Портрет мальчика в красном

Повесть опубликована: журнал "Парус" июль 22г; журнал "Урал" январь 23г.
 
Пётр Арсенич Стрельников, дворянин, имевший в собственности семь деревень и четыре пустоши в полторы сотни душ, в последнюю неделю пребывал в расстроенном состоянии духа. Мучила боль в затылке, тошнило, и он клял ненастную погоду, нерасторопных девок, заветрившееся мясо, что съел давеча, да кислое вино. В субботу барин окончательно слёг с температурой и к вечеру впал в забытье. Метался в горячечном бреду, исходил острым на запах потом, звал кого-то, хватал воздух сухими губами, вскидывал в беспокойстве жилистые руки с набухшими венами, требовал прощения, гневался и ругал матерно прислугу, что якобы затоптала ковёр в гостиной.

Ковров в доме отродясь не держали. Дворовые девки отирали барину узкий лоб, прикладывали мешочки с запаренными травами, поили отварами на меду, но тщетно. Послали было в город за доктором, да дожди растрепали дорогу, и тот застрял на выезде. Вызывали батюшку Серафима, что поставил свечи за здравие подле иконы Божьей Матери и долго молился, нашёптывая стих одиннадцатый от Матфея, посылая исцеление Петру Арсеничу.

К утру понедельника раскисшая дорога подсохла, и уездный доктор Розеннбах всё же добрался до больного. Посчитал пульс, послушал хриплое, с переливами дыхание, простукал грудь узловатыми пальцами, оттянул веки и всмотрелся в мутные зрачки. И когда помял впалый живот и утёр ладони поданным полотенцем, вдумчиво произнёс:

— Ну, не чума, слава те господи! Простыл барин, не бережёт себя. Всё, поди, по лесам бегает, зайцев пугает, крови бы отворить, да подождём день-другой, пока вот порошков оставлю. Мешочки меж тем прикладывайте, помогает. Жар усилится — зовите, а нет, так приеду к субботе.

Порывшись в затёртом кожаном саквояже, доктор извлёк на свет горсть пилюль из смеси кардамона и морского лука с аптекарского огорода, положил на полированный стол французской работы.

— Дуняша, запоминай, читать, верно, не учёна?

Юркая, ладная, в теле, девка испуганно мотнула рыжей копной.

— Не обучена, батюшка, ни к чему нам дело господское. Степан могет, ежели что.

— Хорошо, тогда запоминай. Каждую пилюлю в горячей воде растолочь и барину утром и вечером вливать. Плеваться будет, а ты лей, и всё тут. Дале. Свекольный сок пополам с конопляным маслом — восемь раз в день по большой рюмке.

Подумав немного, доктор потёр вытянутый нос, посмотрел на слипшиеся на лбу волосы барина, выудил пузырёк с раствором извести.

— Вот это, Дуняша, молоком тёплым разбавь, и на ночь Петру Арсеничу испить.

Розеннбах подумал было оставить препарат ртути и свинцовый сахар, прихваченный по случаю экстренного вызова, да отходить Петр Арсенич не собирался, щёки румяные, пульс ровный, дыхание глубокое, знать, выкарабкается, а сахар, ежели что, он и в субботу оставит.

 

Барин пришёл в сознание в среду на рассвете, раскидав в стороны влажные от пота одеяла, облизывая потрескавшиеся губы. Лежал, всматривался пустым взглядом в потолок светлого дерева, блестящие изразцы печки. Увидел на стене портрет мальчика в красной рубахе, дёрнулся, встряхнул головой, запыхтел и пытался что-то сказать, да лишь брызгал слюной. Дворовые принесли ведро родниковой водицы, и барин долго булькал, припав к медному ковшику. Сопел и давился. Привстал, озираясь, сделал шаг, придерживаясь за стул, да и рухнул поперёк комнаты, чем страшно перепугал прислугу. Лишь через день Пётр Арсенич дошёл до отхожего места под ручку с девкой, чьё имя вспомнить так и не смог.

К субботе барин ходил по гостиной, с трудом переставляя ноги, тыкался худыми боками об углы и отчаянно путался в именах прислуги. Девки крестились на образа о здравии.

Доктор прибыл к обеду, как и обещал. Порадовался выздоровлению и нашёл состояние барина внушающим надежды, оставил в указаниях свекольный сок с конопляным маслом да расписал на листке диету в подробностях.

К следующему вторнику Пётр Арсенич окончательно оклемался. Отобедал тушёным кабанчиком, вспомнил охоту, псарей, соседа — майора в отставке Захар Алексеевича. Заиграл в жилах азарт. Барин выпил опосля обеда стаканчик анисовой и велел позвать Степана, припомнил-таки имя помощника.

— Не оклемался Степан, отлёживается, — преданно взглянула в глаза угловатая, широкая в кости Анфимья.

— Что за напасть такая, перепил, шельмец? — подивился барин, выходя на широкий балкон с резной лакированной табакеркой в руке. Взбодриться табачком святое дело в такое утро, подумал Пётр Арсенич.

Погода и впрямь стояла аккуратная, небо точно выцвело, ни облачка, солнце залило лужайку ярко-жёлтым, высветило конюшенный двор справа, сараи, аккуратный забор частоколом, пыльную ленту дороги. Дворовый Андрейка поклонился барину, ведя под уздцы серого в яблоках мерина. Гогоча, бросились в сторону гуси, и Дуняша, сложив губы уточкой, выскочила с крыльца, стрельнула глазами на балкон, крутанулась на месте, точно не зная, что и делать, заругалась на гусей, погнала прочь.

Пётр Арсенич улыбнулся, присел на резной стул. Заныла отмороженная в смоленских лесах правая рука, да он привык управляться левой, откинул крышку табакерки, забил щепоть мелкого табаку в ноздрю.

Анфимья с каменным лицом степенно вынесла бутылку анисовой, стакан и тарелку с ягодой, выставила на резной столик. Вздохнула.

— Как ты в забытье впал, так и Степан в тот день слёг, и кузнец за ним. Прям напасть. Степан-то трое суток бился в судорогах, как та рыба об лёд, не очнулся ишшо, бедолага.

Она прикусила губу, подумав, как бы не издох Степан-то, ведь и пьяница, и до баб слаб, а тяжело без мужика знающего придётся, а то это, вишь, барин-то на рыжей стерве совсем умом тронулся, холера её забери.

— Ты что, Анфиска, закемарила там?

— Анфимья я, запамятовал, барин, — последнее слово она растянула в сухой улыбке, — Благо хороший доктор в уезде, успокоил, мы так думали, холера, помилуй нас Господи.

— Анфимья? Да помню я, всё помню, не тревожься, — барин усмехнулся. — Ты зачем вспомнила о кузнеце? Апчхи.

— Будь здрав.

Пётр Арсенич отёр нос платком.

— Мне до него дела нет. Апчхи. Каким ветром колдуна надуло в мой дом, чтоб нечистый его задрал, прости мя господи!

Кузнеца Пётр Арсенич сторонился, не любил и не привечал, хоть и понимал, сколько на нём держится. За глаза называли Козьму колдуном, хотя прямых доказательств не имелось, но скрытых, как говорили дворовые, — пруд пруди. Несколько раз пытался барин свезти кузнеца на ярмарку, от греха подальше, хоть и деревенские его уважали. Шансов продать бородатого увальня не было, нехорошая слава завсегда впереди человека бежит, но вариант обмена имелся. Пётр Арсенич посылал за кузнецом подводы с крестьянами, да безуспешно. То колесо у телеги надломится, то лошадей понесёт, то мужики передерутся. Что и думать после такого?

Батюшка Серафим мечтал отослать кузнеца на церковное покаяние и иметь за ним крепкое смотрение, дабы не мог тот учинить кому вреда. Да только в церковь Козьма носу не показывал.

Отставной майор Злотников рекомендовал отрезать кузнецу бороду или выбить зубы, чтобы лишить какой бы там ни было силы, если колдун. Пётр Арсенич углядел в рекомендации некую осмысленность и хотел было действовать, да дочь кузнеца привезла к Рождеству подарок, два клинка безупречной работы. Барин на радостях дал девке целковый, сабли принял и от кузнеца отстал, точно из памяти вытер.

Анфимья неловко протёрла фужер на тонкой ножке, едва не уронив, налила янтарного цвета анисовой до половины.

— Пока болел ты, Дуняша кузнеца позвала дымоход починять, уж больно коптила печь при кухне.

— Ах же сукина дочь, — вскричал, багровея, Пётр Арсенич, привстал, и табакерка едва не слетела с колен. — Да как смела! Вот он, паскудник, порчу навёл, чтобы его черти порвали! А ты о чём думала? А ну — кликай Дуняшу ко мне.

Анфимья, откинув чёрную косу, навалилась на перила налитой грудью, изломила домиком брови. О чём думала, о трубе, — пронеслось в голове, — о тебе думала, воздух хваташь, как рыба, а дышать нечем — дыму полна горница, сколько можно кивать на нечистую, одно слово — бред опосля болезни.

Она метнула глазом по лужайке, прошлась вдоль сарая к конюшне, губы растянулись в жёсткой усмешке. Углядела рыжую косу, сунула палец в рот, свистнула по-молодецки.

— Дунька! А ну! Бегом сюда, стерва. Барин кличет.

Пётр Арсенич поморщился.

— Ты вот что, ангел мой. Апчхи. Коли Степан издохнет — оповести, человека буду искать. А пока… Апчхи.

— Будь здрав.

Вбежала Дуняша. Запыхалась, одёрнула сарафан, лицо светится, веснушки искорками на носу, коса на груди огненной лентой.

— Дура, — заурчал котом барин, оставив грозный вид. — Как посмела, глупая, Козьму в дом звать?

Молодуха бухнулась на колени, заморгала, уткнулись глазами в пол.

— Прости, Пётр Арсенич, не со злого умысла.

Барин закивал, взгляд подобрел, и голос смягчился.

— Дак надо было отца Серафима позвать, для противовеса.

— Приходил батюшка, и псалмы пел, и молитвы шептал, и Гринька, дьякон, кадилом махал, что и не продохнуть, потом батюшка ишшо водку пил.

— Ну, хорошо, хорошо, иди, — протянул барин, забил табак во другую ноздрю и повернулся к Анфимье, что наблюдала картину коленопреклонённой Дуняши с явным удовольствием.

— Ну, оставь ты её. Глупа, молода. Исправится.

Пётр Арсенич закрыл табакерку, протянул Анфимье. Потянулся, почесал впалую грудь, опрокинул в узкий рот стаканчик анисовой, крякнул, облизнув тонкие губы.

— Принеси-ка ружье, да и прочее к нему причитающееся в коробе, и вели Андрейке гуся по двору пустить, соскучился по охоте, право слово.

Девка смутилась, покраснела, прижала табакерку к груди.

— Дак пропало ружжо. В тот день, как ты слёг, и пропало. Прости уж, недоглядела.

 

 

2

 

Откуда появилась в семье картина, Григорий не помнил. Потемневший от времени портрет рыжеволосого мальчика в красной рубахе в позолоченной и местами потрескавшейся раме висел в спальне деда, в своё время ответственного работника прокуратуры. Гриша по малолетству так и думал, это папа дедушки в нежном возрасте. Ну, то есть прадед.

Картина ему не нравилась, рыжих он не любил, вдобавок у предка из-под красной рубахи торчала какая-то нижняя, с рюшами по краю, и напоминала она девчоночью сорочку, а фарфоровая собачка в руках вероятного прадеда и вовсе не являлась в глазах Гриши предметом явного восхищения.

Гостям картину не показывали, и на вопросы малолетнего внука — кто это, дед многозначительно усмехался и бубнил в густые усы: «Придёт время, узнаешь».

Время пришло в разгар двухтысячных, когда деду в очередной раз (как оказалось, в последний) вызвали «скорую». Грише стукнуло шестнадцать, летняя пора, выпускной на носу, пиво да девочки в голове. Мать вытащила его от друга Володи, в ночь приехали с рыбалки, разомлевшие, полные впечатлений и лёгкого похмелья. Дед, неожиданно серый, словно перенял цвет ночных гардин, с глубоко запавшими глазами, с иссохшими ладонями на белоснежном пододеяльнике, но в безукоризненной форме памяти и сознания, позвал присесть рядом. Только его, Гришу, попросил присесть, без матери, без бабки, вытирающей слезы на просторной кухне сталинского барокко.

— Найди его, — указав на мальчика в красном, скрипучим голосом прошептал дед, будто приговор внуку зачитывал. — Выясни, кто он нам. Картину тебе завещаю, в отца твоего веры нет. В роду портрет по мужской линии передаётся, но, кроме имени мальчика, ничего не известно. Выясни, обещаешь?

Просьба скорее напоминала приказ, и Гриша, желавший в тот момент пива и спать, поспешно кивнул, не вдаваясь в подробности.

Жизнь летела без остановки. После деда отошла в мир иной бабушка, скромная труженица тыла ответственного прокурора, затем протянулась на грустной ноте неприятная история с отцом, алкоголиком и дебоширом, и он остался один. Квартиру родителей продал, переехал в просторные апартаменты деда, где провёл большую часть сознательной жизни.

Перед свадьбой решил разобрать хлам в спальне деда, которую использовал в качестве склада ненужных вещей, и наткнулся вот на картину, заботливо укутанную в плотную ткань, вероятно, бабкой.

Гриша всматривался в предка и не улавливал признаков сходства. Слишком серьёзный вид у ребёнка, выразительные карие глаза и тонкие губы, ничего общего с его собственным деревенским носом и болезненно-серыми зрачками. Григорий себе не нравился, худой, руки-плети, цыплячья шея. Когда бабка подкладывала ему на обед вторую котлету по-киевски, дед сердито ворчал: не в коня корм, не наша порода. Бывший прокурор был жилистым, тугим, словно стальной трос, тягал пудовую гирю на балконе и отжимался раз пятьдесят, чем любил прихвастнуть перед гостями в лёгком подпитии.

На оборотной стороне холста Григорий обнаружил выцветшую надпись: «Прохор 1811».

Вспомнился наказ деда, и Гриша повесил портрет в обновлённом кабинете над столом, заваленным книгами по бухучёту и программированию. Дал себе слово найти истоки и благополучно забыл о сказанном на три долгих года. Напомнила, как ни странно, супруга. Предложила отвезти «красного мальчика восемнадцатого века» (она его так называла) в Москву антиквару на оценку и решить таким образом наболевший вопрос с кредитом по новенькому «Ниссану». Григория предложение удивило и встревожило. Тему задолженности он пообещал закрыть и умолял более не трогать наследие предков. Тем же вечером нырнул в интернет с запросом о генеалогическом древе.

Поскольку на портрете имелась дата, Григорий взял её за точку, до которой следовало добраться. Горизонт более чем в двести лет  показался глобальным. Сначала Гриша решил восстановить кровные связи. Составил списки ближайшей родни: мужья, жены, дети, даты рождения, род занятий. Обзвонил, а потом и обошёл тётушек, дядюшек и племянников в Новосибирске. Выяснил, какие у кого остались адреса, телефоны. Просил копии старых фотографий, писем, документов и записывал интересные истории, если такие вспоминались. Чувствовал себя тайным агентом, собиравшим по крупицам информацию. Процесс увлёк. Постепенно принялся за дальнюю родню. С этими оказалось сложнее, зато увлекательней, помогли социальные сети, и он узнавал даже больше, чем требовалось. Списался со многими. Наладил мосты, не стеснялся задавать вопросы, и большая часть вчера ещё незнакомых людей была рада пообщаться.

Родню после развала Союза разбросало, как остатки старого баркаса после шторма. Сибирь, Камчатка, Беларусь, Молдавия, Украина и даже Германия. Вот тут выяснилось, что работа над проектом требует уйму времени, которого, как известно, никогда не хватает.

К концу года Григорий вёл вялую переписку с разного рода военными, федеральными, региональными и прочими архивами, бюро розыска, военно-патриотическими организациями, структурами МВД и ФСБ. Пару раз летал в столицу, в закрытые архивы, не имевшие оцифрованных документов, возвращался усталый, но довольный, если удавалось найти хоть малость. Он был щепетилен, полз по семейному древу медленно, словно клещ, цепляясь за каждую появившуюся в тумане времён фигуру. Старательно, по крупицам, соединял факты, составлял портреты, узнавал подробности жизни и характера. Аккуратно заносил информацию в файлы.

Древо обрастало ветками-связями, пускало листочки-портреты; кто от кого пошёл, кем был, чем занимался, должности, звания, награды.

Жена, знакомые и друзья недоумевали — зачем тебе это, а ему стало жутко интересно. Супруга, правда, считала увлечение блажью, ворчала; не ходим к друзьям, ты вечерами в компе, на любимый волейбол забил. Он не отрицал, но желание выполнить наказ деда переросло в нечто большее, страсть восстановить прошлое рода залепила сознание так, что ни о чём другом думать не мог. Вскакивал по ночам, ослеплённый догадкой, пробирался на кухню и утыкался в блокнот, рисовал витиеватые линии от солдата 18-го Вологодского пехотного полка к оперуполномоченному ВЧК в Петрограде, ковырялся до рассвета в архивных документах, листал пожелтевшие страницы книг с воспоминаниями очевидцев тех времён. Супруге обещал, ещё немного, осталась самая малость, и тогда он вздохнёт свободно, соберёт ближний круг родни, и…

Григорий много раз себе представлял, как соберёт гостей за длинным столом гостиной. Это будет пригожий денёк субботы. Часть приглашённых рассядется вдоль стены, и стульев, конечно, не хватит, и он обежит соседей и принесёт табуретки.

Вот Хертольды, Аццо и Бруна, владельцы обувного магазина из Бремена, упитанные, лощёные, похожие на плюшевых мишек, довольные жизнью, в одинаковых джинсах на толстых ляжках. Они усядутся возле окошка с дочкой, унылой девицей на выданье.

Семья Стрельниковых из Львова, пожилые пенсионеры Борис и Галина, бывшие комитетчики, строгие лица в сетке морщин, серые мятые костюмы, прибудут с внуком лет десяти с не по-детски серьёзным взглядом. Им он уготовит места справа от двери, под настенными часами.

Стрельниковы из Минска — троюродный дядя Вова, отставной интендант с испитым лицом, стреляющий по сторонам туманным взглядом, — вам слева приготовлено, возле прохода.

Питерцы — господа Стрельниковы. Никита Васильевич, седой банкир в шелковой двойке, бородка шкипера, строгий, оценивающий взгляд, Ева Алексеевна — жена, с пышной причёской, в костюмчике от Шанель, на шее ожерелье от Тиффани, — прошу их во главу стола.

Камчатка, Антон Бирский, ведущий детских праздников, весельчак, балагур, — уже разливает гостям наливочку — как всегда, с женой, три дочки, мал мала меньше. Вам приготовлю диванчик возле окошка.

Со стороны супруги присутствуют важные лица; тёща Мария Евдокимова присядет к кухне поближе, туга на ухо пенсионерка, но безобидна. Братик супруги, чтоб его, — Митька, Дмитрий, чинуша районной администрации, жёлчный, занозистый тип. Рядом с тещей присядет на колченогий табурет от соседей.

И собственно докладчик, то есть Григорий, в белоснежной рубахе, с галстуком в полоску. Зашторит окна, опустит белое полотно экрана, приготовит проектор и только потом торжественно вынесет картину «Мальчик в красной рубахе». Поставит на заранее уготованное место, стеклянную полку, повешенную специально для этой цели.

Все задержат дыхание.

Замрут.

Упрутся взорами в потемневшее полотно.

И он поведает им — Историю.

И это неминуемо случилось бы в своё время, да помешал спор с Митькой и роковая командировка в Питер.

 

 

3

 

В деловую поездку Григория отправили в сентябре. Стояло раннее утро, Питер, не изменяя традициям, встретил дождём и сыростью. Филиал новосибирского холдинга находился на Сенной, на метро Гриша никогда не ездил и позволил себе такси.

Местный управляющей Игорь Талый слыл видной фигурой, Гриша был наслышан, но лично не встречались. Питерское отделение считалось неприкасаемым ввиду тесных отношений основателя холдинга и Талого. Но хозяин умер, подходы к управлению изменились, как, впрочем, и персонал. Новая метла, молодая вдова, ловко подхватила хозяйство, привела жёсткого, харизматичного управленца, про которого ходили нелестные отклики в деловой среде. Гриша при чистке кадров уцелел, уверен был, спецами его уровня не разбрасываются.

Встретили Григория сдержанно, прохладно, без цветов и оваций. Выделили стол, выслушали просьбы, подключили к серверам. Гриша огляделся, зал в стеклянных перегородках, гул компов, кондиционеров, узкие окна, бежевые стены, камера над каждым бухгалтером, главбух нахохлился в «аквариуме». Работы предстояло немало, обороты у филиала сумасшедшие, прибыль лучшая по холдингу, но Гриша усердно шерстил отчётность и проводки бухгалтерии и засиживался допоздна. Нюх подсказывал, где красиво, что-то да кроется. Управляющий ходил смурной, дёргал то и дело в кабинет главбуха, та литрами пила кофе, а Игорь Владленович так и с коньяком, Гриша чувствовал лёгкий запах спиртного, когда Талый заглядывал в бухгалтерию к концу дня спросить, не нужна ли помощь.

От содействия Григорий вежливо отказался, левые проводки вычленил оперативно и сохранил данные на личной почте. Вот только в Новосибирск не отправил, не хватало инфы по двум компаниям-прокладкам, а он любил в отчётах информативность. Обратный билет уже был куплен, и Гриша спланировал навестить родственника банкира, когда получил приглашение на корпоратив.

День железнодорожника — праздник профильный, компания занималась перевозками. Отказаться не получилось, наказ присутствовать подтвердил звонок из Новосибирска.

Они реально тогда напились, Талый и Гриша. Съели больше бутылки приличного ирландского виски. Игорь Владленович, раздутый в талии до величины пивного бочонка, на вид лет сорока, замкнутый и жёсткий с подчинёнными тип, выплеснул эту мистическую историю совершенно внезапно. Так вырывается газ из перебродившей бутыли сока. Ну, во всяком случае, Григорию так показалось.

В зале гремела музыка, суетился разбитной ведущий, вытаскивая сотрудников на танцпол под свет софитов, строил в команды, объяснял задания. Порхали бабочками официанты, расставляли блюда с чудно пахнущим шашлыком, с курицей, посыпанной зеленью, с кусками шипящей осетрины.

— Смотрю, не веришь мне, — Игорь Владленович икнул, вскинул руку с виски. — Давай за понимание!

Григорий не любил выпивать, боялся, что когда-нибудь сорвётся с катушек и окончит жизнь в состоянии похмельного синдрома в стенах больнички, как отец. Но для прикрытия выпить пришлось, и не раз, и не два. Между тем его феноменальная память не упустила ни единого момента, записала на подкорку весь разговор с Талым, словно в файл, зафиксировала эмоциональные всплески в голосе управляющего и движение лицевых мышц, чтобы позже сделать выводы. Но как анализировать абсурд?

Игорь Владленович разом закинул янтарную жидкость в горло, икнул, отёр ухоженную бороду ладонью, ткнул вилкой в кусок курицы.

— Да пребудет с нами сила! — подыграл Григорий, едва пригубив. Обожал «Звездные войны», все серии пересмотрел по нескольку раз.

— Сила с нами, когда бабло на кармане…— шумно хмыкнул Талый. — Насмотрелся фантастической хрени, я тебе реальные вещи рассказываю. Там чудо, не жизнь. Япона-матрёна. Хочешь — на охоту ходи, хочешь, девок трахай, их у помещика немерено. Все в кулаке сидят, тявкнуть не смеют. Ты царь и бог. Рилли. А кто рот откроет, — ремня, а то и на базар, продать к чёртовой бабушке. Да, да, в то время продавали, отвечаю. Ты, Григорий, парень увлечённый, птичка весточку принесла — предков типа ищешь и всё такое. Потому и рассказал эту стори. Можем и вместе рвануть, япона-матрёна, вдвоем типа веселей, очередной отпуск у меня накатывает, если не сольют сверху. На пару недель отъедем. Меньше смысла нет, адаптация долгая. Там такая штука происходит.

Игорь Владленович наклонился ближе к Грише, обдав острым запахом перегара, дорогого парфюма и сигаретной вони.

— При прыжке назад время один к трём в обратку. Тут две недели — там больше месяца. Профессор, кореш мой школьный, говорит, потому в будущее не прыгают, там время сжимается, ну, типа жизнь теряешь. Сечешь?

Талый зажевал с вилки курицу, задвигал мощными челюстями, откинулся с довольным видом.

— Поэтому только в прошлое. Правда, есть но! Прыжок денег стоит. Сам понимаешь, это не в Турцию сгонять. Короче, сорок кусков. Зелёных. До хрена? Турпоход на Северный полюс дороже стоит, а тут поход в прошлое, спецтехнологии закрытые используют, а как ты хотел? Но не парься, я приглашаю — значит, плачу. Ты подумай малька, япона-матрёна, я сейчас.

С балкона веяло свежестью и сигаретным дымом, туда ходили курить. Игорь Владленович вынес тучное тело на воздух, тянул «Мальборо» острыми затяжками, сжимал до боли в ладонях потемневший металл поручней; послали крысу на мою голову, хорошо, Серж предупредил, но ведь всё равно этот аудитор что-нибудь да нароет, если уже не нарыл. Сука, эксперт, на всю голову ужаленный.

Игорь Владленович смотрел на мокрое шоссе внизу, жёлтые машины такси на светофоре, фигурки прохожих, съежившихся под дождём, и вспоминал другой Питер, безбашенный от безнаказанности, жестокий от взрывающей мозг коки, обильно политый кровью братков. Суровые годы. Лихие. Такими и они были с Пашкой. Цветные фотки на полароиде Игорь до сих пор хранил в ящике стола. Он и Пашка-Обух на Арсенальной набережной. Эх, сколько выпили-закусили, сколько стрелок-разборок прошли, кто поверит. Павел Савельич Обухов, президент, миллионы, корпорация, «бентли», дома, а Игорю просто филиал…. Сука. Ну, о покойниках лучше никак.

Игорь подумал, что не забыть бы послать «спасибо» на личный счёт Сержа, своего чела в Новосибирске.

Чего с ним делать-то, грустно подумал Игорь, глядя в окно на захмелевшего Гришу. Поймал я его на крючок страсти? Согласится ли на прогулку? Дорого — да, но так свобода дороже, дела успею зачистить — и в Литву. Как там говорится — прощай, немытая Россия.

Он вернулся в зал, присел и налил золотистого виски в два стакана. Посмотрел на Гришу проницательным, удивительно трезвым взглядом, будто и не пил вовсе.

— Итак, есть одно  но, Григорий. Не помню, как тебя по батюшке, да и не суть. Ты же понимаешь, не за красивые глаза я эти истории прогнал.

Голос управляющего напрягся, проявились те железные нотки, с которыми он встретил Григория в кабинете в день приезда.

— За экскурсию отписываешь в Новосибирск отчёт в положительном ключе. Типа — всё окей. Платежи покажи, штрафы, овердрафты, кредиты, ошибки мелкие. И вперёд — прыгаем в прошлое. Отожжём по полной. Предков твоих навестим.

Гриша сейчас вспомнил, что вообще-то не любит панибратства, профессия подразумевала не входить в контакты и сторониться проверяемых. Уже пожалел, что припёрся на корпоратив и позволил себе диалог с Талым, и алкоголь опять же. Он ущипнул себя за ляжку, слабак, на папину тропинку свернул.

— Вы считаете, что я должен не заметить транзакции с Литвой?

Ах ты ж сука, вспыхнуло в голове Игоря Владленовича, как же ты быстр, сволочь! Профи, не зря тебя расхваливают — канцелярская ищейка.

Талый шумно выдохнул.

— Непросто не заметить, дорогой мой, а вообще забыть. То, что получишь взамен, перевернёт твою жизнь, поверь.

 

Голова у Григория кружилась то ли от обилия виски, то ли от красочных историй о прошлом, или от наглого предложения закрыть глаза на криминальные аферы. Мысль не формировалась, вертелась, и сознание словно раскололось на два лагеря, заспорило, зашумело.

«А если рассказ бородатого — правда?» — «Это пьяные фантазии одинокого бобыля, сам посуди». — «А вдруг? Уж больно достоверно расписывал, откуда такое количество деталей?» — «От верблюда. Может, Талый этот книжки исторические обожает на ночь читать?» — «Да? А профессора просто так приплёл?» — «Да ты подумай, разве такое возможно? Нет в мире подобных технологий!» — «А может, просто я не знаю?» — «Что ты не знаешь? Если бы прыгали в прошлое, весь интернет об этом бы говорил». — «Ну, извини, десять лет назад и интернет выглядел сказкой. Представляешь — самому прыгнуть в XIX век, фантастика, ведь так?» — «Ты стал больным с этим генеалогическим древом и портретом неизвестного. На всякую хрень ведёшься, поступай как хочешь, мое дело предупредить».

В голове калейдоскопом крутились умирающий дед, картина в темном переплете и Митька с надменным взглядом.

— Какие гарантии, Игорь Владленович? И учтите, файлы о выводе денег в надёжном месте. Интересная у вас, кстати, схема, ООО «Парагон», «ЖД Северные линии», «Sputnik Star», «ATLAS» — красиво закрутили. Так какие гарантии с вашей стороны?

Игорь Владленович икнул: япона-матрёна, и «Атлас» немецкий вычислил, ну надо же.

Но повеселел, налил ещё два полных до краёв стакана янтарного виски, один подал Григорию.

— Считаю, договорились. Так что за понимание!

Выдохнув, управляющий аккуратно выпил виски, словно воду, причмокнул, облизал толстые губы и закинул в рот кусочек сыра. Григорий сделал глоток.

— Так вот, дорогой ты мой аудитор, — Игорь Владленович показал в улыбке крупные жёлтые зубы. — Завтра звоню профессору, договариваюсь, он проведёт ознакомительную экскурсию в институте мозга. Лады? Сам увидишь. Не боись, Гриша, ты не в церкви. Тут не обманут.

«Если бы не Митька», — подумал с грустью Гриша.

Он взглянул на круглое лицо Игоря Владленовича, на щёки, заросшие жёстким волосом, аккуратный клин бороды, широкий мясистый нос с кровавой родинкой. А ведь вылитый барин, вдруг подумалось, такому и в прошлое не надо, здесь всё имеет, как гаркнет сейчас: «Подай экипаж, каналья!» Уф. Прямо киношный образ, готовый Троекуров. Не хотел бы я такого родственничка иметь, хотя некоторые мои и не лучше, вон, Митька тот же.

Дмитрия, брата супруги, Гриша не любил. Называл за глаза прохиндеем. Родственник работал в строительном департаменте администрации. Держался нагло, одевался модно, был на восемь лет младше, широк в плечах и носил роскошную гриву рыжих волос.

Не докопайся Митька прилюдно до картины на дне рождения Гришиной супруги, они бы и не поспорили. Хотя нет. Не нарушь Григорий в тот день собственного запрета на алкоголь, спор бы не состоялся. Опять папина наследственность, чтоб её.

Но Митька не совсем корректно высказал мысль, а Гриша выпил лишнего. И они забились по-крупному. Григорий дал слово закончить родословную к ноябрю и дойти до даты рождения «Мальчика» включительно, с документами и выкладками. В случае позорного молчания Григорий обязался передать реликвию победителю.

Митька, злорадно ухмыляясь, выставил против картины новенький «мерседес»-купе E-класса, с узкими фарами, янтарно-жёлтого цвета. Грише машинка нравилась. Ударили по рукам при свидетелях, на глазах изумлённой и растерянной супруги.

С того самого дня Григорий клял себя последними словами, обещал зашиться, закодироваться, спал урывками, исхудал и многократно был обруган супругой и начальством — на что не обращал внимания. Растворился в процессе поисков.

В начале сентября он застрял в расследовании, словно в пробке на загородном шоссе в пятницу в час пик. Белое пятно зависло в историческом горизонте девятнадцатого века, нити к которому обрывались. Ни одного документа, ни намёка, в какую сторону двигаться. Григорий молил небо о подсказке. И вот свалилось решение.

Если изложенное Талым не пьяная болтовня и не пересказ из фантастического журнала «Полдень, 21-й век», то это открывало перед Гришей возможность дотянуться до истоков, не потерять картину, выполнить наказ деда и, возможно, оттяпать новенький «мерседес».

С корпоратива разошлись за полночь. Игорь Владленович шумел, отпускал шуточки, тыкал официантам, пытался танцевать с секретаршей, обнимал аудитора и шёпотом призывал отправиться в бордель, есть, мол, у него адресок. Гриша с трудом уговорил Владленовича загрузиться в такси, а в бордель сгонять на свежую голову.

На том и расстались.

 

 

4

 

Григорий сидел в узком кабинете профессора Медникова с видом на парковку и внутренний зелёный сквер. Солнце лениво разглядывало пыльный подоконник, сквозь открытое форточку доносился гомон воробьёв.

Профессор, утомлённый, с набухшими веками, воспалённым чумным взглядом, в сером костюме без галстука, мучил перьевую ручку, снимал-надевал колпачок. Пальцы его со следами чернил вздрагивали.

Григорий догадывался о причине. Неделю назад они с Владленовичем приезжали сюда, в институт мозга на академика Павлова.

Профессор тогда провёл увлекательную экскурсию. В процессе Григорий выяснил, что прыжки — совместная разработка с НИИ ядерной физики, и не всё так просто. В прошлое отправляется не человек, а оцифрованное сознание. Это известие расстроило Гришу, который представлял себя лично прыгающим в «кротовую нору».

— Нет, — объяснял, улыбаясь, профессор. — По правде сказать, сегодня мы не готовы создать «нору», не хватает знаний. Зато научились снимать сознание через магнитно-резонансный декодер и оцифровывать. Это круто, поверьте. Затем в вакуумной капсуле с помощью цилиндра Типлера оцифровка запускается в сторону, обратную движению цилиндра. Например, чтобы попасть из две тысячи восемнадцатого года в тысяча восемьсот четырнадцатый, необходимо произвести двести четыре тысячи оборотов. Кстати, именно эта часть эксперимента лежит в зоне ответственности физиков, они разработчики энергетического разряда, что подается в моменте на цилиндр.

— А тело клиента? — удивился тогда Григорий, представляя, как его вводят в состояние искусственной комы, крутят некие исторические фильмы, выдавая их за путешествие. Сорок тысяч баксов — это, простите, тема для аферы, как говорится.

— Ну да, Григорий, понимаю, тело. Лежит себе в биосфере, ждёт возращения хозяина, так сказать, под присмотром специалистов. Собственно говоря, приличная доля затрат уходит именно на поддержание жизнеобеспечения.

Гришу с Игорем Владленовичем в тот день провели на минус второй этаж, в отделение нейродегенеративных состояний, где попахивало хлоркой и озоном. Григорий запомнил белые стены, квадраты палат за тонированным стеклом, кровати в виде полусферы, какие видел в фантастических фильмах, рядом стеллажи медицинских приборов. Всего сфер было три, внутри лежали люди с мертвенно-бледными лицами. Мониторы, провода, трубочки, тумблеры. Лампочки на приборах вспыхивали, мерцали, шуршали и потрескивали. В палате дежурили две миловидные женщины со строгими лицами, в белых, накрахмаленных до хруста халатах.

— Лучшие реаниматологи института, — хвастливо заявил профессор, откидывая с глаз русую прядь, — можем отправить в прошлое девять человек.

И Григорий почему-то поверил, и дал согласие, и подписал договор.

С того визита пролетело больше недели.

Гриша держал в руках плотный том сшитых, пронумерованных листов. Задумался. Как быстро способна измениться жизнь человека при смещении небольшого и случайного, казалось бы, фактора. Григорий не мог объяснить, как получилось, что с данными по проверке филиала он отправил в Новосибирск архив по литовским операциям Талого. Гриша не мог объяснить это ни себе, ни орущему матом Игорю Владленовичу.

Накануне они встречались в банке, и Талый положил Грише на расчётный счёт двадцать тысяч долларов в рублях, которые Григорий перевёл в институт в качестве предоплаты. Прыжок был назначен через десять дней, именно столько требовалось времени для заброски «инженера», который предоставит описание местности, но главное, сконструирует и оставит в надёжном месте прибор Возврата.

И что получилось: Гриша нырнул, что называется, в череду неприятностей. После открытых угроз Талого из отеля пришлось съехать. Ночью ломились в дверь бородатые незнакомцы, а Владленович орал в телефоне, что доберётся и до жены.

Чёрт, чёрт, чёрт.

Григорий сменил сим-карту, попросил супругу пожить пару недель у сестры. Начальство из Новосибирска рекомендовало вернуться немедленно, обещало возбудить дело по факту мошенничества, но после проверки. Это процесс длительный, если дойдет до суда, срок Владленовичу грозит недетский, но времени у Гриши не было.

Его потряхивало. Три таблетки успокоительного на ночь  не спасали, ворочался, ожидая звонка в дверь, звонка перепуганной жены. Всё шло наперекосяк, и все же он решил прыгать. Жил ожиданием прыжка. И вот…

Профессор заёрзал, задёрнул штору, солнечный свет мешал сосредоточиться.

— Слушайте, Григорий, тут такое дело. Игорь звонил, просил об услуге, ну, вы понимаете?

Гриша насторожился, мышцы напряглись, он поджал ноги и прикинул расстояние до окна, если ворвутся люди Талого, второй этаж, ерунда, даже ничего не сломаю.

— Он мой одноклассник, сидели друг за другом в школе, — профессор поднял глаза, в них сквозила тоска, и Григорий расслабился. — Редкая он сволочь, чтобы вы были в курсе. Злопамятный тип, опасный. В 90-х связался с криминалом, имел кличку  Вагон. Это сейчас директор, франт, усы, борода, офис, секретарь, все дела. А раньше… И вот какая закавыка; он, к сожалению, — наш спонсор, ну, вот так сложилось, не мог я отказаться. Вы не тревожьтесь, размещу вас в отдельном боксе, как VIP-персону, и никому ни слова. И не подведите, если Игорь узнает, представляете, что меня ждёт?

— Я — лицо, меньше всего в этом заинтересованное, — улыбнулся Григорий. — Расскажите о процессе возврата, меня это больше тревожит.

— Техника отработанная. Вы используете прибор — это, условно, маленькая динамо-машина. Её оставит в потайном месте инженер. Устройство, замечу, одноразовое. Достаточно небольшого разряда, поданного на кончик языка, и оцифрованное сознание смещается в коре головного мозга прототипа, отслаивается и возвращается. Как шутил тут, очнувшись, один писатель, точно душа отлетает. Разряд, превышающий норму в пять сотых ампера, способен убить прототипа, и тогда погибает и путешественник. Тело невозможно вывести из комы, сознания-то нет. Человек — овощ.

Профессор оживился, налились розовым бледные щёки, загорелись глаза, и ручка нашла своё место на столе.

— Это сложное время, куда вы отправляетесь. Вы двенадцатый, кто туда прыгнет. Игорь там был, кстати, в 1806 году.

— Знаю. Такие истории выкладывал, дух захватывает.

Медников улыбнулся:

— Делите всё на три. Могу представить, что он вытворял. Хотя это не страшно. Подтверждено, что действия путешественника не влияют на ход истории, именно поэтому некоторые безобразничают.

Профессор рассмеялся коротким смешком.

— Клиенты, попав в тело прототипа, чувствуют себя деструктивно первые пять-семь дней. Болит голова, трудно говорить, двигаться. Затем происходит воссоединение и замещение. По опыту, переселенец периодически чувствует влияние сознания истинного хозяина, и требуется концентрация, чтобы переломить ход мыслей прототипа.

Григорий слушал и кивал, страшно совсем не было, словно готовился в дальнюю экспедицию и ему объясняли, как правильно ставить палатку, пользоваться рацией, разжигать костёр.

— Более полную гарантию мы даём начиная с 1905 года. С электричеством проблем нет, временной континуум чётче, да и социальных событий более чем достаточно.

— Вы сами прыгали?

Вопрос не застал профессора врасплох, он ждал его.

— Один раз. Предок служил на флоте в Петрограде, я выбрал март 1921 года. Напряжённая получилась прогулка, восстание в Кронштадте, побег через залив в Финляндию. И пострелял, и под лёд провалился, и в пересыльный лагерь попал, тифом болел. Хватило приключений, повторять не хочется.

— Забавно.

— Напряжённо. Страшно. Итак, поскольку наш инженер вернулся, пора определится с прототипом. Кого выбрали, предка? Петра Стрельникова?

— Нет, — удивил ответом Григорий. — Давайте в Степана, в помощника. Посмотрю на предка со стороны, так интереснее.

— Любопытный подход. Ну, воля и деньги ваши. Перечисляйте вторую половину, и послезавтра — добро пожаловать в прошлое.

Григорий пожал влажную ладонь профессора.

На асфальте возле запасного выхода нянечки прикармливали хлебом голубей, рядом сцепились за крошки воробьи. Григорий шагал через сквер в тяжёлых раздумьях, денег на оплату второй части контракта у него не было.

 

 

5

 

Грише снилась ночь, пугающе душная. Жаркий, как в парной, воздух, что и не вздохнуть. И молнии. Бесконечная череда сверкающих зигзагов в темноте, запах полыни, костра и свеженаколотых поленьев. И тревога, нарастающая, переходящая в зуд на ладони.

Он открыл глаза. В комнате стоял полумрак. Свет едва проникал сквозь белую ткань в квадрате окна. На краю деревянного переплёта рамы ползала муха. Под окном, похожим на бойницу, разлеглась лавка из тёсаной тёмной доски, тут же притулился грубый стол, краюха хлеба вылезла из-под тряпки чёрным боком. Закопчённый потолок навис угрожающе низко, видны были трещины и тёмные пятна сучков.

Во рту пересохло, язык прилип к нёбу, щёки горели. Чесались почему-то глаза. Кружилась голова, пространство искривлялось, муха делилась пополам, но не улетала. Гриша потёр до рези глаза, присел на жёсткой кровати, ощупал ладонью холстину простыни: мягкая, под ней что-то шуршит. Захотелось зажечь ночник, привычно пошарил рукой по стене, грубое, необработанное бревно. Он с удивлением разглядывал выщербленную глиняную печь с чёрным ртом топки, горшки на уступе, кривые ухваты свалены в беспорядке в угол, сбоку накрытая грубой тряпицей бочка. Дверь за ситцевой занавесью и тишина. Только кружит муха. Пахнет дымком, ладаном и почему-то грибами.

Значит, получилось. Он прыгнул. И сейчас в прошлом. Ух, как круто. Григорий передёрнул плечами, принялся рассматривать, собственно, себя. Тело, как и обстановка, оказалось интересным. Поросшая волосом широкая грудь,  он потрогал лицо и понял, что имеет бороду, усы и короткий, словно под горшок стриженный, волос. Пригладил свалявшуюся бороду широкими, с багровыми рубцами ладонями. Так, идём дальше. Шершавые наждачные ступни под сорок пятый размер, мощные икры в венозном узоре, выпирающий барабаном живот и перекрученные жилы бицепсов. Крутая фактура у помощника Степана, интересно — барин под стать?

Григорий оценил возраст тела лет на сорок. Встал, поиграл мускулами, потрогал вздувшиеся мышцы, с восхищением повернулся по кругу, ища зеркало. Да пребудет со мной сила, прошептал, улыбаясь, и вскинул к плечу правую ладонь. Представил себя Скайуокером, что после рождения спрятался на планете Татуин, и теперь нужно найти воображаемого Дарта Вейдера — помещика Стрельникова. Эх, такую бы фактуру дома… Зеркала не обнаружил, но руками легко тронул потолок, отчего на ладонях остались чёрные полоски копоти.

— Изыди, бес, изыди.

Григорий отшатнулся, сел в недоумении на кровать. Мысль явно чужая, сознание заклубилось туманом, из которого прорывался этот густой, медово-тягучий говор.

— Ты почто ружьё взял, ирод.

В сенях громыхнуло, пропела сверчком дверь, и Гриша увидел девушку лет шестнадцати, синие ленточки в чёрной косе, загорелое лицо и носик картошкой. Всплеснув тонкими руками, она кинулась к кровати.

— Отец.

Бухнулась на колени, обхватила его ладони, прижалась тёплой щекой. Григорий замер. Тонкая шейка с пульсирующей жилкой встала перед глазами. Отец. Интересно. В той жизни его так не называли. Забеременеть у супруги не получалось, они раз за разом откладывали визит к врачу на потом, не спешили, для себя хотелось пожить, а дети вроде как успеется.

Ух, как же приятно слышать «отец», отмечал непривычные ощущения Григорий. Пробрало до мурашек.

— Оклемались. Слава святой великомученице, услышала мои молитвы. Я к батюшке Серафиму ходила, да в храм не пустили, так вот свечек взяла в долг.

— Долго лежу? — спросил Гриша единственное, что пришло в голову.

— Да, поди как неделю. Как от барина вернулись в беспамятстве. Взгляд-то шальной, качает, я уж и принюхалась, может, вина перебрали, так не похоже на вас.

Она говорила торопливо, боясь, что не успеет донести мысль, расплещет по дороге, забудет.

— И барин Пётр Арсенич в тот день слёг. Боялись, как бы не холера, за дохтором посылали. Староста о вас беспокоился. Вы в поту, говорили странное. Неспокойно было на сердце, ну, обошлось, слава те господи. Обошлось.

Девушка едва слышно всхлипнула. Григорий закрыл глаза. Всплыла в памяти металлическая полусфера, провода, цифры по монитору, человек в белом халате. Профессор. Институт мозга. Но что это за дом, у Степана детей не имелось. Кто я?

В голове кольнуло. Григорий вскрикнул, потёр с силой виски.

Девушка подхватила с лавки деревянный ковш с ободранной ручкой, черпнула из бочки. Гриша пил пахнущую рекой воду взахлёб, прохладные капли стекали по бороде, заливая пол.

— Прости, дочка, болезнь память подъела, как звать тебя, запамятовал.

— Глаша я, батюшка.

Глаза её цвета малахита заблестели.

До заброса Григорий изучал описание усадьбы и ближайшего окружения помещика, всё, что успел принести инженер. Точно запомнил, что Степан бездетный, а значит, тело не Степана. Вот так ситуация, какая жалость. Гриша напрягал память, призывал впустить воспоминания. Бледное лицо профессора, виноватый взгляд, запах перегара. Что шептал перед отправкой этот медиум? Про Игоря Владленовича, про долг перед ним по жизни, про то, что Талый прыгнет следом.

Отлично, дорогая память. Великолепно. Что ещё, что? Гриша мял бороду мозолистыми пальцами с чернотой под обкусанными ногтями.

«Петром Стрельниковым он будет, поберегитесь. Солнечная активность».

Григория пробила испарина, взмокла спина, потекло холодным за шею. Уф, ну и сумбур. Он так стиснул зубы, что свело челюсть, собрал разорванные эпизоды в единую картину: Игорь Талый в гневе прыгнул вслед в прошлое. И метил в Петра Стрельникова, барина, это чрезвычайно опасно. Ну что же, угроза объяснима, Григорий вспомнил матерный вой Владленовича в телефонной трубке. Завоешь, когда срок светит. Ну и чёрт с ним.

Последние слова профессора — «солнечная активность». Что это, вспышки, протуберанцы, случился сбой, и Гриша впрыгнул не в Степана, помощника. Но в кого? Голова закружилась, и Григорий повалился на кровать, пугая Глашу и таракана возле подушки.

Отпустило к обеду. В избе пахло по-новому, пахучим сеном и свежей малиной. Григорий разглядел туесок с ягодами на лавке. Белая в рыжих разводах кошка возле двери, почуяв движение, фыркнула, изогнула дугой тощую спину и нырнула за печь, опрокидывая ухваты.

Заглянул староста Лупп, сморщенный старик с рыскающим взглядом. Постоял у входа, справился о здоровье, спросил про сундук. Гриша и понятия не имел, о чём это, выручила Глаша, пригласила старосту испить молока, принесла мёду со свежими огурцами, зажгла лучину. Старик рта не закрывал, вывалил местные сплетни словно сорока. Григорий отмалчивался, ссылаясь на нездоровье. Из заискивающей болтовни старосты, собственно, и стало понятно главное. Гриша забрался в тело Козьмы, кузнеца, человека в округе уважаемого, с барином имеющего отношения непростые. Устав от собеседника, Григорий пообещал довести сундук до ума в ближайшее время, с чем старосту и выпроводил.

Отчасти Гриша порадовался, что ситуация прояснилась, но теперь требовалось  подобраться к имению. Промелькнула даже мысль, вот бы подружиться со Степаном, наладить тесный контакт, ну, а так — как карта ляжет. Но пока Гриша решил осмотреть кузницу, староста нуждался в сундуке, Глаша твердила о мелкой работе от крестьян, и с этим надо было что-то делать.

На заросшем, неухоженном дворе из-за дровницы, забитой берёзовыми чурбаками, выскочил наглый рыжий петух. Увязался, вышагивая след в след, грозно потрясая клювом. Гриша прошёлся по двору, подышал яблочным ароматом, осмотрелся.

Почерневшая на углах изба с узким крыльцом вбок, с окошками- бойницами стояла, как оказалось, за околицей, отрезанная от деревни жёлтой скатертью пшеничного поля и пыльной дорогой. За избой пристройка с воротами, навоз разбросан, слышно хрюканье свиней, и Гриша догадался, что там держат скот.

Кузня из неотёсанных тёмных и местами поросших мхом брёвен под жёсткой соломенной крышей притулилась на берегу узкой речушки. За рекой плотным строем ельника ощетинился лес.

Григорий в жизни не видел кузницы, представления не имел, как работает кузнец и каким образом прожить более трех недель в необычном перевоплощении. Оставалась надежда на дочь и острую память. Что он там читал про кузнецов? Гриша сорвал травинку, нервно зажал зубами — ничего.

Петух в кузню не зашёл, заволновался и умчался прочь на кривых ногах. Внутри стояла прохлада, попахивало дымом, старым деревом, кожей. На земляном полу при входе торчал чурбак с кривой наковальней, завалилась вправо печь на постаменте из брёвен, почерневший квадрат дымохода подпирал закопчённую крышу. Железный хлам, назначения которого Гриша не знал, свален в угол, три молота вдоль стены, один другого больше. Напротив раскорячился стол из грубой доски, поверх в беспорядке напильники, зубила, клещи, щипцы, ножи и кривые сковороды. Под столом деревянный ящик с накладками, видать, сундук старосты, не иначе. Со стен взирали ухваты на крюках, обручи да ручки.

Если рассуждать здраво, подумал Гриша, чем полезен кузнец для барина: коней ковать, сабли да ножи точить, сундуки обшивать, обручи для бочек гнуть, петли ковать, сковороды опять же. Гриша усмехнулся, по сути, кузнец нарасхват должен быть в округе, очереди только не видно, ну, так и к лучшему.

Он обошёл вокруг печи, подёргал вверх-вниз деревянные ручки мехов, погладил потрескавшуюся кладку и отдёрнул в изумлении ладонь. Печь отдала холодом, точно встроенный морозильник. Гриша ткнул массивную заслонку, и палец едва не прилип к металлу. Да что за чертовщина. Он постоял, вслушиваясь, будто шорох изнутри печи, шипение, мотнул головой, да нет — послышалось. Оглянулся в поисках тряпки, намереваясь открыть задвижку.

— Ружьё куды подевал, окаянный? Выпусти его — найдёт ружьё, беды не будет.

Григорий замер. Этот говор истинного кузнеца, не к месту возникающий в голове, — напрягал. Гриша припомнил важный совет профессора на этот счёт — не допускать мыслей прототипа, иначе тот вытеснит сознание. Надо отвлечься, переключиться. Хотя вопрос о ружье возник не впервые. Почему именно ружьё нужно искать и кого необходимо выпустить? И почему печь ледяная? Расспросить Глашу показалось наиболее верным решением.

— Изыди! Изыди, ирод!

Григорий встрепенулся, выскочил из кузни, громко затараторил, вышагивая по изрытой колее к дому:

— Уно, доз, трез, кватро, синько, сейс.

Испанский он любил со студенческих времён, мелодичный язык, мягкий, тает на языке мятной конфеткой. Гриша и в отпуск стремился выбраться именно в Испанию, отточить произношение, попить густого терпкого вина, побродить по горам. Здесь не было гор, вина и корриды, текли холодные реки, чудно пахло яблоками и сеном, и Гришу это возбуждало. Другая эпоха, правила, порядки, люди. Словно на прогулке в парке развлечений а-ля «Диснейленд». Круто.

На дворе смеркалось. Глаша постелила себе в светёлке и, прикрывая дверь, спросила — не пойдёт ли отец мастерить в кузню.

Вопрос Григория озадачил.

— С утра пойду, доча, зачем в ночь работать?

Грише понравилось называть её дочей и ещё Глашенькой, точно сладость на языке.

Удивилась в ответ и дочь.

— Так вы, батюшка, завсегда в ночь работали, ну, думаю, он не осерчает, ежели с утра придёте.

Гриша зевнул, раздирая рот до щелчков в челюсти, глаза закрывались, накатывала волной нега, хотелось спать и только спать.

— А что, Глаша, помощник у меня имеется? Не один, поди, кувалдой машу. Почему не пришёл?

— Так про него говорю, он в кузне к ночи вас ожидает. Запамятовали, видать, после болезни. Антипом его кличут.

Ответ Григория успокоил, хотя ясности не внёс. Главное, что человек имелся, непонятно, почему к ночи приходит, но и ладно, завтра разберёмся. Гриша вспомнил, что хотел было спросить о печи — что это за морозильник, да глаза закрывались, свинцом налитые, и, затушив свечу, он рухнул на кровать и мгновенно уснул.

Тем не менее ночь не задалась, и спал Григорий плохо. Снился Игорь Владленович. С пистолетом в руках он прыгал за Гришей по серо-зелёным кочкам болота. Вокруг, куда ни глянь, шипело и воняло торфяными газами, гудели истребителями комары и лягушки заунывно тянули похоронный марш.

Григорий, весь в поту, прыгал от Владленовича до первых петухов.

 

 

6

 

Спозаранку испив молока от утренней дойки, Григорий присел на крыльце, размышляя о текущем положении. Времени в запасе пара-тройка недель.

Мечников просил не затягивать с возвращением. Гриша вспомнил пункт в договоре «Через тридцать дней оболочка сознания путешественника начинает слабеть, и прототип предпримет активные попытки вытеснения. Во избежание негативных сценариев не рекомендуется допускать более двадцати двух дней пребывания в сознании прототипа».

Итак, нужная картина «Мальчика», скорее всего, в имении Стрельникова, пылится себе в изголовье кровати в спальне, размышлял Григорий, но появился неожиданный нюанс, в оболочке барина — обитает Игорь Талый по кличке Вагон, цель которого закопать меня, т.е. помощника Степана. Только Игорь не в курсе, что птичка улетела. Гриша улыбнулся. В определённом смысле даже повезло с солнечной активностью, кому придёт в голову искать меня в теле кузнеца. Остается вопрос, как проникнуть в барские хоромы.

Гриша вспомнил, дочь говорила, что в злополучный день присылали Андрейку из имения с просьбой чинить дымоход. И если кузнец ремонт закончил, надо думать о вариантах, а коли печь чадит — позовут ещё раз. Однозначно.

Колокол на церквушке, чьи купола блестели из-за тополей, зазвонил к обедне. Глаша наварила картохи, начистила огурцов с редисом. Разложила тряпицу с горсткой крупной соли, нарезала тонкими ломтями хлеба. Григорий умылся, надел чистую рубаху и сидел, макая горячие картофелины в соль, хрустел огурцом, причмокивая от удовольствия, тут же жадно глотал жирное молоко из глиняного кувшина. В животе бурлило.

И будто пчела Григория ужалила — возвратный прибор! Черт. Срочно забрать, спрятать от греха подальше, в кузнице положить или в хате, в подпол засунуть. Решил заняться этим вопросом сразу же после обеда.

Не успела Глаша и посуду убрать, как у околицы послышался топот, захрипели кони, донесся мужской бас вперемежку с руганью. Гришу иглой в сердце кольнуло — не к добру.

Дочь отвела край тряпицы на окне, прижалась глазом к раме.

— Барин пожаловал, Пётр Арсенич, да Степан с конюхами. Небось, за ружьём пришли.

Григорий вздрогнул, сидя на лавке.

— За чем пришли, доча?

— Вы от барина вернулись, в руках ружьё. Качает вас, будто пьяны, и криком изошли, и слова-то нездешние, точно песка в голову нанесло. Вы в обморок, а ружьё я припрятала от греха, чтобы не изломалось да не пропало. Барин и так зуб на вас точит, за такую пропажу и дом спалит. Вам ли Петра Арсенича не знать.

— Так что молчала про ружье-то?

— Запамятовала, батюшка, поначалу-то испужалась, а потом вот запамятовала.

Григорий не смог вспомнить, как и зачем притащил в дом барскую вещицу. Как не мог вспомнить и себя в барском доме.

В дверь стучали яростно, едва с петель не слетела под напором кулаков, но входить гости не пожелали, столпились у крыльца. Вперёд выступил высокий, худой мужик в синем сюртуке с оловянными пуговицами, чёрный волос с проседью, лицо нервное, в крупных оспинах, в руках хлыст.

— Козьма, сучья твоя голова, а ну вылазь из берлоги-то. Барин говорить желает. Где ружьё, подлюка?

Григорий усмехнулся, быстро Владленович в барина вжился, как натурально помещика изображает — красота. Придётся подыграть.

Мужики, коих столпилось позади Петра Арсенича четверо, поглядывали на Григория недоброжелательно и настороженно. Возле забора из кривых жердей задумчиво жевали жухлую траву рыжие кони.

— Что молчишь, немытая морда?

Барин плюнул под ноги, сдвинул мохнатые брови, в глаза кузнецу не смотрел, упёрся взглядом в крыльцо.

Вот ведь хам. Григорий встал в проёме двери, щурясь на заходящее солнце. Пётр Арсенич не показался важной фигурой, по-другому Гриша представлял предка, более солидного, наверно, респектабельного.

Гришу распирало ответить резкостью, с его-то фактурой, да Глаша просила поосторожничать.

Лицо одного мужика, широкоплечего, с мощным торсом и бычьей шеей (которого Григорий про себя окрестил «борцом»), заливал кровавый подтёк, глаз опух и заплыл, высокий лоб пересекла ссадина. Не слабо досталось, подумалось Грише, не Степан ли это, больно рожа простодушная. По описанию «инженера», подходит. Тоже, кстати, неплохое тело. В голубых глазах здоровяка бушевала буря, губы вздрагивали, куцую бородёнку тормошил ветер.

— Доброго дня, барин, — Гриша поклонился, вспоминая основы поведения восемнадцатого века. — Не извольте гневается, не потерялась ваша вещица.

— Вот ведь подлюка! — вскричал басом «борец», и петух, шагнувший из-за куста, с перепугу дал дёру. — Вот, барин, я говорил, не брал, а вы Степану в рожу, а вы Степана плетью! Да зазря силы перевели, я завсегда вам верой и правдой, а этот пёс…

— Молчать! — презрительно перебил Пётр Арсенич, не взглянув в его сторону. — За ложки пропавшие, мельхиор с серебром, не до конца с тебя спросил, шельма.

Злобная храбрость Степана пеной сошла, словно вспомнив промашку, притих, прижал ладонь к заплывшему глазу, потом неожиданно дернул головой, вдарил себе ладонью по уху, крякнул, видимо, задев болезненное место. Мужики, что стояли поодаль, переглянулись, потупились взглядами.

Григорий насторожился, выходило следующее; барин, то есть Владленович, выяснил, что Степан — фигура реальная, ни сном ни духом о путешественниках, и теперь примчался прощупать кузнеца, который оказался в злополучный день в доме. Ну, хорошо, доказательств-то нет, надо вести себя естественно.

Окрик барина вывел Гришу из раздумий.

— Где ружьё, ну, неси живо, пёс, а за провинность отработать придётся.

— Сей момент, Пётр Арсенич, — Григорий вернулся в избу. — Глаша, подай ружьё, доча.

Глаша замерла в тёмных сенях, придерживая длинный ствол ружья, накрытый тряпицей.

— Ты, батюшка, в спор не встревай, отдай, и пущай идут с миром, — прошептала дочь, снимая ткань и толкая вещицу барина.

Двустволка оказалась тяжёлой и неприятно оттягивала руки, как стрелять из такого, кило под шесть-семь, не меньше. Григорий судорожно вспоминал отрывки из энциклопедии про быт дворян, про охоту и прочие премудрости. Перед прыжком читать удавалось урывками, практически на ходу, между строк, что там у ружей имелось — особо не вспомнилось, а в армии он не служил. Вертелось на языке «шомпол», «приклад», но вроде как не к месту.

Гриша вышел, покачивая в руках оружие, точно ребёнка, объявил уверенно:

— Починять надо, кремень вот хотел поменять, механизм чистить.

— А ну, покажи.

То ли о ружье Гриша задумался, то ли перепад ступеней прозевал, сложно сказать, но полёт с крыльца получился впечатляющий. Всей тушей на пыльной траве растянулся, уткнулся подбородком в сапог барину, а ружьё хрусть о камень, на котором вечерами Глаша сиживала.

— Ах ты балда! — запричитал, заохал Степан, бегом поднимая покалеченную вещицу. — Что же делается, Пётр Арсенич, имущество попортил, басурманин.

— Подай уже.

Барин перешагнул Григория, словно бревно, выхватил ружьё у помощника, обмахнул приклад от пыли краем рубахи.

— Вот поганец, руки тебе оторвать.

Выскочила на шум Глаша, всполошилась, увидев оплошность отца. Метнулась помогать. Григорий сконфуженно стряхнул пыль с порток, с бороды, утёр нос.

— Простите, барин, великодушно. Исправлю, дайте срок.

Пётр Арсенич с любовью погладил лаковый приклад с изящной пражской резьбой птиц и зверей, потрогал погнутый шомпол, оттянул курки, прищуриваясь, всмотрелся в кремень.

— Починять, говоришь, ну-ну, не спорю. Только теперь работы поболее будет. Шомпол помял. Эх. Я ведь хотел гостям похвастать. К завтрему не сделаешь, девку твою продам к чертям собачьим. Степан!

Побитый вытянулся, как гончая на старте.

— Глашку в именье, Анфимье в помощь пойдёт, далее поглядим. А ты, — барин ткнул ружьё в руки растерявшемуся Григорию, — чини. До завтра срок у тебя.

 

К полуночи высыпали звёзды, улёгся ветер и затихли птицы. Григорий налил крынку молока и поплёлся в кузню. Зажёг свечу, поставил на стол. Вставил две щепы в медный светец, подсмотрел, как ловко с местным освещением Глаша управлялась.

Пламя плясало в серебре ружья, дохнуло ночной свежестью из открытой двери.

Он представлял себе, как придёт в кузницу, а там ждёт его этот Архип, Антип, как его там правильно, пацан или мужик из ближайшей деревни — неважно, головастый да рукастый, готовый Козьме помогать.

Никого. Под сердцем заныло дурное предчувствие. После отъезда барина с компанией и Глашей Гришу мутило от возникающего то и дело голоса истинного кузнеца.

— Изыди, дурень. Пропала дочь, замучает теперича барин из-за тебя, остолопа безрукого.

Гриша тогда битый час метался по избе, считал по-испански, пел испанские песенки, вспоминал стихи Пушкина, Лермонтова, Фета. Отчасти помогло, голос удалось выдавить, и Гриша, успокоившись, составил план действий; найти помощника, починить ружьё и с утра к барину — вызволять дочь, а там уж по возможности узнать и про картину.

К ночи голос хозяина тела воскрес, проявился с новой, будоражащей силой.

— В кузню беги, ирод, да молоко не забудь помощнику.

Для чего угощать этого Антипа-Архипа молоком, непонятно, и Григорий почему-то решил, это как на вредном производстве, типа противоядие от токсинов, ну, дым там, металл раскалённый, все дела.

Голос не «выключался», бубнил и бубнил, и Гриша невольно подумал, что в таких ситуациях неплохо бы выпить, чего профессор Медников, кстати, категорически не рекомендовал.

— Алкоголь не стоит употреблять, что бы вам там Игорь Владленович ни рассказывал про пиры, гулянки, тем более запои и прочее. Это красивая обёртка историй для несведущего, — говорил профессор. — Алкоголь снимает запреты, ослабляет контроль. Понимаете, о чём я? Прототипу становится проще вернуться в сознание, это его дом. И вот тут для прыгуна вероятны дисфункции в виде изменённого восприятия самого себя, попросту говоря — вырубит.

— А дальше?

— Ну, что дальше, очнётся прототип после возлияния, болеть будет, но он-то дома, повторю, а путешественнику придётся бороться за место в чужом сознании. Вот если оригинал в тот промежуток времени загорится какой-либо идеей, ну, например, крестьян на бунт поднять, или — изобретательством заболеет, пиши пропало, так и останетесь  наблюдателем в чужом теле.

Оставаться наблюдателем желания не возникало, и от ржаной бражки, ароматно булькающей в сенях, Григорий воздержался. Походил по кузне, потрогал напильники и молотки и решил времени не терять, печь разжечь, а там, глядишь, и помощник подтянется. Дёрнул заслонку. Руки обожгло об ледяные края, про тряпку-то позабыл. Кожу с пальцев содрало вместе с упавшей заслонкой, стало больно, и он дул на ладони, не в состоянии осознать феномен кузницы.

Морозная стужа, вырвавшись из каменного нутра, заволокла изморозью крепенькую наковальню, а вместе с ней стол, стены и потолок. Вмиг всё покрылось белой блестящей вязью.

Да что же происходит, завертелось в голове Григория, где этот чёртов помощник.

— Не буди лиха, пока оно тихо, — загнусавил, забубнил, завыл за спиной голос.

Григорий аж подпрыгнул, повернулся и от неожиданности прикусил язык.

Приземистый мужичонка в светлой рубахе навыпуск, в красных шароварах и сапогах, с лохматой седой головой без единого уха попрыгивал взад-вперёд по кузне, щёлкал зубами, похлопывал себя по телесам, приседал и тёр ладонями посиневшие щёки, растирал заиндевелую густую бороду.

— Наконец-то, Козьма, измучился я, обморозился от безделья до смерти.

На Гришу мужичок не смотрел, косился на ладони, покрытые шерстью. А шерсть-то в инее. Григорию зябко стало. Глаша про такое явление ничего не говорила, вот попал, блин, в семейку Адамс.

Выдохнул, и пар изо рта заклубился.

— Антип?

— Антип в печи задницей прилип, в рай не пущают, в печи до срока жарют.

Смысла из шипящей скороговорки Гриша не выудил.

— Что молчишь, заданья не кричишь, кузнец?

Григорий закоченел, зуб на зуб не попадал, принялся вслед за мужичком прыгать, движения угловатые повторять. Растопырил по-медвежьи здоровенные ручищи, хлопал себя по ляжкам. Как же так, лето в открытую дверь дышит, трава зелёная, комары звенят, лягушки концерт дают.

— Откуда ты взялся, Антип? В дверь вошёл?

— То разве дверь, ты глазам своим не верь.

Гриша не верил ни в чертей, ни в привидения, ни в гадалок. И ужасы никогда не смотрел, и читать не любил мистическое. Фантастику — да, обожал. Лема, Азимова, Кларка и сагу «Звёздные войны».

В той жизни не верил, а в этой — вот оно, мистическое, стоит, шепелявит, воняет золой да травой перепревшей. Кто у кузнеца в помощниках, бес, домовой, леший, поди разбери, явно потустороннее. Мысли Григория кружило, коленки подгибались, подмышки разом взмокли.

— Почему так холодно?

Мужичонка не ответил, поднял жёлтые глаза, будто песка в них всыпали, взял осторожно со стола глиняную крынку, понюхал.

— Без примесу не будет в деле весу.

Какую ересь несёт этот бес. Гришу разозлили эти словесные выкидыши.

— Проще изъясняйся, Антип, какого примесу?

Мужик оскалил жёлтые клыки, и Григорий вздрогнул от «милой» улыбки, зубы мелкие, острые, неприятные. Оскал не располагал к душевной беседе.

— Кровушку ты не добавил.

— Чего?

— Того, надоть кровушки налить, — Антип облизнулся, а язык широкий, мясистый, в чёрном налёте, как в рот вмещается, непонятно.

Убежать, залихорадило Григория, забрать прибор эвакуации и валить к чертям собачьим из этого времени, да в одно место такие экскурсии, кто об этом предупреждал, в инструкции ни полслова про бесов, домовых и прочую нечисть. Сожрёт ведь, сука. Но всплыла в воспалённом сознании картина мальчика в красном, вопрошающий взгляд деда — неужели не сможешь, внучек? — глаза Глаши, полные слёз, тревожный шёпот перед отъездом — не волнуйся, батюшка, ружьё починишь, и я вернусь, а ты к Антипу иди, поможет.

Вот этот? Ну, значит, поможет, раз и Глаша, и голос кузнеца о том талдычат. И Гриша успокоился разом, дрожать перестать.

— Ну, так как, отольёшь кровушки, вот и ножик есть?

— Так пей.

— А договор? Неужто забыл опосля лихорадки?

— Откуда про болезнь известно?

— Ты, кузнец, с берёзы свалился? Я ж Трескун, всё знаю, неделю тебя жду не дождусь, хорошо, девица прикармливала.

Трескун. Господи, кто это? — озадачился Григорий, про такого не слышал, не читал, домовой какой новый или чёрт в штанах — вон и руки в шерсти, или это лапы уже, не знаю, но точно из их, бесовского роду-племени. Угораздило же вляпаться.

Мужик выждал паузу, посмотрел пристально на Гришу, передёрнул плечами и сглотнул молоко разом, запрокинул голову. Поставил крынку, отёр бороду ладонью.

— Хорошо!

— Работать пора, Антип. — Гриша подхватил холодную сталь двустволки, провёл ладонью по прикладу. — Вот штуковина, видал когда-нибудь? Кремень на замену, шомпол погнут. Сумеешь исправить?

— Ружжо, говоришь, — Антип вскинул жёлтые глаза. — Дай гляну.

Свеча затрепетала от быстрых движений мохнатых рук. Небрежно повертев, Антип взвесил оружие на руке, причмокнул.

— Одиннадцать.

— Что одиннадцать? — не понял Григорий.

— Одиннадцать душ из него загубили. Двенадцатая на подходе, ждёт своего часа.

— Фу ты, откуда знаешь? — Григорий оторопел, только подумал, что неплохо Талому в лоб пулю пустить — и домой. Вот ведь Антип, чертяка, может, и мысли читает? — И кто же двенадцатый, не я ли случаем?

— А ведь ты не Козьма, — мужик отшагнул и обошёл Григория по кругу с ружьём наперевес, как солдат на посту. Вгляделся, словно видел впервые. Потом встал за спиной, зафыркал носом у шеи.

След взял, напрягся Гриша и задержал дыхание в нелепой, глупой надежде, что чем-то поможет.

— Не пойму, с виду Козьма, а пахнешь — страхом, по голосу Козьма — а говоришь непривычно. Чую подвох, кузнец, чего замыслил?

Григорий судорожно вспоминал фразы из фильмов, книг, где люди общались со всякого рода нечистью, ничего на ум не приходило. Уверенности побольше, страха не показывать, мыслей Антип не читает, уже хорошо.

— Ты чуйку подбери да за работу, до первых петухов успеть бы.

— Нет, кузнец, не ты это, не будет тебе помощи! — Антип затрясся, задрожал. — Не ты это, Козьма.

Завыло по углам, застучали ухваты по стенам, закрутились обручи. Гришу будто водой окатили, страх потом вылился. И вскочил вроде он, Гриша, а заорал настоявший кузнец:

— А ну, лезь в печь, а то молитвой буду жечь.

Как-то в рифму получилось, успел подумать Гриша, вываливаясь из дверей кузни в тишину ночи.

 

 

7

 

Разлепив глаза около полудня, Гриша не спеша встал, умылся и с удивлением отметил, насколько не приспособлен он к здешней жизни; без понятия, как воды согреть, что с коровой делать, где еда лежит и есть ли она вообще. Хозяйственные вопросы озадачивали, это тебе не в холодильнике колбаски взять и на бутерброд нарезать. Особенно расстраивало отсутствие кофе. Он нашёл в печи остатки картошки, помыл пару огурцов с грядки, но сначала сбегал и привязал корову за дорогой, слушать её ор стало невмоготу, а подоить так и не решился. Возвращаясь, закинул ведро яблок свиньям.

И до вечера Гриша ничего и не делал. Солнце плавилось в зените, ни облачка, и его разморило в избе, на улице звенела мошка, вились мухи, слепни, атаковали осы, а может, и пчёлы, кто их разберёт. Стоило зайти в тень, как накидывались комары. Разболелась голова, и Гриша накинул влажную тряпку, словно бандану, и лежал на жёсткой кровати, периодически проваливаясь в дремоту. Потом нашёл в себе силы, дошёл до кладбища и забрал в условленном месте прибор возврата. И это оказалась вовсе не маленькая коробочка, а склёпанная из сковороды конструкция с тугой деревянной рукоятью и двумя торчащими гвоздями. Появилась крамольная мысль, крутануть не более пяти раз эту шершавую ручку, как наставлял профессор Медников, гвозди к языку — и вернуться прям вот сейчас.

Когда Гриша вспоминал морозного беса, портрет мальчика уже не цеплял, а вот Глашу не хотелось в беде бросать. Хотя вот разобраться — она для него историческая случайность. И всё же прикипел.

Гриша разобрал пару досок в сенях, завернул прибор в тряпицу и запрятал до нужного времени. А вот как договориться с Антипом, не придумалось, и в кузницу Гриша идти не решился.

 

Ночь выдалась душная, Гриша ворочался, вслушивался в шорохи — не крадётся ли Антип по его душу, скреблась под полом мышь, фыркнула в темноте кошка, падали во дворе яблоки, и каждый стук отдавался в сознании страхом.

Приснилась Глаша. В мятом сарафане, лицо укрыто платком, плечи вздрагивают, и он гладил её — что стряслось, доченька? Глаша мотала головой, всхлипывала и бормотала — не беспокойтесь, отец, вернусь вскорости. И тогда он спросил про Антипа, что за Трескун такой, мол, запамятовал.

Дочь вскинула заплаканные глаза:

— Антип, к печи задницей прилип. Маменька его так кликала, с собой привезла из Сибири, бес морозный — Трескун, озорник, Двадцать годков возле неё жил, теперь к вам привязался. Хороший он, к ангелам просится, устал от нечестивых дел, две души осталось ему спасти до вознесенья — вот потому старается, благими поступками — грехи замаливает, не забижайте его, батюшка. Молочко любит…

Заорал петух под окном, разрывая сон, облик дочери задрожал, отступил в темноту, расслоился, пропал.

Григорий вскинулся от подушки, опять петух — будильник местный, ё-моё. Сон Гришу взбудоражил, какая интересная связь у кузнеца с дочкой, и телефона не нужно, пришла во сне, всё по полочкам разложила. Вот почему заплаканная? Может, барин притесняет? Эх, кабы знать. И про молоко не успел спросить, почему с кровью-то?

Утро напомнило предыдущее. Корову всё-таки умудрился подоить, и выглядело это прикольно; перевёрнутое ведро, удар копытом под дых, грязная, в навозной жиже, рубаха. Зато техника добычи стала понятна. Мучил вопрос с двустволкой, пора идти к Владленычу — барину, но ведь погонит, оружие неисправно. Исправить, значит, идти в ночь в кузню, но непонятно, из чего замесить мистический коктейль с кровью, не свою же сцеживать. Петуха, может, прибить?

Нельзя. Гриша улыбнулся, это ж часы на кривых ногах. Думай, Гриша, думай.

«Не греши, ирод, изыди из меня, вылазь, Христом богом прошу. Один раз помог в кузне, больше не буду. Дочку пожалей, душегуб».

Опять, простонал Григорий, что же с тобой делать?

— Помолчи, еперный театр! — ругнулся, не сдерживаясь. — Придёт время, исчезну, недолго ждать. Уно, доз, трез, квадро…

Голос пытался возразить, но Гриша уже вытанцовывал по избе, изгибаясь и напевая вполголоса «Bailando» от Хулио Иглесиаса:

 

Bailando, bailando, bailando, bailando!

Tu cuerpo y el mio llenando el vac;o…

 

Слова всплывали в памяти пузырями, лопались звонко на языке, и Григорий усмехнулся, представляя, насколько нелепо выглядят его движения со стороны. Тот ещё из него танцор.

От песни Гришу отвлёк топот копыт с улицы, храп коня, скрип да дребезжание колёс. У изгороди в облаке пыли остановилась бричка с откидным кожаным верхом. Гриша узнал в извозчике побитого «борца» Степана. Рыжая кобыла лениво отмахивалась хвостом от слепней.

— За ружьём, верно, — прикинул Гриша, торопясь навстречу.

Степан приоделся в серый кафтан, опоясался широким чёрным кушаком, блестели начищенные сапоги, и ни следа от вчерашней озлобленности, выглядел помощник барина нарочито дружелюбно. Синяки на широком лице пожелтели, и, судя по кривой усмешке и запаху, помощник явно принял на грудь.

— Спишь, поди, кузнец? — Степан присел на жердину, и та хрустнула под тяжестью крупного тела.

Григорий, заметив, как Степан зажал фигу левой рукой, усмехнулся.

— Тебя ждал. Как там Глаша моя?

— Так и наливай, коли часы считал, — хохотнул Степан, оголяя крупные зубы. — Чего твоей девке сделатся, при кухне приставлена.

— Если за ружьём, то не готово…

Степан перебил:

— И бог с ним, до завтрего терпит. Господа у барина гостевали, недосуг тебя помнить, а седня переполох в доме, прапорщик Земляницын спозаранку прибыл, опрос учинял. Дохтора уездного, Розеннбаха, разбойники в лесу зарезали, в семи вёрстах отсюдова. Насмерть.

Гриша доктора не знал, но понял, про кого речь.

— И как, нашли убийц?

— Да нет. Но Земляницын, служака, снарядил сыск, может, и найдёт разбойных людей: ноздри им вырежут, клейма на лбы и щёки и — на вечную каторгу. Дохтора жаль…

Степан привстал, качнулся, заглянул сбоку лошади, почесал бороду в задумчивости.

— Разбойных людей много опосля войны шляется, всяко бывает. Бричку вот чинить надобно, энта лопнула, вишь — оглобля, мать её, и ремень рваный, не поворачивает, тянет, растудыт её. Смогешь?

— На то и кузнец я, починю, — отыграл Григорий, присаживаясь возле деревянного колеса, обитого металлическим ободом. Нутро его подсжалось, захолодело, потому как ничего не понимал в устройстве телег и прочей техники. Его жизнь была связана исключительно с цифрами: балансы, активы, амортизация, денежные потоки, выручки, банки, счета, налоговые отчёты, тут Гриша слыл мастером, практически гуру, а остальное… Даже трёхлетнюю «вольво», верой и правдой служившую для передвижений по городу, Гриша при малейших нюансах гнал в сервис, и как там всё работает, его никогда не интересовало.

— Лютует барин, — резко сменил тему Степан, вот так запросто, будто вчера они до ночи сидели в баре, жахнули по три пива и не договорили о чём-то особенно важном. — После болезни сам не свой, будто бес вселился, ей-богу, пьёт кажный день как мерин, из-за оружья поганого — всю спину исполосовал, спать теперича невмочь.

О-па, замер Гриша, с чего такие откровенности. И тут Степан расстегнул кафтан и принялся задирать рубаху — показать побои, да Гриша попридержал.

— Верю, верю. До болезни барин разве другим был?

— Будто и не помнишь, — скривился Степан. — Малость потише, не такой шебутной, да всё одно как зверь одичалый. Эх, я-то боле старого барина привечал, Кувшинкина Ефрем Иннокентича, царствия ему небесного. Человек широкой души был, жаль — деток не оставил, любили его дворовые. А нонешний пошиба мелкого.

Страсть исследователя заискрилась в Грише. Словно гончая, он след взял, бричку бросил, все чувства обострились, сердце замерло, вот сейчас откроется истина, которую так искал, и про картину с мальчиком прояснится.

— Постой, память у меня худа, слабо помню Кувшинкина, Пётр Арсенич родня ему вроде?

— Да куда. Пётр Арсенич из новоявленных. Государевой грамотой в дворяне произведённый, опосля сражений с французом. Именьем одарили, крестьянами. — Степан заговорщицки нагнулся, и Гришу обдало запахом кислого вина. — Говорит, сам Кутузов перед императором хлопотал, геройство и прочее, во как. Орден, поди, есть. Он и Анфимью привёз. Горячая девка. Хороша, хоть и стерва. — И Степан так смачно облизнул сухие губы, что Гриша догадался, Анфимья благосклонна к помощнику.

— Ты, кузнец, будто седня родился, не помнишь ни хера, чертяка молотом голову зашиб?

Степан пристально взглянул, и Грише показалось, будто хмельная развязность и простодушие попахивают наигранностью. Театр одного актёра. Чертяка?

И словно волной холодной окатило: Степан в курсе про Антипа?

Спокойно!

Гриша глубоко вздохнул, выдохнул, главное — не паниковать и вопросов поменьше задавать.

— Тьфу ты. Кузнец, ты прям с лица взбледнул. Спокойнее, я ж по делу, — надул широкую грудь Степан, выставил вперёд ногу, и Гриша заметил, как подобрались его формы, напряглась и покраснела шея, вздулись жилы на кулаках. — Вся округа знает — что ты колдун, небось, по очереди с чертями по наковальне бьёшь? Так, поди, и порчу на барина наслал, когда трубу починял, да? О, что это глаз дёрнулся? Вижу, вижу. Да только Пётр Арсенич опосля твоей потравы выжил. Знать, мало ты постарался!

Гриша дар речи потерял, так он ещё и колдун, и порчу наслал. Так вот почему Степан фигу зажал, типа, сглаз отводит. Прикольно. И нечего удивляться, может, в деревне и про Антипа слыхали, столько лет жена кузнеца с ним возилась. И с порчей обвинение логично выстраивается.

— А если это не я, а Пётр Арсенич лично какую заразу подцепил? — Григорию стало интересно, откуда у Степана агрессия к хозяину, только же геройством его восхищался. — И потом, чего ты, Стёпа, на хозяина взъелся, а? Не любить, так уважать обязан, иль как?

— Да неужто не помнишь брата мово Ивана? Барин плетьми забил насмерть за скирду спалённую. За сено человека загубил. Ни в жизнь не прощу, — выпалил Степан и в сердцах пнул колесо брички, отчего мыс на сапоге смялся. — Чтоб его черти съели. Давай уж, колдун, подсоби, я в долгу не останусь, умори потихоньку окаянного, а может, утопление какое придумаешь. И всем хорошо, и Глаша вернётся.

Гриша вдруг почуял подвох в интонации Степана, как-то уж больно откровенно на убийство подговаривает, доверие к помощнику не зародилось. Сделалось неуютно.

— Ты, Степ, бричку подгони к кузне да приезжай завтра, готова будет.

Степан тут охнул ни с того не сего, согнулся пополам, присел на корточки, за голову схватился, помотал башкой вправо-влево, словно вода в уши попала. Григорий кинулся было помочь, но Степан замычал, замахал рукой.

Припадочный, отстраняясь от помощника, подумал Гриша, а с виду здоров как бык.

— Воды, может, принести?

Помощник вскинул бледное лицо, пот выступил на широком лбу, в глазах тоска разлилась.

— Выпить бы чарку, кузнец, дак ты ж не держишь, поди, эх… голова моя головушка. Помру я скоро, кузнец, сердцем чую, но дело должон сделать, вернуть должок за брата-то кровного, а то вот нехорошо впустую уйти.

Степан помолчал, потупился, широким грязным ногтем скрёб кору с жерди.

— К отцу Серафиму бы сходить. Причаститься.

И опять замычал невразумительно, стукнул себя ладонью по уху. Успокоился.

Потом, словно ничего не случилось, помог бричку пристроить, лошадь распряг. Вздыхая, накинул седло на кобылу, взобрался тяжело да и ускакал, чуть покачиваясь в стременах и насвистывая незнакомую Грише тоскливую мелодию.

Ночь стояла не за горами, и надо было срочно решать с молоком и кровью, кровью и молоком, кровью на молоке или молоком на крови. Эх. Молоко. Корова. Кровь.

Гриша улыбнулся, «корова» — базовое слово в связке, и поспешил в хлев,

В полночь Гриша стоял перед печью в кузне подготовленный, в душегрейке и поношенной шапке да в валенках. Кувшин с молоком в розовых разводах выставил на шершавую поверхность стола, потер ногу, побаливала икроножная мышца, туда влетело коровье копыто. Животное возмущенно двинуло копытом Григория, когда делал надрез на бедре, а потом перевязывал. Ну да ничего, заживёт.

Гриша намотал на руки тряпки, снял с горнила заслонку.

— Антип, к печи задницей прилип, вылезай!

Завьюжило, закружила позёмка, дохнуло холодом.

— Ну, вижу, кузнец вернулся!

Антип появился за спиной неожиданно и бесцеремонно. Схватил кувшин, захлюпал широкими ноздрями.

— Сразу бы так!

Припал к узкой горловине, заходил кадыком, закапал на бородёнку да рубаху.

— Давай, бес, не рассиживайся, чини ружьё, да бричка ждёт! — прикрикнул Григорий.

— Присядь кузнец, когда в печи лёд, то Трескуну мёд.

Не успел Гриша на чурбачок присесть, враз в печи огонь вспыхнул синим пламенем, да только не жаром повеяло, а стужей.

— И сундук проклепай, старосте обещал, будь он неладен.

Григорий поёжился, ладони потёр — прям дубак в кузне, хорошо, тулупчик-то овчинный в сенях приглядел, а то бы околел как собака в метель. Гриша завернулся плотнее, закинул ногу на ногу, прикрыл глаза.

Картинка закрутилась, как на перемотке: скользит Антип тенью от печи к наковальне, от наковальни к мехам, от мехов к печи, то к столу, то к молотам. И кажется Грише сквозь прищуренный глаз — как минимум трое Антипов крутятся, иначе как он двумя молотами бьёт да ещё деталь держит. И один из них точно с хвостом, лучину им придерживает.

Как заснул, Григорий не понял.

Первых петухов Гриша не услыхал, но будто почуял, глаза открыл, когда Антип приставил двустволку к стене и выдохнул так, что свечи задуло.

— Сундук готов, Козьма, да и ружжо, верно, кровушки к завтрему не забудь, а то ведь помнишь уговор… — зазвенел истерический хохот по углам, да завыло так, что Гриша спросонья ломанулся на выход, круша дверь, обдирая кожу с ладоней. В предрассветной молочной пелене стоял перед ним рыжий петух с воинственным гребнем. Прыгнул петух на наковальню да как заорёт — кукареку, и вой разом стих, и Гриша глаза открыл.

В кузне пусто, заслонка закрыта, двустволка у стены, тишина, и сыростью несёт, и тухлятиной будто. Дверь нараспашку, словно Антип только вышел, в тишине река по камышам шуршит. А может, приснилось всё? Додумывать Гриша не стал, схватил ружьё и в избу бегом, досыпать.

 

Глаша вновь пришла под утро. Длинный распашной сарафан разодрался понизу, открывая колени в синяках да ссадинах, на переносье свежая царапина, на левой щеке сдёрнута кожа, кроваво-синее пятно расплылось по скуле, густые волосы растрёпаны. В руке сжимала она костяной гребень, в котором увяз клок волос. Говорила тихо, и посиневшие губы её вздрагивали.

— Прощевайте, батюшка. Простите, слово не сдержала, не приду я. Матушка зовёт в чисто поле гулять, чибиса да трясогузку слушать, да лугового чекана, рассветы глазами трогать, на закаты печалиться. К ней ухожу. Прощевайте.

Гриша пытался кричать, звал её, умолял вернуться, чуял, что видел дочь в последний раз, но крик застревал в горле, будто калёным железом выжгли нёбо, только хрип рвался наружу.

— Кто посмел, Глашенька, кто?

Он набрал воздуха, вытянув руку, пытался удержать виденье на минуту, на миг. Образ растворялся, оставляя эхо: ин… ин… и…

Гриша вырвался из сна, засопел, в ушах перекатывалось: ин… ин… Добавить слог, и барин сложится. Игорь Владленович, а кто же ещё в ответе. Сволочь.

Петух воспел гимн солнцу. Светало. Гриша чувствовал, как с лучами света душу его заполняет тёмная, бушующая волна ярости — убью.

Острая боль разодрала затылок. Сдержать рвущегося в сознание хозяина тела Гриша был не в состоянии.

 

 

8

 

Пётр Арсенич раскидывал карты с соседом, Захаром Алексеевичем Злотниковым, отставным майором из соседнего Ясудова. Отставник жил скромно по дворянским меркам, челяди держал пару человек, псаря с конюхом, был сговорчив, уступчив, обожал посудачить, отчего Пётр Арсенич его привечал, любил засиживаться за картишками.

Вечерело, в открытое оконце несло навозом, гнали коров, звонко щёлкал кнут, мычали коровы, и беззлобно поругивались пастухи. Помещики сидели за узким столом, сдвинув на край пузатую бутылку и тарелку с мочёными яблоками. Стрельников на третий день в подпитии был напорист, местами грубоват и страстно уговаривал майора выдвинуться с утра на охоту. Захар Алексеевич теребил жирными пальцами замусоленные карты, отнекивался, не с руки в такую рань тащиться за четыре версты.

— Спину прихватило, Петр Арсенич, ломит, сил никаких нет, ни баня, ни травы не берут, окаянную.

Упитанный майор с пышными седыми усами смахнул крошки со стола и, зайдя с валета, опрокинул стопку анисовой.

— Тебе бы девку помоложе, спину-то размять, — хохотнул Стрельников, навалившись на стол и неловко роняя карты. — Ты давеча проигрыш мой упустил, а ведь какая девка была, огонь. Заставил бы перину греть, позабавился с молодухой, чай, добыча честная. Прозевал, эх, теперь вот хлебай. Присматривать надобно, ваше благородие, за трофеями, и ведь как посидели душевно.

 

Петр Арсенич припомнил тот вечер понедельника опосля Пресвятой Богородицы, когда гости пожаловали. Аким Лукич приехал, молодящийся старикан, надворный советник из Княжино, доктор Марк Платонович Розеннбах прикатил собственной персоной, да вот Захар Алексеевич заглянул.

Выпили, понятно дело, как полагается, — вина ржаного да липового, под горячее английского опрокинули, там и до анисовой дошли. Стрельников вина до двенадцати сортов держал, любил это дело. И стол барин приказал собрать для гостей любезных от души: судака закоптили, Анфимья блинов напекла, телятины отварной подали, огурцов солёных с грибами, картохи рассыпчатой, лепёшек из гречневой муки с мёдом.

Когда коньяку принесли, гости уже в залу перебрались, устроились на креслах в голубой парусине. Напротив на модном диване с высокой спинкой Пётр Арсенич усадил Акима Лукича. Там и раскинули картишки.

Тогда и спросил охмелевший доктор, кивая на портрет мальчика в красной рубахе.

— А что, Пётр Арсенич, сынок ваш в Петербурге всё столуется, не пожаловал на лето к отцу?

Барин будто поперхнулся, карту выронил, закряхтел, подбирая с пола:

— Всё в академиях. Письмо прислал, на полевые отправляли ученья, значит, а теперь уж недосуг, учеба вот-вот начнется, да и дело молодое, в деревне-то чем заняться, баловство одно. К Рождеству должон объявиться.

— Удивительное совпадение, — улыбался Розеннбах. — Отправляюсь на днях в столицу на неделю-другую проведать дядюшку, в академию загляну, готов передать отпрыску вашему гостинец от батюшки, — и он заговорщицки подмигнул барину.

— И то дело, — поддержал басовито Аким Лукич, подслеповато щурясь на карты. — Наказ отеческий вместе с ассигнацией для поддержания штанов завсегда пригодится.

Барин плеснул из графинчика коньяка, стрельнул глазами на Анфимью, та спешно укрылась в кухне.

— Да не стоит беспокоиться, Марк Платоныч, только время зря изводить.

— Нет, нет, Пётр Арсенич, я настаиваю. Я для того минуту найду, то не в тягость, а в радость. Помнится, вы говорили, на Васильевском он?

— Да, — сморщился Пётр Арсенич, словно зубы заныли. — Первый кадетский корпус.

— О, а вы молчали, мой друг, — удивился майор, оглаживая узы. — Высокое заведение, говорят, сам Кутузов до войны преподавал.

— Верно, было дело, — согласился барин и поспешил сменить тему, вглядываясь в листок, где неумело вёл долговые записки.

— Я в прошлом разе тридцать два рубля проиграл, не так ли, Марк Платоныч, извольте получить?

— Тридцать пять, да оставьте, Пётр Арсенич, вам фортуна сегодня будет, — запротестовал Розеннбах. — Вы мальчонке извольте записку начертать. Я настаиваю.

Вот привязался, репей уездный, разозлился тогда Пётр Арсенич, неймётся ему, чтоб тебя расчихвостило с такой заботою. Барин покраснел, будто непотребное вспомнил, отложил карты, налил рюмку коньяка до краёв.

— Марк Платоныч, да ведь перья чистить, бумагу искать — суета суетная, игра, опять же, затеялась, может, на днях Степана к вам пришлю. Уже с запиской.

— Зачем откладывать, дорогой Пётр Арсенич, — доктор отложил карты, обратился к гостям: — Игра обождёт ради семейного дела, прав я, господа?

Майор и надворный советник закивали согласно, отложив карты, достали табакерки. Осушив махом рюмку, барин отёр губы, крикнул прислуге: — Анфимья, подай писчей бумаги да заточи перья, и вот ещё, адрес Прохора из шкапа принеси, на полке под указом государя лежит.

Анфимья, с лица испуганная, закраснелась, поспешила исполнить. Карты сдвинули, Пётр Арсенич задумчиво посмотрел на принесённые перья, пожелтевшие листы писчей, отёр лоб в испарине. Потряс правой ладонью, опустил со вздохом на стол.

— Вот и рука плоха после болезни, пальцев не чую, сделайте милость, Марк Платоныч, черкните за меня, я наговорю.

Пока майор и Аким Лукич рассуждали о неумеренных ценах на зерно в текущем году, Розеннбах с удовольствием исписал с десяток строк, наговорённых барином. Листок завернули в плотную бумагу, перевязали тесьмой и отдали Анфимье с указанием отнести Степану и залить сургучом немедля.

Гости выпили, и игра началась. Глаша в тот вечер на кухне помогала, ходила, не поднимая головы, сера лицом. Накануне барин напился не в меру, изрядно девку помял, попутав в тёмных сенях с Дуняшей. Шум вышел, Анфимья ругалась, точно ямщик, громовым басом, рыдала Глаша, приткнувшись на плече перепуганной Дуняши. Проспавшись, Пётр Арсенич делал вид, будто ничего не случилось, но смотреть в тоскливые мокрые глаза Глаши стало невмоготу. Приказал ей с кухни носа не показывать. Про кузнеца старался не вспоминать.

Игра тогда шутейно начиналась, по малой ставке. Жаль, карта Петру Арсеньевичу не шла, не свезло ему, до ста рублей к вечерней зорьке проигрывал, разозлился. Сосед Злотников в фаворе у картёжной удачи оказался. Упускать своего Пётр Арсенич не любил, и не то чтобы денег жалел, самолюбие будоражилось. Тут и вспомнилось про кузнеца, наказ не исполнил, ружьё в срок не починил, а ведь предупреждал его. И думал недолго барин, выставил за пятьдесят целковых Глашу на кон. Доктор Розеннбах сомненье проявил, да барин стоял на своём. И проиграл.

Ну и шут с ней, решил Пётр Арсенич, семейка ненадёжная, может, и к лучшему, Козьма воспротивится — плетьми засеку, вот и выход. А кузнецу найду замену — ярмарка скоро.

Разъехались за полночь. Визгу от Глаши случилось к разъезду гостей, слёз, пришлось девке плетью приложить для понимания. Проиграл барин, так и исполняй волю барскую, чай, не в первый раз, да и не в последний. Доктор Розеннбах призывал барина образумиться и уехал встревоженный.

 

Ну, чего уж прошлое-то бередить, отмахнулся от воспоминаний Пётр Арсенич, присел за стол, закусил яблоком, стряхивая сок на тарелку.

Захар Алексеевич посмотрел на образа в углу, перекрестился, отёр усы, помрачнел, осерчал лицом, облизнув нервно губы, и раскурил отложенную трубку. Вонючие клубы потянулись к тёмному потолку.

— Не к добру её помянули, Петр Арсенич, ох не к месту. — Майор изменился голосом, зашептал торопливо и зло, глядя в мутные глаза барина: — Народец неприветливо смотрит, страсть не любит заложных покойников, шушукаются, черти, говорят, кузнец мстить намерен, на всех язву пустит, мор и голод.

— Дурак ты, ваше благородие, — наморщил нос Стрельников, сжал маленький, сухой кулак. — Мёртвые по дворам не ходят, а живые… — Он икнул, потряс кулаком. — Во где живые, все мысли бесовские повыбиваю. Не боись! Нет колдунов, и вообще…

Майор закашлял и совсем шёпотом добавил:

— В полночь, говорят, видели её, качается на том дереве, шипит змеёй, язык высунув, что и волосы дыбом. Я уж тот тополь приказал срубить от греха. Всё одно идут пересуды по избам, в поля на воздух народ злобу пускает, кабы чего не вышло, Пётр Арсенич, как бы чего не вышло. Уже один боюсь выезжать, а вы говорите, охота, зайцы. Эх.

Пётр Арсенич встал, опрокидывая стул, снёс рукою на пол бутыль, прошёл к окну и стоял, вдыхая вечерний воздух. Свечи заколыхались, заплясали тени на образах.

— А как с кузнецом, людишки говорят — пропал, а, Пётр Арсенич? — Майор с тревогой смотрел, ожидая вразумительного ответа.

 

Но барин стоял в тот момент в светёлке собственного имения, где взволнованная Анфимья, прихватив его за грудки, навалилась и, брызгая слюной, точно собака, сорвавшаяся с цепи, злобно бросала в лицо неприятное:

— Старый дурень, всё устроенное испортить желаешь, живем не тужим. Ты пошто Глашу снасильничал? Дуняши да меня мало, да девок полдеревни — никто слова не скажет, а теперь Козьма-колдун порчи нашлёт, дом спалит, жизни тебя лишит. Всё у нас оттягает.

Он тряхнул её, словно куклу.

— Что мелешь, не гони ветра на воду, стерва, какой колдун, брось, обойдётся, чай, не впервой. Избавиться от неё надобно, пока Козьма не прознал, делов-то.

— Ах ты ж, сукин сын, сообразил — избавиться, и как же? Для чего тогда проиграл?

— Задумано так, дура. Подворье у майора на отшибе, в заборе жерди старые, в обслуге глухой Матвей да Фроська. Ввечеру лошадь в овраге оставим, ты посидишь в кустах, как Глаша до ветра выйдет, заманишь, скажешь — отец весточку передал, а там уж думай.

— А там берёзовым поленом по голове, — зашептала, вскидывая горящие глаза, Анфимья, — тело в лес, на шею мочальную верёвку и на берёзу, вовек не докумекают.

Барин улыбнулся, вот ведь Анфимья-придумщица, не зря от виселицы бабу спас, значит, судьба-судьбинушка путь обозначила вдвоем идти. Он кусал её губы, втягивал запах тела — душицы-травы, куда там дурочкам Дуняшам, вот сладость его истинная.

 

— Так как с кузнецом, а, Пётр Арсенич? — кашлянул майор.

Барин встряхнулся, точно морок сбросил, тьфу ты, господи. Толкнул шире тугие створки узкого окна, впустил прохладу вечера и, оглаживая бороду, заорал:

— Степан, шельма, где тебя черти носят, подавай ко двору, домой едем.

Обернулся к Захару Алексеевичу:

— Кузнец, говоришь, где? Пропал. Нечистая его унесла.

Барин хохотнул придумке, сам уже не верил в колдуна.

— Поутру жду, майор. Да не проспите, ваше благородие.

 

 

9

 

В поле выехали до зорьки, не дождавшись майора. Вдали за садом в рассветном тумане тявкали гончие, ржали, расплёскивая тишину, кони, переговаривались негромко конюхи. Из флигеля вслед, крестясь, смотрели девки.

Шелестели в росе копыта, фыркали кони. Пётр Арсеньевич на мускулистой тёмно-серой кобыле с причёсанной гривой вёл уверенно в сторону леса. Солнце заливало поля, и барин остановился, втянул прохладного воздуха. В синеве неба кружил чибис.

Славно пахнет, подумал Пётр Арсенич, душица, сено, чертополох, свободой будто, покоем. Эх, отрада моя охота, есть в ней дух азарта, молодости, бесшабашности да дерзости. А ведь я и помру барином. Он рассмеялся до слёз, потрепал кобылу по загривку, — ей-богу, Петром Арсеничем Стрельниковым так и помру. На старости лет на Дуняшу какую залезу да отойду под утро в благости. Да и хорошо. Анфимья на погост снесёт. Плюнет да забудет, с неё станется. Ну, это потом, пока время, погарцую чуток, подышу.

Чуть поодаль пританцовывали в недоумении стремянные, псари сдерживали свору короткошёрстных, палевого цвета, поджарых борзых.

— Давай на отъезжее поле, Степан, низиной пройдём, вдоль болота! —приказал барин, повернувшись к помощнику, тот гарцевал на пегом мерине.

— Просекой чище будет! — ответил задумчиво Степан. Сегодня он выглядел абсолютно трезвым, застегнутый наглухо кафтан, приглаженная волос к волосу борода. — Низиной болото захватим, туманы нынче плотны, Пётр Арсенич! — продолжил, всматриваясь в реакцию барина.

— А ну! Не перечь, немытая морда, сказано, низиной, знать, выполняй!

Пётр Арсенич привстал на стременах, обернулся назад: — Прибавь ходу, дармоеды! — Вернулся к Степану: — Меньше так по времени, а просека два часа объезду!

Помощник кивнул сдержанно, пряча в усах усмешку.

— Воля ваша, Пётр Арсенич!

И, перехватив повод, поднял широкую ладонь как знак продолжить движение. Поддав коню, взял правее, к склону.

Спускались по влажной примятой траве медленно и осторожно. Копыта скользили, и Пётр Арсенич едва не завалился вместе с кобылой и уже клял себя за опрометчивость. Собаки сбились в кучу, и псари цыкали на них и ругались.

Тропа сползла с холма, побежала, сужаясь, по краю болота через мхи, осоку, теряясь в кружеве тумана. От трясины поднимался разводами пар, вдали надсадно кричала выпь.

Барин встрепенулся, раньше говаривали: услышать выпь — к покойнику, и вспомнился кузнец, чтобы его черти забрали, ведь бродит где-то, увалень. Накрыло лоб лёгкой испариной. Страх заполз, липкий, холодный, засел меж рёбер. Барин нащупал рукоять ножа, улыбнулся, погладил приклад двустволки — будто защиты просил.

С болота пахнуло гнилью и сыростью. Всадники вытянулись друг за другом. Чавкала под копытами грязь, и кони вертели головами, отмахиваясь хвостами от жужжащего и кровососущего. Над болотом расходился кольцами туман, открывая зелёную рябь воды.

Отпустило. Стрельников смотрел на полусонные лица дворовых, широкую туповатую морду Степана, куда им думать, о чём, жрать да спать — все желанья. Пустое это, волноваться, кузнец не в счёт, а ружьё только у него и заряжено.

Пётр Арсенич загодя насыпал пороху, забил пыжи в оба ствола и заложил пули. На своей земле он — всему царь и бог.

 

Въехали на прогалину меж ольхой и рваными зарослями осоки. Степан остановился, будто вслушиваясь, пропустил вперёд барина, и кобыла его ступила на сухое.

Бекас вспорхнул из камыша.

Барин вскинул двустволку, приладил на правую руку.

Сизый дымок расплескался вонью пороха.

Отзвук выстрела покатился в глубь болота.

Пётр Арсенич опустил ружьё.

Из осоки вывалился кузнец и мощно ткнул вилами в барина, метил в живот, да оступился.

Вошли вилы аккурат в правое бедро, зацепив и кобылу.

Барин охнул, выронил двустволку, лошадь взвилась на дыбы. Пётр Арсенич зарычал зверем, хватился за черенок, силился вырвать, да кобыла завалилась в траву. Он упал рядом, ударился узкой спиной. Лошадь, освободившись от всадника, вскочила и отпрыгнула в сторону. С криком барин вытянул вилы, покраснел лицом, замотал головой от головокружения, забулькала нога розовой пеной. Кузнец стоял, качаясь, и держался за голову, мычал невразумительное.

Подоспел Степан, оттолкнул Козьму, подхватил окровавленные вилы.

— В грудь надо бить.

Пётр Арсенич толкал тело здоровой ногой прочь от болота, от колдуна, в кусты. Ёрзал рукой, подтягивая ружьё, наконец рывком дёрнул, сверкнула на солнце инкрустация.

Степан охнул, в оплывших глазах мелькнул страх.

Бахнул второй выстрел.

Завоняло порохом, и гончие вновь разорвали тишину лаем.

Степан ловко выбил ногой оружие, наступил на руку барина и только тогда оглянулся,

— Не свезло те, Козьма. А ведь я и вправду верил — колдун, ни пуля, ни штык не берёт, эх, япона-матрена.

 

Кузнеца отбросило на траву, разорванная рука вывалилась мясом наружу, из плеча натекала кровь, и он плохо слышал на правое ухо.

Степан навис над барином, зло смотрел в мутнеющие зрачки и достал из голенища сапога аккуратный, ладно сделанный нож.

— Ну, вот и приехали, аудитор, конечная твоя остановка. Говори, сука, куда прибор запрятал, тогда обещаю, семью не трону.

— Пёс, на кого пасть открыл, — захрипел барин, дёрнул свободной рукой из-за кушака короткий, узкий нож и аккуратно и резко, будто сто раз такое проделывал, всадил острое жало Степану точно под мышку.

Помощник рухнул мешком, прижался к земле мягкой бородой.

Подбежали стремянные, псари, оттащили Степана, что едва слышно шевелил губами в недоумении:

— Аудитор где, япона-матрёна.

Оставив Степана, мужичьё устремилось к Петру Арсеничу. Добивали барина всем миром. Каждый спешил с надсадным выдохом всадить топор или просто ткнуть тело палкой и плюнуть. Мужики, по большей части скупые на слова, поминали в сердцах изверга матюгами.

Перед глазами Петра Арсенича мелькали растрёпанные головы, перекошенные в криках слюнявые рты. Кровь заливала лицо, отчего просвет неба выглядел красным пожаром. Дочь кузнеца мерещилась в круге солнца, убегала, смеясь, за облака, тянула руку, звала.

Григорий присел на траву, сердце бухало, сбивалось дыханье. Рука висела плетью, в плече жгло огнём. Картинка вокруг напомнила ему сцену из фильма «Стенька Разин»: окровавленный барин, истыканный вилами, пялится в небо; Степан замолчал, завалился в осоку; мужики обмывают руки в болотной воде; в стороне топчутся и пыхтят кони.

Гриша не понимал, как проглядел Владленовича в шкуре помещика, ведь прошёл на волосок от гибели. Это же его, Гришу, сейчас мнимый Степан убивал.

Последнее, что Григорий смог вспомнить, — предрассветный сон, Глашу в разодранном сарафане, всклоченные волосы и закипающую ярость в грудине. Дальше рёв истинного кузнеца, и всё. Тьма. Сознание контролю не поддавалось. Вырубило. Чем занимался кузнец в эти дни — неизвестно, но, видать, со Степаном договорился и мужиков подбил.

Гришу трясло. Деревья, болото, люди — всё качалось, будто в лодке стоял. Руку кололо иглами. Стиснув зубы, подполз на коленях к Степану, под широкой спиной которого натекла красная лужа. Гришу кружило, но приподнял тяжелую голову Степана.

— Прощайте, Игорь Владленович, — сказал Гриша сочувственно. — Да пребудет с вами сила. Там.

Степан–Владленович не ответил, голубые глаза уставились в небо. Гриша их закрыл.

 

Мужики сковырнули тело барина в трясину. Пустив пузыри, оно исчезло, оставив кровяные разводы на тёмной воде. Дворовые перекрестились, смотрели на залитую алым траву, на мёртвого Степана, на сидящего с развороченной рукой и пытающего себя перевязать кузнеца. Небо завесило серым, гром зашёлся вдали хохотом, словно бесы наконец встретили Петра Арсенича. Сверкнуло, и небосклон размыло дождём.

Григорий перетянул руку разорванной рубахой (помог один из псарей) и чувствовал, что в таком состоянии долго не протянуть. Есть только один способ спастись. И надо спешить.

 

 

10

 

Гриша приходил в себя медленно. В первый день в вибрационной капсуле с функцией продольного массажа, подключённый к десятку приборов, отвечающих за жизненные показатели, он открыл глаза и увидел белёсую полоску.

Ему подумалось — потолок кузни, увитый морозным узором, а боялся, псари довести успеют. Интересно, кто же отворил печь.

— Ты и открыл, — Антип колдовал с плечом. Какие приятные у него ладони, мягкие, подумал Гриша, и почему я его боялся, он же к ангелам хочет вознестись, добрый он, хоть и демон.

Это были необычные ощущения и странные мысли. Руки и плеча не чувствовал, словно оледенело всё, и крови не видно.

— Что с рукой?

— Отвалится, как шерсть на ней сваляется, — хохотнул Антип, углы ответили эхом…

— Да иди ты, Антип, к печи задницей прилип… Лечи, и свободен. Лети к своим ангелам, заслужил.

Гриша приоткрывал глаза и видел женское лицо, склонившееся с улыбкой. Анфимья, подумал. Он искал её, многое могла рассказать.

 

Гриша шёл в усадьбу по узкой тропе через поле, вдоль густой берёзовой рощи. Подвязанная на груди рука побаливала при ходьбе, и он посматривал под ноги, боясь спотыкнуться. Широкий дом на высоком каменном фундаменте, с балконом, выпирающим бельмом, ещё не сожгли. Григорий слышал разговоры псарей и конюхов; всё одно приедут из уезда солдаты, а значит, дом сжечь и уйти в леса, к староверам, а там — Господь поможет да убережёт.

Мужики грузили на подводы столы, лакированные стулья, буфеты, выносили посуду, скрученные одеяла, кафтаны, скатерти. Кто-то примерял шубу. Зачем столы в лесу, подумалось Григорию, а буфеты зачем, эх, бедные вы головы.

Крестьяне издали кланялись, шептались, лица настороженные, глаза злые. Дуняша плакала на крыльце, махала полотенцем на мужиков, разломавших диван французской работы, не вместился в подводу.

Гриша поздоровался, прошёл по-хозяйски в дом. Дуняша нырнула следом. В изувеченном, с ободранным камином, без мебели зале вместо картины пятно на стене. Гриша заволновался.

— Мальчик где?

— Андрейка?

— Какой Андрейка. Картина мальчика в красном. Должна быть. Тут висела.

— Тебе зачем?

— Дуняша, не спорь, чую — у тебя она, — нахмурился Григорий, но в мыслях не предполагал пугать девку. Всё думал, только бы не Анфимья взяла.

— Укрыла, как услыхала про барина, так и часы, и картину, вещи, видать, дорогие, в город свезу, продам кому.

— Просто покажи.

Дуняша замялась. Вошли вчерашние конюхи, принялись высаживать окна. Зазвенело лопнувшее стекло, мужики заругались, стёкла ценились дороже диванов, у барина только и стояли.

— Дуняша, ну что молчишь, просто покажи.

Он и сам не понимал, для чего важно увидеть картину, в будущем не пропала, и всё же.

Дуняша занырнула рукой в сарафан, поковырялась в исподнем, выудила бумажный треугольник.

— За картиной припрятали, думала, Степан прочтёт.

Григорий развернул лист бумаги, тёплый от её тела.

 

 

Коллежскому советнику

судье Соликамского совестного суда

Илье Ивановичу Суркову

от капитан-исправника

Ларион Васильевича Сулимова

 

Доношение

 

Сим настоящим доношу, что 10 июля сего 1811 года содержащиеся под стражею в Пермском остроге разбойник Яков Можаев и крепостная князя Маматказина из села Дедюхино — Евдокея Цыбина, убив солдата Белых, подкопом бежали с тюремного двора.

Яков Можаев бывший конвойный солдат из села Кокшаpовского, в бытность службы в Ижорском пехотном полку за три побега из-под караула был бит шпицрутенами сквозь строй по тысяче три раза. Послан был в Сибиpские батальоны, откуда в 1810 году определён в Пермскую губернскую роту, где водворён в острог.

Докладываю, проведённым сыском колодников обнаружить не удалось.

Доношу приметы:

Яков Можаев. 47 лет. Росту высокого, волосом тёмный, худой, борода бритая, левая рука плоха в движении.

Цыбина Евдокея — крестьянка, 25 лет от роду, роста среднего, широка в кости, волос серый, на бедре пятно рыжего цвету.

Сие лица объявлены в розыск.

 

Внизу приписка, размашисто, другим почерком:

 

Поручить прапорщику Мальцову, чтобы он, оставя прочие имеющиеся у него поручения, приступил к исследованию и окончил оное сие как можно поспешнее, на производство коего назначить ему сроку 10 дней.

 

Сурков. 22 июля.1811 год.

 

Гриша спросил про Анфимью.

— В ночь испарилася, бричку да двух лошадей увела, и шкатулку с деньгой, — обиженно надула щёки Дуняша, — Тебе зачем?

 

Григорий открыл глаза, увидел знакомое лицо, зачёсанные назад волосы, набухшие веки — профессор?

— Ну и молодца, Григорий, наконец-то. С возвращением.

— Сработала машинка, профессор, крутануть рукоять и гвозди к языку, словно шипучки глотнул, — он пытался улыбнуться, говорить оказалось сложнее, чем думать, чуток прикусил язык.

— Физиков работа, умные ребята, — кивнул профессор.

— Игорь Владленович погиб, и барина убили.

Гриша приподнялся на локте, приборы на тумбе пискнули красными огоньками.

— Лежите, лежите, куда вы. Вы пока слабы. Про Игоря знаю, два дня как в коме, теперь уже без шансов. Когда вы прыгали, я пытался сказать. Не знаю, вспомнили? И эта солнечная активность.

— Всё перепуталось, я в кузнеца, он — в Степана.

— Расскажете позже, отдыхайте, много говорить сейчас нельзя. Завтра зайду, отдыхайте.

 

Гриша закрыл глаза, живой — это главное. Что это было, сон или реальность, ощущение, будто кино смотрел, где сам и снимался. Вспомнились синяя ленточка в чёрной косе, загорелое лицо, носик картошкой, улыбка белозубая, и заныло, защемило сердце, защипало в глазах — прости, дед, но к чёрту твоего мальчика в красном и всё древо с истоками. О продолжении рода надо думать, вот главное. Родится девочка — назову Глашенькой, а если парень… Григорий задумался. А Степаном, хороший мужик


Рецензии