Обмен Глава1

Холодное лето

Поля лежит, боясь пошевелиться. Даже дышит через раз. Знает – последние предрассветные минуты у нее остались. Надышаться терпкой мужниной рубахой с полинялыми от пота подмышками. Напитаться силой, идущей от него. Суждено ли им будет еще увидеться? Колючая слеза щекочет переносицу, переползает через нее, тяжело скатывается в угол рта, обжигает трещины губ. За этой выкатывается следующая. И еще, еще. Смахнуть слезы нельзя – вдруг потревожишь чуткий, дырявый сон мужа. Пусть поспит еще несколько минут. Полежит с ней рядом.
Надо бы уже привычно вскочить, затопить печь, метнуться в сени, собрать на стол скудный завтрак. Раньше, в тридцать пятом у них еще была тощая корова, а утром – бледное, в синих прожилках молоко. Еще был мякинный хлеб. И жило еще в их избе счастье. Работали, детей множили. Плакала тогда Поля редко – только когда муж бил. А случалось это раз-два в неделю, не чаще. В бане попарится, выпьет – и воспитывает. Как у всех в деревне. По-другому нельзя – невоспитанная жена все равно, что нелюбимая. И когда хрустели мужнины кулаки о ее руки-ноги-голову, Поля молча подбирала тело в тугой калач и терпела. Чувствовала – любит.
Вообще, грех было на мужа жаловаться – хороший он ей достался, хозяйственный. В начале тридцатых, когда лютовал невиданный прежде голод, она и ощутила свое счастье.
Время было страшное. Деревня медленно вымирала. Сначала ее накрыл произвол новой власти, но крестьяне не сразу это поняли – времени не было, весь день в поле, когда уж тут к пертурбациям приглядываться. Потом, когда навязали поголовную коллективизацию, да потянули с каждой избы все до последнего зернышка, народ проснулся, зароптал. Тогда новая власть показала, что пришла на Алтай не беззубой и доверчивой. И пришла не давать, а брать. Первыми под большевистскую гребенку попали «трудненькие» - это в деревне так называли тех, кто труднее всех работал. Полин муж был как раз из таких – сам спины не разгибал и спуску никому не давал. Но зато и жили они сытнее других. И дом был хорошего сруба, и баня, и скотина имелась, и жнейка-косилка, и даже маленькая пасека.   
Да и потом, когда хорошие времена сменились, муж всегда отдавал ей бОльшую часть добытой пищи: коры, желудей, картофельных клубней. Она сама кормила тогда первенца, молоко от постоянного недоедания быстро кончилось. Младенец надрывался от голода, ревел до синевы, как выжил – загадал загадку родителям. А и помер бы, Поля с горя не удавилась – муж-то жив-здоров, это главное, знала – будут другие малыши, ими бы и утешилась.
Да, славный ей суженый достался, что и говорить! Даром, что насильно за него выдавали. Еще мать жива была, слезами умывалась. Знать, подвело ее всегдашнее чутье – жила дочка хорошо.
Столетняя бабка Агафья – по материной просьбе – прошамкала над молодыми какой-то старообрядный заговор. Испуганный поп (привезли к ним в Усть-Таловку из соседней деревни, насилу отыскали) быстро, скороговоркой обвенчал в душной церкви (тогда еще не успели переоборудовать под склад). Отец хотел ее так, неблагословленной, отдать – лишь бы в доме одним лишним ртом скорее меньше стало, но мать уперлась: невенчанная, да в дом к чужому мужику – такого в их роду еще не было. А в роду том – чего только не водилось. Как на мощном дереве червяки всех мастей. Ствол был главной Полиной занозой – породистый, когда-то, еще до революции, купеческий, потом стершийся до кулаческого, но все еще крепкий, сильный.
Мать в деревне не любили и хотя, благодаря отцу, уже никто открыто не кричал ей в лицо «сука раскулаченная», за спиной все равно злословили. Ядовитый привкус своего происхождения Полина ощущала с детства. Росла она красивой, сильной телом и духом. В десять лет бабка Агафья впервые рассказала ей семейную тайну: о том, как гордая строгая мать в конце семнадцатого года бежала с ней, из Самары в Сибирь и вышла по дороге замуж за яростного красноармейца. Он спас ее от прожорливой большевистской топки, которая по-революционному – без суда и следствия – опрокидывала в себя все и вся. Дочь зажиточного ремесленника и внучка богатого купца была бы, без сомнения, неплохой закуской ее недрам. Но случилась любовь, которой вроде как на революционных баррикадах находиться не положено, и нарушила ход не только мыслей, но и поступков. Красноармеец, сын пламенного и босого борца за свободу трудового народа, влюбился в гордячку, в сторону которой еще несколько лет назад он не посмел бы и взглянуть, и которая теперь не стоила и отвалившейся подошвы его сношенных сапог.
Ей мазали нечистотами окна и двери, плевали в ее сторону и гадили на крыльце, но ни один не посмел навредить в открытую. Боялись мужа.
А она, сроду не привыкшая ни к какой деревенской работе, усердно училась ходить за скотиной, управляться с немалым и неприспособленным под ее тонкие руки хозяйством, валить лес чуть не наравне с мужчинами, охотиться. Упорство, с каким она взялась выстраивать новую жизнь, одержало верх – и над ней самой, и над односельчанами. Тонкие руки загрубели, книжные переживания в голове сменились настоящими трудностями. А соседи сменили демонстративное неприятие на молчаливое терпение.   

Низкое тусклое окно еще облеплено вязкой темнотой, как кусками слипшейся грязи. В щели настойчиво тычет холодными спицами ветер – ему все равно, что август.
Это лето не задалось с самого начала. Здесь, в предгорьях Алтая, оно редко бывает долгим и жарким, но случается и совсем никудышным. Июнь хлестал дождями, июль несколько раз осыпал градом, в начале августа и вовсе пахнуло зимой – в первый же день самого жаркого летнего месяца небо припорошило Усть-Таловку мелкой белесой крупой, похожей на манку. Дети так и подумали – каша! Выбежали во двор почти голышом и принялись жадно облизывать землю, как глупые щенята. Потом долго плевались. Младшая, Валя, успела наглотаться земли и несколько дней мучилась резями в животе. Впрочем, животы постоянно болели у всех пятерых. От скудной и однообразной еды, а чаще – от голода. Они могли неделями пить травяной бульон и обсасывать ветки жимолости. Могли радоваться, словно десерту, древесной коре и несколько дней реветь от жгучего голода. У Таси и Коли особенно жутко опухали от него лица и выворачивались острые коленки. Поля украдкой вытирала изношенным рукавом слезы, старалась быть спокойной с детьми. Заговаривала их, запевала.   
Все васильки, васильки
Сколько вас выросло в поле
Помню, у самой реки
Вас собирали для Оли…
Это была Валюшина любимая. Годовалая девочка, слушая мать, сосала свои тощие пальчики, успокаивалась. Она была самая тихая. Могла подолгу занимать себя, играя с единственной тряпичной куклой, которую делила со старшей сестрой – четырехлетней Тасей. Та отличалась более неистовым нравом – криками требовала еду, злилась, рвала зубами материн подол, грызла грубо обтесанные углы стола. Сыновья: старший, пятилетний Андрей и почти трехлетние близнецы Ваня с Колей переносили голод по-мужски. Они молча вылизывали углы печки, выискивали завалившиеся когда-то в щели высохшие семечки и крупинки, бывало даже жевали найденных где-то иссохших дождевых червей.
Сама Поля к голоду привыкла быстро, как приспосабливалась ко всему в своей жизни: смене времен и властей, коллективизации, продразверстке, НЭПу, кнуту и прянику.
У постоянной тяги в животе даже были свои преимущества – голова стала под стать невесомому телу, и мыслям в ней почти не осталось места. Раньше Поля часами занимала себя пространными рассуждениями о неслучившемся в ее жизни: учебе, просвещении, служении народу. Привычка думать и тяга к знаниям – это у нее было от матери, жертвенный костер внутри – от отца. Поля часто представляла себя врачом, спасающим жизни отчаянным революционерам, или идейным вдохновителем освоения очередной целины, или великим пролетарским писателем, воспевающим светлое коммунистическое будущее. Эдаким Прометеем, про которого слышала в детстве от мамы и уже давным-давно не помнила – кто, собственно, он такой. Да это было и не важно! Главное - Идея. Огромная, мощная, созидательная. Способная изменить и украсить жизнь!
Вместо всего этого она до изнеможения возделывала колхозные поля и отдавала самому колхозу не только свои силы, но и все, что у нее было: единственную кормилицу-корову, лишая собственных детей молока, запасы посевной пшеницы, отбирая у них хлеб. Больше голода и болезней детей Поля боялась осуждения – собственное происхождение не давало покоя. Кровь кулаков, поработителей трудового народа, текла в ее жилах – незримой, ядовитой рекой...
Сочно скрипят петли на двери. «Неужели уже пришли?!» - врывается в затуманенную голову мысль. Поля, вскидываясь, колет мужа локтем, забивается в угол лавки. Захар, кряхтя, поднимается. Одновременно тусклую дорожку света, робко пробивающуюся от низкого окна, колышет ворвавшийся холодный воздух. Ее перечеркивают две большие фигуры.
Человек в форме всегда казался Поле выше ростом, шире плечами, толще горлом. Чувство опасности, шедшее от шинелей, кителей и фуражек, парализовало Полю, лишало воли.
Вот и сейчас. Она не видит лиц пришедших людей, но чувствует каждую деталь их страшного облика.
- Захар Чупин, на выход! – безо всякого предисловия выдыхает один из голосов.
Приглушенно, словно нехотя, видимо, боясь разбудить детей, сопящих друг на друге здесь же, у печки. Это запутывает Полю окончательно. Она жмется к мужу, но тот уже поднимается, отталкивает ее, быстро одевается.
- Вещи возьми. Не на курорт! – уже зло сопит второй. И не сдерживается. – Контра!
«Зря он так…» - колет Полю мысль. Не додумав, она уже слышит рык Захара, видит, как он вонзает свой тяжелый кулак в скулу того, в форме. Инстинктивно чешется шея, памятуя о железном кольце мужниных рук. Хрип, стук, возня. С грохотом падает горшок, бьется потертым пузом сначала о лавку, затем о пол. Просыпаются и начинают реветь дети. Три тени чертыхаются в рассветных сумерках, врезаются в проем двери, выкатываются колючим клубом в сени, потом на улицу. Холодный воздух шустрой змеей обволакивает уже всю избу и начинает обкусывать ноги. Где-то брешет скрипучим лаем чудом не съеденная собака. Сквозь детские всхлипы слышатся голоса, шаги, шорохи. Вереница невнятных звуков еще доходит снаружи какое-то время, потом стихает. Поля все также сидит, вжавшись в лавку. Глянуть бы в окно, выбежать бы вслед, крикнуть что на прощание. Но она продолжает сидеть, уставившись на кусок застывшей глины, отколовшийся от горшка. Дети, по одному, залазят к ней, жмутся, размазывают о ее руки слезы и сопли.   


Рецензии