de omnibus dubitandum 99. 452

ЧАСТЬ ДЕВЯНОСТО ДЕВЯТАЯ (1866-1868)

Глава 99.452. СТАРИННЫЙ ОБЫЧАЙ, ПРИ АВСТРИЙСКОМ ДВОРЕ…

  Фото: Императрица Елизавета "Сисси" (сидит первая держа на коленях Рудольфа, дочь Гизела (стоит у Елизаветы в ногах). Сидят: свекровь, эрцгерцогиня София и свекор - эрцгерцог Франц Карл Австрийский. Во втором ряду стоят слева направо – император Франц Иосиф (в форме), его младшие братья и невестка. 1859 г. 

Рудольф последний представитель некогда могущественного семейства Габсбургов. Единственный подлинный отпрыск последнего короля Венгрии. 21 августа тысяча восемьсот пятьдесят восьмого года он появился на свет.

    Позднее, вспоминал он, - свои первые шаги в замке Фешервар, в своей бывшей резиденции в окружении слуг, охранников, солдат, наемных работников всех мастей, странно похожих друг на друга, безостановочно оказывавших ему одни и те же услуги, чем доводили до полного изнеможения. Все всегда делается во имя Императора, Правосудия или Общества.

    Просто меня, рассказывал подросток своему воспитателю графу Латуру из Турнбурга, - никак не хотели оставить в покое и позволить жить по своему разумению! Если моя свобода стесняет кого-то в отдельности или мир в целом, знайте, мне лично на это наплевать, ведь меня можно просто расстрелять, я был бы даже рад. Впрочем, не обязательно расстреливать, я равно приемлю всякий выход.

    Невелика разница, сидеть здесь либо еще где-нибудь, на свободе или в тюрьме, главное — чувствовать себя счастливым; при взгляде извне жизнь становится всего лишь внутренним делом, хотя ее интенсивность от этого не меняется. И знаете, даже странно бывает порой, когда видишь, где способно укрыться истинное счастье.
 
    Как я вам уже говорил, мне неизвестно, кто занимался мной в первые годы моего детства. Обычные наемники. Я все время был отдан на откуп наемникам. Не помню ни кормилицу, ни какую-нибудь любимую служанку.

    Меня держало в руках столько людей, ощупывало так много ладоней! Ни одно человеческое лицо никогда не склонялось над моей колыбелью, разве что зад. Да, так и было. Я хорошо помню себя уже в три года.

    Я был одет в коротенькую розовую юбочку. Всегда один. Я любил одиночество, любил играть в темных уголках, где интересно пахло, под столом, в шкафу, за спинкой кровати. В четыре года я уже поджигал ковер: маслянистый запах обуглившейся шерсти был мне приятен до содрогания, горелый ворс обольстительно хорошо пахнул. Я пожирал лимоны вместе с кожурой и сосал кусочки кожи. А еще голова сладко кружилась от запаха старинных книг. У меня была собака. Но нет, постойте. Это уже потом, гораздо позже одна собака стала товарищем моих игр. Помню, что сильно заболел, и не могу забыть пресный до одури вкус молока с апельсиновыми цветками, которым меня тогда отпаивали.

    Бывший некогда королевской резиденцией, замок Фешервар довольно долго служил местом размещения для маленького наследника и его матери. Огромные залы всегда пустовали. В них только кишела многочисленная прислуга, щеголяя короткими ливрейными кюлотами и белыми чулками, не говоря уже о сюртуках с широкими позументами из золотой канители, расшитых двуглавыми орлами. Но на всех выходах из парка, стояли солдаты. По очереди сторожить замок являлись то гусары, то беломундирные кирасиры.

    Меня приводили в полное восхищение эти великаны в белых одеяниях. Когда я проходил по коридорам, часовые автоматически разворачивались на пол-оборота в противоположную от меня сторону, беря «на караул» и припечатывая сухим щелчком левую пятку к правой, так что протяжно, с металлическим шелестом отзывались шпоры; солдаты следовали старинному обычаю, заведенному при австрийском дворе: он предписывал страже в личных покоях члена королевской семьи поворачиваться носом к стене при его приближении. Я часто по получасу выстаивал перед кем-нибудь из этих здоровенных парней, глядя на его затылок, прислушиваясь к замирающему серебристому шелесту шпор и позвякиванью сабельной цепочки, а затем шел к следующему часовому, чтобы все повторилось снова.

    Ничто на свете не могло склонить меня к какой-либо дурной или каверзной выходке против этих бесстрастных гигантов. При всем том меня изрядно пугала их униформенная одинаковость, регулярность этих медленных, но четких движений, делавших их похожими на тяжелые, поблескивающие металлическими частями заводные машины. Отсюда, по всей вероятности, моя тяга ко всему механическому.

    Однажды я, убежал на луг, что раскинулся на краю парка, обширный, полный солнца и светящихся бликов, где небо, было всего выше и голубее и где я, всегда мечтал поселиться навечно, потеряв счет свободным дням, исчезнув навеки; именно там я чуть не помер от ужаса и блаженства, когда однажды вечером солдат, посланный за мной, обнаружил меня и, с победным видом схватив в охапку, понес домой.

    Вот почему всякий звук мотора, любое движение машины с тех пор связываются в моем мозгу с необъятным пространством, залитым солнечным сиянием, и столь же огромным небосводом, с безоглядным свободным устремлением куда-то вдаль и вширь, это поднимает мне настроение и подключает меня к какому-то мощному ритмическому биению жизни.

    Однажды все во дворце перевернулось вверх дном: дворня сломя голову бегала по лестницам, приказы отдавались повышенным голосом. Распахнули окна, проветрили большие залы, с позолоченной мебели стащили чехлы. Меня, в ту пору шестилетнего, подняли рано.

    Целый день парадные экипажи сновали туда-сюда, во внутренних двориках звучали отрывистые слова команд. Солдаты строились поротно, отдавали честь и маршировали под звуки флейты и барабана.

    За мной, наконец, явились, и я спустился вниз. Приемная была полна народу: дам в пышных туалетах и мужчин в орденах и мундирах при полном параде. И тут вдруг на лугу грянули трубы гвардейцев.

    Перед парадной лестницей остановилась карета, оттуда вышли почтенного вида генерал и маленькая девочка, вся в бантах. Меня вытолкнули им навстречу, я, как положено, поклонился малышке и произнес приличествующие слова приветствия. Она прятала лицо за букетом цветов, и мне были видны лишь глаза, полные слез.

    Я взял ее под руку. Старый генерал направлял наши шаги, блеющим голоском проговаривая что-то, неразличимое в общем шуме. Все присутствующие, составив наш кортеж, двинулись вместе с нами к замковой часовне. Церемония прошла так, что я не обратил на нее должного внимания.

    В своих грезах мне часто представлялось, что мы опустившись на колени на одну и ту же подушечку, накрытые одной вуалью, оплетенные лентами и бантами, концы которых держали придворные господа и дамы, обменялись заверениями и клятвами. Когда священник благословлял наш союз, малышка улыбалась мне сквозь слезы.
 
    Мы стали супругами. Маленькая Мария Антония, дочь герцога Фердинанда Тосканского сделалась моей женой.

    Потом мы оба стояли под искусственным небом из белых роз, а перед нами проходили свидетели и гости, говоря подобающие случаю фразы. Чуть позже мы оказались наедине за уставленным сладостями столом. Затем вошел генерал, чтобы увести малышку.

    Я торопливо поцеловал Мари и, как только ее карета тронулась, в слезах умчался назад, в огромный пиршественный зал, где горело столько свечей, что было светло, как ясным днем, и притом совершенно безлюдный. Свернувшись калачиком на троне предков, я провел первую в своей жизни бессонную ночь, а на меня глядели благоухающие глаза из-под заплаканного вороха цветов.

    Эта церемония потрясла меня необычайно. Из маленького отшельника я превратился в мечтателя. Теперь я метался по дому, проносясь по молчаливым апартаментам, рыская по всем этажам. В руках я всегда сжимал белые цветы. Иногда я резко оборачивался, вообразив, будто на меня смотрят. Глаза девочки повсюду следовали за мной. Я оставался под их обаянием. Сердце колотилось, я уповал за каждой дверью встретить мою маленькую принцессу.

    Я пробегал на цыпочках залы и галереи, вокруг меня все трепетало в тишине. Паркет составлялся из маленьких колотящихся сердец, и я, едва отваживался касаться его ногой. Сердечко и заплаканные глазки герцогини Мари чудились мне везде, и там, на паркете, и на другом конце обширных залов — в бесконечности зеркал. Я продвигался вперед по лучу ее взгляда, словно по вытянутому и хрупкому ажурному мосту.

    Только массивная мебель разделяла мою меланхолию; когда она глухо покряхтывала, меня охватывал ужас. А стоило какому-нибудь кирасиру, стоявшему на часах в конце длинного коридора или внизу у последней ступеньки лестницы, внезапно сделать свой полуоборот, позванивая шпорами, как меня переполняла радость, достойная великого празднества.

    Я слышал пение труб и барабанную дробь, орудийные залпы, колокола, переливы органа; карета Мари проносилась по моему небосклону, подобно ракете фейерверка, и приземлялась с большим шумом на другом конце луга. Оттуда головой вперед вываливался старый генерал, он по-клоунски кувыркался и дрыгал в воздухе руками и ногами, делая мне знаки: меня приглашали приблизиться, подойти, там, на лугу меня ждала герцогиня.

    Воздух начинал источать тонкий аромат клевера. Я хотел пробраться на луг, но часовые мне мешали. Перед моими глазами вставала стена огня, все плыло… Какой-то мотор, стремительный до головокружения, увлекал меня в небеса. Солнечные диски, подернутые зеброй дымных обручей, поджигали облака, по которым я карабкался вверх с невиданной доселе легкостью.

    Помню одну ночь. Ко мне пристает какая-то металлическая муха. Кричу и просыпаюсь, весь в холодном поту. Все прошло. Вытягиваюсь в струнку на простынях. И лежу в позе циркового гимнаста.

    Вскоре все то, что раньше оставляло меня совершенно равнодушным, стало приводить в отчаянье. Мажордом, которого в замке именовали интендантом, гувернер, учитель фехтования, преподаватель иностранных языков, конюшие — у них у всех не было глаз Мари. Хотелось каждого прикончить, а когда они пялились на меня — выцарапать глаза, особенно гляделки мажордома, сплошь в красных прожилках, словно у евнуха; меня бесили рожи прислуги: кого ни возьми, все выглядели обыкновенными кастратами, но с толикой былых фривольных воспоминаний.

    Со мной часто стали приключаться приступы ярости, прорезалась склонность к насилию, приводившая окружение в трепет. Я разрушал, перекраивал, как вздумается, свой распорядок дня. Да и с самим собой хотелось расправиться, и я часто принимался кромсать ножом кожу на собственных ляжках, где жировой слой потолще.

    Наконец наступил день, когда я вновь увидел столь желанную Мари. Это случилось в годовщину нашей "женитьбы". Когда Мари вышла из кареты, не звонили колокола, не били барабаны. В руках она держала большой букет голубых цветов, и я впервые заметил, что у нее кудрявые волосы, они рассыпались крупными завитками. Генерал снова сопровождал ее.

    Этот день мы провели в моей комнате, держась за руки и глядя друг другу в глаза. Не говоря ни слова. Вечером, когда наступило время отъезда, я прямо в присутствии генерала поцеловал ее долгим поцелуем в губы. У ее губ был вкус папоротника.

    Назавтра после отъезда Мари я проткнул ножницами глаза на всех портретах, висевших в галерее предков. Эти нарисованные глаза мне казались чем-то ужасным. Перед этим я долго изучал их, пристально вглядываясь, водя носом по холстам. Ни один взгляд не обладал той влажной глубиной, теми цветовыми оттенками жидкого стекла, что волнение размывает до неузнаваемости, когда зернышко зрачка начинает расти и искорки жизни расцвечивают его, замутняют его покой и делают ласковым; те глаза не двигались, словно висели на концах длинных цветочных пестиков, у них не было пальцев, могущих коснуться вас, они ничем не пахли. Я вырезал их без угрызений совести.
 
    Рудольф, нежный, впечатлительный ребенок, нервный и легковозбудимый, с его благородными чертами, гораздо больше был похож на мать, чем на отца.
 
    Первые годы его жизни не были счастливыми: фотографии этого времени показывают серьезное маленькое личико с двумя темными, озабоченными глазами, которые порой глядели чрезвычайно мрачно. Неблагополучная домашняя атмосфера, конфликт между матерью и бабушкой, долгое отсутствие его матери, уезжавшей из дома, и полный уход отца с головой в правительственные дела - привели, вместе с хрупким от природы здоровьем ребенка, к его нервной неуверенности и внутреннему страху.
 
    В возрасте шести лет, как это было принято у сыновей Габсбургов, мальчик был отдан на попечение своего первого воспитателя, и это был исключительно неудачный выбор.
   
    Тут моим воспитанием и обучением занялся неизвестно откуда взявшийся старик отвратительного вида.

    Генерал Гондрекорт, закоренелый милитарист, был выбран бабушкой - эрцгерцогиней Софией из-за его необыкновенной набожности. У него не было таланта в воспитании детей и у него было мало терпения для воспитания нервного маленького мальчика, который легко начинал плакать и боялся темноты. Первая инструкция Гондрекорта звучала: "закалить" мальчишку, как можно сильнее.
 
    Мне вручили послание, предписывающее приехать к нему в Вену. Я должен был поступить в пажеский корпус. При этом покинуть Фешервар мне было велено накануне четвертого приезда Мари.

    И я решился бежать. Утром я спустился в конюшню. Там стояли лошади эскадрона, несущего у нас стражу. Только что скомандовали подъем, новая смена готовилась занять свои места. Все люди были либо в кордегардии, либо на посту, либо у казармы, где умывались и брились около водяного насоса. Двери конюшни я оставил открытыми настежь, отвязал всех коней, потом, приторочив себя под животом своей вороной кобылы, поджег овес в кормушках и сено в стойлах. В мгновение ока занялся пожар и поднялся столб огня. Ослепленные, обезумевшие, лошади понеслись галопом.

    В три прыжка моя кобыла поравнялась с остальными. Так я проскакал под носом у часовых. Но то была игра со смертью: какой-то солдат выстрелил в сторону удиравших коней, моя кобыла рухнула, и я зарылся в дорожную пыль, полураздавленный раненым животным. Когда меня подняли, я весь был в крови. Меня перенесли в замок. В черепе — трещина, ребра перебиты, нога сломана. Все равно я был доволен: теперь в Вену мне не ехать и визит Мари можно не отменять.

    Однако Мари не приехала.

    Я с нетерпением прождал ее весь день. У меня поднялась температура. Я звал ее. На следующий вечер в мозгу нашли инфекцию. Я бредил три недели, но организм взял свое, и я пошел на поправку. Всего через два месяца я чувствовал себя отменно. Мог уже вставать. Только правая нога висела без движенья. Не знаю, может, из-за сложности перелома вправлять колено как следует сочли излишним, либо, что вероятнее, врачи повиновались приказам из высших сфер, которые попросту запретили своевременное хирургическое вмешательство. Что до меня, я склоняюсь ко второму варианту. Короче, колено распухло.

    Этим физическим изъяном, что вы сейчас видите, я обязан мести зловещего венского старца. Так он наказал меня за ослушание.

    Это приключение заставило меня задуматься о моем положении в мире и обществе, о друзьях и недругах, какими я имел случай обзавестись, о семейных и родственных связях и, в частности, о моих взаимоотношениях с венским старцем. Прежде я не задавался такими вопросами. Теперь же стал отдавать себе отчет в том, что меня окружает тайна, что в моем обучении, в этом затворничестве много странного и ненормального. Меня как бы изъяли из действительности. Но в чьи руки я попал, под чьей я властью? Едва приноровившись худо — бедно справляться с костылями, я отправился в библиотеку изучать семейные бумаги.

    Однажды зимним утром, император Франц услышал во дворе под своим окном приказы по строевой подготовке. Когда он выглянул, то увидел своего маленького сына, который в глубоком снегу должен был, как солдат, заниматься строевой подготовкой. Другие методы Гондрекорта были, возможно, еще более грубыми. Императрица Елизавета сказала позже своей знакомой: "Это безумие, пугать ребенка шести лет водолечением и пытаться сделать из него героя".
 
    Следующим летом Гондрекорт запер Рудольфа в большом зверинце в Лайнце, предположительно, чтобы научить его смелости. Сам он стоял за стеной и крикнул мальчику, что внутри свободно бегает вокруг дикий кабан. Испуганный Рудольф начал кричать, но учитель еще громче заорал на него, пока ребенок в истерическом страхе совсем не вышел из себя.
 
    Елизавета как раз вернулась из одного из своих долгих путешествий. Она и ее муж жили каждый своей жизнью в разных апартаментах, их жизнь протекала по предписанным, параллельным путям. После этого случая Елизавета села за стол и представила императору письменный ультиматум: или Гондрекорт уйдет, или уйдет она сама.


Рецензии