Рассказ не о любви

                В.Б.

Впервые я увидела его на вечере юных поэтов во Дворце пионеров. Мне было тогда двенадцать лет, и я ходила в младшую группу литературной студии. Выступали ребята старшей группы, ученики восьмых-десятых классов, и с ними мальчик моих лет с фарфоровыми розовыми щеками и длинными чёрными ресницами, этакий гогочка. Он появился на сцене в тёмной курточке с молнией и прочёл: "Не говорите мне, что в камнях нет души..". Этот мальчик был самым сильным моим впечатлением тогда. Мой ровесник, он занимался вместе со старшими ребятами, и они беседовали с ним как с равным, эти небожители, эти таланты, которые уже напечатались в сборнике "Первые стихи". Мальчик, видно, и сам был необыкновенным. "Не говорите мне, что в камнях нет души" – как хорошо он это сказал! Какие у этих камней красивые имена – яшма, пирит, гранат. Я их никогда раньше не слышала. А он-то откуда знает? Понятно, что он задаётся, не глядит в нашу сторону – о чём ему с нами говорить?
Однажды наш Учитель дал нам задание – в строчках Пушкина: "Я Вас любил: любовь ещё, быть может…" переставить слова так, чтобы получился новый смысл. Мы робко передвигали слова, но смысл не менялся. Внезапно вошли старшегруппники, и среди них мой мальчик. И, взглянув на наши экзерсисы, он проговорил тихим и хрупким своим голосом: "Любовь любил я. Вас ещё, быть может".
Во Дворце был новогодний вечер. В фойе Художественного корпуса стояла ёлка. Юные певцы, художники и поэты держались отдельными кучками. Объявили игру в почту и всем раздали номерки. Мой, 5-й, я прикрепила к платью и, не рассчитывая на послание, принялась рассматривать картинки на стенах. Мимо прошёл знаменитый поэт из старшей группы и заглянул мне в лицо. Через несколько минут 5-й номер получил записку, в которой стояло: "Мы любим Вас и в профиль и в анфас..". Осмелев от неожиданного успеха, я отправилась играть в воротики. Когда наступил мой черёд проходить под арками рук, я лихо выхватила из стоящих моего мальчика и потащила за собой этого надменного ангела, хотя до того мы не обменялись ни словом. Мы недолго держали свою арку. Вдруг он сказал: "Подожди, я сейчас", – и умчался.
В следующий раз я встретила его лишь в студенческие годы. Уже после того, как он в марте 53-го добрался до Москвы в набитом безбилетными вагоне и дважды прошёл мимо мёртвого вождя. После того, как в апреле 53-го в переполненном зале Дома писателей я услышала слова Веры Инбер: "Мы слишком долго жили под гнётом принудительного оптимизма". Мне он казался тогда похожим на Блока. Ходил он в коротком сером пальто и серой кепке. Носил все годы горняцкий китель, который ему очень шёл. Впрочем его постоянство в одежде объяснялось не столько преданностью Горному институту, сколько нуждой, в которой жила его семья: отец-художник, мать не работала, да братишка восьми лет. Встретились мы вот как. Мой сосед, собиратель пластинок, как-то похвалился, что в его фонотеку часто заходит идеал моего детства. Я напросилась к нему в гости и пошла туда вместе с сестрой Лорой. Он уже не был таким красивым. Мы болтали, а он помалкивал и посмеивался. Я узнала, что он много переводит с английского. Когда я пригласила его к нам, он ничего не ответил.
Осенью 53-го благодаря стараниям своих учеников наш Учитель, до того опальный, был приглашён руководить литобъединениями Политехнического и Горного институтов. Весной в Горном была устроена встреча двух лито. Она проходила в маленькой аудитории, уставленной чёрными столами. Самым богатым, бурным и непосредственным поэтом у политехников был Витя. Позднее он стал причёсывать свои порывы частым гребешком морали. Я прочла стихотворение "Не просохнуть лужам на дороге", которое многих тогда тронуло: было внове писать о безнадёжной любви. Он удивлённо и внимательно слушал. Сам он выступал последним с короткими, насмешливыми и, казалось, совсем не главными своими стихами. Когда закончилось обсуждение, он подошёл к нам с Витей, высокий, с лицом Христа. Из Горного мы немного шли вместе по набережной. Дул мокрый мартовский ветер. Было черно, огнисто и скользко. Он сел на автобус, а мы с Витей поехали на трамвае.
Через несколько дней я услышала по телефону далёкий хрупкий голос: "Лена, пойдём на Свешникова – вечер итальянской музыки". Я тихонько: "Хорошо". Он, видно, робел, потому что добавил: "Возьмём и Лору". На концерте Татьяна Благосклонова нежно пела: "Поднят на мачте флаг" и "Санта Лючия". Потом я купила пластинку с этими песнями.
Начались весенние зачёты. Я пропадала в институте, а когда возвращалась, он уже ждал меня. О чём мы говорили тогда? Что ни тронь, всё было открытием – Сталин, Ван-Гог. Каждая тема таила в себе разрешение, освобождение, простор. Большое впечатление произвела на нас тогда статья Померанцева "Об искренности". Гость мой знал, видимо, много, но был сдержан. Шёл 54-й год. Ещё не было реабилитации, и мы не ведали об ужасах 37-го. Но буйно цвели надежды.Его мы считали тогда переводчиком, а он уже был поэтом, который раскрылся перед нами осенью 54-го.
Первого мая ко мне пришли ребята. Появился и он с двумя бутылками "Ркацители", которые мы так и не откупорили. Мы, вообще, не пили и не ели, просто сидели в чудесных весенних сумерках и слушали пророчества одного физика с горящими глазами, который учился тогда в том же Горном институте, потому что, несмотря на золотую медаль, не был принят в университет.
В конце мая мой друг уехал в Белоруссию искать нефть. Я хотела пойти в туристский поход по Уралу и даже купила путёвку в институте, но мама вдруг восстала, сказала, что у неё нет денег, и я простилась с мечтой об Ильменском заповеднике. Вместо этого я была послана сначала к отцу во Псков, а затем с тёткой в Пярну, где денег ушло значительно больше, чем я бы растратила на Урале. В это лето началась моя тоска по нему. Позже я прочла в его стихах, написанных в ту же пору:
И только смыкаю ресницы,
Твоё возникает лицо.
Которую ночь уже снится,
Что есть от тебя письмецо.
Во Псков к папе мы поехали с Адой, младшей сестрёнкой, и жили там вольно. Я ходила на базар, что-то готовила. Пыталась переплыть Великую, но добиралась только до середины. Вечерами мы забивали козла с соседкой и её мужем. Однажды папа повёз нас в Печору. Там мы ходили со свечками по сырым пещерам, глядели через окошечки на гробы, поставленные один на другой, и слушали повествование монаха о схимниках, которые сами захоронили себя здесь в таком-то и таком-то году. Монастырь поразил нас своей чистотой и порядком – чувствовалась твёрдая рука настоятеля. Обратно ехали в кузове грузовика, а вокруг была бескрайность земли и неба.
Луга, луга… И так до горизонта,
Поросшего щетиною лесной.
Храпит мотор, и бьёт в затылок ветер,
И в кузове какие-то жестянки
Ритмично ударяют по ногам.
А мне всё кажется – в лугах вечерних
Цветы с тобою вместе собираю.
Всё кажется, и не могу очнуться.
В тихом и чинном Пярну я ходила с тёткой и двоюродной сестрой на базары и поддерживала их неторопливые разговоры. В Пярну я прочла "Оттепель" Эренбурга и критику на неё ещё не успевшего полеветь Симонова. Там же в городской библиотеке я открыла для себя Артюра Рембо в переводах убитого в 37-м году Бенедикта Лившица. В его стихах была та острота и полнота существования, которая безымянно плескалась во мне. В это лето Лора поступала в пединститут на географический. Несмотря на то, что на этот раз всё обошлось, её прошлогодние экзамены в университете не выходили у меня из головы. Глядя на рыжие лохматые волны Рижского залива, я катала и мусолила слова, пока не получилось "Сестре":
Знаю – ты веришь в счастливую долю,
Сбудутся, веришь, мечтанья со временем.
Сердце моё переполнено болью,
Вечной печалью гонимого племени.

Он появился в октябре – вернулся с "поля". Позвонил и сразу же пришёл. У нас, как всегда, было много народу. Он вдруг замкнулся, сел в сторонке. В тот вечер по телевизору шёл фильм "У стен Малапаги". Телевизор у нас был маленький, с линзой, в комнате было тесно, все заботы были о гостях, и фильм прошёл мимо меня.
Мы виделись на лито в Политехническом и Горном, иногда в доме у его одноклассника. Именно в эту осень Витя решил собирать его стихи. Он давал ему на время свои тетрадки. А я получала уже от Вити. Так я узнала о "Дороге".
Столбы стоят, отставив ногу,
В улыбке зубы обнажив,
Поглядывая на дорогу,
Доступную для всех чужих.

Дорога готова подружиться с любым из бродяг, а столбы, полные возмущённого чистюльства, уходят в сторону, оставляя эту аморальную трассу без освещения. Она же полностью отдаёт себя пешеходам, дарит им надежду.

Беспаспортный и бесприютный,
Забытый Богом и людьми,
Утешься ласковой минутой
И голову приподыми.
(Я и понятия не имела, что существуют беспаспортные в нашей великой стране.) Тот же, кто прожил в удобном мире без канав и колдобин, пусть не читает ей проповедей и не обзывает её "уличным обидным словом".
Не знаю, как объяснить теперь, насколько для нас были смелы и новы и эта тихая ненависть, и это сострадание. Мы, послевоенные подростки, выросшие в стерильной идеологической среде, оберегаемые нашими родителями и учителями от всякого опасного для жизни отступления, заново открывали для себя вечные истины. Он был первым, кто взял на себя право выговорить их, и хрупкий его голос был подобен напряжённо звенящей струне. Бережное обожание постепенно сгущалось вокруг него, его слова ждали.
Он встречал у нас 7-е ноября, и мы не упустили случая подшутить над ним. На вечеринках мы заменяли этикетки на винах своими самодельными. На водочной бутылке, наполненной водой, рядом со столбом, нахально отставившим ногу, было написано "Горняцкая дорожная". Мне и сегодня неловко вспоминать, с какой истовой серьёзностью он наливал себе рюмку и подносил ко рту и как не сразу понял, что пьёт.
Через неделю после ноябрьских в Политехнике состоялся Первый общегородской вечер студенческой поэзии. Сколько там было встреч из разных горизонтов детства – школа, Дворец пионеров, лагерь! Несмелыми словами, с внутренней оглядкой на железом выжженные нормы пытались говорить о своём, о том, что болит. Во многих стихах не было художественной ценности, но почти каждое выступление было поступком, преодолением грозной традиции. И зал понимал это. А его стихи ложились в меня по-живому.
Старенький буфет согнули годы.
Хорошо, хоть окна не во двор.
Сырости унылые разводы
Каждый год меняют свой узор.
Комната! Она меня томила.
Сколько раз в моём бессильи злом
Мне на ум упрямо приходило,
Что и весь-то дом пора на слом.
Но и на этом либеральном форуме он не смог бы прочесть свой "Вечер встречи".
Радиола умолкла. Вышли.
Вечер кончился. Ну, пока.
Здесь как шёлковых многих вышколили
И чему-то учили слегка.
Нас учили, сияя плешинами,
Опыт жизненный подытожа,
Быть послушными и прилежными.
Мы, мол, были такими тоже.
Педагоги с солидным стажем,
Жизнь проспавшие, в детство впавшие,
Вы внушали почтенье к старшим.
Ну так здравствуйте, наши старшие!
Перешёптыванья, пересмеиванья.
Как другие? Женаты ли? Живы ли?
Обстановка совсем семейная.
Семьи тоже бывают лживые.
Его стихи мы запоминали наизусть почти сразу. Но Витя сказал мне однажды: "Конечно, он делает важные вещи. А я люблю в нём другое". Да, он топтал в себе лирика. Хотел быть суровым, таёжным. Рассказывал, что может разжечь костёр в лесу, нет, не тремя спичками, но с одного коробка. Говорили даже, что он пьёт горькую с геологами. Он прятал утончённость, которой был наделён от рождения. А я только это в нём и караулила, вылавливала по словечку из стихов, из переводов, из тихих, убийственно иронических замечаний, брошенных вскользь с молниеносно исчезающей усмешкой. Его непомерная гордыня во власянице смирения ощущалась мною как некая драгоценность. Она притягивала меня и не давалась мне.
Наши встречи были все на людях, а когда ехали или шли откуда-то вместе, он не провожал меня, и горечь накапливалась во мне. В декабре он позвал меня в театр на "Сомов и другие". Из-за редких трамваев я опаздывала, и он, единственным силуэтом застывший у входа, с улыбкой смотрел, как я бежала к нему. Мне было непонятно, почему он выбрал эту пьесу. То, что происходило на сцене, нисколько не задевало меня. Но мы сидели рядом и болтали в антракте. Потом обнаружилось, что он потерял гардеробный номерок. Нам пришлось переждать всех в раздевалке да ещё выложить трёшницу. Было решено, что он приедет к нам в Новый год. Но в Новый год он не появился на нашем шумном сборище. Не было его и в последующие дни. Жемчужным зимним утром пришёл его товарищ и сказал: "Поставь на нём жирный крест". Начались мои стихи, в которых обида и гордость переплетались.
Разлучили нас не расстояния –
На соседних улицах дома.
Виновата в  нашем расставании
Серая унылая зима.
В мае 55-го он опять уезжал на какую-то близкую и короткую практику. Перед отъездом он зашёл к Вите. Я вызнала об этом и забежала к нему от подруги, у которой готовилась к экзаменам. Я подошла к нему, взяла его за руки и спросила, глядя в глаза: "Ты сердишься на меня?" "Нет, нет", – ответил он, улыбаясь.
Вместо того, чтобы готовиться к экзаменам по металлургическим печам, я три дня писала ему письмо. Я начинала и показывала подруге, она браковала, и я принималась снова. Курс металлургических печей был толстой книгой в малиновом переплёте. В числе прочих авторов был и наш профессор. Ходило предание, что экзамен этот сдают, не готовясь. Говорили, что двоек профессор не ставит. Я пошла в первую партию. Получив билеты, все раскрыли у себя наколенях книги, заранее положенные в столы. Я делала то же самое, хотя в жизни так и не научилась шпаргалить. Экзаменатор прохаживался перед столами, посматривал, ждал. Казалось, он видит, как я читаю учебник. Сейчас подойдёт и выгонит. Нервы не выдержали – я сказала, что готова. Впервые в жизни отчаянно и безоглядно несла заведомую чушь. Он слушал меня изумлённо, потом сказал: "Ну что ж, придёте осенью". До меня не сразу дошло. Говорят, что я с весёлым видом взяла зачётку со стола, и лишь у двери моё лицо изменилось. С моей стороны это был ужасный поступок. Папа много болел, мама тянула одна весь дом (трое детей, бабушка). Мама смиренно и мужественно приняла известие о том, что я осталась без стипендии на целых полгода. Замдекана Ложкин обычно разрешал пересдавать в сессию одну, а тем более первую двойку, но в число его любимчиков я не входила.
В эту же сессию пришёл конверт от него с двумя билетами в филармонию на "Времена года" Гайдна. Это был его абонемент. Номер квартиры на конверте был перепутан. Мне было это особенно обидно, даже идти не хотелось. Но потом пошла. На концерте его не было. В конце июня стало известно, что он вернулся. Я упросила Витю проводить меня к нему домой. Единственный раз была у него, на Рубинштейна. В той комнате, о которой он писал "Комната! Она меня томила". Я была без очков и черты его отца в сумраке не разглядела. Помню, что он был невысоким и говорил тихим голосом. Он сказал, что сын пошёл в филармонию на "Времена года". Это было 30 июня 55 года – последний концерт сезона. Мы с Витей встали напротив выхода с Бродского, так как решили, что он будет на хорах. Он вышел один в своём горняцком кителе, почему-то под глазом у него темнел синяк. Мы шли по Невскому. Витя и он, оба высокие, вели разговор над моей головой, "в верхнем этаже", – засмеялся он. На углу Литейного и Невского мы простились с Витей и направились к Неве.
Июнь 55-го был холодным, всё распускалось на месяц позже. На Марсовом – ни души. Белые скамейки в капельках влаги. Он снял китель, постелил на скамью, и мы посидели немного.
Пусть сейчас обидно мне и горько,
В памяти останется едва
За Невой нетающая зорька,
Марсова холодная трава.
Осталось, однако, в памяти. Мы возвращались мимо Михайловского замка по Кленовой аллее, где каштаны держали розовые свечи, и по Литейному.
Пустынна и светла
Литейного стрела.
И два твоих плеча
Как будто два крыла.
Ах, эти два крыла,
Они ещё в чехле.
Ты слева от меня
Ступаешь по земле.
Губам не умолить,
Рукам не удержать.
Небесный твой маршрут
Глазами провожать.
Летящий на рассвет
Твой чёрный силуэт,
Сиянье золотых
Горняцких эполет.
На булыжнике нашего двора я спросила: "Ведь это всё?" "Да, – сказал он, – давай поцелуемся на прощанье". Как ужасен был этот твёрдый и холодный поцелуй. Больше мы с ним не виделись.
Через много лет подруга, которая перед экзаменом проверяла моё неотосланное письмо, пришла поздравить меня с рождением дочери и подарила мне книгу его прозы. Он был снят в "пижонском" ватнике, при усах и бороде. Малышка перепутала день с ночью, я еле держалась на ногах от усталости, но со мною был его тихий хрупкий голос, рассказывавший о детстве, о матери, о жизни, которая однажды коснулась и меня. Именно тогда я повернулась и пошла вспять к знобящему времени нашей юности.
Ленинград – Иерусалим, 1970-1985


Рецензии