят, что причиной нисхождения к нам (смертным людям – В.А.) некоторых благ был великий Геракл, предоставивший человечеству наилучший образец такого (кинического, подлинно философского и в то  же время героического – В.А.) образа жизни» (Юлиан. «Речь седьмая»). С подобающей истинному философу стойкостью и мужеством переносил Максим все преследования, которым стал подвергаться после гибели своего венценосного ученика и друга. Столь достойное поведение, а также преданность и верность, которую хранили Максиму его единомышленники и приверженцы даже в пору выпавших на его долю после смерти Юлиана суровых испытаний, позволяют предполагать, что влияние философа из Эфеса на людей основывалось на высоких нравственных качествах «чародея». В своем цитировавшемся нами выше сочинении  Юлиан писал, что именно Максим сформировал его характер, что этот самый выдающийся философ своей эпохи сдерживал и приглашал обуревавшие его, Юлиана, страсти, воспламенявший его внутренний неистовый огонь, и напоминал ему о необходимости проявлять умеренность во всем. Пан метрон аристон! Автору настоящей книги представляется вполне возможным, что знаменитый тавматург, к знакомству и общению с которым так неистово стремился экзальтированный отпрыск императорского рода, и вправду, проявляя разумную осторожность, призывал его всячески обуздывать и сдерживать себя. Можно не сомневаться в том, что со дня своей первой встречи с Максимом в 351 году двадцатилетний, тогда, Юлиан подчинился руководству мудреца, которого он, возможно, считал перевоплощением Аполлония Тианского, и чье духовное превосходство над собой он  сразу же безоговорочно признал. Юлиан вступил с ним в теснейший контакт и, проявляя редкое усердие, стремился всецело овладеть учением Максима. «Аз есмь в чину учимых и учащих мя требую» (как говаривал наш незабвенный царь Петр I Великий). Максим посоветовал царевичу призвать  себе в Эфес из Пергама божественного (по выражению самого Максима) Хрисанфия. Юлиан последовал его совету, и оба наставника-неоплатоника усердно принялись совместно удовлетворять потребность молодого человека в знаниях. До изобретения Джорджем Оруэллом термина «двоемыслие», или «двоедyм», было еще очень далеко, но многие из обитателей Земли уже практиковались в двоемыслии - способности придерживаться (или, по крайней мере, делать вид, будто придерживаешься) одновременно двух противоположных убеждений (в том числе – религиозных). В их числе был теперь и царевич Юлиан
    ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ.  ХАЛДЕЙСКАЯ  ТЕУРГИЯ И  МИСТЕРИИ   НЕОПЛАТОНИКОВ.
    В ходе многочисленных раскопок, проведенных современными археологами Нового и Новейшего времени в Эфесе, чьи развалины расположены близ сегодняшнего турецкого города Измира,  пока что не было найдено то таинственное святилище, в котором (если верить сообщению Хрисанфия) «мистик» Максим путем волшебных заклинаний подчинил своей воле богиню Гекату (кстати говоря - одно из воплощений Артемиды-Дианы, златокудрой сестры златокудрого же  бога Солнца Аполлона-Гелиоса), или, во всяком случае, ее статую. Однако сам Юлиан упоминает в своем доверительном письме неоплатонику Приску книгу, вероятное всего, служившую, так сказать, «учебником теургии» ученикам Эдесия и Ямвлиха:
     «Если твоя милость серьезно вознамерилась явиться ко мне, то настал момент с божьей помощью решиться и поспешить, а то немногим позже у меня, возможно, не будет времени. Достань для меня все написанное Ямвлихом к тезке (царевича Юлиана, скорее всего - Юлиану Халдейскому - теургу, упомянутому в «Суде», или «Свиде»   - В.А.), о котором мы еще должны с тобою побеседовать – только ты можешь это сделать, ведь у свекра твоей сестры есть очень хорошая рукопись. Если я не ошибаюсь, то мне, пока я это писал , было дано сверхъестественное знамение. Умоляю тебя – не давай сторонникам Феодора (Феодора из Азины, ученика Ямвлиха – В.А.) беспрестанно повторять тебе, что Ямвлих, воистину божественный, стоящий на третьем месте после Пифагора и Платона, был якобы честолюбцем. И хотя нескромно открывать тебе то, что я думаю со столь восторженной одержимостью, одержимых богом обычно извиняют за дерзость. Сам я в восторге от Ямвлиха в философии, а от моего тезки (Юлиана Халдейского – В.А.) – в теософии и вслед за Аполлодором считаю, что в сравнении с ними другие в моих глазах ничего не стоят.
     А что касается собранных тобою трудов Аристотеля, то я тебе скажу, что ты сам заставил меня именоваться твоим учеником, хотя я и не имею на это права. Ведь если Тириец (либо Максим Тирский, греческий ритор и философ-платоник II века, либо Порфирий , который родился в Тире и которого Ливаний (XVIII, 178) называет просто «Тирийцем»– В.А.) многими своими книгами смог немного посвятить меня в логику, ...то ты своей одной книгой по философии Аристотеля сделал меня, возможно, уже не просто «тирсоносцем», а «вакхантом» (очевидно, это термины мистерий: тирсоносец  – готовящийся к посвящению, вакхант – посвященный – В.А.). Правду ли я говорю? Приезжай, и ты увидишь, как много работ написал я за прошлую зиму в свободное время».
      О сочинении Ямвлиха, посвященном тезке нашего царевича – теургу Юлиану – говорится и в других писаниях Отступника. Когда Юлиан, провозглашенный августом, за три ночи (свободные от государственных дел, которыми император усердно занимался днем) набросал гимн, прославляющий могущество приведшего его к верховной власти солнечного бога Гелиоса, он черпал силы в воспоминаниях о теософии Ямвлиха и в обращении к ней.
     Еще через сто лет после прибытия царевича Юлиана к «мистику»  и «магy» Максиму в Эфес уцелевшие к  тому времени неоплатоники опирались на все те же источники и поучения. Марин (годы жизни: 421-481), глава Афинской школы и биограф Прокла, подтверждал, что столь высоко ценимый императором-отступником комментарий Ямвлиха в полной мере сохранил для неоплатоников свою  притягательность и силу, оставаясь по-прежнему теснейшим образом связанным с религиозными обрядами неоплатонических мистерий:
     «Асклепигенея, дочь тавматурга Плутарха, передала переданную ей самой ее отцом традицию мистерий великого Нестория и всего теургического учения Проклу; с тех пор наставник (Прокл – В.А.) для очищения души использовал преимущественно халдейские обряды. Он вел диалоги со световыми явлениями Гекаты, и, желая дать почве Аттики дождь или засуху,  использовал систры и волчки (магические инструменты – В.А.) богини (Гекаты, отождествляемой с Реей, Кибелой и сирийской Великой Богиней Атаргатис - В.А.)».
     Итак, коль скоро Юлиан называл Ямвлиха иерофантом, а непосредственный преемник Ямвлиха – Сопатр Апамейский, получил прозвище «Инициатор» («Посвятитель»), следует воспринимать эти эпитеты буквально, как и выражение «мистагог», относимое, в сообщениях об отступничестве Юлиана от христианской веры, к Максиму Эфесскому. Не отказываясь от мистерий Исиды, Кибелы (отождествляемой с Реей ) и Митры, неоплатоники уже в IV веке исповедовали разработанный ими самими, собственный культ, руководство которым главы их школ передавали друг другу. В рамках этого тайного культа передавались по «цепи преемства» ритуальные обряды, предписанные пророком и истолкователем речений халдейских оракулов – магом (или, по-русски – волхвом) Юлианом.
   О магии и магах – в первоначальном, вполне конкретном, а не в последyющем – весьма расширенном - значении этих слов– Аммиан Марцеллин писал следyющее: «Знаменитый Платон, создатель великих идей, называет магию мистическим словом махагистрия: это самое совершенное богопочитание. В древние времена многое из этой тайной наyки значительно распространил (в смысле: расширил за счет заимствований – В.А.) из халдейских тайных yчений Зороастр, затем царь Гистасп (Виштаспа – В.А.), мyдрейший отец  (царя персов – В.А.) Дария (I Ахеменида – В.А.). <…>  проникнyв в неведомые области верхней Индии, прибыл Гистасп в yединенное <…>  место, в спокойной тишине которого жили брахманы, обладавшие возвышенной мyдростью. Под их рyководством он постиг <…>  законы мирового движения, течение звезд и чистые обряды священнодействий. Из того, что он yсвоил, передал он кое-что магам, а эти последние из поколения в поколение передают это дальнейшим векам вместе с наукой предyгадывания бyдyщего. С тех пор в течение многих столетий и до настоящего времени много поколений, происходящих из одного и того же рода (магов – В.А.), посвящается на слyжение богам. <…> маги хранят y себя на никогда не гаснyщих очагах (алтарях неyгасимого огня – В.А.) yпавший с неба огонь, маленькая частичка которого, как приносящая благополyчие, была некогда подносима азиатским царям. Число магов y древних (иранцев – В.А.) было незначительным, и yслyгами их пользовались персидские власти при совершении священнодействий<…> Но постепенно маги размножились, сложились в целый класс населения (Персии – В.А.), который и носит это имя. Маги живyт в селениях, не yкрепленных стенами, им разрешенo жить по своим особым законам, и из yважения  к религии они пользyются высоким почтением (y всех сословий Эраншахра – В.А.» («Деяния»). Но это так,  к словy…
   О практикуемой приверженцами неоплатонизма теургии (представляющей собой, по определению нашего религиозного и политического философа Николая Александровича Бердяева, «магическое искусство» достижения состояния обожения, совершаемое посредством молитв и церемоний, с целью воссоединения с Богом, <…> действие человека совместно с Богом, - богодейство, богочеловеческое творчество»), в «Википедии» сообщается следующее:
   «Теургия (др. греч. из «бог, божество» + «обряд», «священнодействие», «жертвоприношение») магическая практика, появившаяся в рамках  неоплатонизма <…>, направленная на практическое воздействие на богов, ангелов, архангелов и демонов с целью получения от них помощи, знаний или материальных благ. Теургия осуществляется с помощью комплекса ритуальных действий и различных молитвенных формул. Для теургии характерно стремление к непосредственному, визионерскому видению духовных существ<…>.Теургия означает «божественную работу». <…> Источник западной теургии может быть найден в философии поздних неоплатоников, особенно у Ямвлиха. В позднем неоплатонизме духовная вселенная представлена в качестве последовательностей эманаций  от Единого. От Единого был эманирован Божественный Ум (Нус), а Божественный Ум, в свою очередь, эманировал Душу Мира (Психе). Неоплатоники настаивали на том, что    Единый абсолютно трансцендентен, и в эманациях ничто из высшего не было потеряно, и не было передано к нижнему, который оставался неизменным при помощи более низких эманаций. Несмотря на политеизм неоплатоников, им также был присущ и монотеизм.
    Для Плотина и учителей Ямвлиха Анатолия и Порфирия, эманация имеет следующий вид:
    - To En (греч.), То Эн, Единое: Божество без качеств, иногда называемое Благим.
    - Nous (греч.), Нус, Ум: Вселенское сознание, от которого происходит
    - Psychе (греч.), Псюхэ (Психея), Душа: Включает в себя как индивидуальные, так и Душу Мира, которая в итоге приводит к
    - Physis (греч.), Фюсис, Природе.
    Плотин предназначал свои рассуждения для тех, кто желал бы практиковать теургию, целью которой было воссоединение с Божественным (обретение Гнозиса, или Гносиса – сокровенного знания). Поэтому, его школа напоминает школу размышлений или медитаций. Ямвлих Халкидский (Сирия), ученик Порфирия (который сам был учеником Плотина) преподавал в большей степени ритуализированные методы теургии, которые включали в себя инвокации , и, как религиозные, так и магические ритуалы и церемонии. Ямвлих считал, что теургия является подражанием богам, и в своей главной работе, «О Египетских Мистериях», он охарактеризовал теургические ритуалы как «ритуализированную космогонию», которая наделяет воплощенные души божественной ответственностью создания и сохранения космоса. В рассуждениях о трансцендентном Ямвлих заключает, что оно не может быть ухвачено умозрительными построениями, так как трансцендентное непостижимо. Теургия - <…>  ряд ритуалов и операций, чьей целью является восстановление трансцендентной сущности с помощью повторного прохождения Божественных «сигнатур» сквозь слои бытия. Образование важно для понимания схемы вещей, как она представлена Аристотелем, Платоном и Пифагором, а также халдейскими оракулами. Работа теурга проходит по правилу «подобное к подобному»: на материальном уровне с помощью физических символов и магии; на более высоком уровне - с ментальными и чисто духовными практиками и мистицизмом. Начиная с нахождения Божественного в материи, теург в конечном счете достигает уровня, где внутренняя божественная часть души объединяется с Богом. <…> Практика теургии представлена в широком спектре исторических источников, дошедших до письменной эпохи (? – В.А.). Существуют таблички с заклятьями, возникшие на греческой и римской почве; египетские демотические папирусы; магические папирусы, написанные на коптском языке; еврейский учебник магии; наконец, человечество располагает собранием греческих магических папирусов из Египта, в которых широко представлены различные практики по вызову (ангелов и богов – В.А.) и взаимодействию с ангелами и богами».
    Уф-ф-ф! Право слово, тут без амфоры доброго хиосского, самосского или фалернского вина не разберешься (и то, если пить его не разбавленным на две трети водой, как культурные эллины, а неразбавленным, как некультурные скифы, готы, персы и другие «варвары»!)… Но мы все-таки попробуем и без амфоры разобраться, с чем уже пришлось на практике столкнуться Юлиану.
     На самую высшую ступень душевного совершенствования ученики Ямвлиха ставили теургические добродетели, средством достижения которых,  согласно их утверждением,  было отправление их тайного культа. Теургия, в чьи тайны они посвящали своих приверженцев, выводилась непосредственно из предсказаний халдейских оракулов. Прокл по-своему исповедовал и представлял это сыновство в рамках мистической веры, помещая себя в качестве звена «ангельской цепи Гермеса» непосредственно после Юлиана Халдея, основателя мистерий, чьим верховным жрецом, первосвященником, он был.
     Дойди до нас комментарий Ямвлиха, «хорошей рукописью» которого так хотел бы владеть царевич Юлиан (если, конечно, верить его письму Приску), мы знали бы о характере и методе преподавания учения, с помощью которого Максим Эфесский убедил последнего из Вторых Флавиев вернуться  вере в «праотеческих» богов. Но,  к сожалению, этот комментарий бесследно затерялся где-то в лабиринтах времени  и вряд ли будет когда-нибудь найден. Тем не менее, имеется достаточно сведений, позволяющих нам составить себе представление о сущности проникнутой халдейским влиянием теургии, в тайны которой был посвящен – инициирован – царевич Юлиан.
     Халдейский тезка Юлиана, чью теософию прокомментировал Ямвлих, был сыном тавматурга, вероятно, прибывшим в Рим из древней Халдеи, то есть Вавилонии (породившей впоследствии и упоминавшегося нами выше пророка Манеса-Мани -  основателя манихейства) вскоре после того, как завоевательные походы римского императора Траяна из династии Антонинов, шествовавшего по стопам солнцеликого Александра Македонского, снова отрыли людям античного Запада путь в Персию и  побудили их вновь обратить внимание на характерные особенности этой манящей и таинственной страны.
     Земля Халдеи-Вавилонии постоянно сотрясалась эрупциями огненных веществ, таящихся в ее недрах, так что, по утверждению греческого биографа и философа времен римского владычества Плутарха Херонейского, в его жизнеописании Александра Македонского, постоянно дрожала, как от биения пульса, периодически вызывая «извержения» нефти.  «Нефть очень напоминает горную смолу, но она столь восприимчива к огню, что загорается еще до соприкосновения с пламенем от одного только света, излучаемого огнем, и нередко воспламеняет окружающий воздух» (Плутарх. «Александр»). «Если эта жидкость (нефть – В.А.) воспламенится, то человеческий разyм не найдет никакого способа потyшить ее, кроме как присыпать землей  <…>  если кто захочет потyшить огонь водой, то вызовет (еще – В.А.) более сильное горение  <…> » (Аммиан Марцеллин. «Римская история»). Подобные представляющиеся древним людям грозными, чудесными и поразительными природные процессы не могли не способствовать возникновению и развитию культа огня, огнепоклонничества. В то самое время, когда «цари царей» из дома Сасанидов (в 226 году) провозгласили в своем Новоперсидском царстве возвращение к древней зороастрийской, или, точнее, маздаяснийской, религии, Юлиан Халдей, прибывший в Рим, в правление августа-философа Марка Аврелия возвестил римском миру благотворность почитания Огня, ссылаясь на пророчества оракулов и многочисленные сочинения по теософии и демонологии, о сильнейшем и весьма продолжительном воздействии которых на умы, сердца и души подданных римских императоров уже было сказано выше.
     Сохранившиеся до наших дней фрагменты предсказаний этих так называемых халдейских оракулов позволяют сделать вывод о лежавшей в их основе своеобразной дуалистической картине мира, базирующейся на противопоставлении, вполне в духе Платона, интеллигибельного мира идей чувственному миру явлений. В основе и  начале одного из этих противоположных друг другу миров был божественный, нематериальный Огонь, из которого посредством действия низшего божества - демиурга («горшечника») – был создан материальный мир , чьи идеи – искры нематериального огня - являются вечными прообразами преходящих явлений, возник другой, чувственный мир.
     В рамках этой довольно запутанной и достаточно (если не сказать – чрезмерно) сложной теологии на первый план выступает грозная и величественная фигура, сама по себе представляющая почти все населенное богами небо – Геката-Рея, трехликая, триипостасная богиня, с  устремленными ввысь пламенными волосами, увенчанная и опоясанная змеями, чьи бедра скрывают в себе справа Мировую Душу, слева – Источник Творческой Силы, и чья спина заключает в себе всю Бесконечную Природу.
     О человеческой душе, несущей в себе, как знак своего божественного происхождения, искру Верховного Существа; о ее падении с небес; об астральном теле – органе силы воображения и представления – принимаемом ею при прохождении через планетарные сферы; о воспоминании ею своего божественного происхождения и о бегстве из ее земного плена; об освобождающем стремлении ввысь, приводящем к сбрасыванию ею на каждой из планетарных ступеней небесной лестницы одной из туманных оболочек, обременявших ее поначалу; о счастливом возвращении на отеческое лоно Верховного Бога – обо всем этом халдейские оракулы, в сущности, лишь повторяли то, чему учили и другие восточные мистериальные культы. Однако эти основные идеи находили свое выражение в символах, олицетворяющих всемогущество Огня. Воспоминание становилось осознанием искры – присущего человеческой душе «признака божественного происхождения» или «опознавательного знака». Для обретения этого воспоминания представлялось необходимым воздействовать на человеческую силу воображения посредством огненных явлений. Для достижения состояния озарения, просветления, экстаза адепту надлежало приблизиться к богу пламени. Пламя, свет, молния и гром, были зримыми знаками и проявлениями присутствия Всемогущего Огня. Оракулы говорили и о задаче священнослужителей, исполняющих обряды, отвращать зловредных демонов и привлекать благих, спасительных ангелов.
    Представляется необходимым особо подчеркнуть, что слово «теург» в лексиконе неоплатоников, как правило, означало именно адепта халдейского оккультизма. Сын Юлиана Халдея, судя по всему, был первым его адептом, прозванным и называвшим сем себя теургом. Эпитет «теург» - «бого(со)деятель», «бого(со)делатель» - был, по-видимому, сконструирован и введен им для того,  чтобы продемонстрировать превосходство его носителя над «теологом» («богословом»). Поскольку теург не ограничивался одними только «разговорами», сиречь – рассуждениями - о богах, но и, «делал», «действовал», то есть «воздействовал» на божественные сущности посредством своих магических заклинаний и обрядов.
      В рамках готовых к принятию всего нового и охотно принимавших, вбиравших в себя все новое мистерий неоплатонической школы, практикуемых в Пергаме и Эфесе, не мог не быть охотно принят культ, прямо-таки напрашивавшийся на то, чтобы быть ими принятым, благодаря смешению восточных и эллинистических доктрин, освященных авторитетом и именем Платона и Пифагора, как бы наложенных, в качестве своеобразной «этикетки»,  сертификата или «знака качества», на это поистине вавилонское смешение. Подобно тому, как в описываемое нами время Аристотеля, не смущаясь, путем хитроумных умственных построений, ухищрений, спекуляций, приводили к единому знаменателю с основателем афинской Академии, так и  Ямвлих в своем знаменитом комментарии слил воедино теософию халдейских оракулов с теософией всех прочих мистерий, стремясь, в первую очередь, к тому, чтобы смотреть и обрести в них тайный смысл, аналогичный тайном смысл откровений, отданных греками под защиту Орфея и своих наиболее почитаемых теологов. Используя метод Пифагора, к которому Ямвлих прибегал особенно часто и охотно, он включил халдейских богов, ангелов и демонов в свою систему троек, семерок и девяток, где им всем нашлось место, по соседству с богами всех политеистических религий римского мира.
     Для объяснения собственно теургии Ямвлих использовал теорию универсального учения об отношениях, проявлявшуюся в виде определенных мистических взаимосвязей, подобных цепочкам, или цепям. Так, например, цепь лунных сил ниспадала своими последними звеньями вплоть до царства минералов, в котором лунный камень, с его усиливающимся и ослабевающим с регулярными интервалами блеском, отражает фазы прибывания и убывания ночного светила – небесной луны.
      У цепи солнечных сил  адепт учения теургов брал свои наиболее убедительные примеры соответствия «того, что вверху», «тому, что внизу».  Когда петух, предупреждая и предвосхищая утреннюю молитву, заранее приветствует своим гимном предчувствуемый, предощущаемый им восход солнца, он тем самым демонстрирует, что является звеном солнечной цепи, в которой проявляется присущее ему могущество призываемого им бога Солнца. На более низкой ступени иерархии прохождению солнечного бога по небесному своду отвечает и соответствует цветок гелиотроп; люди даже могли бы услышать, как молится этот цветок, если бы человеческий слух был в состоянии воспринимать звук, издаваемый его стеблем, когда цветок поворачивается на нем вслед за солнцем. Аналогичным образом восход и заход дневного светила оживляет и другой цветок - лотос: он открывает или сгладывает свою чашечку жестом молящегося, столь же выразительным, как движения губ и подбородка человека. И, наконец, среди камней обретаются самоцветы вроде «ока Ваала », испускающего сияющие лучи наподобие солнца. Подобные сходства, склонности и соотношения чрезвычайно важны для осуществления культовых действий, ибо соответствие, аналогия обуславливает и вызывает взаимное притяжение (ведь сходное тянется к сходному, подобное -  к подобному), сходство, подобие, создает связь между сущностями и существами. Если нагреть фитиль и поднести его к горящей лампаде, пламя последней тотчас же, без всякого соприкосновения, наклонится и пожрет волокна папируса, чтобы потом вновь восстать в прежнем положении над своим источником. Итак, даже небольшого количества тепла достаточно для того, чтобы огонь сразу же показался вверху, сошел сверху вниз, обожествил смертного и посредством одухотворения озарил и просветлил косную материю. Иными словами, для того, чтобы действовать, богу достаточно только знака, сигнала, что призывающий его смертный готов его принять. Природа же отрывает нам не только действие сил взаимного притяжения, способных поднять, возвысить, вознести нас к горним,  вышним, высшим силам, но и отрывает нам закон сил взаимного отталкивания, как и его результат -  тайну создания и составления средств отражения недобрых сил в виде оберегов, или талисманов.
     В какой бы форме ни проявлялось присутствие богов, в форме ли голоса, дуновения, огня или света, их явление всегда озаряет, просветляет, очищает готовых принять их людей. Посвященный, таким образом, превращается во вместилище богов,  в принимающий их «на хранение» плотский, телесный сосуд, в одушевленное, живое - если можно так сказать! - «богохранилище».
     Таким образом, жреческое искусство Ямвлиха использует филиацию, соединяющую «те существа, что внизу», с «теми существами, что вверху», дабы позволить богам снизойти к человеку и озарить его, или, точнее, чтобы дать человеку приблизиться к богам, отрыть их для себя, обнаружить их, там, где они проявятся,  станут видимыми и явятся человеку, дабы человек мысленно соединился, слился с ними в молчаливых восхвалениях медитации.
     В рамках религиозного синкретизма своей теософии Ямвлих придавал первостепенное значение халдейской теургии. Он придавал его колдовским заклинаниям и магическим формулам, как, впрочем, и волчку Гекаты – покрытому магическими знаками и закрепленному на кольце из бычьей кожи, золотому шару с содержащимся внутри сапфиром,  свои собственные истолкования. Еще Прокл пользовался этим знаменитым колдовским средством для подчинения себе природных сил. По любому поводу Ямвлих ссылался на речения оракулов халдейских теургов. С учетом всего этого, начинаешь понимать, почему наш царевич Юлиан был в восторге от философии Ямвлиха, в области же теософии признавал себя преданным учеником своего халдейского тезки.
     Ознакомившись с содержанием дошедших до нас, фрагментов сочинений Ямвлиха, можно в общих чертах представить себе процесс инициации, или посвящения, царевича Юлиана Максимом Эфесским: таинственные голоса, шумы и шорохи; призывы и возгласы, приводящее в смятение; волнующая душу музыка; дурманящие воскурения;  отворяющиеся сами собой двери; движущиеся тени; облака сернистого тумана, пары и ароматы; излучающие свет фонтаны, как бы оживающие стати, взирающие на царевича, попеременно, то с угрозой, то с любовью и, наконец, улыбающиеся ему, озаренные лучистым сиянием и охваченные пламенем; громы, молнии и землетрясение, возвещающие присутствие Верховного Бога, Неизреченного, Непроизносимого, Несказанного Огня; и, как своего рода finis coronat opus  искусно истолковываемые речения оракулов, воскрешающие в памяти внука императора Констанция I Хлора происхождение его династии – дома Флавиев, Русых, Белокурых, Златокудрых, от столь же русого, белокурого, златокудрого бога Солнца. Именно та выглядела, скорее всего, череда чудес, сопровождавших, в рамках неоплатонических мистерий в Эфесе, явление Небесного Спасителя, призвавшего душу Юлиана  возрождению и разогнавшего застилавшего его взор дотоле тучи.
      Одновременно или несколько позднее отречение царевича от христиансккой веры завершилось в митреуме, или митрее – крипте (тайном подземном святилище) культа Митры, перед изображением этого бога-спасителя, исторгающего своим жертвенным ножом живительную, плодородную кровь из раны, нанесенной им символическому быку. Этим объясняется, на взгляд автора настоящего правдивого повествования,  непоколебимое мужество, проявленное Юлианом при выполнении его миссии неустрашимого защитника римской Галлии от «варваров»-германцев. Принесенные  Юлианом еще до его провозглашения цезарем торжественные клятвы сделали его преданным воином Митры – бога Солнца, Правды, Верности клятвам и Договорам, особо почитаемого римскими солдатами, отождествлявшими Митру не только с солнцеликим Солем-Аполлоном-Гелиосом,  но и  с Марсом-Маворсом-Квирином  – богом войны и военного сословия (аналогом греческого Ареса, или Арея).
      При реконструкции мистической сцены, разыгравшейся в крипте Максима Эфесского, автор настоящего правдивого повествования руководствовался не только собственными догадками и предположениями. Их тождественность реальным событиям подтверждается сообщением уважаемого христианского автора, возможно, лично знавшего Юлиана в юности – уже неоднократно упоминавшегося нами святого Григория Назианзина, которое, несмотря на его несомненную предвзятость по отношению к Юлиану, в данном случае, столь же несомненно можно считать надежным, достойным доверия свидетельством:
    «<…> сходил он (Юлиан – В.А.)  в одну из недоступных для народа и страшных пещер (о, если бы тем же путем сошел он и во ад, прежде нежели успел столько в зле!); его сопровождал человек, знающий такие дела, или, лучше сказать, обманщик, достойный многих пропастей (вероятнее всего – «мистик» Максим Эфесский – В.А.). Между прочими видами волхвования употребляется у них и тот, чтобы с подземными демонами совещаться о будущем где-нибудь во мраке, потому ли, что демоны более любят тьму, ибо сами суть тьма и виновники тьмы, то есть зла; или потому, что они бегают благочестивых на земле, ибо от встречи с ними приходят в бессилие. Но когда храбрец наш идет вперед, его объемлет ужас, с каждым шагом становится ему страшнее; рассказывают еще о необыкновенных звуках, о зловонии, об огненных явлениях и, не знаю, о каких–то призраках и мечтаниях. Пораженный нечаянностью, как неопытный в таком деле, он прибегает ко Кресту, сему древнему пособию, и знаменуется им против ужасов, призывает на помощь Гонимого. Последовавшее за сим было еще страшнее. Знамение подействовало, демоны побеждены, страхи рассеялись. Что же потом? Зло оживает, отступник снова становится дерзким, порывается идти далее - и опять те же ужасы. Он еще раз крестится - и демоны утихают. Ученик в недоумении; но с ним наставник, перетолковывающий истину. Он говорит: «Не устрашились они нас, но возгнушались нами». И зло взяло верх. Едва сказал наставник — ученик верит, а убедивший ведет его к бездне погибели. И не удивительно: порочный человек скорее готов следовать злу, нежели удерживаться добром. Что потом говорил или делал он или как его обманывали и с чем отпустили - пусть знают те, которые посвящают в сии таинства и сами посвящены. Только по выходе оттуда и в душевных расположениях, и в делах его видно было беснование, и неистовство взоров показывало, кому совершал он служение. Если не с того самого дня, в который решился он на такое нечестие, то теперь самым явным образом вселилось в него множество демонов; иначе бы напрасно сходил он во мрак и сообщался с демонами, что называют они вдохновением, благовидно превращая смысл слов» («Слово IV, первое обличительное на царя Юлиана»).
     Необъяснимые шумы, отвратительные запахи, пламенные духи этой «колдовской пещеры», несомненно, входили в реквизит «ведьминой кухни», средств обмана зрения, слуха и обоняния, используемый «мистиком» Максимом (видимо, пришедшим, еще за тысячу «с гаком» лет до основателя римско-католического ордена иезуитов Игнатия Лойолы, к твердому убеждению, что «цель оправдывает средства»), как своего рода «ложь во благо», в мистериях практикуемой им мистической теургии.
     Ливаний, бывший, по своим взглядам, кем угодно, но только не мистиком, в своем «Надгробном слове Юлиану» упомянул никомидийские оракулы лишь мимолетно и косвенно, в связи со значением обрядов и символов, используемых Максимом:
     «Как-то, сойдясь с людьми, изучившими Платона, и услыхав о богах и божествах и тех, кто действительно создали весь мир и блюдут его, и о том, что такое душа, и откуда она явилась, и куда она уходит, что ее низвергает в погибель и что возвышает, что тянет ее вниз и что поднимает в высь, что для нее оковы и что свобода, и как возможно одного избежать, другого достигнуть, он омыл соленую влагу слуха пресною водою речи и, истребив все прежнее празднословие, ввел в душу, взамен его, красоту истины, как бы в какой-либо великий храм статуи богов, прежде оскверненные грязью».
     В конце сочиненной им самим притчи Юлиан – чтобы дать представление о видениях, побудивших его возвратиться к культу старых, «отеческих» богов – вложил в уста бога Солнца – Высшего из богов - вдохновенные слова: «Из любви  твоим предкам мы возжелали очистить твой род. Помни о том, что ты обладаешь бессмертной душой, происходящей от нас; помни о том, что ты сам станешь богом, если последуешь за нами, и вместе с нами узришь лицом к лицу нашего (то есть – и своего – В.А.) отца».
     Возможно, в этом – ключ о всему и объяснение всего, включая темные по смысл речения никомидийских неоплатонических оракулов, столь смутившие душу последнего из Вторых Флавиев. Вошедшие к  царевичу в доверие новые соратники по теургическим мистериям, его сотаинники, вероятнее всего, без устали твердили Юлиану, в более или менее завуалированной форме, следующее: «Подумай о том, сколь велика угроза, нависшая над империей, сколь тяжелы испытания, выпавшие на долю твоей, правящей этой империей, династии! Все это потому, что истинный бог, непобедимый бог Солнца, спаситель, осыпающий дарами своего великодушия Вселенную, тот, чьи слава и величие открывается нашим очам повсюду, он, сотворивший лето и зиму, животных и растения, правящий хором звезд и управляющий божественной гармонией сфер, владыка мира, Гелиос - презрен, а сонм его жрецов – гоним. Но кто же сам ты, низведенный достойным лишь презрения гонителем до уровня ничтожного прислужника низшего священства? Последний отпрыск божественной династии, которой предсказано владеть наиславнейшим скипетром верховной власти над подлунным миром! Ты, чья душа снизошла на эту землю с искрой божественного огня, который есть владыка жизни, отец видимого Солнца! Око бога почиет на тебе. Надейся, верь и знай, что недалек тот день и час, когда он призовет тебя спасти эллинство и империю!»
     Gutta cavat lapidеm, говорили  древние римляне, «капля точит камень». Язычники-энтузиасты неустанно, день и ночь, напоминали Юлиану о его «солнечном» происхождении.
     ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ.  АПОСТАСИЯ.
     После провозглашения отпавшего от христианства Юлиана августом всей Римской «мировой» державы среди его подданных сразу же появилось множество отступников от Христовой веры. Причем далеко не все из них были честолюбивыми придворными и  карьеристами, всегда держащими нос по ветру. Верность и истинность библейского монотеистического учения, требовавшего безоговорочной веры в единую сверхъестественную силу, была недоказуема рациональными, научными, рассудочными методами (не случайно светоч христианства, отец церкви Тертуллиан Карфагенский подчеркивал: «Верую, ибо нелепо!»). Поскольку же политеизм, при его правильном истолковании, казался вполне совместимым с рациональным познанием, достаточно было прилива сомнения в вере, чтобы вновь склонить и возвратить мы людские к многобожию. Основная масса населения Римской империи все еще испытывала к изображениям старых богов чувства, граничащие с их почитанием. В обнаруженной в Египте археологами греческой надписи описываемой эпохи говорится о приверженце христианского учения, посмотревшем на статую языческого солнечного бога Ам(м)она («небесного отца» кумира Юлиана - Александра Македонского, о чем еще, надеюсь, не забыл глубокоуважаемый читатель!) с сочувствием, воспринятым им самим, как греховное и потому достойным не менее сурового осуждения, чем «совершенное по всей форме» отречение от христианства. Еще в 380 году православный август Феодосий I  Великий, последний воссоединитель Римской «мировой» империи, был вынужден принять законодательные меры против своих подданных, отрекшихся от веры в Христа. После землетрясений или иных стихийных бедствий все жители пострадавших от них городов или областей нередко спешили  крестильной купели и все поголовно крестились. Но, стоило угрозе миновать,  они тотчас же забывали о своем крещении. Один христианский епископ, чрезвычайно  озабоченный и удрученный столь прискорбным маловерием столь многочисленных отступников от правой веры, называл их «снабженными печатью, но пустыми мешками».  С другой стороны, Фемистий свидетельствовал, что многие язычники принимали крещение лишь для вида, из страха перед христианскими властями.
     Благочестивые люди той эпохи, в своем стремлении обеспечить себе вечное спасение, пытались добиться благосклонности как можно большего числе божеств, помогавших душам усопших при восхождении на небеса. По этой причине они стремились пройти как можно больше посвящений, или же инициаций, в самые разные культы (чтобы, не дай бог, никого из богов не обидеть!). Надгробная надпись IV столетия донесла до нас, более-менее просвещенных и по большей части скептически настроенных людей  XXI столетия, весьма примечательный диалог между неким верховным жрецом и его супругой: в нем идет речь о том, что для подлинно благочестивого и набожного верующего недостаточно исповедовать одну единственную религию, и что желающий приблизиться  к истинному богу и обрести за гробом истинное благо не должен пренебрегать ни одним из видов упражнений в благочестии. Эту потребность услужить, по возможности, всем высшим силам, какие только есть, испытывали даже тщательно и правильно наставляемые в вере христиане, вынужденные, в итоге, идти на компромиссы, несовместимые, строго говоря, с правоверием. Этим объясняется большое число случаев «шаткости в вере», колебаний в христианских кругах в период смены веры Юлианом и многочисленные случаи обращения в самые разные веры. Дальше у нас еще пойдет речь о весьма двусмысленной позиции одного христианского епископа, тайно поклонявшегося богу Солнца; а церковные историки сообщают о псалмопевце Аполлинарии, вызвавшем недовольство  своих единоверцев-христиан тем, что он внимал на оккультных церемониях гимнам Дионису,  и тем, что, с целью вытеснить светское (в те времена – все еще исключительно языческое) чтение, перелагал библейские сюжеты в гекзаметры, составляя из них христианские трагедии, комедии и гимны… Еще одним примером, хотя и относящимся к более позднему времени, служит упомянутый выше Синесий, друг Гипатии. Он был поначалу адептом неоплатонических мистерий, а позднее согласился возглавить христианскую церковь Кирены (впоследствии - Пентаполиса,  или Пентаполя, сегодняшней Барки) лишь при том условии, что ему будет дозволено и впредь признавать определенные догмы своего прежнего вероисповедного сообщества и следовать им. Так что в отказе Юлиана от новой, христианской, веры и его возвращении вере старой, языческой, необычным был лишь высокий сан вероотступника (или, если угодно – ренегата).
     В этом плане учении Ямвлиха был во многом отражением своего времени. Подобно немалому числу своих современников, Юлиан искал прибежища и спасения не в какой-нибудь одной, но в многочисленных инициациях. Предприняв впоследствии отчаянную попытку консолидировать, сплотить, спаять воедино духовными скрепами вверенную его попечению высшими силами империю, он сделал это не только по соображениям государственной пользы - знаменитого римского ratio status -, но и ради спасения собственной души.
     Примером ему служил державный стоик Марк Аврелий – философ-воитель на римском престоле. Юлиан стремился подражать ему в его высоких представлениях о чувстве долга, в строгости нравов, простоте и мягкосердечии; однако Юлиан, в отличие от своего образца, не довольствовался счастьем стоической жизни в соответствии с природой и добродетелью. Никогда ему не пришло бы в голову молиться так, как молился император Марк Аврелий, писавший в своем знаменитом сочинении «K самомy себе», известном также  как «Наедине с собой» и «Размышления»: «Мир! Все, что гармонирует с тобой, пристало и мне, и ничто для тебя заблаговременное и для меня не наступает слишком рано или слишком поздно. <…> Итак, проведи этот момент времени в согласии с природой, а затем расстанься с жизнью так же легко, как падает созревшая олива: славословя природу, ее породившую, и с благодарностью  породившем ее древу».
     Юлиану же была абсолютно чужда сама мысль о необходимости подчинения роковому, предопределенному судьбой, ходу событий. Его мысли не были заняты царством мира сего и красотой его упорядоченного  устройства. Многие его сочинения заканчиваются призыванием бога. В них всегда идет речь о необходимости заботиться о своей будущей судьбе заранее, до перехода из этого, низшего, мира, в иной, высший мир.
     Апостасию Юлиана, совершившуюся под влиянием неоплатоников-теургов, следует понимать, в первую очередь, как решительный разрыв с прошлым, как  поступок «сжегшего все свои корабли»  мистика (безо всяких кавычек!), польстившегося на обещание бессмертия в царствии небесном и прельщенного видениями, сулящими неземное блаженство. Однако, для правильного понимания всей совокупности влияний и факторов, приведших к его отступничеству и обращению в неоплатоническую веру, необходимо уяснить себе, что наш царевич был не только мистиком, но и, в то же время, человеком действия, «державником» с активной жизненной позицией, серьезно озабоченным не только спасением своей души, но и судьбами государства.
     Сам Юлиан повествует в сочиненном им мифе, носящем характер хотя и аллегории. но аллегории чрезвычайно прозрачной, об истории своего сверхъестественного призвания, вернувшего его в лоно язычества. Он сообщает, что боги развернули перед ним грандиозную и устрашающую картину бедствий и страданий, постигших Римскую империю вследствие принятия ею подрывной по своей сути религии, ниспровергающей все основы прежнего мира, с намерением призвать его, Юлиана, своего отпрыска и избранника,  стать спасителем этого мира. Не может быть сомнений в том, что примирение царевича-энтузиаста с верой его иллирийских предков-солнцепоклонников и пробуждение его политического честолюбия были тесно связаны между собой. Будь это не так, зачем бы он столь тщательно скрывал свои новые религиозные пристрастия? Юлиан обладал пламенным темпераментом, легко ведущим  к мученичеству. Да и вообще, действиям и внутренним установкам  его отважной, бойцовской натуры недоставало скорее разумной сдержанности, чем исповеднического мужества.
     Однако не был ли возврат к язычеству с целью спасения Римской «мировой» империи заведомо и очевидно безнадежной, заранее проигранной игрой? Задаваясь этим вопросом, не следует давать ввести себя в заблуждение известным нам, людям XXI века, исходом той давней борьбы, шансы участников которой в то время были еще совершенно неясными. Дерзновенное намерение, овладевшее помыслами Юлиана и увлекшее его в итоге на путь погибели, представлялось язычникам его эпохи столь соблазнительным и, главное, столь легко осуществимым, что оно, со времен Магненция, еще на протяжении не менее чем двух столетий служило поводом  к непрерывно повторявшимся попыткам совершить «религиозную контрреволюцию». Вскоре после гибели Отступника в бою с внешним врагом империи дали увлечь себя на путь Юлиана аналогичному честолюбию очередные ревнители «отеческого родноверия»: вначале – двоюродный брат изменившего Христовой вере августа Прокопий, а затем – молодой Феодор. За этими неудачными попытками «языческого реванша» последовало покушение римского полководца Луция (Лукия) на жизнь августа Феодосия Великого с целью восстановления культа старых богов; затем под знаменами язычества подняли мятежи против верховной римской власти узурпаторы Евгений, Максим и Анфимий (Антемий) - в Италии, Пампрепий и многие другие ревнители веры в «отеческих» богов – в Египте. Все они вынашивали планы контрудара по все более распространявшемуся и укреплявшемуся христианству. Фактам этих многочисленных, почти не прекращающихся языческих мятежей не следует особо удивляться. Эллинизм, греческий мир, предоставлял всем желающим вернуть ему мировое господство, великое множество поистине бесценных, так сказать, подручных средств. Даже христианские императоры - вплоть до Феодосия I - считали необходимым относиться  к эллинистическому движению с возможно большим уважением и тактом.
     Во многих областях Римской империи, прежде всего – на ее Западе, христианство и к середине IV века  смогло добиться не слишком впечатляющих успехов, и большая часть населения относилась  к новой религии равнодушно или отрицательно. Из писем Ливания со всей очевидностью явствует, что в кругах состоятельных семейств, отдававших своих отпрысков в обучение к риторам, число и влияние христиан было весьма незначительным. Долгое время высшие административные посты оставались в руках языческих вельмож. Еще в пору правления Константина I Великого цезарь, направленный равноапостольным царем в Галлию, обнаружил там целые ведомства и гарнизоны, в которых (как и в самой провинции) идолопоклонники были в большинстве. Особая ирония судьбы заключалась в том, что Юлиан, ярый протагонист эллинистической идеи, был вынужден в своей борьбе за восстановление старой веры в своих правах опираться главным образом на латинскую часть римского мира. Но чего бы он смог добиться без своих преданных галлов (или, точнее, галлоримлян)?  Они были одновременно самыми отважными соратниками  молодого цезаря в его военных походах и его самой надежной опорой в борьбе против распространения евангельского учения.
     Состояние, в котором пребывала в описываемое время христианская церковь, было,  как на грех, таким, что могло вызвать или усилить у  всякого уважающего себя государственного деятеля, да и вообще государственно мыслящего человека  – подобного Юлиану «державника» – лишь осуждение и чувство отвращения. Арианская ересь ее разделила и расколола надвое. Анафемы сыпались градом, летя, подобно смертоносным стрелам, в обоих направлениях. Кафолики-никейцы не были едины и между собой, епископы ожесточенно оспаривали друг  у друга кафедры, и смута, вызванная ересями, усугублялась еще и последствиями схизмы.
      У Юлиана это поистине  удручающее положение церкви вызывало все большее возмущение, тем более, что он все дальше отдалялся от веры своих детских лет и все чаще взирал на церковь Христову глазами враждебного ей критика. В нем все больше крепло убеждение, что церковь – ненадежная союзница империи, в силу своей несговорчивости, склочности, драчливости и склонности  к беспорядкам. Объединившись с нею в свое время, август Константин I  Великий, по мнению его усвоившего себе критический образ мыслей племянника Юлиана, никаких реальных улучшений в положении Римской державы не добился, а скорей наоборот.
     Исследователи не раз задавались вопросом, не было ли отступничество осиротевшего, по милости Констанция II, Юлиана следствием ненависти  царевича-сироты к  своему венценосному притеснителю? Думается,  у Юлиана, наверняка, одновременно с отвращением к религии его первых учителей не могло не возникнуть и чувства возмущения неусыпным и мелочным надзором, установленным над ним по воле подозрительного императора. Однако не следует забывать, что севаст-христианин Констанций II был арианином. Чтобы досадить или даже навредить ему, Юлиану было бы гораздо проще принять во внутрицерковном споре между христианами разных толков сторону враждебной арианам (и, соответственно – враждебной также покровительствующему последователям Ария императору Констанцию II) православной, кафолической партии Афанасия – архиепископа Александрийского, подвергавшегося гонениям со стороны защитников арианства, проведшего двадцать из сорока шести лет своего епископства в заточении, но так и не отказавшегося от своих религиозных убеждений… Нет, перемена веры Юлианом была слишком уж истовой и страстной, чтобы ее можно было объяснить одним только чувством неутоленной мести…
     Не было также недостатка в  утверждениях, что постигшая Юлиана «вероисповедная катастрофа», крушение веры царственного сироты в Распятого Спасителя, произошла вследствие крайне односторонней, примитивной и схематичной формы его наставления в вере священниками-арианами, чья сухая, бездушная и буквоедская манера помешала им открыть отроку, донести до него всю несказанную, живую красоту достойной восхищения реальности Священного Писания.
     Столь негативная оценка арианских законоучителей и их преподавательских талантов, в свою очередь, грешит явной односторонностью, игнорируя тот несомненный, многократно засвидетельствованный исторический факт, что из рядов ариан вышло немало красноречивых провозвестников и проповедников Евангелия – вроде крестителя готов Вульфилы-(В)ульфиласа и многих других, о которых же шла речь выше. Не подлежит сомнению то, что рационалистическое направление мышления, характерное для еретиков-ариан, побуждало их к чтению и изучению сомнительных, с точки зрения христианского правоверия, книг, как и то, что и Юлиан в свое время в Макелле, кажется, впервые в своей жизни именно в библиотеке арианского епископа Георгия обнаружил сочинение  о причинах неверия, использованное им впоследствии в своем собственном сочинении «Против галилеян». Тем не менее, как любовь Юлиана ко всему греческому, так и его вызванное чтением подобной сомнительной литературы «шатание в вере», вероисповедное потрясение и, наконец, полное, крушение его веры в Христа могли способствовать его отступничеству лишь косвенным образом. И, наконец, не следует искать истинную причину его апостасии в ее полемическом обосновании, содержащемся в антихристианских сочинениях Юлиана. Он написал эти сочинения в последние годы своей жизни и при работе над ними опирался в большей степени на труды своих полемизировавших с христианами литературных предшественников – Цельса (Кельса) и других – чем на собственные воспоминания о своих первых сомнениях в истинности христианской веры.
     Юлиана возвратили в лоно язычества отнюдь возмущение скептика-вольнодумца  вроде  прозванного впоследствии «Вольтером Древности» Лукиана Самосатского, не бунт неверующего «афея» против насильно навязываемых ему церковных догматов, не представление о христианских священниках как о коварных обманщиках. Отнюдь не мятеж возмущенного разума, здравого смысла сделал Юлиана врагом христианства и ослабил, а затем и разорвал его связи с верой в Распятого Спасителя. Он последовал мистическому призванию, когда решился восстановить культ старых богов в качестве государственного, проявив тем самым послушание божествам, хранившим и защищавшим его предков и империю. Он следовал их голосам, им он полностью доверял и служил всем сердцем. Будь Юлиан подвергнут пристрастному допросу на предмет его религиозных убеждений, будучи спрошен: «Како веруеши?», он произнес бы свой собственный «символ веры», подобно том, как произносили его христианские мученики – перед лицом своих гонителей, призвавших их на суд совести.
     Страстное и безоглядное восхищение греческой литературой и философией наверняка вселило в Юлиана, заронило ему в душу  определенное пренебрежение и даже презрение к скромной простоте Евангелий и яростному неистовству ветхозаветных пророческих книг. Он испытывал то же самое отвращение, которое мы впоследствии находим у гуманистов эпохи европейского Ренессанса, отказывавшихся читать Библию, поскольку она была написана не на классической – «золотой» цезаревой и цицероновой или хотя бы «серебряной» петрониевой и тацитовой -, а на «плохой», «простонародной», «вульгарной» латыни (не зря же латинский перевод Священного Писания, сделанный блаженным Иеронимом Стридонским, именуется «Вульгатой»).
     В эпоху Юлиана многие христиане занимались переложением повествований о жизни Иисуса в диалоги по образцу сократических, надеясь сделать их, таким образом, более привлекательными для чтения образованными людьми. Но Юлиан считал немыслимым и непостижимым, чтобы человек, читавший диалог Платона «Тимей», мог принимать на веру нелепые выдумки, невежественные побасенки и детские сказки, которыми Моисей потчевал своих слушателей и читателей.
     В действительности Юлиан своим вероотступничеством полностью, безоговорочно поставил себя на службу делу эллинизма, то есть безусловной поддержке грекоримской культуры. Он, видимо, предчувствовал (хотя и боялся в это поверить), что человечество, привлеченное  новым идеалом,  вот-вот откажется от бесценного, уникального культурного и духовного наследия, не отдавая себе отчета в том, действительно ли отказ от этого наследия необходим и неизбежен. Политеизм, восстановление в своих правах и сохранение которого он поставил себе целью обеспечить, во что бы ни стало, был всего лишь разновидностью неоязычества, сопряженного Юлианом со многими немаловажными элементами христианства, хотя он не желал этого признать, выдавая свою религиозную химеру за возвращение в Золотой век Античности, если не в Золотой век человечества, о котором писал в своей поэме «Труды и дни» бессмертный Гесиод. Говоря о противоречиях между новой и старой религией – Юлиан называл их противоречиями между галилеянами и эллинами – он противопоставлял безмерную (а ведь «во всем должна быть мера», пан метрон аристон!) жажду новизны разумной приверженности традициям. Это благоговейное отношение к традициям, именуемым им «делом предков», Юлиан вменял в обязанность всем и каждому, неустанно напоминая всем и каждому об этом день и ночь. Видимо, им всецело владело и двигало чувство, вселить которое в него или пробудить которое в нем (если это чувство дремало в сознании или подсознании Юлиана, так сказать, на генетическом уровне) постарались наставники-неоплатоники еще в Никомидии и в Эфесе.
     Назвав Юлиана Отступником, недруги стремились подчеркнуть его недостоинство, заклеймить его как «дезертира», изменившего собственному знамени. Сам же он считал себя вправе бросить аналогичное обвинение своему венценосному дяде августу Константину I  Великому. Ибо в глазах Юлиана не было ничего более презренного и недостойного, чем отказ от духовного наследия отцов, своих добродетельных предков.
     Сегодня, в XXI веке, по прошествии более чем полутора тысячелетий, история отступничества Юлиана может показаться абсурдной, нелепой лишь тем, кто не способен в ней увидеть ничего кроме провала безнадежных усилий императора и торжества, триумфа церкви, прославляемого на все лады ее защитниками как постоянно возобновляющееся чудо. Будь это иначе, христиане той далекой эпохи не выступали бы столь страстно, сопротивляясь его попытке, и не прилагали бы таких усилий в своем стремлении представить ее  сплошной ошибкой, от нала до конца. упорство их попыток сделать это вероотступничество предметом презрения, доказывает, сколь важно было для них не допустить попыток его повторения, чтобы у Юлиана не нашлось подражателей (хотя,  как нам же известно, подражатели все-таки находились).
     В поведении Юлиана церковь больше всего возмущало то обстоятельство, что он не желал позволить античной литературе разделять форм и содержание, что он был готов дать доступ к  эллинской культуре, образованности, только тем, кто исповедовал древнюю веру в богов греческой мифологии. «Почему лишь ты один должен иметь право называть себя эллином?» - гневно вопрошал его Григорий Назианзин, не признававший за своим бывшим соучеником по Афинской высшей школе присвоенного тем себе и своим последователям-неоэллинистам исключительного права на греческую мудрость и на греческое красноречие . Но Юлиан уже заранее ответил на этот вопрос. Он называл всех, призывающих восхищаться красотами Гомера, но одновременно видящих в величественных и великолепных сказаниях  поэта об олимпийских богах лишь отвратительные заблуждения, бесчестными обманщиками.
     При дальнейшем прослеживании перипетий трагической жизни Юлиана причины его отступничества от христианской веры становятся все более ясными и понятными. Лишь крайне узколобый и пристрастный критик может истолковывать его как крайнее выражение эксцентричного поведения «философа на троне».
     Неоплатонический дух Плотина, Порфирия и Прокла утвердил Юлиана в мысли и чувстве, что язычество способно удовлетворить глубочайшие душевные потребности мыслящего человека, исполненного твердой решимости в роковой час согреть своим дыханием готовых к бегству от новой веры старых богов, попытавшись вдохнуть в них новую жизнь – даже ценой своей собственной жизни…
     Юлиан был филэллином, греколюбцем, хранителем древних традиций, человеком действия и, в первую очередь -  мистиком. Мы видим, как он бестрепетно и без малейших колебаний пойдет по своем полном треволнений и испытаний пути, на который он вступил после своего отступничества в 351 году, в возрасте всего двадцати лет,  и который прошел до конца, оставаясь, как говорили римляне, sеmpеr  idеm - все тем же – человеком дела, мистиком и филэллином-греколюбцем.
     ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.  ДИАЛЕКТИК АЭТИЙ.
     Возвратившись из Эфеса в Никомидию, Юлиан внешне продолжал вести жизнь примерного христианина. Однако ему не далось рассеять подозрения. Он по-прежнему находился под наблюдением, и его сводному брату – цезарю Галлу – донесли, что Юлиан долгое время провел  Максима и других теургов Пергамской школы. Не зря христиане, со времен святого апостола  Иоанна, говорившего в своем «Апокалипсисе» ангелу (то есть – христианской общине) Пергамской церкви, что именно в Пергаме расположен «престол Сатаны» (имея, по мнению многих толкователей «Откровения», в виду Пергамский алтарь с изображением Гигантомахии – битвы олимпийских богов, во главе с Зевсом Громовержцем, со змееногими гигантами). Это послужило для молодого цезаря Галла, стойкого в вере, поводом направить к Юлиану Божьего человека, поручив тому укрепить явно пошатнувшуюся веру соблазненного неоплатониками царевича-интеллектуала.
     Среди священников, плотным кольцом окружавших Галла, лишь немногие были связаны с папой римским и с Афанасием Александрийским, хранившими в ту пору верность православию. Большинство же окружавших Галла священнослyжителей составляли независимые христианские мыслители, посещавшие в свое время эллинистические школы и придерживавшиеся не мистического, никейского, а рационалистического, арианского направления в рамках христианской веры. Первое место среди этих ведших нескончаемые диспуты о вере одаренных богословов, проникнутых в куда большей степени духом аристотелевской логики, чем духом святых Евангелий, занимал диакон Аэтий. Он вошел в историю христианской церкви как основатель секты аномеев, или аномиев (уже упомянутых нами, как и сам Аэтий, в главе шестой настоящего правдивого повествования), иными словами – как глава наиболее радикального направления арианства, чьи последователи упорно настаивали на том, что Воплощенное Слово  - не единосущно, а подобосущно  Богу - Своему Отцу -, и находится по отношению к Нему в подчиненном положении, как слуга – по отношению  к  своему господину. Бурный жизненный путь Аэтия, обладавшего неукротимым боевым духом, богатырским телосложением и железным здоровьем, дает нам наглядное представление о страстях и честолюбивых yстремлениях, присущих наиболее деятельным умам описываемой эпохи.
     Диакон Аэтий происходил от небогатых родителей (отец его был шерстобитом). Поначалу бyдyщемy ересиархy пришлось изучить ремесло златокузнеца, то есть ювелира, чтобы иметь возможность зарабатывать на хлеб насущный себе и своей рано овдовевшей матери. После смерти матери он принялся ревностно изучать диалектику и богословие. В широко распространенных в то время публичных дебатах Аэтий очень скоро заслужил себе славу острого на язык, не лезущего за словом в карман (хотя, сказать по правде, карманов тогда еще не было) спорщика, беспощадной силой своей логики заставлявшего своих противников умолкнуть. За это его стали бояться и ненавидеть. Изгнанный из Антиохии, Аэтий бежал в Аназарбу (Анаварзу), где поступил в услужение  к тамошнему грамматику. В качестве платы за труд он потребовал от  хозяина давать ему уроки своего искусства. Очень скоро Аэтий научился столь многому, что превзошел своего учителя и хозяина. учителю это так не понравилось, что он прогнал своего оказавшегося не в меру способным ученика. И для Аэтия снова началась жизнь бесприютного скитальца, гонимого ветром, как перекати-поле, или иерихонская роза. Однажды  в Киликии он повстречался с адептом гностической секты борборитов , которому yдалось в споре по ставить загнать Аэтия в тупик, или, если угодно, загнать его в угол. Не привыкший уступать в спорах никому, но переспоренный каким-то борборитом, Аэтий пришел в такое отчаяние, что даже вознамерился покончить с собой. И покончил бы, если бы во сне ему не явился некто, утешивший его обещанием, что отныне он станет неодолимым в спорах.
     Получив известие о зле, творимом чрезвычайно красноречивым ученым манихеем по имени Афтоной в христианских общинах Александрии, Аэтий поспешил туда и сделал Афтоною (массами совращавшему христиан в свою манихейскую ересь) предложение, от которого тот не смог отказаться, чтобы не потерять лицо, а именно - вступить с ним в ораторское состязание. После короткой словесной перепалки Афтоной был не только посрамлен, но и столь постыдным образом принужден к  молчанию, что от стыда заболел и через семь дней скончался. Аэтий же стал изучать в Александрии медицину, чтобы потом безвозмездно лечить больных, исцеляя заодно с телами также и души нуждающихся в исцелении, подобно святому Пантелеимону Целителю и святым врачам-бессеребренникам Косьме и Дамиану. Изучив медицину, он вернулся в свой родной город Антиохию – как раз в то время, когда «Невесту Сирии» осчастливил своим прибытием свежеиспеченный цезарь Галл со своей благоверной супругой Констанцией. Галл рассказали об Аэтии так много дурного, что импульсивный, вспыльчивый и скорый на расправу цезарь поначалу даже вознамерился предать немного спорщика пытке, как возмутителя общественного спокойствия. Однако вскоре Галл остыл, передумал и приказал привести к себе этого необычного человека, которого только что собирался, в порыве свойственной ему вспыльчивости, обречь на мучительные пытки. Аудиенция прошла настолько успешно для Аэтия, что вспыльчивый, но отходчивый цезарь не только помиловал его, но и приблизил себе.
     Поскольку Галл, несомненно, впервые увидел Аэтия в Антиохии, утверждения некоторых авторов, что этот искушенный в диалектике, речистый еретик был в числе учителей, наставлявших Юлиана (и, соответственно, Галла) в арианском варианте  христианской веры в период пребывания царевичей-сирот в Макелле,  никак нельзя считать достоверными.
     Если верить критикам Аэтия (в которых, естественно, не было недостатка и которых,  разумеется, трудно заподозрить в абсолютной беспристрастности), красноречивый диакон рассматривал христианское учение как материал для диалектических упражнений и излагал учение о Боге с помощью геометрических фигур. Аэтию приписывали фразу, которую любили повторять его ученики: «Я так хорошо знаю Бога, как не знаю самого себя». Но довольно об этом…
     Когда при дворе Галла проведали, что вера (и, соответственно, спасение души) Юлиана в опасности, к царевичу направили именно этого остроумного логика и диалектика с целью укрепить царевича в вере. Возможно, сам Аэтий предложил цезарю свои услуги, чтобы изгнать из Юлиана мучившего того демона сомнения. Согласно некоторым источникам, встреча самоуверенного арианского богослова и колеблющегося в вере христианина произошла в Ионии.
     Юлиан оказал диакону Аэтию самый любезный прием, без возражений согласился со всеми его доводами, и Аэтий с легким сердцем направил Галлу отчет о благоприятном исходе порученной ему миссии. Судя по отчету (или же - всеподданнейшему докладу), Юлиан сумел расположить теолога к себе как своей твердостью и крепостью в  вере, так и своим высоконравственным образом жизни. Видимо, человеку Божьему и в голову не пришло, что царевич попросту обвел его вокруг пальца. как это ни печально, но великие диалектики не всегда отличаются наблюдательностью и прозорливостью…
     То, что Юлиан любезно и почтительно обходился с Аэтием, которого он неоднократно принимал  себя, не следует расценивать только лишь как притворство. Поистине энциклопедические знания Аэтия, его построенный на чистой логике образ мышления, презрение  к проникнутым, по его мнению, суевериями, формам культа мучеников, именуемого им – совершенно кощунственно, с православной точки зрения! - «поклонением трупам», были качествами, представлявшимися Юлиану, в его тогдашнем состоянии, весьма привлекательными. Царевич воспринимал Аэтия как представителя того ответвления или толка христианства, с которым сторонники эллинизма вполне могли бы прийти к взаимопониманию, или по крайней мере,  мирному сосуществованию (без которого немыслима была бы никакая дальнейшая конвергенция). И когда впоследствии для Юлиана наступил момент заняться примирением умов с целью достижения взаимной веротерпимости, он поспешил одним из первых призвать к своему двору Аэтия и любезным тоном напомнить ему об их прежних доверительных и дружеских беседах. Август Юлиан даже предоставил в распоряжение Аэтия роскошный экипаж императорской почты – «почтовую карету». И, наконец, желая окончательно привязать ученого арианина к себе, подарил диакону Аэтию – как, впрочем, и многим своим друзьям из числа язычников -  богатое поместье на острове Митилены. Не удивительно, что ученик Аэтия – Евномий, епископ Кизический (придавший новый импульс аномейскому движению) – впоследствии принял участие в мятеже Прокопия, племянника августа Юлиана, попытавшегося, после гибели своего отступника-дяди повторить попытку Апостаты и продолжить его дело.
     В заключение этого краткого экскурса в историю аномейского варианта арианской ереси  остается добавить следующее. В то время как Аэтий был известен главным образом, своей блестящей диалектикой, Евномий обладал строгим логическим умом и ясной, выразительной речью, снискавшей ему широчайшую популярность. Святой Василий Великий в своем «Опровержении Евномия» обвинял Евномия в том, что тот в своих доказательствах пользуется «Хрисипповыми умозаключениями и Аристотелевыми категориями». Как говорили в таких случаях римляне – Sapiеnti sat. Это латинское крылатое выражение, означает в переводе «умному достаточно» или «для понимающего достаточно» и соответствует русскому аналогу «умный поймёт».
     ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ.  ЛЮБИМЕЦ ВСЕЙ ВИФИНИИ.
    «Необъявленный визит» диакона-диалектика Аэтия был воспринят Юлианом как предостережение, побудив вольнодумца-царевича еще более тщательно, чем прежде, скрывать свои новые, нежелательные, с точки зрения, имперских и церковных властей связи. Приняв обличье вполне правоверного христианского клирика, он ухитрялся столь совершенно притворяться не тем, кем был в действительности, что Ливаний даже шутливо утверждал, что,  если бы история Юлиана была известна легендарному баснописцу Эзопу, тот, вместо своей басни об осле в шкуре льва, сочинил бы другую басню - о льве в шкуре осла. «И стал он (Юлиан – В.А.) в этом душевном перевороте иным, а притворялся прежним, так как явиться в истинном свете нельзя было» (Ливаний). Ибо «знал, что ведать (обладать знаниями – В.А.) польза великая, а представлялся таким, как было безопаснее» (Ливаний).
     Друзья-язычники царевича тоже, судя по всему, проявляли крайнюю осторожность, ибо Юлиану удавалось по-прежнему поддерживать с ними постоянную и тесную связь (что вряд ли было бы возможным, если бы они  возбудили у присматривавших за ними властей подозрения в своей благонадежности).  В учебное время царевич-конспиратор беспрепятственно принимал единомышленников у себя дома в Никомидии, а на каникулах – в своей загородной вилле на берегу Пропонтиды. Там он угощал гостей вином из собственного виноградника, чьи лозы вырастил своими руками, подавая его в скромных кубках, обсуждал с сотрапезниками литературные и философские вопросы, откровенно делился с собеседниками своими надеждами и мечтами. «Когда же всюду разносилась молва о нем, все люди, преданные культу Муз и прочих богов, одни сухим, другие морским путем, спешили взглянуть на него, познакомиться, обменяться с ним разговором. Явившись же, трудно было от него оторваться. Эта сирена (Юлиан – В.А.) приковывала в себе не только речами, но и качествами характера, располагавшими  дружбе. Его склонность  сильной привязанности и прочих приучала так же горячо отвечать на нее, так что, сливаясь в искреннем расположении друг к другу, они с трудом разлучались. И так он скопил и проявлял всевозможные знания, поэтов, риторов, поколения философов, полноту изучения греческого языка, незаурядное владение другим. <…> со стороны всякого благомыслящего человека выражаемо было <…>пожелание, чтобы владыкою государства стал этот юноша (Юлиан – В.А.), чтобы остановилась погибель вселенной (мира античной культуры – В.А.), чтобы предстоятелем недужных (главой жителей охваченной тяжелейшим, глубочайшим, подобным смертельной болезни, всесторонним кризисом  Римской «мировой» державы – В.А.) стал тот, кто умеет целить такие недуги. Я не сказал бы, чтобы он (царевич – В.А.) осуждал эти пожелания, и не позволю себе о нем такого пустословия, но выражусь так, что желать, он желал и сам, но не из пристрастия в роскоши, владычеству и порфире, а дабы собственными трудами вернуть народам то, от чего они отпали, как прочее, так в особенности, конечно, поклонение богам. Ведь это в особенности и удручало его сердце, когда он видел повергнутые храмы, прекращение обрядов, опрокинутые жертвенники, упразднение жертв, гонение на жрецов, богатство жрецов поделенным между людьми, самыми распущенными, так что, если бы кто-либо из богов обещал ему, что восстановление всего перечисленного будет выполнено другими, он, убежден я, настойчиво уклонялся бы от власти. Так стремился он не в господству, а к благоденствию (эллинистических – В.А.) городов (как очагов и хранителей античной культуры – В.А.)» (Ливаний).
     До нас дошли имена многих язычников, посещавших в ту пору Юлиана, без опасений бросить своими посещениями тень на него или на самих себя. Нарядy с Алипием, о котором еще пойдет речь далее, к числу этих визитеров, составлявших тесный круг собеседников Юлиана в его поместье, принадлежал ритор Евагрий – друг Максима Эфесского. Ливаний же там лично не появлялся,  довольствуясь получением известий от своего бывшего ученика и сведений о его трyдах и досyгах через посредство некоего Селевка. Судя по всему, этот Селевк был тем же самым человеком, которого Юлиан впоследствии, yже став августом и властителем судеб десятков миллионов своих подданных, назначил верховным жрецом-иереем одной из азиатских провинций Римской империи, и который написал сочинение в двух книгах о военном походе Юлиана на персов. В сохранившемся коротком письме Ливаний просил царевича принять своего посланца по имени Ентрехий, или Энтрехий - тоже язычника. Еще один язычник – Помпеян – везший послание из Антиохии Сирийской, прибыв в Вифинию, познакомился с Юлианом, сообщил царевичу о судебной ошибке, жертвой которой стал, и получил от Юлиана заверение в скором времени позаботиться о восстановлении попранной справедливости.
     Похоже, Юлиан и в самом деле не упускал случая воспользоваться влиянием, которое имел на своего сводного брата – цезаря Галла – и безропотно брал на себя тяготы сопряженных с преодолением немалых трудностей поездок, когда речь шла об оказании разного рода услуг его друзьям и единомышленникам, да и не им одним. Во время своего пребывания в Ионии деятельный царевич не поленился ходатайствовать перед  «родственником и другом» за почти не знакомого ему лично софиста. Из желания оказать любезность некоему Картерию Юлиан стал ходатаем и за него, обратившись за содействием к высокопоставленному чиновнику Араксию, своему бывшему однокашнику. Жалобы почтенной матроны по имени Арета на грабительские наклонности ее соседей побудили Юлиана, еще весьма слабого телом в силу болезни, приключившейся из-за cамоизнурения царевича наyчными занятиями, дважды на протяжении двух месяцев выезжать из Вифинии во Фригию для улаживания дел обиженной охочими до чyжого имyщества соседями дамы (названной Юлианом, не считавшегося вообще-то особым ценителем женских прелестей, в послании ритору Фемистию «удивительной» - знать, ее неземная красота или иные достоинства крепко запали царевичy в дyшy).
    В результате вокруг Юлиана в правящих слоях населения греческих городов римской Азии постепенно образовалась партия, достаточно сильная для того, чтобы настроить в его пользу общественное мнение. Похоже, сторонники этой партии только и ждали момента прихода своего любимца  к власти, чтобы сбросить маски и поддержать намерение нового самодержца провести языческую реформу. Однако эти ожидания и надежды необходимо было до поры-до времени держать в строжайшем секрете. И, видимо, их в самом деле держали в секрете. А если кто-то, проявляя вольно или невольно неосторожность, «проговаривался», это, похоже,  ускользало  от внимания агентов имперской тайной службы. Так,  например, как ни старались конспираторы «не давать повода ищущим повод», автор панегирика в честь августа Констанция II  -   язычник по имени Гимерий – в произнесенном в описываемое время при большом стечении народа похвальном слове сделал Юлиана, поставив царевича в один ряд с его братом Галлом, героем своеобразного апофеоза, не побоявшись даже указать на узы, соединяющие основанную Констанцием Хлором династию Вторых Флавиев с богом Солнца - царем Гелиосом: «О  Констанций, сияющее око своего рода, ты, значащий для своих сородичей то, что так часто значил для тебя самого Гелиос, отец твоих отцов! Из этой благородной двоицы, исполненной красоты (Галла и Юлиана – В.А.), ты одного (Галла – В.А.) возвел на престол (цезаря – В.А.), и он на нем, подобный утренней звезде,  достиг славы и почестей рядом с тобой, доблестными деяниями стремясь подражать блеску твоей славы; другой же (Юлиан – В.А.) возвышается над толпой своих юношей-сверстников, как гордый бык – над предводимым им стадом; он пасется на пажитях муз  (то есть – на поприще наук и искусств, чьими покровительницами в античном мире считались музы, или мyсы, во главе со своим cолнцеликим божественным предводителем – мусагетом Аполлоном – В.А.) подобно молодому скакуну с высоко поднятой головой, охваченный божественным вдохновением. Таков он, достойный потомок юного героя Гомера, сына Фетиды (Ахилла – В.А.), мастер искусства благородной речи и искусства благородных деяний».
     Напоминание панегириста Галлу и Юлиану о том, что бог солнца Гелиос - «отец их отцов», вполне соответствовало знаменитом сну, увиденному Юлианом (хотя и называющему себя в воспоминании об этом сне не самим собой, а неким ребенком-сиротой, спасенным Зевсом от истребителя всех его родичей, выросшим в юношу под защитой Афины и Аполлона, вознесенным затем своими богами-хранителями на вершину высокой горы, в обитель верховного божества, откуда боги показали юноше его родовое наследие – всю обитаемую землю «от моря до моря» и «за морями». Царь-Солнце, правящий землей, и Афина Паллада обещали ему все это царство земное, если он выполнит три условия: 1)будет бодрствовать (то есть не утратит бдительности, в отличие от своих родственников); 2) не будет слушать лицемеров;3) будет почитать как богов тех, кто походит на богов. На прощание бог Солнца заявил юноше: «Помни, что ты имеешь бессмертную душу, и что твоя душа – божественного происхождения. Следуй нашим советам, и ты узришь отца нашего и станешь богом, подобным нам» (либо, в другом, приведенном на предыдущих страницах нашего правдивого повествования, варианте перевода: «Подумай о том, что ты обладаешь бессмертной душой, происходящей от нас; помни о том, что ты сам станешь богом, если последуешь за нами, и вместе с нами узришь лицом к лицу своего отца»).
     Откровенно говоря, автору настоящей книги трудно отделаться от мысли, что над сознанием Юлиана при сочинении этого мифа, или этой притчи (если только это не было действительно посетившим его видением), довлело евангельское повествование об искушении Сына Человеческого – Господа Иисуса Христа – дьяволом, вознесшим Его на вершину высокой горы, показавшего Ему оттуда все царства земные и обещавшего дать их Ему во владение, если только Он полонится ему, дьяволу. Иисус с честью выдержал искушение земной властью, а вот Юлиан…Впрочем, довольно об этом…
     Наступившая для царевича счастливая пора свободной, беспрепятственной учебы и все большей популярности поистине стала для Юлиана весной его жизни. Она была, выражаясь его языком, порой, в которую Гермес  вел его по ровной дороге, свободной от нечистоты и излишеств, под обремененными спелыми плодами ветвями и среди расточительного изобилия цветов, любимых богами, смешивающихся в садах муз с листвой плюща, лавра и мирта. До самого конца своей недолгой жизни Юлиан не прекращал возвращаться в своих воспоминаниях в ту пору своей цветущей юности с ее чистыми радостями и созерцательной жизнью. Лишь изредка выдавались в этой череде счастливых дней и мрачные часы. В ту пору, когда Юлиан беззаветно посвящал свой досуг бескорыстному служению своим друзьям, он иногда, в чем сам признавался себе и другим, ощущал на себе последствия страданий и печалей своей детской и отроческой поры своей жизни. Порой его здоровье оставляло желать лучшего. Слишком долго он им пренебрегал, лихорадочно впитывая, словно губка, все новые знания. Однако затем его здоровье снова восстанавливалось, и лишь по прошествии очередного промежутка времени  у «перезанимавшегося» Юлиана снова появлялся повод жаловаться, в очередной раз, на свое самочувствие.
     ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ.  УБИЕНИЕ ЦЕЗАРЯ ГАЛЛА.
     Цезарь Флавий Клавдий Констанций Галл (таково было его полное имя) зарекомендовал себя в Антиохии, прямо скажем, не слишком хорошо, хотя поначалу ему сопутствовала удача. Сводному брату Юлиана удалось положить конец разбойничьим набегам непокорных римской власти  горцев-исаврийцев в Киликии, подавить очередное восстание неугомонных иудеев (пролив при этом много крови) и с помощью своих войск держать в узде воинственных персов. Однако этими успехами Галл был обязан не собственным военным дарованиям, а своим опытным военачальникам, данным ему в помощь его венценосным двоюродным братом и тестем – благочестивым императором Констанцием II. Сам по себе Галл был совершенно неспособен принять никакое мало-мальски разумное решение. Его властная супруга, высокомерная и жестокая Констанция, оказывала крайне дурное влияние на мужа, оказавшегося типичным подкаблучником и  позволившего жене беспрепятственно установить в Антиохии – от его, цезаря Галла, имени - прямо-таки террористический режим, державшийся на массовых казнях (о чем свидетельствуют историки - в частности, Аммиан Марцеллин и Иоанн Зонара). Впрочем, Галл и сам был не многим лучше своей супруги, зарекомендовав себя как беззастенчивый в средствах, легкомысленный и стремящийся к наслаждениям человек, использующий свою власть лишь для того, чтобы наверстать все, что упустил по воле суровой судьбы в лице августа Констанция II . Галл был страстным любителем кровавых цирковых боев гладиаторов и бестиариев, а также конских бегов (порой – не менее кровавых). Ночами Галла часто видели разгуливающим, по пример недоброй памяти принцепсов Гая Калигулы и Клавдия Нерона, переодетым в простое платье, в компании крайне сомнительных личностей, по освещенным фонарями почти до яркости дневного света улицам Антиохии, подслушивающим болтовню (о себе и не только о себе) горожан в харчевнях и борделях-лупанарах, проверяя достоверность поступавших  к нему регулярно доносов.
    Очень скоро у Талассия, префекта претория Востока, появились все основания  направлять в тайную канцелярию августа Констанция II один неблагоприятный отчет о поведении его двоюродного брата, «молодого, да раннего», бесшабашного и явно «безбашенного», за другим. Эти отчеты очень беспокоили севаста Констанция, подозревавшего столь странно и предосудительно ведшего себя, неизвестно с кем и для чего встречавшегося тайно по ночам, когда всем порядочным людям положено спать,  цезаря Галла в заговорщических замыслах, и потому начавшего, под разными, более или менее благовидными предлогами, как можно больше подчиненных Галлу войск. Одновременно коварный василевс писал Галлу, стремясь усыпить его бдительность, преувеличенно дружелюбные письма, всячески зазывая (если не сказать – заманивая) своего заместителя и представителя на Востоке в столицу римского Запада - Медиолан (сегодняшний итальянский Милан – Рим на Тибре уже давно, со времен административной реформы Диоклетиана, был не фактической, а лишь, так сказать, культурной, столицей империи) обсудить по-братски и по-дружески насущные вопросы управления империей. Галл, подспудно чуявший недоброе, под разными предлогами отнекивался, ссылаясь на сохраняющуюся персидскую угрозу, требующую его непременного присутствия в «Невесте Сирии». Определенный резон в доводах Галла имелся (персы один раз уже разорили Антиохию и норовили повторить ее разорение).
     Но вот верноподданный доноситель и информатор императора Талассий в одночасье отдал душу Богу (ибо был христианином). На место умершего префекта Востока был назначен некий Домитиан, или Домициан - человек, явно лишенный придворного лоска, если не сказать – неотесанный чурбан, грубый солдафон (или, на языке просвещенных китайцев описываемой эпохи – «варвар, не знающий церемоний»), чье вызывающее поведение приводило Галла и его жену Констанцию день ото дня во все большую ярость. Не удивительно, что вскоре  новый префект пал, вместе со своим квестором Монтием, или Монцием, жертвой ярости воинов Галла, связавших им обоим ноги веревками, чтобы затем проволочь их корчащиеся в конвульсиях тела по улицам города, растоптать их и бросить в полноводную реку Оронт. За этим совершенным с санкции и одобрения цезаря Галла убийством последовало еще много других в  том же роде.
     Август Констанций II принял твердое решение привлечь строптивого и непредсказуемого, грозившего выйти из-под контроля цезаря к суду, однако внешне продолжал вести себя осторожно и лицемерно. В очередном чрезвычайно любезном и вежливом письме севаст пригласил Галла посетить его, прихватив с собой супругу, его, севаста, горячо любимую сестру Констанцию, по которой он, август Констанций, так соскучился. Констанция, понадеявшись на то, что сможет повлиять на своего августейшего брата в благоприятном для себя и своего супруга смысле, решила сопровождать Галла. Однако сразу же по пересечении границы Вифинии сестра августа Констанция скоропостижно скончалась от внезапного приступа жестокой лихорадки. Ее бренные останки были доставлены в Италию, где упокоились в мавзолее неподалеку от Рима на Тибре, по сей день носящем ее имя. Впоследствии мавзолей Констанции стал местом паломничества, ибо сестра августа Констанция II была прославлена церковью в лике святых. Посетителям современных музеев Ватикана хорошо знаком порфировый саркофаг этой необычной святой, пролившей при жизни больше человеческой крови, чем целая стая хищных зверей.
     Внезапно овдовевший цезарь Галл тупо и покорно подчинился своей судьбе (или, точнее – Божьей воле, ведь он был, в отличие от Юлиана, верным сыном христианской церкви). Впавший в немилость цезарь, чувствуя себя пойманным, как рыба – на крючок удильщика, вытягивающего свою добычу из воды медленно и осторожно, чтобы не оборвалась леска, а, выражаясь слогом Аммиана Марцеллина – бросившись в пламя из страха перед дымом, отправился в Италию. Проездом через Константинополь он не упустил возможности насладиться своим любимым зрелищем - скачками на ипподроме, возложив при этом, при всем честном народе, венок на голову возницы-победителя. Бдительные доносчики не замедлили сообщить августу Констанцою об этом очередном непростительном промахе, допущенном его заместителем. Благоверный август усмотрел в этом очередное доказательство стремления Галла присвоить себе прерогативы верховного правителя империи. Отныне у императора Констанция II не оставалось никаких сомнений в том, что цезарь Галл готов любой ценой завоевать симпатии толпы, чтобы затем склонить ее  к мятежу и, воспользовавшись смутой, захватить власть над всей Римской «мировой» державой. С этого момента молодой цезарь оказался под усиленной охраной. Его дальнейшее путешествие напоминало транспортировку приговоренного к смерти государственного преступника под конвоем к месту казни.
     В Петовионе (ныне - Птуй), городе в провинции Норик (на территории современной Словении), дворец, в котором разместился сводный брат Юлиана, был окружен вооруженной стражей. Вечером в покои Галла ворвался начальник его собственной личной охраны – комит доместиков-протекторов -  Барбатион, или Барбацион, облачивший опального цезаря, вместо порфиры, в тунику и плащ простого воина и  доставивший его в обычной повозке во Фланону (Фьянону) близ Полы в Иллирии – туда, где сорока годами ранее был казнен другой цезарь – Крисп, старший сын августа Константина I Великого. Пока обреченный на заклание Галл ждал в темнице решения своей судьбы, терзаемый и мучимый страшными видениями скорого конца, прибыли старший камерарий (или кувикулярий, а по-нашему, по-русски – ключник) евнух Евсевий (давний недоброжелатель Галла, опасавшийся влияния молодого цезаря на августа, возраставшего в ущерб его, Евсевия, собственному влиянию на римского самодержца, бывшему дотоле почти безраздельным)  и командир лейб-гвардейского подразделения арматyров военный трибун Маллобавд (судя по своем «типично римскому» имени – служилый германец), получившие от императора Констанция II приказ подвергнуть Галла строгому допросу обо всех совершенных по его приказу в Антиохии убийствах и прочих беззакониях., Бледный от страха обвиняемый едва нашел в себе силы заявить, что совершил все поставленные ему в вину злодеяния по настоянию своей жены Констанции, сестры Его Вечности - божественного августа Констанция II. Когда тому сообщили об этой попытке Галла, спасая себя, запятнать честное имя его, августа, возлюбленной сестры, он пришел в неописуемую ярость, усмотрев единственный выход  к спасению самого себя в устранении столь гнусного клеветника. Севаст Констанций тотчас же отправил во Фланону своих приближенных - Серениана, Пентадия и Аподемия - с приказом немедленно привести смертный приговор в исполнение. Цезарь Галл, подобно простому разбойнику с большой дороги, был, со связанными за спиной руками, поставлен на колени и обезглавлен ударом меча. Казнь свершилась в конце 354 года. Аподемий снял с еще неостывшего трупа сводного брата Юлиана обувь (видимо, полагавшиеся цезарю по должности расшитые золотом пурпурные башмаки – ведь о том, что при аресте развенчанного Галла  заставили переменить не только платье, но и обувь, историки не упоминают), загоняя в бешеной скачке взмыленных коней, поспешил из Фланоны в Медиолан, где пребывал императорский двор, вошел в покой, в котором Констанций II проводил совещание, и бросил башмаки к ногам благоверного августа в подтверждение того, что казнь Галла действительно совершилась. Sic transit gloria mundi…
     Таков был, если верить сообщениям современников, жалкий конец цезаря Флавия Клавдия Констанция Галла, которому на момент казни не исполнилось еще и тридцати. До сведения Юлиана были доведены все подробности этого трагического события, так взволновавшие его, лишившегося вот же двенадцатого близкого родственника, что ему часто являлся в кошмарных видениях безголовый труп его злосчастного сводного брата. Долгое время эти видения наполняли душу Юлиана мрачными предчувствиями его собственного печального конца.
     ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ЭКСКУРСИЯ ПО ХРАМАМ  ИЛИОНА.
     Так, под сияющим солнцем и твердью небесною звездной
     Сколько ни зрится градов, населенных сынами земными,
     Сердцем моим наиболее чтима священная Троя,
     Трои владыка Приам и народ копьеносца Приама.
     (Гомер. «Илиада»).
     В час казни Галла его сводный брат Юлиан также получил от блаженного (по выражению самого Юлиана) императора приглашение посетить его в Медиолане. Подобно Галлу, Юлиан также оказался  мгновенно окружен усиленной вооруженной охраной – разумеется, исключительно ради обеспечения его же безопасности. Тем не менее, приставленные  Юлиан конвоиры – по крайней мере, в начале поездки в Италию – следили за своим царственным подконвойным не слишком строго. Во всяком случае, царевичу даже было дозволено во время одной из остановок по пути в Медиолан посетить – так сказать, в качестве туриста, знаменитый город, воспетый Гомером. В одном из сохранившихся до наших дней писем Юлиана содержится описание этого достойного упоминания визита в прошлое.
     В ту пору город Илий, или Илион, еще не деградировал до позднейшего уровня жалкого скопища хижин-развалюх и руин у склона холма, получившего впоследствии турецкое название Гиссарлык (или, по-нашему, по-русски -  «Крепость»). Во времена Юлиана Илион располагался на большой, тогда все еще исправной, римской дороге, проходившей вдоль берегов Геллеспонта и Пропонтиды. Его стены и башни еще возвышались над развалинами древней Трои, и память о его славном прошлом еще не померкла на берегах рек Скамандра и Симоэнта. когда вечер нисходил на печальную Троадскую равнину, скрывавшую в своих недрах прах бесчисленных героев, павших на ней, если верить поэмам Гомера, сердца пастухов, гнавших по ней свои стада, охватывал священный трепет, ибо им грезились тени оставшихся без достойного погребения ахейцев и троянцев.
    Время от времени высокопоставленные особы, включая венценосцев, совершали паломничество в Илион. Нам известны имена многих эллинистических царей и римских императоров, посещавших это место древней эллинской и в то же время римской военной славы (ведь осаждавшие Трою-Илион гомеровские  «меднобронные» ахейцы считались предками позднейших греков, а гомеровские  «пышнопоножные» троянцы – предками позднейших римлян), чтобы поклониться праху славнейшего из гомеровских героев – Ахилла, которому засвидетельствовали свое почтение не только Александр Великий, Адриан и Каракалла, но и, скажем, персидский «царь царей» Ксеркс Ахеменид, хотя последний и воевал с греками (впрочем, в армии и флоте Ксеркса служили азиатские греки-ионийцы; да и в армии главного врага Александра Македонского – персидского «царя царей» Дария III Кодомана – служило не меньше греческих наемников, чем в армии воевавшего с ним Александра), а также друга Ахилла – Патрокла - и второго по силе, после Ахилла, ахейского героя – Аякса Теламонида. Примерно в то же время, когда родился Юлиан, император Константин Великий, выбирая наиболее подходящее место для столицы восточной половины Римской «мировой» империи, первоначально остановил свой выбор на Троянской равнине. На предыдущих страницах нашего правдивого повествования уже указывалось на большое политическое значение именно данного места для Константина в момент, когда снова стало возрастать значение эллинизма для судеб средиземноморской «мировой» империи. Еще во времена преемника Юлиана – августа Иовиана, восстановившего христианство в качестве государственной религии империи «потомков Энея и Ромула» , да и позднее, во времена историка Созомена, путешественники, проходя морем через Дарданеллы, могли видеть близ мыса Сигий, или Сигион, мощные крепостные ворота, возведенные архитекторами Константина Великого. Оставшиеся незавершенными строительные работы были начаты зодчими равноапостольного царя именно в том месте, в котором, согласно Гомеру, верховный предводитель ахейского войска – «пастырь народов» Агамемнон, царь златообильных Миен, приказал вытащить корабли на берег и разбить шатры.
     По пути в Италию Юлиан сделал остановку в Александрии (не Египетской, а Троадской) – единственном в то время порту поблизости от Трои. Восстав ото сна «ранним утром», он пустился в путь по пыльной дороге, ведшей от Александрии к равнине Скамандра. Царевич вброд перешел глинисто-бурые воды мелкой речки и, судя по всем, был разочарован при виде, вместо бурного потока, который ожидал узреть, узкого ручья, мостом через который мог бы послужить простой перекинутый через него ивовый ствол. Царевич добрался до Илиона еще до полудня, в тот самый час, когда жизнь на обширной рыночной площади этого не слишком большого, по позднеантичным меркам, города уподобилась деловитой суете пчелиного роя. «Рынок был полон». Вскоре Юлиан увидел городского епископа, спешившего ему навстречу со словами приветствия. Епископом города Илиона был в то время некий Пегасий, которого Юлиану аттестовали самым нелестным,  с точки зрения адепта эллинизма, образом - как беспощадного разрушителя статуй и алтарей старых богов, нечестивого осквернителя и грабителя их храмов. Юлиан сообщил ему, что пришел осмотреть достопримечательности города. В действительности это было лишь предлогом. Подлинным, тайным желанием царевича было засвидетельствовать свое почтение «отеческим» богам в многочисленных языческих святилищах, сохранившихся в городе. Обходительный, предупредительный епископ Пегасий любезно предложил любознательному царевичу свои услуги в качестве гида или экскурсовода (выражаясь современным языком), показав ему все монументы и святилища, которые Юлиан пожелал увидеть.
     Впрочем… не лучше ли дать слово самому Юлиану, достаточно подробно описавшему то, как епископ наблюдал за ним, а он, в свою очередь – за епископом – или, точнее, слова и поступки Пегасия, свидетельствующие о том, что сей христианский церковный иерарх «имел мудрость почитать и прославлять богов».  «Пегасий вышел меня встречать, поскольку я хотел познакомиться с городом, – это был мой предлог для посещения храмов – он стал водить меня повсюду и всё мне показывать. И вот, послушай, его дела и слова не оставили меня в неведении, что он и сам отнюдь не лишен чувства (почтения – В.А.) к богам. <…>Там есть героон (святилище героя – В.А.) Гектора (главного, если верить Гомеру, ратоборца троянцев, битого в поединке Ахиллом – В.А.), его бронзовое изображение находится в крошечном храмике, а напротив, в открытом дворе, стоит громадный Ахиллес. Если ты видел это место, ты, конечно, представишь то, о чем я говорю. Ты мог бы узнать от своего провожатого историю о том, почему большой Ахиллес был установлен напротив [храма Гектора] и занял весь открытый двор. Я увидел, что на алтарях еще горит жертвенный огонь, что они, можно сказать, пылают, и блестит умащенное изображение Гектора. Я взглянул на Пегасия и сказал: «Что же это? Разве илионяне приносят жертвы?» Так я испытывал его, чтобы выяснить его собственные взгляды. «Разве нелепо, – отвечал он, – служить благому мужу, своему соотечественнику, так же, как служим мы мученикам?» Это [сравнение] не было, конечно, разумно, но это произволение и взгляд определенно принадлежали человеку образованному и тонкому, особенно если принять во внимание тогдашнее время».
     Представляется совершенно естественным тот факт, что места погребения гомеровских героев сохраняли для паломничавших  ним последователей возрождавшегося эллинизма свою притягательную силу в эпоху, в которую гордость эллинов получила, так слазать, новый стимул, импульс и посыл. Таков был благочестивый обычай, всецело отвечавший религиозной потребности, способствовавший в описываемое время в рамках практики христианской церкви, развитию почитания мест, связанных с жизнью и смертью святых и мучеников, и царевич было небезынтересно повстречаться в Илионе с епископом «галилеян», объяснявшим особенности языческого культа  героев (то есть – полубогов) с помощью тех же аргументов, посредством которых со временем стали обосновывать и объяснять все более распространяющийся культ мощей и христианских святых реликвий.
    При встрече с Пегасием Юлиан выступал как бы живым воплощением образа мыслей и чувств истинного эллина.  Никто из язычников не мог вместить в свое сознание, примириться с мыслью, вообразить себе, что можно преклоняться перед скромными смертными людьми, чаще всего - низкого происхождения, перенесшими жесточайшие и позорнейшие страдания во имя своей веры; язычники ограничивали свое почитание и преклонение знаменитостями античной истории (и, прежде всего – мифологии), упрекая исповедников веры в Распятого Спасителя в том, что они, «галилеяне», путем восхваления всех и всяческих форм унижения человека  привлекают  к себе жалкие, низкие, низменные души. То, что люди, бывшие никем и ничем не владевшие, плевать хотели на все блага мира, презирали их из благочестия и делали из нужды добродетель, было в глазах язычников,  если не прямым и откровенным надувательством, бессовестным мошенничеством в стиле лукиановского Перегрина Протея , то несусветной глупостью. «Для иудеев – соблазн, для еллинов – безумие». Однако церковь, видимо, все еще опасается возрождения подобных языческих воззрений или настроений, по сей день требуя от верующих при Святом Крещении отрицаться Сатаны и всех дел его, и всех аггелов его, и всего служения его, и всея гордыни его…
     Впрочем, дадим Юлиану возможность самому досказать историю своей достопамятной встречи с епископом славного города  Илиона:
     «Осмотрели все остальное. «Пойдем же, – сказал он, – в ограду Афины Илионской. Радушно он привел меня и открыл храм, и как если бы свидетельствовал, показал мне все изваяния в совершенной сохранности, не предпринимая при этом ничего из того, что делают обычно нечестивцы (христиане – В.А.), напечатлевая знаки на свои нечестивые лбы (осеняя себя Крестным знамением – В.А.), он также не свистел себе под нос (в знак презрения и неодобрения – В.А.), как это они делают. Ибо эти две вещи суть вершина их богословия: свистеть демонам и крестить лбы.
      Про эти два обстоятельства я обещал сказать тебе. Но вот подвернулось еще и третье, и думаю, не следует обходить это молчанием. Этот самый Пегасий зашел вместе со мной в храм Ахиллеса (расположенный на расстоянии двух или трех километров от Илиона близ мыса Сигий – В.А.) и показал мне его вполне сохранившийся гроб, в то время как я был осведомлен, что он был им разбит на куски. Но он даже приближался к нему с великим благоговением, и я это видел собственными глазами. Я слышал от тех людей, что сегодня являются его врагами, что он возносит с молитвою жертвы Гелиосу и почитает его втайне. Неужели же ты не примешь этого моего свидетельства, даже если бы я был частным лицом? Но об отношении каждого из людей к богам кто может дать достовернейшее свидетельство, нежели сами боги? Мог ли я назначить Пегасия жрецом (языческого культа, после начала религиозной реформы ставшего августом Юлиана – В.А.), если бы имел некое свидетельство его неблагочестия относительно богов? И если в те, прошедшие времена потому ли, что он стремился к могуществу, или для того, как он часто говорил мне, чтобы спасти храмы богов, он облачился в те одежды (облачение христианского епископа – В.А.) и только притворялся нечестивым до той степени, до какой обязывал его сан – а ведь и в самом деле ясно, что он не нанес ущерба ни одному храму (старых богов – В.А.), разве что немногим камням, как предлог, чтобы спасти остальное – так что же, если мы примем это в расчет, то разве будем поносить его за его поступки, как это делает Афобий, и о чем молятся все галилеяне, то есть чтобы увидеть его пострадавшим? И если тебе не безразличны мои желания, ты воздашь честь не только ему, но и всем обратившимся, чтобы они с большей готовностью слушали меня, когда я призываю их к добрым делам, и чтобы остальные имели меньше причин для веселья. Но если мы отвергнем тех, что приходят к нам по своей доброй воле, то никто не будет готов услышать нас, когда мы призовем их.» («О Пегасии»).
     Поведение епископа Пегасия Илионского позволило Юлиану разгадать его тайные помыслы. Царевич внимательно наблюдал за ним, задавая ему многозначительно-коварные вопросы. А епископ, наверняка посвященный в тот или иной тайный культ – возможно, почитатель Митры (каковым,  к тому времени, был и сам Юлиан), проживал и окормлял духовно свою «галилейскую»  паству слишком близко от Пергама (кстати говоря, Пергамом, по Гомеру, назывался городской кремль-цитадель Трои-Илиона) и Эфеса, чтобы не знать того, что оставалось неизвестным «широким массам»; он вел себя крайне тактично, сумев заинтересовать и привлечь к себе внимание пытливого царевича многозначительной и изящной манерой ответов на поставленные вопросы…
     Случай этого двуличного христианского душепастыря – типичного «волка в овечьей шкуре, не менее успешно, чем сам Юлиан, практиковавшего «двоемыслие» -  не представлял собой ничего необычного: он снисходительно-терпимо относился к умащению своими согражданами изображений «идолов» елеем, приближался  к «истуканам», не оградив себя предварительно крестным знамением. Впоследствии же, став, по воле императора-вероотступника, языческим иереем-жрецом, не раз давал повод для обеспокоенности своему новому «священноначалию» - главам реорганизованного Юлианом (во многом – по христианскому образцу) культа «отеческих» богов. В ходе ожесточенных религиозных конфликтов IV столетия в «пограничной зоне» обеих враждующих между собою партий было немало авантюристов-«флюгеров», державших нос строго по ветру и всегда готовых молниеносно переметнуться на сторону победителя (взять хотя бы того же  Екиволия).
     Вскоре в паруса галеры сводного брата казненного цезаря Галла подул благоприятный, как для курса корабля царевича, так и для его, Юлиана, судьбы, попутный ветер. Беспрепятственно проплыв Эгейским морем, пройдя вдоль побережья Греции, он благополучно прибыл к берегам Италии. Непредсказуемый август Констанций  II ожидал царевича в Медиолане.
     ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ.  В ТЕНЕТАХ КЛЕВЕТЫ.
    Едва успев подписать смертный приговор, вынесенный им цезарю Галлу, переменчивый нравом севаст Констанций II был внезапно охвачен чувством раскаяния. Он спешно направил вдогонку гонцу, мчавшемуся в Фланону со смертным приговором, другого, с поручением доставить туда же отмену этого приговора. Однако же  злокозненный скопец Евсевий был, как всегда, начеку и позаботился о том, чтобы гонец, доставивший помилование, добрался до места казни только после приведения приговора в исполнение.
     Лишь только  распространилась весть о том, как молниеносно блаженный август разделался с цезарем Галлом, придворные подхалимы столь же молниеносно принялись состязаться в самой низкой лести, превознося до небес отвагу и счастье своего господина и повелителя.
     Ведь уже дважды оказалось достаточно одного его кивка, чтобы лишить власти двух цезарей – Ветраниона и Галла - с такой легкостью и скоростью, как если бы речь шла об отставке простого солдата. Столь безудержный подхалимаж окончательно помутил разум римского самодержца, окончательно низведя его до уровня послушного орудия придворных лизоблюдов. Расправившись с цезарем аллом, автократор распорядился, с их подачи, держать всех своих высокопоставленных чиновников, которым поручал управлять префектурами, диоцезами и провинциями Римской «мировой» империи, под надзором особой тайной полиции. Численность этой полиции была значительно увеличена. Ее агенты были обязаны регулярно направлять человеколюбивейшемy августу максимально подробные и обстоятельные донесения о поведении их поднадзорных, причем эти отчеты носили, так сказать, перекрестный, или перестраховочный, характер (ибо за одним поднадзорным следил не один секретный сотрудник, а несколько), чтобы назначенные самодержцем контрольные инстанции имели возможность сравнивать донесения разных агентов между собой на предмет их достоверности. Имперские – лучшие в мире! - дороги были переполнены гонцами, спешно, часто загоняя лошадей, доставлявшими эти бесчисленные донесения ключников, поваров, брадобреев, массажистов, банщиков и прочих доверенных лиц благоверному августу. Само собой разумеется, кроме этих штатных осведомителей, не было недостатка и во внештатных, добровольных, также вносивших свою посильную лепту в общее дело доносительства.  В результате  благоверному августу теперь следовало опасаться, что любой испытанный в походах и сражениях с врагами «мировой» империи – как внешними, так и внутренними – отважный полководец, только что отразивший очередное нашествие «варваров», пытавшихся прорвать имперскую границу, испытывал все большую склонность к поднятию военного мятежа – по той единственной причине, что боялся пасть жертвой мстительной зависти подозрительного деспота. Самого же благочестивого августа втайне иронично поздравляли с тем, что он, судя по всему, еще был в милости  у  своего же ключника Евсевия - подлинного организатора и закулисного руководителя этой, с позволения сказать, системы управления.
     Вскоре в славный город  Аквилею - «царицу Адриатики» - потянулись вереницы истощенных до предела  кандальников, стонавших под тяжестью своих цепей. Это были отнюдь не «варвары»-военнопленные, а офицеры и придворные цезаря Галла, которых их злосчастный господин увлек вслед за собой в своем падении (столь же стремительном, как и его недолгий взлет) – оклеветанные множеством доносчиков, или, по-латыни – делаторов.  Август Констанций был  к ним беспощаден, приговаривая одних -  к смерти, других же -  к изгнанию (естественно, с конфискацией имущества приговоренных). Даже к представителям христианского духовенства император проявил крайнюю строгость и суровость, подвергнув депортации большое число обвиненных доносчиками клириков, включая даже старого миссионера-«индийца» Феофила, пользовавшегося в свое время огромным влиянием при императорском дворе.
     Карающий меч правосудия едва не коснулся и Юлиана. Явившись  ко двору блаженного августа в Медиолан, он узнал о выдвинутом против него обвинении…нет-нет, пока что не в государственной измене, а в…самовольном отъезде из Макелла. А также в тайных, несанкционированных встречах со своим сводным братом Галлом, в те дни, когда впавший в немилость цезарь проездом пребывал в Константинополе. Юлиан защищался от этих обвинений что было силы. Он доказывал, что никогда не делал ничего без санкции благоверного августа, и защищался так умело, что смог опровергнуть все выдвинутые против него обвинения.
     Тем не менее, попытки Юлиана, добиться незамедлительной аудиенции у благоверного августа долгое время оставались безуспешными. Евнух Евсевий явно опасался влияния, которое Юлиан мог приобрести на своего венценосного двоюродного брата в случае их более близкого знакомства и общения. «Полудержавный властелин»- кувикулярий предпочитал иметь дело с одним господином, а не с двумя. Поэтому Юлиан пришлось дожидаться  аудиенции у императора несколько месяцев, показавшихся ему нескончаемо-долгими.
     Царевич горько жаловался на строгий надзор, под которым он пребывал в тот весьма опасный для него период жизни. Поневоле возникает подозрение, что он преувеличивал строгость этого надзора из желания очернить блаженного севаста Констанция. Тем не менее, у Юлиана, скорее всего, действительно имелись все основания опасаться за собственную жизнь. Вполне возможно, что кастрат Евсевий мог в любой момент добиться своей цели и избавиться от Юлиана так же, как он незадолго перед тем избавился от его сводного брата-неудачника.
     В то же время у Юлиана не было повода жаловаться на недостаточно почтительное  обращение с ним. Наоборот, царевичу оказывались все почести, подобающие ему по праву рождения. Юлиан по-прежнему пользовался правом переписки с друзьями, и нам известен целый ряд его писем, например -  Фемистию. Естественно, в этих письмах не содержалось отрытых жалоб (ведь Юлиан учитывал возможность их перлюстрации). Однако он, конечно, не случайно стремился заинтересовать своей судьбой именно Фемистия. Ибо Фемистий в описываемое время был в большой милости при дворе. Известно послание сенату (или, по-гречески – синклиту), зачитанное по приказу августа Констанция на заседании сената в Константинополе в 355 году, в котором объявлялось о назначении философа членом данной корпорации, пользовавшейся традиционно огромным почетом (хотя и не игравшей, в имперскую эпоху, никакой самостоятельной роли в управлении Римской державой, вследствие чего многие сенаторы на заседаниях сената почти никогда или вообще не появлялись). Эта весьма примечательная эпистола полна восхвалений назначенного сенатором оратора-язычника  и – что особенно интересно! - «эллинской мудрости», которой проникнуты его речи, доклады и лекции. Выражая свое монаршее благоволение Фемистию (как ранее – его единоверцу и единомышленнику Гимерию) август Констанций, убежденный христианин (хотя и арианин, то есть, как мы помним, еретик, с православно-кафолической точки зрения) явно стремился добиться благосклонности представителей набиравшего сил возрожденного греческого духа, о мощном влиянии которого в указанный период уже говорилось на предыдущих страницах нашего правдивого повествования.
     Тем не менее, судьба Юлиана могла бы сложиться так же печально, как и судьба его сводного брата, если бы…если бы в дело неожиданно не вмешалась женщина. Впервые на его жизненном горизонте появилась фигура знатной матроны, ставшей предметом его преклонения и внесшей нотку заботы и доброты в его несчастную юность. По воле судьбы (или по Божьей воле)  эта женщина носила то же самое имя, что и главный недруг Юлиана при медиоланском императорском дворе.
     ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. БЛАГОСКЛОННОСТЬ АВГУСТЫ ЕВСЕВИИ.
     Благочестивый август Флавий Юлий Констанций II страстно любил свою добродетельную супругу августу Флавию Аврелию Евсевию, с которой сочетался законным браком перед Богом и людьми после смерти своей первой жены. Василисса (говоря по-гречески) Евсевия происходила из знатного македонского рода. Это была молодая, красивая, умная, высокообразованная, великодушная и в то же время властная  женщина, способная в нужный момент проявить мужество и добиться своего. Окруженная искушенной в процветавшем при дворе искусстве интриг свитой, она всегда ухитрялась навязать августу Констанцию свою волю, если этого хотела, а хотела она этого, если верить  сообщением знатоков придворной жизни, очень часто. Царица Евсевия, страдавшая от какой-то тайной болезни, во время пребывания Юлиана в Медиолане, добилась от своего венценосного супруга возвращения из ссылки старого чудотворца – «индийца» Феофила. как только святой старец, возвращенный августом из ссылки в Берою (или Верою), возложил на недугующую благоверную августу свои целительные руки – и она сразу, по милости Божией, выздоровела. О том, что исцеливший севасту Евсевию верный друг и защитник диалектика Аэтия был знаком с Юлианом, уже говорилось на предыдущих страницах настоящего правдивого повествования. Возможно, «индиец» попросил исцеленную им августу воздать ему добром за добро, походатайствовав перед своим венценосным супругом за Юлиана, тоже бывшего другом диакона Аэтия. Или же «инд» Феофил счел необходимым сделать для Юлиана что-нибудь самому, не прибегая  к посредничеству вылеченной им императрицы? А может быть, августа испытывала к злосчастному молодому царевичу, явно не взысканному милостью судьбы,  нечто вроде романтической склонности? Ведь сочувствие порой перерастает в более теплые и нежные чувства – кто же этого не знает?   Не исключено, что севаста Евсевия, отличавшаяся умом и сообразительностью,  сочла  за благо привязать к себе Юлиана (как-никак - единственного приемлемого для все еще остававшегося бездетным Констанция II наследника из числа его кровных родственников) на время, пока она сама не подарит своем супругу– севасту Констанцию – сына и наследника по плоти? как бы то ни было, Евсевия внезапно решила  заверить все еще находившегося под подозрением Юлиана в своем благоволении, заступившись за него перед своим вечно терзаемым подозрениями деспотом-мужем. Она замолвила Констанцию словечко за Юлиана, посоветовав супругу-самодержцу, невзирая на недовольство «полудержавного властелина» Евсевия (а возможно – специально, желая позлить злокозненного евнуха), принять и выслушать царевича. Констанций согласился далеко не сразу, но, как он ни yпрямился, ночная кукушка  - августа Евсевия -  от него не отставала и не унималась, пока не «перекуковала» дневную кукушку – Евсевия-ключника. Август дал Юлиан долгожданную аудиенцию. Результат беседы двух близких родственников вполне отвечал ожиданиям Евсевии и, главное - Юлиана. Констанций в очередной раз сменил свое предвзятое отношение к царевичу на милостивое, забыл о всех своих подозрениях и примирился с двоюродным братом, которому спел причинить в жизни так много зла. Августа Евсевия на аудиенции не присутствовала, но вскоре приняла Юлиана – не менее милостиво, чем ее царственный супруг.
     Больше всего на свете Юлиан желал возвратиться в дом своей матери в Никомидии. Это желание утаилось от августы Евсевии. И очень скоро ее «подзащитный» получил высочайшее дозволение возвратиться в Азию. Однако не один, а в сопровождении внушительной свиты – то есть под конвоем (разумеется, «для его же собственной безопасности»). Еще одним «минусом» было то, что, перед отъездом из Италии Юлиан не удалось добиться повторной аудиенции у  благочестивого августа (хотя она была ему обещана).
     Из Медиолана царевич поначалу отправился в североиталийский курортный город Kом (ныне – Kомо), известный своим комплексом бань – крупнейшим в Италии за пределами «Вечного Города» Рима. Однако пребывание Юлиана на озере, окруженном горами, грядами живописных холмов и садами, оказалось до обидного кратким. Злой рок вновь принялся преследовать его, снова все поставив под вопрос и сделав Юлиана жертвой переменчивой натуры августа Kонстанция II.
     Вследствие непростительных упущений имперского правительства, оставленная без защиты Галлия к описываемому времени давно уже превратилась в объект жесточайшей резни, грабежей и пожаров, которыми постоянно сопровождались вторжения в эту благодатную провинцию воинственных германских племен из-за Рена (нынешнего Рейна).
     С германцами доблестные «сыны Энея и Ромула» воевали уже давным-давно – почти так же давно, как и с персами. Реформатор римской армии диктатор Гай Марий в 102 году до Р.Х. разбил и поголовно истребил десятки тысяч германцев-тевтонов во главе с их «военным царем» Тевтободом в грандиозной битве при Аквах Секстиевых (ныне – Экс-ан-Прованс близ Марселя в Южной Франции), оставив от тевтонов одно название, превратившееся со временем (как и название алеманнов-аллеманов-аламанов) в собирательное понятие для обозначения германцев вообще. С тех пор, как говорится, и пошло-поехало. Племянник Гая Мария – не менее, если не более известный римский полководец и диктатор Гай Юлий Цезарь – в ходе завоевания Галлии нанес в 58 году до Р.Х. в районе современного французского города Бельфора столь же сокрушительное поражение предводителю вторгшихся в Галлию свирепых воинов из племени свевов, или свебов (предков позднейших немцев-швабов), а также шести других германских племен - Ариовисту, отбросив германцев обратно за Рен. После чего у германцев, быстро научившихся уважать силу римского оружия, вошло в обычай наниматься на службу в римскую армию. Правда, некоторые из них пользовались этим, чтобы, изучив римское военное искусство, обратить свои полученные от римлян знания против самих же римлян. Kак, например, вождь германцев-херусков (предков позднейших саксов-саксонцев) Арминий, поголовно истребивший в 9 году до Р.Х. в Тевтобургском лесу в трехдневном сражении целых три римских легиона оккупационной армии императора Октавиана Августа (в то время римский легион со вспомогательными частями насчитывал до десяти тысяч человек) или вождь германцев-батавов (предков позднейших нидерландцев) Kлавдий Цивилис, восставший в 70 году п. Р.Х. против римлян в период охватившей их империю после свержения принцепса Нерона гражданской войны). Но в большинстве своем германцы на римской службе хранили верность присяге.
     Вот и теперь блаженный Август Kонстанций II со спокойным сердцем  поручил одному из своих служилых германцев - романизированному франку с римским именем Сильван, дослужившемуся до высокого чина военного (войскового) магистра – magistеr militum,  опытного воина,  в качестве верховного главнокомандующего войсками «мировой» империи в опустошаемую «немирными» германцами Галлию, сочтя его способным исправить положение. Из предосторожности сын этого Сильвана был, впрочем, оставлен при дворе Kонстанция II в качестве заложника. Некий Динамий, чиновник службы вьючных животных императорского двора, выпросил  у Сильвана рекомендательные письма, якобы, чтобы использовать их при общении с друзьями бравого военного магистра.
     Заполучив в свое распоряжения эти письма, беспрепятственно полученные им от Сильвана, не заподозрившего ничего дурного, Динамий отложил их до поры-до времени в сторонку, чтобы в дальнейшем использовать в затеянной им дьявольски-изощренной в своем коварстве интриге.
     Пока Сильван, честный служака, добросовестно выполнял полученное им от августа Kонстанция задание изгнать германских интервентов со священной земли римской Галлии, бессовестный Динамий совершил гнусный подлог. С помощью обычной кисточки он удалил весь текст рекомендательных писем Сильвана, кроме собственноручной подписи военного магистра, заменив удаленное подлинное содержание своим собственным, поддельным. Подлый интриган, привыкший расставлять, словно паук, свои тенета всем, на кого злоумышлял,  поторопился изготовить от имени Сильвана циркулярное письмо, адресованное друзьям военачальника, чиновникам дворцовых служб, а также ряду видных частных лиц, с обращенным к  адресатам пламенным призывом поддержать автора письма в его намерении узурпировать римский императорский престол. Эту хитро сплетенную сеть из заведомо ложных измышлений, предназначенную для уловления и уничтожения ни в чем не повинного Сильвана, Динамий подбросил префекту претория – prаеfеctus praеtorio – Лампадию, в надежде, что тот – по долгу службы - сообщит о нем блаженному августу. Так Лампадий, сам того не ведая, был превращен Динамием в главное орyдие разоблачения этого фиктивного заговора. Префект претория воспользовался первой же представившейся ему возможностью оказаться с блаженным августом с глазу на глаз в его рабочем кабинете, будучи убежден в том, что сумел поймать в свои сети опаснейшего государственного преступника, принадлежавшего в действительности к числу самых преданных слуг и защитников престола. По приказу императора подложные письма были зачитаны спешно созванным на совещание членам государственного совета-консистория, тотчас же принявшего меры к аресту всех поименованных в поддельных письмах лиц, скомпрометированных беззастенчивым в средствах интриганом.
     Юлиану в очередной раз не повезло. Он прибыл в Kом в тот самый момент, когда август Kонстанций был снова ввергнут историей с фиктивным заговором в привычное для него состояние недоверия и подозрительности,. Вскоре царевич был застигнут в Kоме приказом императора прервать свое так удачно начавшееся путешествие. Kонстанций II  стремился исключить возможность каких бы то ни были контактов возвращающегося в Никомидию царевича с участниками предполагаемого военного заговора и мятежа. Однако и перед лицом этой новой грозы, обрушившейся на Юлиана, августа Евсевия не оставила своего подопечного в беде. Хотя она в описываемое время находилась далеко от августа Kонстанция (совершавшего очередной военный поход, на этот раз - против германцев-алеманнов на границе Ретии, или Реции), но сумела исхлопотать у всемилостивого императора для Юлиана разрешения пройти обучение философии в одной из высших школ Афин – культурной столицы всей материковой Греции. По словам нашего старого знакомого Ливания, царица «многими мольбами убедила (своего венценосного супруга – В.А.) послать поклонника Эллады и в особенности ока Эллады, Афин, в излюбленную им землю».. Император романорум «со скрипом», но дал согласие на пребывание Юлиана в Афинах, трезво рассудив, что там царевич, уйдя с головой в бездны эллинской мудрости, не сможет вступить в контакт с мятежными военачальниками (за отсутствием в Афинах и округе таковых) и, поддавшись на их уговоры, присоединиться к  восставшим войскам в качестве соперника Kонстанция в борьбе за римский императорский престол.
    Обращаясь впоследствии  к августу Юлиану в одной из своих речей (так называемой XIII, или «Приветственной»), Ливаний вспоминал об этом счастливом повороте в жизни своего ученика и друга в следующих выражениях: «Так, когда тебя лишили свободы ходить, куда ты хочешь, ты заперт был в таком городе, куда бы ты всячески поспешил при наличности свободы. Именно тебя отправили в самый древний, самый мудрый и боголюбивый, предмет общей любви и людей, и богов, Афины, и это похоже было на то, как, если б Алкиной, подвергая взысканию одного из феаков, держал бы его взаперти в своем саду.» («Приветственная Юлиан»).
    Полученное от блаженного августа дозволение ехать учиться в Афины наполнило душу Юлиана ликованием. Наконец-то ему посчастливится увидеть светлый град Паллады, град своей мечты, свою истинную родину (как и истинную родину всякого истинного эллина)! как давно грезил он об этом несказанном счастье! Ему дали, используя его собственное выражение, золото  - за медь, гекатомбу (сто быков)  – за пару быков. И,  специально создавая у окружающих впечатление, что он отправляется всего лишь в очередную ссылку, Юлиан втайне благословлял Фортуну (а точнее – соответствующую римской богине удачи греческую Тиху), как в день величайшей радости. Подобно своему другу и учителю Ливанию, царевич-любомудр предпочел бы ложу богини счастье  узреть хотя бы дым, восходящий к небесам над крышами Афин.
     ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. АФИНСКАЯ ШКОЛА.
     Юлиан прибыл в «око Эллады»  - Афины - в самый разгар жаркого лета 355 года. Следует заметить, что уже во времена «Вольтера Античности» Лукиана Самосатского прибытие большого корабля в гавань Пирея – легендарного порта Афин – было важным событием для всего града Паллады. И потому прибытие туда на таком корабле царевича из правящего императорского дома Флавиев, по идее, должно было бы вызвать всеобщий переполох, ажиотаж, бурное ликование сбежавшихся приветствовать его бесчисленных толп восторженных горожан – детей Паллады. Однако прибывший в Афины Юлиан находился под строгим надзором и имел столько же причин не привлекать  к своему прибытию в столицу Аттики внимания общественности, сколько их имели приставленные надзирать за ним императорские чиновники – так сказать, «очи государевы». Прибыв в Афины, царевич был размещен в обставленном с большим вкусом доме, на пороге которого его в самых изысканных выражениях приветствовал молодой патриций из Антиохии, близкий друг ритора Ливания, по имени Цельс, или, в другом произношении – Kельс (уже упомянутый выше).
     Естественно, прибывший в град Паллады  учиться, царевич не был подвергнут шутовским церемониям и испытаниям, пародирующим инициационные, сиречь посвятительные ритуалы, которым обычно подвергались все принимаемые в высшую школу слушатели-новички. Да и сам он не тратил время впустую – на пирушки, азартные игры, посещение ипподрома, восхваление и обсуждение «подвигов» колесничих, занимавшие немалую часть времени большинства свободных граждан тех времен (как если бы Афины не считались уже давно официально христианским городом, подобно все городам империи).  С самого начала визит Юлиана в град Паллады проходил под знаком восхищения царевича-филэллина шедеврами строительного и изобразительного искусства, которыми, как ни странно, Афины были все еще богаты.
     Разграбленные сначала свирепым римским диктатором Луцием Kорнелием Суллой (в  далеком 87 году до Р.Х.), затем – германцами-готами (в не столь далеком 276 году п. Р.Х.), но и в промежутках между этими «большими грабежами» методично и систематически, на протяжении долгих столетий, разграбляемые, ради украшения предметами «трофейного» искусства римских дворцов, загородных вилл и общественных мест, «сынами Энея и Ромула»  (в том числе - и равноапостольным царем Константином I  Великим, ради украшения награбленными шедеврами афинских мастеров его новой столицы на Босфоре), Афины, к моменту приезда  Юлиана, утратили огромное количество украшавших их некогда произведений искусства, созданных в пору наивысшего расцвета эллинской культуры. Тем не менее, важнейшие архитектурные памятники золотого века Афин (в отличие от памятников скульптурных)  по-прежнему стояли на своих местах нетронутыми и  неповрежденными. На Акрополе все еще возвышались Пропилеи; Асклепион, или Асклепейон – святилище бога врачевания Асклепия, сына лучезарного бога Аполлона - по-прежнему украшал одну из южных террас Священного Холма над театром Диониса; на золотом и пестром фоне портиков Парфенона по-прежнему высилась колоссальная статуя богини мудрости Афины Паллады, благоговейно именуемой Юлианом своей Промыслительницей, Провидицей либо своим Провидением (все эти значения объединяет в себе принятый в Афинах и в Дельфах греческий эпитет мyдрой,  целомyдренной богини - Пронойя, или Пронайя) ,  сжимая в своей правой руке-хранительнице грозное копье и простирая свою левую руку со щитом в направлении «варварского» Востока, отражая исходящую оттуда постоянную угрозу античной цивилизации. Впрочем, это лишь наше предположение, ибо от статуи девственной дочери Тучегонителя Зевса работы знаменитого Фидия сохранились лишь отдельные фрагменты, по которым было сделано впоследствии несколько вариантов реконструкции, значительно отличающихся друг от друга.
      Согласно другому варианту реконструкции гениального творения Фидия, богиня Афина Паллада держала свое грозное копье не в правой, а в левой руке (или, как говорили ученые люди Древней Руси – шуйце), в правой же (по-древнерусски – деснице) мудрая дочь Зевса-Громовержца держала фигуру греческой богини Победы – Ники (аналога римской Виктории). Но это так, к  слову…
      Вопреки печальным для языческого «родноверия» реалиям описываемого времени, в Афинах по-прежнему сохранялись некоторые древние традиции. По трезвом размышлении, представляется вполне естественным, что в городе, жившем прежде всего тщательно и любовно культивируемыми воспоминаниями о своем славном прошлом (и в немалой степени – выживавшим за счет эксплуатации этого культа в глазах, прежде всего, многочисленных приезжих) , продолжало сохраняться язычество. И совсем не удивительно, что Афины производили на всякого состоятельного искателя знаний впечатление дружелюбного и гостеприимного, если не сказать, постоянно празднично украшенного города, хранившего, в большей степени, чем всякий другой город позднеантичной Ойкумены, верность древним идеалам человечности и свободомыслия, в которых, по глубокому убеждению эллинов, выражалось их превосходство над варварами.
     Научная жизнь Афинской высшей школы в ту пору, когда Юлиан приступил  обучению в ней, вероятно, уже утратила во многом свое прежнее, подлинно глубокое содержания, однако все еще стоила того, чтобы принять в ней участие. Здесь все еще добивались блестящих словесных триумфов виртуозы тогдашней риторики, здесь процветало, искусство красноречия (прежде всего, вакхически-лирическое – так называемое азианическое) – с его подчиненной строгому, четкому ритму, пышноцветной (как выразился бы Гомер) словесной музыкой. Профессиональное обучение медицине и правоведению, центру развития которого суждено было вскоре переместиться в Александрию при Египте, Константинополь и Берит-Бейрут, играло в тогдашних Афинах второстепенную роль. Да и преподавание философии оставалось как бы на втором плане, обеспечивая возможность христианам и язычникам свободно общаться и встречаться на основе мирного сосуществования.
     Наибольшей популярностью пользовались лекции преподавателя-армянина Проэресия, уже упоминавшегося выше. Этот незаурядный во всех отношениях  «Человек с большой буквы», yроженец Великой Армении, прибыл в Афины в начале IV века, в годы правления просвещенного и поощрявшего просвещение своих подданных армянского царя Тиридата (Трдата) III из парфянской по происхождению династии Арсакидов, или Аршакидов (уже свергнутой   к  тому времени в Персии Сасанидами), когда вся молодежь Армении была одновременно охвачена тягой к греческой словесности и христианству, чтобы завершить в граде Паллады свое обучение, начатое им на родине. Проэресий Армянин (по-армянски - Парyйр Айказн) был столь беден, что ему приходилось делить с другим неимущим слушателем на двоих не только жалкую чердачную каморку, но и единственный потертый плащ (в котором однокашники, не имея приличной одежды, вынуждены были ходить на занятия по очереди, попеременно, оставаясь, поочередно, каждый второй день на чердаке). Но не зря сказано, что усердие все превозмогает. Своим усердием и прилежанием бедняк Проэресий обратил на себя внимание преподавателей. Самый знаменитый из них – Юлиан Каппадокийский, тезка  нашего царевича –  умерший бездетным, оставил в наследство молодому Проэресию свой богато украшенный и обставленный дом с просторным лекционным залом и стоявшими рядами вдоль стен бюстами великих мужей классической Античности. Ритор-армянин был человеком гигантского роста с внушительным, словно  у небожителя, божественным взором и пышными,  густыми волосами, напоминающими покрытую волнами-«барашками» поверхность бурного моря. Незабываемое впечатление, производимое Проэресием на слушателей и на собеседников, объяснялось как его прямолинейностью и добросердечием, так и благозвучным голосом и величественными манерами эллинизированного армянина. Его наиболее знаменитое ораторское достижение заключалось в том, что он в один прекрасный день слово в слово повторил перед совершенно ошеломленными стенографами только что произнесенную им длинную импровизированную речь. Проэресий-Парyйр,  автор целого  ряда  риторических  и философских произведений, которые, к сожалению, до нас не дошли, многие годы возглавлял  философско-риторическyю школy в Афинах,. Учениками схоларха Айказна, кроме будущего императора Юлиана Отступника, были его однокашники - отцы церкви святители Василий Великий и Григорий Богослов. В  Риме на Тибре, кyда  Проэресий был приглашен императором-кафоликом Константом, армяногреческий любомyдр-христианин настолько прославился своим ораторским искусством, что ему еще при жизни был воздвигнут бронзовый памятник с надписью на цоколе, по одной версии: «Царственный город – царственному оратору», а по дрyгой - «Царица держав Рим - царю красноречия» (Rerum regina Roma - regi eloquentiae). Такая же честь была оказана Проэресию и в Афинах, ставших его второй родиной. Несмотря на свою пламеннyю любовь к  «еллинской премyдрости», Паруйр Айказн был и всю свою жизнь оставался ревностным христианином. Поэтому, когда его питомец Юлиан, став императором, запретил христианам заниматься преподаванием философии, принципиальный Проэресий закрыл свою школу.
      Гимерий, или Имерий, родом из вифинского города Прусы, также упоминавшийся выше, был, пожалуй, единственным из коллег схоларха Проэресия, равным ему в ораторском искусстве, хотя и представлял собою полную противоположность самородка-армянина. Он происходил из богатой и культурной греческой семьи с давними и славными традициями, приехавшим около 343 года в Афины, поселившимся там и начавшим преподавать риторику, почти мгновенно сделавшись для гордых и смотревших свысока на «разных понаехавших» в их славный город афинян «своим среди своих». Проэресий был христианином, Гимерий же – язычником, да еще и женатым вдобавок на дочери дадуха – языческого жреца из древнего рода  Кериков, в котором передавался по наследству от отца к сыну высокий сан факелоносца в ходе Элевсинских мистерий. Вифинский златоуст получил афинское гражданство и, став владельцем  загородной виллы  близ Элевсина,  удостоился, вместе со своим юным сыном, посвящения в Элевсинские мистерии.
     В Афинах Юлиан посещал лекции так же регулярно и усердно, как и в Константинополе. С той лишь разницей, что в период своего пребывания в столице Аттики он уделял основное внимание  изучению на риторики, а философии. Его любимой дорогой была улица, ведшая в рощу Академа, чьи тенистые аллеи тянулись через весь север города в направлении Колона (бывшего в описываемое время не городским районом, а пригородом Афин). Там еще продолжала существовать философская школа, основанная Платоном, напоминавшая собой монастырь с просторными помещениями и навевающими покой тенистыми садами. Благодаря пожертвованиям, источники которых не иссякали, несмотря на, казалось бы, неблагоприятные внешние обстоятельства, Академия могла на свои средства содержать своих преподавателей, не требуя материальной помощи от города или от государства.  Вследствие наличия независимых источников финансирования она могла себе позволить, не подвергаясь никаким внешним вмешательствам или воздействиям, функционировать по-прежнему, сохраняя во всем своеобразие и свой исконный характер.
     По меньшей мере однажды Юлиан отправился через двойные ворота по священной дороге в Элевсин. Пройдя через воспетые бессмертным Софоклом в трагедии «Эдип в Колоне» масличные рощи, мимо Саламинского залива (навсегда вошедшего в мировую историю одним из величайших триyмфов эллинов над «варварами» - cокрyшительным разгромом флота персидского царя царей Ксеркса Ахеменида объединенным греческим флотом в морском сражении y острова Саламин в 480 годy до Р.Х. - и yвековеченного афинским драматургом Эсхилом в его  знаменитой трагедии «Персы»), царевич вступил на порог храма двух богинь – Деметры и Персефоны. В Эфесе «мистик» Максим повелел ему завершить свое посвящение у иерофанта Деметры, заверив Юлиана в том, что там ему предстоит еще многое узнать. Благодаря раскопкам, в ходе которых археологи обнаружили развалины Элевсина, разрушенного в 396 году царем германцев-вестготов (и одновременно – римским «военным магистром» и ревностным христианином, хотя и арианином, как все германцы его времени)  Аларихом, туристам стало доступно посещение просторного помещения, в котором еще при императоре-арианине римского Востока Флавии Юлии Валенте II (годы жизни: 328-378 п. Р.Х.), а по некоторым данным - даже вплоть до  времен остготского царя Италии (и римского патриция) арианина Теодориха (Феодориха) Великого (годы жизни: около 451-526  п. Р.Х.) торжественно справлялись знаменитые Элевсинские мистерии.
      Подготовленный  к церемонии посвящения особыми омовениями и очищениями, царевич, с миртовым венком на голове, вошел в древнее святилище подземных божеств. Юлиан удостоился лицезреть таинственные символы, хранимые в священных кошницах (или, выражаясь современным языком – корзинах); он следил за змеей Триптолема , извивавшейся между гранатовыми яблоками и ветвями смоковницы; принял участие в символической трапезе; отведал священного напитка из смеси молока и макового сока,  вкусил освященного пирога; он увидел, как в ночном сумраке засветились чудодейственные статуи; он наблюдал за представлениями и плясками; он благоговейно внимал иерофанту в длинном одеянии и с пурпурной  повязкой на длинных волнистых волосах, произносившему заповеди, которым был обязан неукоснительно следовать всякий посвященный.
     Юлиан вел долгие беседы с этим «иереем божественных мистерий», черпая из глубин источника его знаний. Нетрудно догадаться, о каких вопросах шла речь в этих беседах. Способное привести ум человеческий в смятение, сбивающее с толку многообразие мистериальной символики было истолковано царевичу как образное выражение высших философских знаний и понятий. Возможно Юлиану, как и неофитам во времена Порфирия, было открыто, что иерофант представлял Демиурга, а дадух – жрец с факелом – образ бога Солнца; что жрец у алтаря символизировал Селену-Артемиду, а священный глашатай -  Гермеса. Вне всякого сомнения – ибо об этом свидетельствовал сам Юлиан – ему растолковали, что празднества Великих Мистерий двух богинь - Матери и Дочери, Деметры и Коры-Персефоны – проходят в сентябре (или, согласно афинскому календарю – в месяце боэдромионе), под зодиакальным знаком Весов, по вполне определенной и понятной причине, ибо именно в это время подобает воздавать торжественные почести божеству, исчезающему с приходом осени, дабы защититься от неблагоприятного влияния надвигающейся темного, мрачного времени года.
     Имя неоплатоника Приска было впервые названо Юлиану мудрым старцем Эдесием в ходе их столь впечатлившей царевича встречи в Пергаме. В описываемое время столь уважаемый старым философом теург пребывал в Греции, и Юлиан несомненно с ним там познакомился. В своем сочинении о жизни философов и софистов Евнапий Сардский писал о Приске следующее:
     «Он был скрытным, сдержанным и глубокомысленным, обладал отличной памятью. Приск знал все учения древних, и они всегда были у него на устах. Видом он был красив и высок, но мог показаться необразованным, поскольку его трудно было вовлечь в беседу. Свои убеждения Приск оберегал, словно сокровище, и о тех, кто болтал о своих взглядах, обычно отзывался как о мотах. Он говорил, что побежденный в философских диспутах не становится от этого лучше, но, воюя с истиной, раздражается от своих болезненных и честолюбивых наклонностей, становится более диким и, в конце концов, повреждаясь умом, начинает ненавидеть и литературу, и философию. Поэтому Приск всегда воздерживался от споров. Он вел себя неторопливо и отчасти даже надменно, причем не только, когда общался с друзьями и учениками, но был таким всегда, от юности до глубокой старости» (Евнапий). Эдесий, «отличавшийся общительным и приятным для всех людей характером», прогуливаясь, после философских дискуссий, по Пергаму в сопровождении своих учеников, «встречая какую-нибудь торговку овощами, был рад видеть ее и останавливался, чтобы поговорить с ней о ценах, о том, какой доход приносит ее лавка и даже о том, как выращивать овощи, и точно так же вступал в разговор, когда встречал ткача, кузнеца или плотника». Приск был единственным из учеников Эдесия, который, «не разделяя пристрастия своего учителя растрачивать время попусту на болтовню  с необразованным простонародьем, «называл его предателем достоинства философии, человеком, знающим лишь жалкие словечки, сильно действующие на душу, но совершенно негодные для дел. Имея такой нрав», даже после прихода к власти, а затем - смерти Юлиана «Приск вел себя безукоризненно. Обогатив многими нововведениями своих учеников, которые, словно корибанты , страстно неслись за его мудростью, оставаясь при этом всегда и везде скрытным и высмеивающим человеческие слабости, достигнув глубокой старости (ему было за девяносто лет), в то время, когда в Элладе разрушались храмы, Приск покинул этот мир».(Евнапий).
     Особенно соблазнительным и привлекательным для Юлиана было глубокое знание Приском (как и Максимом) всех тайн неоплатонического  учения. Он всегда относился к Приску с величайшим почтением, уважительно обращаясь  к теургу «твоя милость», столь же сильно любя его, как и почитая. В одном из своих писем Юлиан передавал привет детям философа и его супруге Гиппии, или Иппии, из чего следует, что он был знаком не только с самим Приском, но и с членами с семьей неоплатоника. Именно от Приска и Максима, ставших спутниками Юлиана в его последнем, персидском походе, август-отступник получил последнее утешение на смертном одре.
     Судя по всему, Юлиан, в ходе своего «философического тура» по материковой Греции, успел посетить не только Аттику, но и Пелопоннес, позднейший полyостров Морею. В своем панегирике под названием «Похвальное  слово царице Евсевии», в котором Юлиан выразил признательность своей венценосной благодетельнице, добившейся для него императорского дозволения на поездку в Грецию, царственный Отступник в принятых тогда у  мастеров изящной эллинской словесности витиеватых выражениях перечислил материковые греческие города, в которых тогда процветало изучение философии: «<…> не может умереть <…> философия у эллинов, и не уходит она ни из Афин, ни из Спарты, ни из Коринфа. Так же, как эти источники (философских знаний – В.А.), Аргос не может быть назван многожаждущим (мудрости – В.А.), ибо многие (источники философских знаний, то есть философские школы – В.А.) суть в самом городе, (но за его пределами – В.А.) многие южнее (его порта - В.А.), близ славной в древности Масеты; Сикион сейчас, а не Коринф, обладает Пиреной. И в Афинах суть многие такие источники, чистые и бьющие из земли, и многие - что втекают в город извне, но они ничуть не менее славны, чем те, что внутри. Афиняне радуются им и любят их, ибо они хотят разбогатеть в том одном, что только и делает богатство завидным (то есть  в мудрости, постигаемой посредством ее изучения в философских школах – В.А.)».
    Вплоть до V века на территории материковой Греции не столько Афины, сколько Коринф и Арголида  еще оставались очагами изучения того, что тогда понималось под философией. Именно в одной из этих областей странствующий по Пелопоннес Юлиан, видимо, и познакомился с Иерием, или Гиерием, и его братом Диогеном - тезкой знаменитого философа-киника из Синопа. Согласно Ливанию, Юлиан, став августом, призвал бы к себе не только Приска и Максима, но также Иерия и Диогена, будь они еще живы. Что же касается еще одного друга Юлиана – Цельса, то о нем известно, что он изучал философию не только в Афинах, но и в Сикионе.
     По утверждению Ливания, Юлиан прибыл в материковую Грецию, признав все, имевшееся в его распоряжении в Ионии, то есть в греческой (Малой) Азии, включая Пергам и Эфес – «ничтожным сравнительно с городом Афины, матерью Платона и Демосфена и прочей многообразной мудрости, чтобы увеличить запас своих знаний и чтобы вступить под руководство учителей, способных дать нечто больше того, чем он обладал раньше. Но, знакомясь с ними, предоставляя им испытывать себя и их испытывая, он скорее сам поражал их, чем им изумлялся, и он, один из юношей, прибывших в Афины. оставил их, скорее сам обучив других, чем усвоив новое. Поэтому вокруг него постоянно видны были рои юношей, стариков, философов, риторов. На него взирали с надеждою и божества, уверенные, что этот человек вернет культ предков. А он был одинаково привлекательным своею речью, и своею застенчивостью: ничего не говорил он без этого румянца стыдливости. Итак его кротостью пользовались все, его доверием - наилучшие люди».
     В Элладе, все еще богатой древними, но по-прежнему живыми традициями, многочисленными памятниками культа «отеческих» богов, произведениями изобразительного искусства, святилищами и храмами, возвышавшимися буквально повсюду – вдоль дорог, в лесах и рощах,  источников, на вершинах гор и в глубинах долин и ущелий, Юлиан, как в свое время – в Вифинии – привлекал к себе всех, сохранивших верность культу богов и стремившихся  их триумфальному возвращению.
     Между тем отступничество Юлиана от его прежней, христианской веры все еще сохранялось царевичем в тайне. И потом в Афинах он общался не только с язычниками, но и со многими обучавшимися там философии христианами. Среди прочих, он познакомился там с Василием Кесарийским и с Григорием Назианзином. Последний оставил нам не слишком-то лестный портрет царевича-любомудра:
     «Другие узнали (о вероотступничестве и о нечестивых помыслах Юлиана – В.А.) на собственном опыте, когда власть доставила Юлиану полную свободу; но я некоторым образом провидел это издавна, с тех пор, как был с ним вместе в Афинах, куда он прибыл вскоре по возвращении брата своего, испросив на то позволения у Императора. Были две причины для этого путешествия: одна благовиднейшая – обозреть Грецию и ее училища; другая отдаленнейшая и не многим известная – посоветоваться с тамошними жрецами; потому что нечестие не имело еще явной дерзости. И тогда я неплохо разгадал этого человека, хотя и не принадлежу к числу искусных в таком деле. Меня сделали прорицателем непостоянство его нрава и неумеренная восторженность; если только наилучший прорицатель – тот, кто умеет хорошо угадать. По мне, не предвещали ничего доброго: шея нетвердая, плечи движущиеся и выравнивающиеся, глаза бегающие, наглые и свирепые, ноги – не стоящие твердо, но сгибающиеся, нос, выражающий дерзость и презрительность, черты лица смешные и то же выражающие смех громкий и неумеренный, наклонение и откидывание назад головы без всякой причины, речь медленная и прерывистая, вопросы беспорядочные и несвязные, ответы ничем не лучше, смешиваемые один с другим, нетвердые, не подчиненные правилам.» («Слово пятое, второе обличительное на царя Юлиана»).
     Да-а-а…какой разительный контраст между этой откровенной карикатурой и портретом Юлиана, изображенным Аммианом Марцеллином! Помните, уважаемый читатель?:
     «Внешность его была такова: среднего роста, волосы на голове очень гладкие, тонкие и мягкие, густая, подстриженная клином борода, глаза очень приятные, полные огня и выдававшие тонкий ум, красиво искривленные брови, прямой нос, рот несколько крупноватый, с отвисшей нижней губой, толстый и крутой затылок, сильные и широкие плечи, от головы до пяток сложение вполне пропорциональное, почему был он и силен и быстр в беге.»
     Спрашивается: кому из двух очевидцев и свидетелей верить? Григорий Назианзин, разумеется, соученик царственного Отступника по Афинской философской школе (да  тому же святой человек), Марцеллин же – всего лишь подчиненный Юлиана по военной службе (но ведь, с другой-то стороны, Аммиан писал свою «Римскую историю» сиречь «Деяния», уже после гибели своего любимого «отца-командира» и августа, после крушения предпринятой тем грандиозной попытки повернуть вспять ход колеса истории, в самый разгар торжества его противников-«галилеян» на всех уровнях, та что приукрашивать ниспровергнутый кумир ему не было никакого расчета и никакой выгоды)…
     В насмешливых, издевательских уличных песенках и шуточках, в которых, высмеивая Юлиана, изощрялись острые на язык антиохийцы, он именовался, вполне в стиле Григория, «кекропсом (обезьяной – В.А.), карликом, который выставляет вперед свои узкие плечи и свою козлиную бороду, ходит огромными шагами, как будто будучи братом Ота и Эфиальта, которым Гомер приписывает невероятно большой рост». В действительности объяснение тому, что поведение Юлиана казалось иногда неловким, выспренним или высокомерным, следует, видимо, искать в присущей ему почти болезненной застенчивости и робости. Не случайно Ливаний, естественно, пристрастный по отношению к своему любимцу, сообщает, что для жителей и гостей Афин Юлиан «был одинаково привлекательным своею речью, и своею застенчивостью (курсив здесь и далее наш – В.А.): ничего не говорил он без этого румянца стыдливости».
     Тот же самый Ливаний описывает нам и восторженные, а порой - и экзальтированные формы, в которых Юлиан выражал свои чувства дружбы, приязни и симпатии:
     «И когда он (Юлиан – В.А.) говорил (на заседании сената – В.А.) и одно хвалил, другое порицал, третье внушал, некто извещает о прибытии учителя, ионийца, известного под прозвищем философа из Ионии, а Юлиан, вскочив с своего места среди старшин, побежал в двери, в том же порыве, как Херефонт к Сократу, но тот, быв всего Херефонтом и в палестре Таврея, а этот владыка мира и в высшем собрании (сенате – В.А.), всем показывая и возглашая своими поступками, что мудрость почетнее царской власти и что все, что в нем есть превосходного, это дар философии.  Итак, обняв его и поцеловав, как в обычае скорее у частных людей в приветствии друг к другу или у царей, но между собою, он ввел его, хотя он не был сочленом сената, полагая, что не место красит человека, а человек место, и побеседовав с ним в присутствии всего собрания о том, каковым, благодаря ему, он стал вместо прежнего, удалился, держа его за правую руку. Какое значение имели эти его поступки? Он не только отплачивал этим, как мог бы иной предположить, за воспитание, но и призывал к образованию молодежь, где бы она ни жила, прибавил бы я, и старость, так как и старики уже устремились к ученью. Ведь все, что владыки оставляют в пренебрежении, встречает и общее пренебрежение, а что они чтут, тем все занимаются прилежно…»
     Даже сделав скидку на неизбежную и понятную пристрастность Ливания  к своему покровителю, ставшему для него образцом идеального правителя -, нельзя не признать, что перед нами – срисованный с натуры портрет не только просвещенного монарха, царя-философа, но и вообще интеллигента с большой буквы (а не напыщенной, надутой от сознания собственного величия куклы в золоте и пурпуре, вроде его двоюродного братца - благоверного  августа Констанция, да и многих других).
     Впрочем, в одном пункте можно вполне согласиться с прозорливым Григорием Назианзином: сами сочинения Юлиана во многих местах отражают нервную поспешность, торопливость свойственной ему манеры выражаться. Он часто излагает свои мысли путано и сбивает читателя с толку бесчисленными повторами. Видно, что над своими сочинениями он работал в вечной спешке (что, конечно, объясняется не только его постоянной занятостью, но и свойствами его беспокойной натуры и вечно мятущейся души, охваченной тревогой и страхом не успеть совершить все задуманное).
     В период своего пребывания в Афинах Юлиан, как будто сотканный из сплошных противоречий, еще не обладал должной уверенностью в себе, позволившей бы ему вести себя соответственно своему положению. Естественный и импульсивный, неуверенный в себе и, тем не менее, порою поразительно отважный и решительный, склонный к забвению завета мудрого гота  Мардония блюсти меру во всем, и к проявлению чрезмерности во всем – вплоть до чрезмерно громкого смеха и чрезмерно бурного выражения своих чувств, он лишь после долгих лет учения овладел искусством властвовать собой, стараясь не разучиться этом искусству и неустанно совершенствуясь и упражняясь в нем в зрелые годы.
     Ранней осенью Юлиан внезапно получил приказ от императора прервать обучение и возвратиться в Медиолан. Очень испуганный и почти приведенный в отчаяние, он задался вопросом, не ждет ли его судьба злополучного цезаря Галла. Совесть изнуренного, истерзанного двоемыслием царевича отнюдь не была спокойна. Мысль о том, что о его многочисленных встречах с языческими жрецами и философами могли донести императору, наполняла Юлиана невыразимым ужасом перед возможно грозящим ему серьезным обвинением. В приливе чувств он обратил слезную молитву к Афине Палладе. «Какие проливал я реки слез» - писал Юлиан впоследствии в своем послании афинянам - «какими стенал плачами, когда взывал, простирая руки к вашему Акрополю, да спасет Афина молящего ее, да не бросит его! Многие из вас были тому очевидцами, многие могут это засвидетельствовать, и помимо всех сама богиня - свидетельница, что хотелось мне умереть в Афинах, прежде чем ехать (к августу Констанцию, или, как предпочел дипломатично выразиться осторожный Юлиан, к тому,  «кто, как я знал, уничтожил всю мою семью, и кто, как я подозревал,  в недалеком будущем злоумыслит и на меня». – В.А.). То, что богиня не предала и не оставила молящегося к ней, она показала делом, ибо повсюду была она водительницей моей и хранительницей, посылая мне вестников Гелиоса и Селены.» («Послание сенату и народу афинскому»).
    В Афинах было принято в день отъезда знатных искателей мудрости, завершивших свой курс обучения в «оке Эллады», устраивать им торжественные проводы. Прощание происходило при всеобщем плаче, после долгих прощальных речей, жалоб на предстоящую разлуку, объятий, поцелуев и рукопожатий. В отношении Юлиана не было сделано никаких исключений. Да и сам царевич вел себя так, как полагалось в таких случаях, как было предписано стародавним обычаем. Он также проливал обильные слезы, ломая руки  и простирая их с борта отходящего корабля к удаляющейся гавани Пирея. Однако в его случае, как всегда, за театральными жестами скрывались самые глубокие и искренние чувства.
     Впоследствии Юлиан в память о счастливом времени своего пребывания в Греции сочинил прочувствованный панегирик Элладе и ее жителям, сравнив себя в этом похвальном слове с корибантами, испытывающими священный трепет, вызываемый в них звуками флейты.
     ПРИЛОЖЕНИЕ
     АВТОБИОГРАФИЧЕСKИЙ МИФ, СОЧИНЕННЫЙ ЮЛИАНОМ
     (ИЗВЛЕЧЕНИЕ ИЗ «ПОСЛАНИЯ  K  ИРАKЛИЮ KИНИKУ»)
     «Некий богатый человек имел многие отары овец, стада быков и "бродящих коз", десятки тысяч лошадей "по долинам паслось". Он имел и множество пастухов - и рабов, и свободных, и козьих, и бычьих, и табунщиков, обладал он и многим иным имуществом. Много всего завещал ему отец, но во много раз больше нажил он сам, желая разбогатеть -честно или бесчестно; мало он заботился о богах. Было у него несколько жен, сыновей и дочерей от них - между ними он и разделил свое имущество, пока еще был жив. Но он не учил их, как управлять имуществом, как нажить его, если его нет, и сохранить, если есть. Ибо из-за своего незнания он думал, что достаточно [наличного] множества, да он и сам не имел точных знаний об искусстве [наживы], ибо нажил свое богатство не благодаря следованию логосу , но скорее, в силу опыта и привычки к таким делам, как и дурные доктора пытаются помочь людям, опираясь лишь на собственный опыт, так что многие болезни избегают их [врачевства]. Соответственно, поскольку он полагал, что множества сыновей достаточно, чтобы сохранить его богатство, он не думал о том, чтобы сделать их людьми добродетельными. Это-то и послужило причиной того, что они начали творить беззакония по отношению друг к другу. Ибо каждый из них хотел иметь столь же много, сколь и отец, каждый хотел сам обладать всем: ради этого восставал брат на сопредельного ему брата. Так продолжалось некоторое время. И родственники сыновей разделяли их невежество и безумие, поскольку и сами не имели должного воспитания. Затем последовала всеобщая резня, и демон осуществил на деле трагические проклятия, и лезвия мечей разделили их вотчину, и все преисполнилось смятения. Дети разрушили родовые  храмы, которые прежде презирали их отцы, и они забрали оттуда пожертвования, оставленные иными людьми, но не их предками. Мало того, что они (христиане-«галилеяне» – В.А.) разрушили храмы, они к тому же понастроили склепов и на новых местах, и на местах старых храмов, как если бы им возвещала сама судьба или сам ход вещей, что, в силу нерадения о богах, им вскорости понадобится еще много таких гробов.
     Итак, когда всё было в смятении, и было заключено много браков, которые не были браками, когда были поруганы законы божеские и человеческие, подвигся состраданием Зевс и обратился к Солнцу: "О сын, божественный отпрыск старейший земли и неба, ты еще помнишь высокомерие дерзкого и заносчивого мужа, высокомерие, навлекшее на него и его род столь многие бедствия в силу того, что он отказался от тебя? Видишь ли ты, что хоть ты и не гневаешься, не негодуешь, не остришь стрелы против его детей, ты, тем не менее, есть причина его разорения, ибо непроизвольно обрекаешь его дом разрушению? Пусть же, - сказал Зевс, — возвестят нам Мойры (греческие богини Сyдьбы, которым y римлян соответствовали Парки – В.А.), можем ли мы подать какую-то помощь этому человеку". И тотчас послушались Зевса Мойры. Гелиос же размышлял и обдумывал нечто в себе, взирая на Зевса. И сказала старейшая из Мойр: "Нет, отец, благочестие и справедливость препятствуют нам. Раз уж ты приказал нам содействовать людям, то теперь твое это дело - привести их к повиновению". И отвечал им Зевс: "Воистину, вы - мои дочери, и достойно вопрошать вас. Что имеете вы сказать, о, достопочтенные богини?" "Отец, - отвечали они, - ты сам господин. Посмотри за тем, чтобы нечестивая ревность к злодеяниям не возобладала среди всех людей". "За всем, — сказал, — присмотрю". И они приблизили и впряли всё то, что отец желал.
     Затем Зевс обратился к Гелиосу: "Взгляни, - вот твое дитя". (Это был родственник тех братьев, который был отвергнут и презираем, хотя он был племянником того богача и двоюродным братом его наследников). "Это дитя, - сказал Зевс, - твой собственный отпрыск. Клянусь твоим и моим скипетрами, ты должен позаботиться о нем, уберечь его, исцелить его болезни. Взгляни, он наполнен копотью,  нечистотами и их испарениями, и если ты не облачишься в могущество, то погаснет искра вложенного в него [твоего] огня. И я, и Мойры уступили тебе это: позаботься о нем и воспитай. Услышав это, возвеселился Царь Солнце и возрадовался отпрыску, поскольку узрел, что малая искра его самого все еще сохраняется в ребенке. С этого времени он вскармливал дитя и хранил его
Вне пораженья, и крови, и бурной тревоги.
Отец Зевс приказал также Афине - деве, не имеющей матери, вместе с Солнцем выпестовать младенца. И когда он был вскормлен и стал юношей,
Первой брадой опушенным, коего младость прелестна,
он во множестве изучил то зло, в котором погрязли его родственники и двоюродные братья, и чуть было сам не оказался в Тартаре, пораженный величиной их зол. Затем Гелиос своей милостью вместе с Афиной Пронойей погрузил его в глубокий сон, или обморок, и тем самым отвратил его помыслы от этого. Сразу же по пробуждении он отошел в пустыню. Там он нашел камень и на нем ненадолго успокоился; он размышлял в себе, каким образом ему избегнуть зол - стольких и такой величины. Все казалось ему жалким, ибо тогда нигде не встречал он еще прекрасного. Затем Гермес, родственный ему, явился к нему в облике юноши его лет и, приветствуя его, ласково сказал: "Следуй за мной! Я поведу тебя путем более легким и ровным, как только ты выйдешь из этого кривого и гиблого места, где, как ты видишь, все оступаются и куда все возвращаются вновь". Юноша отправился в путь с великой осмотрительностью, будучи препоясан мечом, имея с собой также щит и копье, хотя и была открыта в тот момент его голова.  Доверившись Гермесу, он пошел ровной дорогой, неисхоженной и блистающей чистотой, где над головой свисали тяжелеющие плоды и росли прекрасные цветы, которые любят боги, и были там плющ, лавр и мирт. И когда Гермес повел его к массивной и высокой горе, то сказал: "На вершине этой горы обитает Отец всех богов. Смотри, здесь тебя ожидает великая опасность, поклоняйся ему с величайшим благочестием и проси то, чего желаешь. Желай же, дитя, наилучшего". Так говорил Гермес, постепенно исчезая, хотя юноша и желал узнать у него, что должен он просить у Отца богов. И когда он увидел, что Гермеса уже нет с ним, то сказал: "Отсутствие совета само по себе хороший совет. Да испрошу же я, в силу благой судьбы, наилучшее, хоть и не вижу еще ясно Отца богов. О Отец Зевс, или какое еще имя любезно тебе, чтобы люди могли хоть как-то именовать тебя, покажи мне дорогу, которая возвела бы меня ввысь к Тебе.  Ибо действительно прекрасной кажется мне страна, где обитаешь Ты, но я могу судить о Твоей красоте из сиятельности места, которого я достиг".
     Когда он произнес эту молитву, на него сошел некий сон или исступление - Зевс показал ему самого Гелиоса. Пораженный юноша воскликнул: "И из-за иного, и из-за этого всего вознесу я себя к Тебе, о Отец богов!" Тогда объял он колени Гелиоса и не разжимал объятия, умоляя спасти его. Гелиос же приказал Афине узнать, что за оружие принес он собой. Увидев его щит, меч и копье, она сказала: "Где же, дитя, твоя эгида и твой шлем?" "Даже тем, что имею, - отвечал он, - я владею с трудом. Ибо в доме моей родни нет помощи презренному". "Знай, - сказал великий Гелиос, - ты должен возвратиться туда".  Юноша стал умолять не посылать его туда вновь, но оставить здесь, ибо он уже никогда не сможет взойти сюда позднее, но будет поглощен бездною земных зол. И поскольку он просил упорно и со слезами, отвечал ему Гелиос: "Нет, ведь ты еще юн и не посвящен в таинства. Потому иди к людям, которые могут тебя посвятить, и будь осторожен, живя на земле. Должно тебе вернуться и вымести [из своего отечества] всякую скверну, призывая в помощь меня, Афину, и других богов". Когда Гелиос говорил это,  юноша хранил молчание. И возвел его Гелиос на гору, высшая часть которой была наполнена светом, низшая же окутана глубочайшим мраком, через который, как через воду, проникали все-таки, хотя и смутно, лучи солнечного света. "Видишь ли ты, - сказал Гелиос, - тех пастухов, быков и овец?" Юноша отвечал, что видит. "Что за человек этот наследник?  И каковы, опять же, его пастухи?" - "Он кажется мне по большей части погруженным в сон, забвенье и влекущимся к удовольствиям; среди его пастырей мало честных людей, большинство же - порочны и зверообразны. Они пожирают и продают его овец, и вдвойне преступней своего господина, ведь они не только уничтожают его стада, но и получают от них огромные прибыли, отдавая ему лишь малую часть, и при этом еще рыдают и жалуются на судьбу, что не получают, дескать, жалованья. Да уж лучше бы требовали себе большое жалованье, чем уничтожать стада!" "А что, если теперь я и Афина, - отвечал Гелиос, - исполняя волю Зевса, поставим управлять всем этим тебя вместо него?" И вновь прильнул к нему юноша и умолял его сильно, чтобы остаться ему Там. "Не будь упорен в непослушании, - сказал тогда Гелиос, - ибо так же могу ненавидеть, как прежде безмерно любил".
     И сказал юноша: "О великий Гелиос, и ты, Афина, и тебя, Отец Зевс, призываю в свидетели, сотворите со мной то, что сами желаете!" Тогда вдруг вновь стал явен Гермес и сделал юношу отважнее, ибо он в том момент понял, что обрел проводника и на обратный путь, и на все свое земное странствие. "Знай, славный юноша, - сказала Афина, - ты наша отрасль - моя и этого бога, твоего благого Отца. Лучшие из пастухов недовольны наследником, ибо льстецы и негодяи сделали его своим рабом и послушным орудием. Он не любил должного,  но совершал великие несправедливости под влиянием тех, кого считал любящими его. Будь осторожен, ибо когда вернешься, он поставит тебя скорее другом, чем льстецом. Услышь также и это второе поучение, дитя. Человек часто пребывает во сне и нередко бывает обманут, ты же трезвись и бодрствуй, и пусть лесть, сокрытая под личиной дружеской откровенности, не обманет тебя, как [не обманет тебя] и покрытый дымом и копотью кузнец,  облачившийся в белые одежды и убеливший мазью лицо, чтобы убедить тебя отдать ему в жены одну из твоих дочерей. Третий мой совет таков. Ревностно блюди себя, страх же перед нами ставь превыше всего, как и почтение к людям, подобным нам, и ни к кому другому. Видишь, как чрезмерный стыд и излишняя робость испортили этого глупца?"
      И сказал великий Гелиос, продолжая эту речь: "Заводя друзей, обходись с ними, как с друзьями,  а не как с рабами или слугами; веди себя с ними свободно, будь бескорыстен и благороден и не говори о них одно, думая другое. Ты видишь, сколь губительно было для наследника неверие в своих [истинных] друзей. Люби своих друзей так же, как боги любят тебя. Ставь почитание нас выше всякого доброго дела. Ибо мы твои благодетели, друзья и спасители". Услышав эти слова, юноша умиротворился и стал являть себя во всем послушным богам. "Иди, - сказал Гелиос, - и совершай путь с доброй надеждой, ибо везде мы будем с тобой - и я, и Афина, и Гермес, и все иные боги, что на Олимпе, и в воздухе, и на земле, все и повсюду, весь род богов, - пока ты будешь почитать нас, будешь верен друзьям и человеколюбив с подчиненными, которыми ты управляешь и которых ведешь к наилучшему. Никогда не уступай собственным страстям и не становись их рабом. Владей оружием, которое ты принес сюда, и отправляйся, но сначала возьми у меня факел, чтобы и на земле мог воссиять великий свет и чтобы ты не желал уже этих земных вещей. У прекрасной Афины возьми эгиду и шлем. Ибо, как ты видишь, она многое имеет и дает многое, кому пожелает. Также и Гермес даст тебе золотой жезл. Иди, украшенный полными доспехами, через все земли, все моря, непоколебимо соблюдая наши законы, и пусть ни мужчина, ни женщина, ни родственник, ни чужеземец не склонит тебя пренебречь нашими заповедями. Ибо пока ты остаешься верен им, будешь у нас в чести, будешь любим нами, уважаем верными нашими слугами, будешь ужасен для порочных и бесноватых. Знай, что плоть дана тебе для этих дел. Ибо мы желаем из уважения к твоему прародителю очистить дом твоих праотцев. Помни, что ты имеешь бессмертную душу - наше порождение, и если последуешь нам, сам станешь богом и будешь лицезреть нашего Отца"».

(Продолжение следует)

   

      
   

   

   


..



      









      
   

   
   
   
      

   
 

      
   
   
   
      
      

   
   
   
   
      










    
















 


Рецензии