Практика общий охват извне11. 2-4

11. Произведенческая практика как способ существования событийного человеческого бытия


11.2. Освоение как суть произведенческой практики

11.2.1. Освоение и присвоение как моменты событийной практики.

11.2.2. Присваивающее существо производства и осваивающая суть произведения.

11.2.3. Другие особенности освоения как сути произведенческой практики.

11.3. Свобода, игра, искусство, любовь как обнаружения освоения.

11.3.1. Освоение в свободе.

11.3.2. Освоение как игра.

11.3.3. Освоение и искусство.

11.3.4. Любовь как высшее обнаружение освоения.

11.4. Связь освоения и присвоения в событийном человеческом бытии.

Примечания

11.2. Освоение как суть произведенческой практики


Остановившись на оговоренном заголовком, весьма важном моменте, мы, с одной стороны, далее продвинемся в постижении произведенческой практики, поскольку речь пойдет о ее сути. Освоение, как не раз указывалось, суть практики как произведения. А с другой — продолжим и расширим видение событийного человеческого бытия. Освоением ведь событие (следовательно, человек) реализуется наиболее полно.

Оговоримся снова. Мы коснемся лишь некоторых черт обозначенного предмета. Об отдельных моментах последнего, — насколько он, вообще, доступен осмыслению и как нам это удалось, — написано в ряде наших публикаций, к которым неоднократно отсылали.

Надо сказать, как и событие, произведенческая практика, вообще, освоение тоже, имея довольно непростую природу, вместе с тем, доступно современному человеку далеко не сполна. Потому, силы нашего исследования, к тому же, в настоящем разделе позволяют вести разговор лишь о каких-то, доступных из сегодняшнего положения вещей, сторонах интересующего предмета.

Выше неоднократно указывалось, произведенческая практика как способ событийного человеческого бытия исключительно осваивающая. Но здесь также присутствует присвоение. Описывая событие [600], мы, среди прочего, обнаружили, что оно есть присвоение. Между тем, в вышеизложенном мы, хоть и часто касались категорий «присвоение», особенно «освоение», весьма различно их использовали, тем не менее, не останавливались на них специально, не осмысливали их конкретно и предметно. Делались отсылки на проделанное в предшествующих наработках. Так что, наступил момент, когда здесь следует определиться несколько конкретней. Тем более, предстоит уточнить кой-какие, в призме сегодняшнего дня, положения, высказывания из означенных наработок.



10.4.1. Освоение и присвоение как моменты событийной практики.

Итак, что значит освоение, как и в чем оно выражается (особенно в свете события)? Как оно выступает сущностью произведения? Как соотнесено с присвоением в событийной практике? Чем более конкретно характеризуется последняя, благодаря освоению? Повторимся, обо всем этом выше сказано лишь мимоходом, крайне мало.

Вопрос об освоении, соответственно, произведении как осваивающем способе человеческого бытия вполне логично встает по рассмотрении события, событийного человеческого бытия. И хотя опыт освоения, да и присвоения, по их действительной сути, дается в горизонте события, событийной практики, мы, однако, не станем здесь непосредственно касаться события, имея в виду, что к сказанному о нем в другой работе, на которую постоянно ссылаемся, нам пока что совершенно нечего прибавить. Отказ воспроизводить уже готовый текст, вдобавок, существенно сократит и без того растянувшиеся размеры настоящего исследования.

А, с другой стороны, даже в тех случаях, когда ведут разговоры о присвоении и освоении, молчаливо предполагают, хоть и «отсутствие» (для сознания), но, все же, присутствие (на деле) отправной точкой разысканий события. Оно и понятно. В высшей степени практическое движение, выступая произведенческой активностью человека, существующего событийно, есть освоение. То обстоятельство, что освоение, как отмечалось, характеризуется не просто произведением, но поэтической произведенческой деятельностью, несомненно, предполагает невозможность его выражения, тем более, осуществления жесткими рамками алгоритмов производственной необходимости и соответствующей рациональности. Производяще-технические нужды обходятся без освоения. Произведенчески-поэтическая активность как определяющий момент освоения, — что то же, освоение, выступающее поэтическим произведением, — совершается не «из-под палки» утилитарной пользы, равно производственной целесообразности. Там, где господствует производственно-техническое принуждение, — где трудятся в, означенном выше, негативном смысле, трудятся ради куска хлеба, «денег», «рынка», «государства», «общества», «нации», вообще, чуждой существованию (экзистенции) цели, сущности, — труд здесь есть нечто внешнее человеку. Последний лишен возможности подлинного самораскрытия, равно способности проникновения и откровенного развертывания своего окружения. Это и означает невозможность и ненужность осваивающего отношения к вещам, действительности. Во всяком случае, — сведение его на нет. Мерки, стандарты, процессы собственно производственной активности, если не «вытравливают» освоение (и поэтическое) полностью, то, при лучшем обороте дел, сводят его к суррогатам, к производственной «игре» («вещному» присвоению) и такой же поэзии. «Пока человек выражает в стихах свои личностные ощущения, — пишет Гете, несомненно, имея в виду своего современника, существующего производяще, — его еще нельзя называть поэтом. Но как только он сумеет почувствовать в них боль целого мира (на это способны слишком редкие представители такого существования, к ним, конечно, относится сам гениальный Гете. — Ш.А.), он тогда действительно поэт. И тогда он неиссякаем и может быть вечно новым» [601]. Порукой ему, добавим мы, — осваивающе-произведенческий способ существования. Постараемся ниже сконкретизировать все только что сказанное.

Упустив, так сказать, «историю освоения» освоения в литературе и сознании [602], постараемся сразу же разобраться, как оно выступает в производящей и произведенческой данности и как при этом соотнесено с присвоением. Сначала мы разберемся с освоением как сущностной стороной произведенческой практики. Затем обратим взоры к присвоению, поскольку именно последним (как присущим частнособственническому человеку, особенно производящему) освоение поначалу открывается сознанию. Больше, как говорилось, событие тоже обнаруживает себя присвоением (как присвоением события). Наконец, проследим: как в событийной практике соотносятся данные категории, в чем существо осваивающе-присваивающей диалектики событийного человеческого бытия, как все это отражается на особенностях произведенческой практики.



11.2.2. Присваивающее существо производства и осваивающая суть произведения.

К осмыслению освоения (равно присвоения) мы приступим преимущественно из условий производящей практики. Как бы далеко ни отстояли производство и освоение, тем не менее, открыть последнее как предмет осмысления впервые, по сути, позволяет производящая практика. Правда, — уже постигшая в той либо иной мере свою ограниченность и трансцендирующая (чаще всего за спиной сознания) к событийности. Отсюда понятно: анализ освоения (в том числе в обозначенных пределах), в конечном счете, всегда должен вестись в призме событийности, предполагая по умолчанию, что последняя как-то (если не известным образом) соприсутствует в наших исканиях.

Мы не раз отмечали: в современной повседневности, а также в различных областях специализированной жизнедеятельности людей, включая философию, освоение выступает, как правило, в форме присвоения. Правомерна ли такая констатация?

Утвердительный ответ следует из ближайшего анализа. В иной форме, кроме присвоения (освоения как присвоения), в частнособственническом, к тому же, производяще-техническом обиходовании освоения не может быть. Производяще-технический, «вещно»-утилизующий способ существования не нуждается и, потому, не выражается освоением. При господстве данной практики осваивающая деятельность даже вне сферы непосредственного производства, в принципе, трудно осуществима. Она, надо полагать, может иметь место, прозябает (разве что, «искрясь») лишь на отдаленных от производства «перифериях» жизни. В частности, — в мастерящем творчестве какого-нибудь незадачливого поэта, художника. В распространенных же и нередких делах, особенно разговорах об освоении вместо него и, как правило, вне ведома говорящих фигурирует присвоение. Ведь перед нами бесчеловечная, безбытийная, техническая, субъект-объектная деятельность, исходящая из человека вовне в качестве некоторого действия (акта). Здесь человек не может не наделять создаваемые предметы («вещи») потребными только ему, как фабрикующе действующему, частностящему сущему, свойствами. Сообщая окружению «вещное» присутствование-при-себе и, вообще, каждому явлению, «вещи» присваивая достоинство «состояния-в-наличии», такая деятельность (частно-собственническое производство) не способна осваивать мир. Соответственно, усмотреть осваивательскую природу практики в подлинном смысле человек просто не состоятелен. Доступна же и понятна способность присвоения, — насквозь пронизывающая и оформляющая производящее творчество, активность частного собственника.

Сказанное становится очевидным уже из осмысления понятия «присвоение», как им обычно пользуются в современном естественном языке.

Из толковых словарей мы убеждаемся в безоговорочно насильственной, выгодной для человека, как-то неправомерной, внешней, технической, «вещной» (особенно с приходом производства) природе слова «присвоение». Оно мыслится по действию глаголов «присваивать» и «усваивать» (у В.И. Даля к ним примыкает «присвоить»). Прежде всего, присвоение означает здесь так либо иначе, внешне-насильственное превращение, делание какого-либо существа, в том числе человека, или предмета вообще собственностью, принадлежностью (снова-таки, кого и чего угодно). Оно, далее, означает завладение чем или кем-либо чужим, не своим. В процессе присвоения люди захватывают — что важно — незаконным способом, т.е. по своему произволу, поступая противоестественно, не по тем мерам и нормам, которыми характеризуется присваиваемое. Процесс присвоения В.И. Даль передает также следующими выражениями: «присобить, приусобить, присамить, взять силою, властью, хитростью, отбить, отнять» [603].

Присвоение означает действие, сообщение предметам, существам новых свойств, предметов и т.д. Присваивая, кому, чему-то что-то дают. Мы присваиваем, признавая принадлежность, приписывая свойства, качества, предметы и т.д. [604].

В «Словаре современного русского литературного языка» смысловое поле присвоения, помимо сказанного, включает в себя: «выдать за свое, считать принадлежащим, свойственным кому-либо, представлять (кому) что-либо, наделять чем-либо (званиями, правами, полномочиями и т.д.)» [605]. Характерно, что те значения присвоения, которые, как правило, выходят за рамки собственно промышляюще-технической, частностящей  представленности и несут на себе следы практики в подлинном смысле, подаются в данном источнике как «устаревшие».

Термин «присвоение» используется производяще-техническим (особенно индустриальным) сознанием довольно интенсивно. И, что характерно, — в смысле понятия собственности (частной собственности, ибо это сознание другой собственности не ведает), одного из фундаментальных в описываемых условиях. Широко используется «присвоение» и в других значениях. Оно располагает большими смысловыми возможностями, о чем свидетельствует приведенное употребление его. Поэтому через присвоение выразим довольно обширный круг узловых категорий производящей, вообще, частнособственнической действительности и существования человека.

Среди прочего, нетрудно заметить: деятельность присвоения выглядит некоторой активностью своения (завладения, прикрепления, определения и т.п.). Они не только совершаются внешне, не считаясь с предметами присвоения, потому как бы неправомерно, насильственно. Но также (а может, и в силу означенного) — как бы временно, в неполной мере, с оглядкой, в смысле, если что, и уступить даже можно. В присвоении слышится не до конца, не полностью исполненное, словно вершители понимают неестественность, односторонность, возможность отмены вершимого. Примерно такие и аналогичные смыслы светятся выражением «при», выступающем приставкой в слове «присвоение»...

Но, помимо присвоения, производящее сознание с известной поры использует и выражение «освоение». При этом легко видеть: на долю освоения присвоение «оставляет» лишь какие-то второстепенные, производные функции, касающиеся, в общем, перемен, совершающихся в субъекте освоения. В лучшем случае, — превращающие освоение в свою «бледную тень».

Так, когда говорят о мастере, осваивающем новую технику, полагают, что он научается (через познание, инструкции, либо каким другим аналогичным образом) распоряжаться последней. Человек, освоивший целинные земли, как полагается, так сложился, перестроился и, вместе с тем, так их организовал (в соответствие со своими потребностями), чтобы, превратив в «состояние-в-наличии», совладать с ними и т.д. Даже в редких случаях, когда подходят близко к «подлинно осваивательской деятельности», последнюю выражают средствами и языком присвоения. Благо, это «нормально» при господстве производящей практики, а также из-за известной близости данных терминов.

Даже у Маркса, определенной заслугой которого является, так или иначе, осознанное введение освоения в обиход философствования, когда он, скажем, характеризует коммунистическое общество (надо понимать, это не снимает с него бремя технико-производственной захваченности), сплошь да рядом встречается подмена понятий присвоения и освоения. Например, на странице 440 «Немецкой идеологии» выражение «присвоение» употребляется в смысле превращения каких-либо предметоотношений человеком (коммунистическим) «в свою свободную жизнедеятельность» [606]. Конечно, такая жизнедеятельность не исключает отношения к данным предметам как к таким, коими можно распоряжаться, пользоваться, владеть по техническому усмотрению, безраздельно властвуя над ними, тем самым, поставив их при себе и т.д. Но, с другой стороны, не следует упускать из внимания и то обстоятельство, что «свобода» — емкое понятие. Так что приведенная характеристика присвоения вполне способна «работать» и в случае выхода за рамки «вещного» отношения к действительности, а также — имеет прямое отношение к освоению.

Весьма содержательный разговор о присвоении, причем, в качестве освоения, — во всяком случае, в целом дело именно так обстоит, — Маркс и Энгельс ведут в другом месте «Немецкой идеологии». Присвоение выступает здесь средством, с помощью которого коммунистически живущие люди «добиваются самодеятельности» [607]. Т.е., в процессе присвоения человек приобретает способность самодеятельности, образуется, воспитывается. Присвоение выступает также средством, обеспечивающим человеку «существование» [608].

В рассматриваемом месте показано, что присвоение обусловлено, по крайней мере, тремя наиболее важными факторами. Прежде всего — объектом присвоения (освоения). Речь идет о предмете, подлежащем освоению. При этом в зависимости от степени универсальности присваиваемого предмета будет находиться и универсальный характер самого присвоения. Как присвоение объекта (здесь Маркс и Энгельс склонны рассматривать его в качестве производительных сил) освоение «представляет собой не что иное, как развитие индивидуальных способностей, соответствующих материальным орудиям производства. Уже по одному этому присвоение определенной совокупности орудий производства равносильно развитию определенной совокупности способностей самих индивидов» [609]. Здесь, таким образом, снова проводится идея образующего, воспитывающего значения присвоения (освоения).

Во-вторых, присвоение обусловлено в рассматриваемой работе «самими присваивающими индивидами». Ограниченные индивиды, — то ли в силу разделения труда, то ли в силу специфического развития, в силу того, что они располагают тем либо иным ограниченным орудием (откуда круг и характер их общения тоже ограничены), — осуществляют свою присваивающую активность также ограничено. Всесторонняя универсальная деятельность и такое же общение позволяют человеку осваивать мир также универсально, целостно, самодеятельно.

Наконец, в-третьих, освоение, по Марксу и Энгельсу, обусловлено «тем способом, каким оно должно быть осуществлено» [610]. Другими словами, речь идет о том, что сам характер присваивающей (осваивающей) активности может меняться, выступать различными способами, формами и т, д.

Так, одностороннее промышляюще-«вещное» присвоение, вернее, освоение, выступающее в такой форме, порождает «ненормальный», нечеловеческий способ удовлетворения угнетенным классом своих потребностей. Но и господствующие классы здесь страдают теми же недостатками освоения и самореализации [611].

Нетрудно понять: три названные моменты весьма тесно взаимосвязаны между собой, что и показано в «Немецкой идеологии». Но, с другой стороны, видимо, имеется и ряд других детерминаций реализации присваивающей (осваивающей) активности.

На страницах рассматриваемого произведения можно найти и многие другие идеи относительно присвоения, в частности, в условиях коммунистического общества и в обществах, предшествующих ему. Немало сказано о месте и роли освоения (присвоения) в обеспечении и осуществлении человеком самодеятельной активности. Весьма примечательна идея о присвоении в качестве освоения, выражающем способ удовлетворения человеком своих потребностей. Другими словами, — способ потребления, образования человека человеком, миром, действительностью. Из анализа присвоения, как оно фигурирует в «Немецкой идеологии», легко видеть совпадение во многом понятий присвоения и собственности. Причем, частная собственность, — с характерными атрибутами обладания, социально-экономического и политического неравенства, отчуждения человека, производства и т.д., — совпадает с капиталистическим присвоением. Собственности общественной соответствует присвоение коммунистического человека. В качестве равносильного ему, как раз, Маркс часто использует термин «освоение».

В «Экономическо-философских рукописях 1844 года», особенно там, где Маркс характеризует коммунизм в зрелом виде [612], мы, снова-таки, встречаемся с достаточно глубоким описанием присвоения, в целом совпадающего с освоением, свойственным коммунистическому человеку. По Марксу, в до сих пор протекшей истории, особенно капиталистической поры, «частная собственность является лишь чувственным выражением того, что человек становится в одно и то же время предметным для себя и вместе с тем чужим для самого себя и бесчеловечным предметом». Вместе с тем, «его проявление жизни оказывается его отчуждением от жизни, его приобщение к действительности — выключением его из действительности, чужой для него действительностью» [613]. «Точно также, — продолжает молодой Маркс, рисуя положение дел при подлинном коммунизме, — положительное упразднение частной собственности, т.е. чувственное присвоение человеком и для человека человеческой сущности и человеческой жизни, предметного человека и человеческих произведений, надо понимать не только в смысле непосредственного, одностороннего пользования вещью, не только в смысле владения, обладания. Человек присваивает себе свою всестороннюю сущность всесторонним образом, следовательно, как целостный человек. Каждое из его человеческих отношений к миру — зрение, слух, обоняние, вкус, осязание, мышление, созерцание, ощущение, желание, деятельность, любовь, словом, все органы его индивидуальности, равно как и те органы, которые непосредственно по своей форме есть общественные органы, являются в своем предметном отношении, или в своем отношении к предмету, присвоением последнего. Присвоение человеческой действительности, ее отношение к предмету, это — осуществление на деле человеческой действительности, человеческая действенность и человеческое страдание, потому что страдание, понимаемое в человеческом смысле, есть самопотребление человека» [614].

Приведенная характеристика присвоения как освоения ближайшим образом светится целым рядом моментов. Выделим некоторые из них.

Во-первых, в условиях частнособственнического присвоения (предельно развито при капитализме) человек превращается в цель и средство деятельности. Причем, в том смысле, что выступает и целью, и предметом извлечения наваров посредством эксплуатации утилизации, использования. В этом смысле, как раз, он выступает, как говорит Маркс, «в одно и то же время предметным для себя и вместе с тем чужим для самого себя и бесчеловечным предметом» [615]. Больше того. «Его проявление жизни оказывается его отчуждением от жизни, его приобщение к действительности — выключением его из действительности, чужой для него действительностью» [616]. Как нетрудно понять из приведенных слов мыслителя, а также из употребления им термина «предметность», здесь, речь идет о том, что человек частнособственническим (капиталистическим) присвоением, соответственно, таким же освоением, «вещефицируется» с вытекающими отсюда следствиями. Оно и понятно: «быть предметным для себя и вместе с тем чужим для самого себя и бесчеловечным предметом» можно лишь вследствие «вещефицирующего» отчуждения.

Между тем, во-вторых, совершенно противоположное происходит с человеком и его действительностью, жизнью в результате преодоления («положительного упразднения») частнособственнического присвоения. Маркс прямо об этом говорит: «положительное упразднение частной собственности, т.е. чувственное присвоение человеком и для человека человеческой сущности и человеческой жизни, предметного человека и человеческих произведений, надо понимать не только в смысле непосредственного, одностороннего пользования вещью, не только в смысле владения, обладания» [617], как это имеет место в «вещефицирующем» присвоении и освоении.

В-третьих, присвоение коммунистического человека (как и освоение) выступает множеством форм и сторон (причем, как на единичном, так и на общем, общественном уровнях), дабы они могли исчерпывающе выразить всестороннюю действительность человека. Ведь «человеческая действительность столь же многообразна, как многообразны определения человеческой сущности и человеческая деятельность» [618].

В-четвертых, многообразие разновидностей освоения, в конечном счете, должно образовать известную целостность, выражающую целостность самого человека.

В-пятых, то либо иное конкретное присвоение — это предметное отношение человека к соответствующему предмету, поскольку последний втягивается в орбиту человеческой жизнедеятельности. Это значит, он становится предметом человеческой действительности не исключительно сам по себе, по своим первозданным смыслам и значениям, а прежде всего, под углом зрения, что нужно человеку, что в данном предмете находит человеческая деятельность. Еще точнее. Присвоение есть осуществление «на деле человеческой действительности», т.е., преобразование окружающих предметов, создание человеческого предметного мира и т.д. Заметим только: в производящем творчестве (практике как производстве) любой предмет выступает в качестве «вещи». Другими словами, тем, из чего собственное, бытийное (природное) начало почти «изгнано». Однако, сохранено, подлежащее утилизации, использованию для гонки чистогана и т.п. Именно потому присвоение здесь никогда не тождественно освоению. Ибо в последнем отношение к предмету не ограничивается лишь человеческим, — к тому же, сведенным к индивидуализму как атомарности, потребительству, жажде «вещного» обогащения и другим отчужденным формам, — отношением, вмещая также присутствие бытия. Повторимся, если, все же, производящее сознание усматривает «тождество» освоения и присвоения, то лишь в том смысле, что освоение выступает частным случаем присвоения. Этот момент, надо сказать, Маркс не всегда замечает.

В-шестых, присвоение, как нетрудно понять из сказанного, есть не только человеческое отношение человека к некоторой предметности. В качестве такового оно есть также деятельность (воздействие) человека на данный предмет. И с другой стороны, в качестве отношения и воздействия оно, естественно, выступает в той или иной форме также сознанием как предмета, так и данного воздействия и данного отношения. Как очевидно, в частности, из «Немецкой идеологии», если сугубо присваивающая деятельность современного Марксу, буржуазного человека исчерпывается деятельностью в качестве действия, то осваивающая деятельность (во всяком случае, коммунистического человека) восходит к поступку. Это, собственно, вытекает из идеи о всесторонней сущности человека, которая, разумеется, не может быть исчерпана воздействующим отношением к предметам. Вытекает этот вывод также из следующего нашего пункта.

В-седьмых, согласно Марксу, присвоение выступает двуединством человеческой действенности и страдания. Кое-что из того, как понимать действенно-страдательную черту освоения, сказано нами в другом месте [619]. Во всяком случае, смысл выражений «человеческая действенность» и «человеческое страдание» никак не может быть выражено в деятельном отношении к предметам, коль скоро оно имеет действующий (в смысле «действие») характер. Лишь поступательность, — вот, что адекватно передает смысл и содержание означенных выражений. И, коль скоро, согласно Марксу, «страдание, понимаемое в человеческом смысле, есть самопотребление человека» [620], другими словами, его самотворчество, то действенность выступает активным поступающе-озабоченным участием человека в жизни своего окружения.

Подчеркнем еще раз. Как Марксом, так и его современниками, равно многими исследователями наших дней, развивающими изыскания на почве производящей практики, сплошь и рядом «освоение» употребляется, подменяющим (и справедливо) понятие «присвоение». Точней, выступает в смысле присвоения. Что касается Маркса, однако, мы должны сделать оговорку того свойства, что, по крайней мере, в рассмотренных нами случаях речь о присвоении и освоении у него в основном шла применительно к коммунистическому (событийному) обществу. Здесь практика из производящей данности «возвращается к себе» как к со-бытийному и событийному произведению. А присвоение (как человеческая способность, деятельность), тем более, активность события, действительно, будет во многом совпадать с освоением. Правильней сказать, они могут и будут совпадать, если присвоение, — и как человеческая деятельность, и как активность события, — лишается «вещно»-технической, частнособственнической сути, для выражения коей, собственно, оно возникло. Если, далее (и это важней всего), освоение и присвоение, выступая моментами событийной практики, выражая собственно человеческое (освоение) и собственно событийное (присвоение), будут взаимополагать и даже переходить друг в друга как стороны подлинного противоречия, коим предстает практика. Имеющее же место «совпадение» в производяще-технической действительности, — это совпадение частнособственнического присвоения и «освоения» (сведенного к такому присвоению). Между тем, подлинное освоение и такое же присвоение в рассматриваемых условиях, как они (освоение и присвоение) открываются в свете событийности (здесь неважно, что освоение представляет), не совпадают. Это очевидно даже в свете ближайшего лингвистического их соотнесения.

На самом деле. Если сопоставить «освоение» и «присвоение», причем, взяв их непосредственно, так сказать, «в натуральную величину», то нельзя не заметить весьма далекую «близость» между ними. Находить тесную близость, сращенность, прямо-таки, подмывает их почти одинаковая начертанность. Они разнятся, вроде, лишь начальными буквами. В одном случае мы имеем дело с при-(своением), а в другом — о-(своением). Но, как раз, это, различие начал обнаруживает принципиальную разницу между данными понятиями.

Конечно, в присвоении технико-производяще образованному уху (особенно «закоренелому») слышится нечто от, — хоть и, всяко упрятываемой, неполноты и односторонности действия, — тем не менее, «самонадеянности», «насильственности». Да, произвольное, властное, принудительно навязываемое человеком тем либо иным предметам (в том числе другому человеку), потому обретающим облик «вещей». Как раз отсюда освоение предстает неким «недоделком» присвоения, недоприсвоением. Собственно, такой полумерой оно и выглядит в обычно-производящих представлениях, вершась главным образом с тем, кто своит. Так измениться (скажем, через обучение), — чтобы стать для других (людей, «вещей») «своим». То есть, войти в доверие, быть впущенным в круг, найти место и т.д., или, переделав их (означенным манером), превратить в свои. Причем, подразумеваемое в термине «свой» здесь весьма размыто. И, как бы там ни было, не выходит за рамки смыслов «владение», «обладание», «использование».

Вместе с тем (это следует повторить), даже производяще-промышляющее «ухо» где-то чувствует нутром, «чует», — а событийная настроенность слышит очевидность. А именно: свою обладательскую власть, произвол человек, — конечное, ограниченное сущее, — в присвоении (следовательно, производном от него «освоении») вершит над вещами неполно, временно, условно. Чувствуется, дело обстоит, — пусть для технико-производящего сознания не отчетливо, — следующим образом. За всем, как он (человек) присваивающе властвует над «вещами», — какими видит их, во что превращает, как относится, — кроется нечто еще иное, «потустороннее». Оно-то в известном смысле дозволяет, попустительствует, покровительствует даже такому неподлинному обхождению людей со своим окружением. По большому счету, именно данному, так сказать, «потустороннему», как будет показано ниже, принадлежит способность-атрибут присвоения.

По сути, подобно тому, как в некоторый, сам по себе достаточный текст можно (на полях, между строк) вправить вписки, так и человек (особенно производящий) осуществляет свое присвоение. Иначе и не может быть. Ведь человек присваивает в мире, который, как-то известно, возник и существует отнюдь не благодаря его (человека) стараниям. Больше. Здесь сам человек поставлен (присвоен, высвоен) на свойственное ему присвоение: конечное, временное, недостаточное в себе...

Так что, благодаря «при...», человеческое присвоение (во всяком случае, в слышании событийной настроенности) всегда страдает неполнотой, односторонностью, условностью совершаемого.

Тем временем, иначе звучит, иную функцию выполняет «о...» в освоении по его подлинности. Тут произвольная самонадеянная активность человека смягчена. Предполагается известный момент сотрудничества, совместного творчества, сосуществования, взаимной открытости человека и бытийно сущего. Тем самым, как нетрудно видеть, освоение как бы выводится из-под зависимости от «присвоения». Тем более, производящего, где оскопляется вплоть до неузнаваемости. Высвободившись, оно (освоение) обретает статус чего-то самостоятельного, даже противостоящего присвоению, более полного и самодостаточного, нежели последнее.

Освоение, стало быть, как оно открывается в свете событийности, основано (и предполагает) на понимании подлинного значения совершаемого и вершащегося. Причем, — не только в смысле сознания, но, главным образом, реального со-участного, то есть, вершащего. Иначе говоря, кто понимает происходящее, он и участвует в данном процессе: сам происходит и служит, — снова-таки, не только пассивно, но активно, — происхождению, вершению. Освоение в этом смысле предполагает диалектику, диалектическое отношение и созидание вещей в мире, о чем выше (3.7.) говорилось.

Ради краткости не будем вдаваться в существо понимания, сославшись на уже написанное нами [621]. Но из этого «существа» вытекает довольно значимое касательно практической деятельности, проявлением чего освоение (впрочем, и присвоение) выступает. Освоение, следовательно, практика (еще точнее, произведенческая практика) как освоение, — это деятельность человека, умеющего внимать и проникать в себя самого и сущее, открывать (в том числе через откровение), изводить в-себе-сущее, собрав соответствующие поводы, в непотаенность. Присваивающий произвол, воля к власти человека здесь замещается озабоченной (в указанном выше смысле) ко всему сущему властью над данной волей. И, вообще, человек поднимается над своей субъективной данностью. Точно так же — объективной. Освоение, будучи невозможно по подлинности в производящих условиях из-за их частно-собственнически присваивающего характера. Оно требует, утверждает общественно-собственническое отношение к действительности

Как нетрудно видеть отсюда, освоение и произведение, вроде, буквально совпадают. Выходит, стало быть, поскольку что-то тут излишне, дабы не «множить сущности» (В. Оккам), от одной из них следует избавиться. Между тем, не стоит торопиться. Мы уже видели, что произведенческая активность может протекать различно. Она вершится и без понимания, и безотчетно для вершителя, и, вообще, не осваивая, что довольно часто встречается, об этом ниже.

Собственно, освоение тоже может вершиться вне понимания, будучи еще в-себе, реализуясь «за спиной» людей, в общеисторическом плане. Так что, связь понимания и освоения имеет место, когда освоение развернулось для-себя, так либо иначе, вершится человеком самоотчетно.

Между тем, развернуто осваивающим произведенческое творчество становится с самого начала, осуществляясь не только с пониманием, но также, как выше неоднократно указывалось, поступающе. И даже — любяще, поскольку (о чем ниже) освоение в высшей своей развернутости реализуется любовно.

Поступающему существу нашей деятельности мы уделили достаточно внимания. Касательно же понимания лишь заметим, что именно благодаря пониманию, вещи открываются человеку своей подлинной данностью, извещая нас о жизни, бытии, самих себе и своем окружении. Будучи вестями, пониманием они, среди прочего, открываются своими возможностями, способностями, перспективами нашего с ними обхождения. Мы, стало быть, понимаем (порой даже не давая себе в том ясного отчета), что данная вещь для нас и для бытия значит, что в ней таится и ждет своего выведения на свет. И коль скоро вещные возможности, перспективы, становятся также нашими, образующими нас, перспективами и т.д., мы находим, что, как и для чего должны в этой связи поступить.

Но всего емче, полнокровней человеческое произведенческое творчество выступает освоением, когда понимание и поступление, вообще, весь процесс поднят на уровень сознательности (событийной моральности), любовного обхождения с окружением. Лишь сознательная произведенческая практика в полном смысле слова носит осваивающе-любовный характер. И такая осваивающая практика, реализующаяся сознательно, в высшей данности морали, обнаруживается своей сутью. Таким образом, мы дошли-таки, до фиксации освоения как сути произведенческой практики.

Освоение в подлинном смысле налицо тогда, когда на произведенческой практике человек высоко сознательно устраивает действительность по событийным (своим и бытия, события) потребностям, устремлениям. Практическая деятельность вершится осваивающе, коль скоро мастер поступает на всех этапах своей деятельности не стихийно, безотчетно, но сознанием, осмысленно, возвышаясь до событийной моральности, любяще. Поступающе и понимающе творящий, высоко сознательный человек не образуется (вос-питывается) только ради осуществления своих (человеческих, вернее, субъективных) потребностей и устремлений. Он должен жить (и это прежде всего) также, устраивая влечения, запросы бытийно-сущего, зовы бытия и времени. Он призван жить в мире служа, озабоченно. Событийная моральность никак не уместима в узких мерках исключительно человеческих реалий (как бы даже они ни были благими). Без открытости бытию, событийности, любовно-озабоченного отношения к окружению она мало что значит.

Так произведенческий человек образуется, существует, творит, осваивая мир событийно. Отсюда понятно: процесс освоения как таковой не уместим в мерах и формах технической деятельности, тем более, производящего толка, где, тем не менее, человек берет на себя миссию «центра» и «устроителя» мира путем всевозможной присваивающей активности. Осваивающий человек не только не диктует миру, вещам, — тем более внешне (путем насильственно-утилизующего, «овещняющего» воздействия), — собственную волю, но и сам приспосабливается к миру, становится своим мира , проникаясь им.

Присвоение насыщено существом частнособственнической, того хуже, производяще-технической, утилизующей активности. И здесь нет никакой поступательности, понимания, любви. Точнее, они сведены к «вещности», технике, потребительству. Между тем, освоение (противостоящее присвоению), в точном смысле слова, выражает все это, и проявляет практику по ее подлинности, полноте, выходящих за пределы производящего бытия. «Вещно» присваивающий человек, как известно, действует безбытийно. И данная безбытийность человеческого присвоения двоякого рода: предмета присвоения, и самого себя. Присваивая (даже, когда не живешь производяще), невозможно пребывать, жить со-бытийно, тем более, событийно. И, если, присваивая, люди своят небытие и небытийно, то освоение характеризуется именно бытийственностью, событием. Дело обстоит так и в случае неразвитого освоения, освоения-в-себе, в общеисторическом плане.

Выше (9.) мы показали: в социалистически становящемся постиндустриализме, — в силу утверждения там общественной собственности, насыщения труда произведенчески-созидательным содержанием и смыслами, строительством социалистической экономики, развивающейся на инновационной, внутриресурсной основе, духовно-практическим перерождением человека, формированием у него высокой сознательности, морали, соответствующими социально-культурными преобразованиями, — осваивающее мироотношение утверждается и неуклонно ширится. И, конечно, с данным освоением человеческое присвоение, особенно формирующееся производящими условиями, уже не имеет почти ничего общего. Ибо оно выражает односторонний момент реализации действующей активности человека, характеризующей последнего только как производящего, промышляющего, «имеющего» (в противоположность бытийствующему) существа. Реального понимания и поступления, не говоря уже о событийной моральности, от такой активности нечего ждать.

До такого крайнего уплощения присвоение в допроизводящей истории не доходит. Здесь присвоение, как бы оно ни выглядело, в какие бы формы ни выливалось, что бы ни присваивалось и кто бы ни присваивал, — всегда совершается людьми при участии сверхъестественных сил, с благоволения, а то и прямого «дара» («благодати») сил «свыше», Бога. Как власть, так и богатства, все, чем располагает, человек усматривает, расценивает «Божественной милостью», «благодатью», как-либо санкционированным Богом, в лучшем случае, «заслуживаемым». Царь — не просто царь, но «царь от Бога», «помазанник Божий", «Богом хранимый». Точно также и достижения, богатства, выпадающие жизненные успехи, невзгоды, испытания, — все прежде всего и главным образом, «от Бога», «судьбы», «рока», других «магических», «анимистических», «тотемных» и т.п. сил, коими действительность исполнена...

Поскольку в производяще-присваивающей деятельности предметам приписывают, навязывают, исходящие от лишь человека свойства и качества, обычно инородные самим предметам, процесс данного присвоения не может не выступать аналогом производяще-технической добычи, промышления, приватизации. Одним словом, своей присваивающей активностью производящий человек окружающим сущим так манипулирует, чтобы оно находилось, было поставлено при нем (человеке, еще точнее, производстве), осуществляемом деле, чтобы всем присвоенным можно было «вещно»-потребительски владеть, распоряжаться, пользоваться.

Напоминаем еще и еще раз, в производящей, частнособственнической деятельности налицо лишь одностороннее движение: человек захвачен «вещно»-оскопленной, утилизующей экспансией (поступью) вовне. Движения противоположного, непременно предполагающего осуществление человека (преобразование его природой, сущими в противоположность очеловечиванию сущего), что свойственно произведению, соответственно, освоению, здесь трудно найти. В присваивающей активности, как правило, речь о сдвигах, переменах в «вещах» (присвоения), но ничуть не в человеке.

Присвоение, — не забудем, речь о присвоении производящем, — предполагает существование человека в качестве субъекта (причем, «вещного», технико-потребительствующего и т.д.), в противоположность объектам (присвоения). Между тем, освоение, как раз, начинается с преодоления субъект-объектной данности вещей, вообще, господствующего положения человека в процессах созидания. Больше того, его в данных процессах еще может и не быть, коль скоро человек (даже произведенчески созидающий) участвует здесь, не поднявшись за рамки частнособственнических отношений, не понимая, что творит, не поступая, не высоко сознательно, поэтически. Лишь совокупностью данных моментов, как указывалось, выказывает себя освоение в качестве сути произведения.

Если в процессе производящего присвоения объектом оказывается другой человек, то как таковой он выступает «вещью». С предметами как «вещами» всегда что-то делают: манипулируют, оперируют, прикрепляя их то к тому, то к другому субъекту (юридическому, так сказать, лицу), делу, институту, организации, какой-либо государственно-технической сущности, «вещи» и т.п. для владения пользования, распоряжения. Так что, присвоенный (как-либо) одним человеком другой (по крайней мере, для присвоившего) уже не может приниматься, иметь к себе отношение как к человеку в подлинном смысле. Он низведен до обыкновенной «вещи». Производящее присвоение, — вот, по большому счету, тот механизм, который, не обязательно на рынке, но, поскольку работает, все «овещняет», оскопляет, «частностит». В случае подлинного освоения же подобного рода явления категорически исключены, невозможны. Здесь всегда дело идет от общего (общественного, мирного, событийного) к частному, личному. Точнее, частное и общее соотнесены (как показано в 11.1.1-7) в произведенческой диалектике.

Итак, коль скоро человеку ведома в основном производяще-техническая, — преобразующая, добывающая, приобретательская, накопительская, потребительская, манипулятивная, экспансивная  и т.д., — деятельность, где окружающие вещи, в том числе сам человек, превращены в объекты присвоения, пребывают (отчужденные) в состоянии-наличия, там господствует лишь присваивающее мироотношение. По сути, уже пребывание состоянием-в-наличии, «вещи» выражает (по крайней мере, на философском языке): она втянута в капиталистические частнособственнические отношения и, так или иначе, присвоена какой-либо и чьей-либо частной собственностью. Повторимся: вещи, превращенные в «вещи», — уже присвоены, захвачены, частифицированы  присваивающей активностью...

И не удивительно, что самое большее «освоение» (если о нем здесь заходит речь) выступает присвоением, даже частным случаем последнего. Потому-то можно употреблять термин «присвоение» вместо «освоения». Даже на постиндустриальной стадии буржуазной действительности освоение, по существу, не выходит за рамки присваивающей («вещно»-технической) активности людей. И в таком ключе Маркс правомерно смешивает данные термины.

Между тем, мы видели: в реалиях событийного социализма освоение эмансипируется, оформляется содержательно по мере развития, строительства нового общества на путях к событию. Все более обособляясь от присвоения, оно доходит до полной противоположности последнему. Подчас, — даже без ведома своих носителей и вершителей.

Особенно часто обращаются на первых порах к освоению в той данности, где оно (освоение), мало чем отличается от присвоения. Речь идет о познавательной области, где, на самом деле, освоение, совпадает с присвоением, реализуясь познавательным отношением человека к миру.

Можно даже видеть: к освоению авторы апеллируют, вслед за Марксом, как бы выражая недовольство против засилья метафизики и производяще-присваивающего мироотношения, причем, не только в познании. У ряда отечественных авторов освоение как таковое фигурирует (наиболее рельефно в сфере познания) поначалу как в известном смысле не вполне осознанный протест и стремление преодолеть одноплоскостное, одномерное проявление человеческого существования, навязываемое вещам тем же производяще-присваивающим гносеологическим подходом.

На классически-индустриальном этапе надобности в таком протесте еще нет. Больше того. Здесь еще должен развиться, подняться и абсолютизироваться в качестве мировоззренческой установки гносеологический либо какой другой однобокий подход к действительности как разновидности Нововременной метафизичности. Вот почему, в дополнение к сказанному, ведущиеся разговоры не выводят освоение из языкового поля, царящего здесь присвоения, и рассматривают его в качестве момента человеческого присвоения.

По мере же наполнения практики произведенческим, событийным началом (особенно с приходом реального социализма) освоение эмансипируется из такой своей данности и неуклонно насыщается произведенческим содержанием. В конечном итоге, — обретает статус сути произведенческой практики.

Дабы продолжить осмысление хотя бы некоторых особенностей так представшего освоения, заметим, что и присвоение обнаруживается в различных своих данностях. Так, было бы легко показать, что в традиционных частнособственнических обществах оно довольно отлично от того, как обнаруживается, главное, выступает в активности производящего человека. Вместе с тем, можно вести речь о присвоении, которое не столько отчеловечно, сколько есть прерогатива события. Об этом мы говорили, характеризуя событие в третьем разделе книги «Образование событийного человеческого бытия», куда обращались неоднократно.



11.2.3. Другие особенности освоения как сути произведенческой практики.

Мы установили, производящей практикой освоение не выказывается по своей подлинности, производящее творчество не выражает его. Зато на это, несомненно, способно творчество (практика) произведенческое. Такой вывод, кстати, подсказывают даже значения освоения в естественном языке (несмотря на засилье здесь технико-отчужденных форм), в частности, из цитированного выше «Литературного словаря» [622].

Ближайшее осмысление освоения по данному источнику, а также по словарю В.И. Даля обнаруживает: в освоении всегда содержатся, взаимно полагая друг друга, два рода творчества, очевидно непроизводящего характера. Как мы неоднократно указывали, один из них связан с предметизацией (предметотворчеством), переводом некоторого в-себе и внешне-сущего в открытое естествование. Другой род выражает образование, приведение в открытость, развертывание человека, человекопроизведение. Мы также установили, какими особенностями (поступательность, понимание, событийная моральность и т.д.) светится произведение, коль скоро осваивает. Тем более, — когда освоение выступает его сутью. Установили, далее: открывая, одействляя сущее, осваивающий человек придает ему не только значимые для себя качества, достоинства, почерпнутые, опять-таки, далеко не просто из субъективности. Вместе с обогащением своего окружения новым существованием таким образом, на данной основе, во-вторых, человек сам образуется, воспитывается, обновляется. Он осваивающе творится не только выведенным (продуцированным) в действительность предметным содержанием, опытом, как средством, материалом своего потребления, воспитания. Он осваивается (воспитывается, образуется, потребляется) также результатами праксической деятельности. Причем, — не только и не столько для самого себя (для обеспечения своей субъективности), но также и даже главным образом для бытия, времени, мира, для своего событийного присутствия. Открыто сущее, действительное, истинное осваивающе-произведенческой практики, конечно же, не присутствует иначе.

И, тем не менее. Прослеживая все это, мы упускаем-таки, еще один момент, который, к тому же, буквально уже на языке. Чтобы он не мог не быть озвучен, сделаем еще два замечания.

Во-первых, утверждая в предыдущем разделе, что в процессе и результатах освоения светится не только человекозначимое, но также естественное, идущее от бытия, события, как-то не акцентировалось, что эта самая бытийная светимость осваиваемых вещей имеет место не просто благодаря, так сказать, доброте, заботе, зрелости и проч. человека как некоторого умудренного творца, который понял, что живя, надо дать жить и другим и т.п. Дело здесь в несколько ином. А именно: в любом произведенчески осуществляемом созидании, как мы уже знаем, человек трудится не в одиночку, но со-вместно с бытием. Причем, — так, что именно последнему принадлежит главенство в процессе и результатах созидания. Означенное имеет место даже там, где человек мало что понимает в вершащемся, далеко не адекватен в отчете относительно данного вершения. Между тем, освоение, произведение как освоение тем, как раз, отличается, что здесь момент осознанности вершимого, подлинного понимания происходящего (как и что созидается) непременно присутствует. Человек не осваивает мир, вещи в подлинном смысле, коль скоро не сознает, не понимает, что делает. Больше. Не трудится мирно, коллективно, захваченный соответствующими отношениями. Если этого всего нет, он, в лучшем случае, осваивает лишь в-себе, безотчетным освоением, разумеется, с вытекающими отсюда, следствиями. Они-то, в частности, обрекают его на участь, несомой половодьем, «щепки»...

Теперь второе. Освоение есть не простое единство предметизации и человекообразования. И, конечно же, оно не исчерпывается данными проявлениями, хоть и образующими его основу. В другом месте [623] мы показали, что освоение на этой основе разворачивается как действительность: 1) целостностью духовного и практического, 2) триединством деятельности, сознания и отношений по поводу осваиваемого, 3) воплощенным единством «трех стволов» (И. Кант) человеческой самореализации (интеллекта, воли и воображения) и, соответственно, 4) для-себя-бытийным (Гегель) «сплавом» истины, красоты, добра и любви. Предстоя так, освоение, несомненно, носит понимающий, поступающий, событийный, значит, сознательно-моральный характер. Причем, моральность данная событийной природы. А в высших своих проявлениях — любовной (забота). Это следует не забывать...

Вот, как раз, первое и второе означает что освоение, произведение как освоение непременно совершаются поэтически. Осваивающее созидание всегда поэтично в том смысле, что человек творит совместно с бытием. Точнее, человеческое творчество вершится и утверждается продуктами при таинственно-откровенном соприсутствии бытия. Оно перестает слыть освоением, утратив поэтичность в таком смысле и с вытекающими отсюда следствиями.

Так что, и предметотворчество, и человекообразование (причем, со всеми, составляющими их деятельностями), вершась осваивающе-произведенческим процессом событийного созидания, понимающе, осмысленно, ответственно, свободно, — короче, тем, что образует высокую сознательность, — не могут не протекать поэтически. И надо видеть: черта поэтичности вытекает не только из указанных особенностей осваивающего созидания, но также других. Вообще, поэтичность присуща не только осваивающему произведению. В принципе, любое произведение, коль скоро оно действительно таково, поэтично. Повторимся, уже в который раз, речь о поэтичности в том смысле, что, созидая вещи вовне или внутри себя, человек со-творчествует с бытием. Отсюда процесс и результаты поэтического творчества во многом не рационализируемы, отдают таинственностью, мистикой, чем-то сверхчеловеческим, не изъяснимым до конца. В так протекающих поэтических (poie. — греч.) вершениях бытие делится своими сокровенными ликами с человеком. И последний данными откровениями обогащает, растит мир, действительность новыми предметными реалиями.

Итак, лишь произведенческой практике дозволено рассчитывать на свое осваивающее протекание. Соответственно, только как произведение возможно подлинное освоение. Не всякая произведенческая активность выражает освоение. Вряд ли можно допустить, чтобы произведение, совершаемое бессознательно, не осмысленно, без понимания (а если и поддается отчетности, то в форме поверхностных и превратных видений), признавалось осваивающим. Ближайшим образом, именно произведение, протекающее высокосознательно, — среди прочего, при понимании (точнее, сознании), что, как и для чего человек поступает, как это ответствует запросам бытийно-онтологического порядка и подлинной человечности, что дозволено событийному (и, надо думать, со- бытийному) человеческому бытию, что человек не позволит себе, чем экзистенциально озабочены его воля и дух, — все это должно быть принято освоением.

Сомнительно, чтобы натурально-личная практика, что то же, практика человека, живущего прибытийно, «претендовала» (по крайней мере, в существовании отдельно взятых представителей и носителей) на статус освоения. Точно также не правомерно практику прибытийного человека, — живущего прибытии, под полным покровом бытия, не выбравшегося из природы, не отделившегося от нее так называемой «искусственной природой», культурой, несамостоятельного, потребляющего в основном продукты-дары природы, — мыслить действительно произведением. Выше мы правильно квалифицировали его как произведение-в-себе, поскольку аспект творчества, самостоятельности, тем более, высокой сознательности, исходящих от человека, пребывает еще на уровне минимума, скажем так, «детскости». Аналогичное можно сказать и об освоении как выступающем в-себе.

Неверно также расценивать освоением произведенческое творчество, где активности предметоформирования и человекообразования оторваны друг от друга. Это, опять-таки, нередко встречается в жизнедеятельности людей отношений личной зависимости. Оно довольно частый «гость» в производящей практике (живописцев, музыкантов и т.д.), где произведенческая активность в определенной области может даже сочетаться с производящей активностью на поприще остальных сфер существования.

Освоение, стало быть, должно относить к произведенческому способу существования человека, выступающему событийно. Или даже — со-бытийно, коль скоро в дособытийной истории событийное могло обнаруживать себя в форме со-бытийности. Если событийность (и даже со-бытийность) в жизнедеятельности отдельно взятого человека дособытийная история являла лишь случайно, редчайшими исключениями, «через невозможное», то (повторим, сказанное на первых страницах) в общеисторическом плане со-бытийное начало, равно освоение, имеет место постоянно. Ибо история в целом, — как и где бы ни вершилась, как ни представлялась, как люди ни были бы далеки от понимания, что творят, — всегда есть бытийно-исторический, осваивающий процесс. Вот почему, кстати, освоение в протекшей до сих пор истории надо находить главным образом в плане общеисторическом, в жизнедеятельности народов, человечества, общества. Что правда — лишь в-себе...

Только в событийном человеческом бытии отдельный человек дорастает до осваивающего творчества. Только здесь человек экзистирует, — и не случайно, не в порядке исключения, как это имеет место в протекшей истории, а так, что иначе не может быть, — диалектическим единством предметизации и человекопроизведения. Причем, это единство сочетается с поэтичностью и событийной моральностью с полным регистром экспликантов (высокая сознательность, ответственность, поступательность, экзистенциальная забота о внешнем и внутреннем окружении и т.д.), охватываемых данным понятием. Не только событийное человеческое бытие, но и способ его существования предполагает взаимосвязь, взаимообусловленность отмеченных и других особенностей. И данный способ существования событийного человеческого бытия (произведенческая практика), повторимся, по своей сути осваивающая, освоение.

Освоение в качестве некоторой предметной целостности невозможно без протекания человеческого творчества моральным, точнее, событийно-моральным процессом, предполагающим означенные проявления. Особое место среди них, несомненно, принадлежит свободе. Выше мы о данной, неотъемлемой стороне событийной моральности не особо распространялись. Правда, в других наших работах [624] этот пробел более менее компенсирован... Добавим здесь лишь, что мы обычно свободу рассматривали как лишь выражение человеческой активности. Это, как теперь ясно, не совсем верно, о чем ниже.

Раскрывая существо подлинного освоения и произведенческой практики, совпадение произведенческого творчества с освоением, мы обнаруживаем, что в сущностном плане они — одно и то же. Нельзя при сем не видеть: если как таковое освоение всегда есть произведенческая практика, то последняя, тем более практика вообще, творчество, — категория более емкая и широкая нежели освоение. Мы уже знаем, не всякая произведенческая деятельность есть освоение. Им может быть (а по сути всегда выступает) только та целостность предметизации или человекопроизведения (а то и обе, вместе взятые), которая, выражая событийное человеческое бытие, осуществляется высокосознательно, событийно-морально, поэтически.

Следует, далее, исходить из очевидного факта, что освоение — то же, что и практика означенного достоинства. Тогда, оставив не осваивающие разновидности практики, нетрудно убедиться в некорректности встречающегося у многих авторов выражения «практическое освоение». Подобные выражения могут иметь смысл, когда бы в них, по крайней мере, наблюдалось намерение «подтянуть» практику, о которой ведут разговор, до осваивающего состояния. Или — наоборот, что, к сожалению, более вероятно. Не будем здесь касаться бездумных словосочетаний, коими литература также изобилует.

Допустимо означенное выражение и когда (коль скоро это надо) освоение сводится к присвоению. Благодаря этому «освоение» и «практика» (о чем выше говорилось) представимы самостоятельными вещами, могущими «сочетаться» как угодно. Имеется еще один аспект правомерного использования термина «практическое освоение». Это, когда термин данный означает нравственное в человеческом существовании. Опять-таки, под выражением «нравственное», «нравственность» понимается нечто принципиально иное, чем обычно представляют (См. 3.6., 4.2.).

Поскольку, строго говоря, непрактического освоения на самом деле не бывает, и освоение выступает некоторой конкретизацией практики (всегда конкретно-исторической, надо понимать), правильней будет выражение «осваивающая практика». Освоение, к тому же (не забудем это), занимает лишь часть объема практики, — пусть наиболее значимую для нынешнего человечества и будущего, по крайней мере, обозримого.

Будучи с практикой в обозначенном смысле одним и тем же, освоение (как осваивающая практика, причем, произведенческая, событийная и т.д.), подобно практике вообще, непременно должно быть понимаемо специфическим способом бытия человека в мире. Нет, думается, необходимости изъясняться на предмет соотношения осваивающей практики с той «материей» (событийным человеческим бытием), движением которой она выступает. Для прошедшего «горнило» материалистической диалектики, вопрос данный достаточно банален. Осмысливая его, следует только не забывать, что осваивающая практика выражает не просто движение событийного человеческого бытия (у последнего, как у всякого другого сущего, может быть бесконечное множество движений), а способ существования. То есть такое движение, которое наиболее значимо, сущностно для нашей «материи». Но речь надо, далее, вести не только о способе существования, а о специфическом способе существования... Другими словами, — специфицирующем, отличающем нашу «материю» от всех иных и т.д.



11.3. Свобода, игра, искусство, любовь как обнаружения освоения.

Отметим еще кой-какие черты освоения применительно к событийному человеческому бытию.



11.3.1. Освоение в свободе.

Как таковое освоение, выступающее в наиболее развитой форме и вне своих превращенных данностей, имеет место там и тогда, где человек реализует себя истинно и истовствуя (в сопринадлежности бытию и времени), в горизонте событийности. И, разумеется, — свободно.

Речь идет о подлинной свободе, внутри которой человек выбирает, отвечает, осуществляется самодеятельно, озабоченно, сознавая при сем обстоятельства, коими призван и послан, в коих, к тому же, творит. Сказанное только что, конечно же, не означает, что свобода есть только человеческая характеристика. Она выступает такой данностью, соответственно, определением моральности лишь производящего человека. Самое большее, в лице авторов преимущественно нигилистического уклона (по крайней мере, граничащих с ним), свобода «выбирается» за пределы исключительно человеческой привязки: в то, что, по ним, выступает как «ничто» (Ж.-П. Сартр).

Между тем, произведенческая практика, деятельность и сознание событийно-морального человека свободу тоже не ограничивает пределами человеческой активности. Но, в отличие от понимания нигилистов, барахтающихся в болоте производящего существования на итоге практически-духовного уровня освоения мира, она (свобода) не предстает здесь в своей зачеловечности, чем-то негативным. Напротив, есть в высшей степени положительная, жизнеутверждающая, связывающая человека с бытием, превращающая человеческую жизнь в событийность, категория. И свобода данная настолько развита по сравнению с тем, как доступна производящему человеку, что в мире производства об этом намекают только, выражаясь словами Маркса, «детские игры». Именно, доросши до такой свободной активности, открытой бытию, человек «способен превозмочь» и превратить производящий труд, вообще, всякий труд «в средство своего развития» (далеко не просто в механико-диалектическом смысле), развития мира и даже (насколько возможно) событийности.

И такой свободный, созидательный, осваивающе-произведенческий труд, разумеется, не может быть не отмерен свободным временем. Соответственно, значимость, достоинство, можно и так сказать, «стоимость» созижденных им продуктов будет определяться тем, как и насколько они послужат развертыванию человека, какие просторы предоставляют, стимулируют людей на дальнейшее созидание.

Вместе с тем, имея в виду, что созидательное творчество не есть исключительно человеческое поприще, но и, в первую очередь, бытия, мера созижденного человеком совместно с бытием продукта вмещает также, так сказать, «работу» бытия. И, конечно же, «работу», — не столько в смысле, какое количество «труда» бытие вкладывает в одействленный продукт, сколько в смысле полноты присутствия бытия в последнем, предоставляемыми им возможностями дальнейшего углубления со-творчества человека с бытием.

Поскольку же, как мастерское, так, тем более, бытийное участие в созидательном творчестве продукта никак невозможно выразить количественными параметрами, постольку отпадает возможность и необходимость стоимостного подхода, стоимостных отношений вообще. Произведенные продукты не уместимы здесь. Потому-то и оказывается, что они, строго говоря, по меркам стоимостных отношений, непременно опутывающих товары на производящем рынке, становятся «бесценными».

Как показано выше, к этому ведет все в событийно-произведенческой реальности. С самого начала, разумеется, высокоразвитые производительные силы, разворачивающиеся на четвертой волне НТП, предполагающие конвергентную технологию, высоко информатизированные интеллектуальные, природоподобные системы. А главное — умеющего совладать со всем этим и своими продуктивно-созидательными потребностями, возможностями, всесторонне развитого человека.

Он уже настолько сформирован, что, высвобожденный из оков производяще-экспансивной активности, способен осуществлять дальнейшее созидание и наращение общественного богатства на путях подлинной инновации, интенсивной экономики. Складывающаяся вокруг производительных сил, общественная собственность, другие общественные (не только производственные) отношения, адекватное, продуктивно-потребляющее отношение к информации, вытекающие из осваивающе-произведенческого способа существования, — лишь подкрепляют, делают необходимым, высвобождают именно такое движение.

Так произведенчески-событийный человек обретает свободу подлинного творчества, стало быть, подлинную свободу, творчество свободы. Разворачивающийся ею, человек дорастает до способности выдерживать откровенное со-присутствие бытия в событии. Это, среди прочего, означает, что, осваивая действительность, он живет, творит, хоть и событийно (при сознаваемом и готовом с его стороны покрове бытия), тем не менее, — идет собственным путем, поступая на собственный страх и риск. Природы этого страха («страха Господня») выше мы имели возможность коснуться. Самое главное в нем — организация и направление человеческих духовных, духовно-практических сил на событийное со-участие, на удержание своей созидательности на «лезвии бритвы», ускользающей из-под фиксации, событийности.

Так, по сути, реализуется событийно-моральное (духовное, духовно-практическое, истовствующее, высоко сознательное) человеческое бытие. Событийность «гаснет» без такого морально-самодеятельного (свободного) созидания. Вместо выражения «самодеятельный» мы чуть было не употребили другое, «самостоятельный». Между тем, данный, по сути, производяще-практический термин явно ограничен. Можно быть самостоятельным, но далеко не самодеятельным человеком. Термин «самодеятельный», как он фигурирует в «Немецкой идеологии», передает именно созидательную (мастерскую) активность человека постпроизводящей действительности, избавляясь от технико-производящих коннотаций термина «самостоятельный» и других, однопорядковых ему: «самонадеянный», «самодостаточный», «своецентричный», «своемерный»... Все они, как раз, передают существо понимания и реализации свободы либералистического толка.



11.3.2. Освоение как игра.

В процессе осваивающе-свободного произведения, осуществляясь миром и внутри себя, вместе с тем, постигая, предметизуя тайны бытия и мира, человек не только не испытывает гнет (как в производстве) внешней необходимости. Тем более, не жертвует себя чуждому делу (что бы оно ни представляло собой). Он творит с наслаждением, увлеченно, захваченный всем существом своим, — помыслами, волей, чувствами. И, поднимаясь над мерками утилитарной пользы, — творит по законам красоты, добра и любви. Ибо во всем, что и как осваивающе творит, он (событийный человек) живет, не гонимый поработившими его силами и обстоятельствами, не будучи проклят на «добычу хлеба насущного в поте лица своего». Причем, — в конечном счете, через обеспечение производства, неважно в какой форме оно выступает. Он не теряется в создаваемых «вещах» и продуктах, не претерпевает одномеризующее, дивидуализующее, симулякрующее, киборгирующее, дигитализующее и проч. отчуждение. Люди живут в открытом присутствии бытия и времени, свободно (означенным образом), из собственных потребностей и влечений, созвучных одновременно веяниям и зовам бытия, времени, мира. Они живут открыто и истово в указанном смысле.

Отсюда понятно: процесс событийно-осваивающего творчества есть «напряжение» и проявление не какой-то «стороны» человеческого естества. Событийно значимое и весомое не воплотимо без всестороннего развития и всеобъемлюще-целостного (гармоничного) «задействования» способностей и потребностей, образующих интеллект, волю и воображение человека, его душу и дух. Мы уже знаем: освоения нет, и человек не осваивает событийно, будучи одномерным, «частичным» (Маркс) человеком. Или просто — агентом производства, какой-либо надчеловеческой сущности, вплоть до неких «сингулярных» искусственных интеллектов, хомосуперов. Нечего говорить об освоении, коль скоро человек оскоплен, вследствие отчуждения, удовлетворением, к тому же, «вещно»-примитивных «животных нужд».

Свободная, событийно-открытая осваивающая активность, вместе с тем, — такое напряжение, которое «расковывает» человека. В известном смысле это напряжение, — как игра всего человеческого естества, духа, души и тела, — доступно и совершается легко. И под углом производяще-практического зрения выступает чем-то вроде «разрядки», «снятия напряжения», «отдыхом».

Перед нами, стало быть, такое напряжение, которое в прямом и переносном смыслах «раскрепощает сущностные силы» и все «многообразные сущности» человека. Как раз, вследствие раскрепощения означенного, а также, поскольку здесь человек захвачен сознанием истинно, благостно (добротно, осмысленно) и красиво творимого, осваивающее произведение для человека становится захватывающим, радостным, упоительным, легким, оставаясь само по себе порой даже неимоверно трудоемким. Вот почему, перед нами не нужда, от которой человек в условиях производства бежит, а животворная увлекательная потребность самовыражения цельного человеческого со-творчества с бытием.

Вот, такое свободное осваивающее произведение, строго говоря, — это всегда экзистенциальное осуществление человека, способного к универсальному самораскрытию, в гармонии с внутренней и внешней природой. Оно есть развертывание человека естественным образом (с бытием и временем).

Скорей даже перед нами присвоение человека бытием и временем на то, что он вершит и как живет. Не он (человек) в своем осваивающем естествовании и жизни мира выступает «субъектом» (если, конечно, так можно выразиться), не он задает свое естествование. Будет правильней сказать: он лишь соучастник некоторой игры. Последняя, опять-таки, не им затеяна, и не ему принадлежит «авторство» в отношении нее. Самое большее осваивающий событийный человек есть лишь соучастник-исполнитель присвоенной ему «роли» в данной игре.

Освоение есть, стало быть, человеческая игра в игре бытия и события, участие (как нетрудно понять, играющее) в игре бытия, события. Отсюда, снова-таки, означенное состояние высшего удовлетворения, наслаждения, захваченности, радости и бесцельной (во всяком случае, производящей) осмысленности человеческой произведенческой активности. Отсюда же неутилитарная заземленность, напряженность, высшая оценочно-повелительная насыщенность ее, а также целый ряд других неотъемлемых аспектов играющего событийного человеческого бытия.

Важно принять во внимание, что участие человека в событийной игре, другими словами, его играющее творчество, освоение как игра всегда протекает в определенных рамках. Оно обставлено соответствующими «мерками» и «правилами». Иначе, вне данных ограничений, человек (существование, пусть даже человеческое бытие, заведомо ограниченное) не в состоянии раскрыться, творить, играть. Желать от него большего, чем он на то способен в этом смысле, невозможно. А по большому счету, означало бы обречь на погибель. Лишь внутри заданных «правил»-ограничений человек свободен и раскрепощен, предоставлен на самодеятельность, игре своего естества. Здесь он выдерживает, выносит при-сутствие времени и бытия (как они ему открылись). И только так, как это обставляют «правила», условия, он становится участником естественной (бытийной, событийной) игры. Потому же он не может взять на себя креативную роль здесь. Быть же безусловным «игроком» без «правил» человеку, видимо, никогда не дано.

Способный на игру всегда в некоторых мерах, он, все же, может их, так либо иначе, раздвигать. Однако, игра без «правил» и границ (коими человек отмерен и руководствуется) — это, надо думать, удел бытия, события, которые, если и могут быть выражены в форме какой-либо чтойности, то — более всего через игру. «Игры человека, в силу своей обусловленности, — лишь отдаленное приближение игры природы» [625].

Условия и «правила» в отношении играющего человека, кроме сказанного, дают возможность играющему, по Г. Гадамеру, как бы «раствориться» в игре и, тем самым, не быть обтяженным задачей «быть инициативным (т.е. отвлекаться. — Ш.А.), каким он бывает, должен быть при напряжениях, свойственных ему в повседневном трудовом (производящего характера. — Ш. А.) процессе» [626].



11.3.3. Освоение и искусство.

Имея в виду, что игра как таковая, в своем высшем проявлении «есть искусство» (Гадамер) и, что произведение (в том числе по законам красоты) как процесс и результат есть поприще реализации искусства, правомерно заключить: освоение событийного человеческого бытия тоже реализуется через искусство, в форме искусства, искусством.

Разумеется, последнее надо понимать не просто и не столько как некоторый уровень, «способ проникновения» («познания», «отражения») в существо вещей, чему принадлежит какое-то место между опытом и наукой (Аристотель). Не то оно также, что слышится в романском слове «Art» (нечто связанное с человеком, человекодейное, культурное), или же некая самостоятельная и специальная «форма общественного сознания и духовно-практической деятельности».

Эти и ряд других ходячих представлений уже издавна «пытаются затмить» то изначально сокровенно-значимое, чем, по большому счету, есть искусство как ис-кус-ство. Другими словами — творчество из куса, в кусе, ис-кусное, ис-кушающее, пребывающее в пространстве («...стве») куса. Санскритское же слово «Кус» («Каша», «Кош», видимо, имеются и иные его звучания), обнаруживающееся у славянских народов как «Каз», «Кос», «Кош», у немцев — как «Кунст», у персов и тюрков — «Кош», «Куш», «Киш», «Кенч» («Кенч») и т.д., — ныне почти стершееся и обессмысленное, несет в себе такие значения, как: наиболее важное, сущностное, изначальный порядок, жизнь, самообнаружение, главенствующее течение (движение), мир, обиталище, его раскрытие и изъяснение (выражение) в языке и т.п. Не составило бы особого труда показать, что между греческими словами «Kos», «Sofia», «Ethikos» и «Ethos» по их изначальности имеется много (и существенно) общего. Хоть обнаружение этой общности для целей нашего исследования определенно немаловажно, мы, тем не менее, не станем этим заниматься. Укажем лишь, два момента.

Из совпадения данных выражений вытекает также взаимодополняющее сосуществование искусства (как мы его нашли), этики (религии) и философии. Соответственно, — разума, воли и воображения, красоты, истины, добра и любви.

С другой стороны, творчество из куса, как оно нам обнаруживается, есть не всякое творчество (например, производящее), а поэтическое. Ведь «Кус» (как «София», «Этос») не есть достояние человека. Но скорей и прежде всего, как бы сказал Платон, — «принадлежность богов» (надо признать, Боги не возражали бы против метафорического обращения с ними). Потому-то человек не властен над ним (кусом), не располагает им по собственному усмотрению. Человек имеет доступ к кусу и творит лишь с «соизволения», при откровении и со-участии Богов. Каким образом совершается со-участие, — это другой вопрос. Любовь, между прочим, здесь (и не обязательно лишь в качестве «philio») играет «первую скрипку».

Поскольку искусство (прежде всего, как бы выразился Платон, «мусическое»), далее, есть со-вместное поэтическое творчество (со-творчество) человека с богами, то, опять-таки, оно не может выступать производством (со всеми его особенностями), но только в качестве про-из-вед-ения. То есть, осмотрительного, внимательно-проникновенного изведения мастером потаенно (у богов) сущего, причем, при откровенном соучастии богов в открыто сущее.

Результаты творчества как искусства, что общепринято, суть образы, произведения. Должно быть понятно: коль скоро искусство носит произведенчески-поэтический характер, образы, созидаемые им, — не просто продукты субъективной активности людей (как обычно представляется). Они тоже поэтичны и должны быть поняты творениями совместной деятельности богов и человека (мастера, поэта). Собственно, именно это и означает изначальный смысл слова «образ», производного от другого древнеславянского слова «раз» [627].

Вообще, искусством как поэтическим творчеством человек событийного существования захвачен в той мере и поскольку в жизни людей складываются, множатся условия для его проявления как созидания, свободной игры способностей, волений, воображения и ума человека в любви с бытием и временем. И творчество данное не может не быть освоением. Очевидно, далее, что через игровое, поэтически-творческое начало в освоение снова «входит» любовь. Вернее, оба начала теснейшим образом сопрягаются.



11.3.4. Любовь как высшее обнаружение освоения.

Выше (3.2.2.), а также в ряде работ [628] мы пытаемся разобраться с кой-какими аспектами любви. Причем, — преимущественно как главенствующей стороной, высшей формой проявления осваивающего созидания. Мы при этом даем себе отчет в том, что, кто и что бы ни говорил в многочисленной литературе на этот счет и о любви вообще, лучше и глубже написанного у Эриха Фромма в небольшом исследовании, «Искусство любить», трудно найти. Во всяком случае, нам ничего подобного не встречалось. Так что, отослав заинтересовавшихся к означенной работе великого мыслителя [629], к своим тоже, попытаемся предложить предельно сжатую «выжимку» из сказанного там. При этом, полученный результат, надеемся, восполнит дальше, сконкретизирует моменты осваивающе-произведенческой деятельности, остающиеся без обращения к любви как бы в тени, умолчанные, обойденные. В таком ключе, ниже показано, что любовь является главенствующей стороной и формой осваивающего созидания. Стало быть, особенности последнего, осваивающего существования вообще, не только присущи любви, но получают здесь полноту и предельное развитие. Именно благодаря этому человек обретает всемерное (для человека) соприсутствие бытию, единение с миром, всесторонне исполняется.

Начнем с констатации, что даже в неразвитых (присваивающих) проявлениях любовь стоит всего ближе к освоению. Причем, — настолько, что часто не просто обнаруживает осваивающую активность, но выступает наиболее развитой, определяющей данностью ее.

Весьма явственно совпадение освоения и любви из ближайшего соприкосновения с любовью в целом, ее определяющими чертами. Особенно же очевидно их слиянность при осмыслении категориально-предметных обнаружений любовного созидания (открытость, служение, понимание, откровение, забота, свобода, ответственность и т.д.). Не благодаря ли им, любовь полномерно развертывает осваивающее творчество, раскрывает специфику, суть последнего? Вместе с тем, возможна ли она сама без данной сути?..

Что исключительно значимо, любя по-настоящему, точно также, осваивая, человек проникается тайной бытия (кстати, всегда пребывающей и в самом человеке), удерживается в его открытом со-присутствии. Боги, как уже знали древние, всегда покровительствуют любви. Тем более, людям доступно соприсутствование, взаимопроникновение с вещами своего окружения, миром, друг с другом. Но все это возможно, имеет место лишь постольку, поскольку любовь реализуется осваивающе. И, если освоение, в свою очередь, не дотягивает до любви, — вряд ли, означенное единение, взаимопроникновение, открытость достижимы.

Нет ни одного поприща, где человек присваивает что-, кого-либо чему-либо, не вырывая его из естественной связи, — обособляет, оскопляя, расщепляя, извращая (вплоть до обезжизнения), противопоставляя себе и остальному окружению. И себя люди ощущают, реализуют аналогично. Даже осваивая вещи, нередко непродуктивно (не любя) трудясь, мы обходимся с последними и самими собой в таком же, отчуждающе-разорительном духе. Но лишь, когда человек осваивает любя, — и тогда он творит продуктивно, плодотворно, — разорительному и отчуждающему мироотношению приходит конец. То же самое, коль скоро он любит, осваивая, созидая. Собственно, разве можно созидать полнокровно, подлинно без любви?..

И это любяще-осваивающее жизнепроявление человека обнаруживается далеко не только в ходе выражения им своего любовного отношения к, так сказать, «объекту любви». Нет. Любящий по-настоящему человек и к остальным вещам, не являющим непосредственную направленность его любви, также относится. Он живет любяще, опрокидывая свою любовь и на остальные поприща жизни.

Вот почему нельзя не согласиться с апостолом Павлом и Э. Фроммом, что любовь, — неотторжимое от человека поприще, прокладывающее наиболее, если не единственно, адекватные стези, где человек способен по-настоящему быть среди вещей, в мире, с бытием. Соответственно, — преодолевать свое одиночество, отпадение от мира, бытия, от самого себя. Стало быть, — обретать все это сполна, коль скоро, по тем либо иным причинам, как-либо утратил, не сохранил и проч.

А ведь без всего этого, — что значит человек, как возможен?.. И, вообще, возможен ли, по большому счету, без любви? Точнее, — любовно-осваивающей реализации, со-присутствия вещам. Ведь, не доведенное до любви, освоение еще не полнокровно, как и любовь, не пронизанная осваивающим мироотношением, не любовь в подлинном смысле. Разобщенные, оба не преодолевают человеческую оскопленность, отпадение от себя и окружения, не способны дать человеку полноту бытия, единение с миром и вещами. Больше, вечность.

Но совершенно иначе обстоит с любовью и освоением, взаимодополняющими, взаимопереливающимися, когда любовь, продолжая освоение, восходит на высшие этажи человеко-бытийной созидательности. Любовь в такой данности (да и освоение) тогда не может не быть вершителем и множителем, продолжателем человеческого духа, души, тела, — естества его в целом.

Как жизнеутверждающее начало, очеловечивающее, открывающее человека бытию и бытие человеку, вечнящее последнего (об этом ниже), любовь, тем не менее, возникает, формируется, развивается (не прежде всего ли?) по осознании людьми своей временности, конечности, незащищенности, кончины. Стало быть, — ущербности, одиночества, бессилия справиться со всем этим располагаемыми средствами, формами освоения окружения и самого себя. Факт уходящей жизни человека, ее прекращение порождает тягу, возрастание стремления, любви к бытию. Ни в чем подобном нет нужды, коль скоро не сознаешь, что жизни твоей положен принципиальный конец, или сознаешь, что он не обозначен. Ничто, подобно смерти, не пробуждает у человека (причем, не просто в противоборстве ей) любовь к жизни, жизненной любви, жизни как любови жить, — это действительно так.

Несомненно, не переживай с самого начала человек ограниченные сроки «отпущенного» ему бытия, не «обжигайся» на своей конечности, разобщенности (одиночестве) с окружением, собственным родом, — его бы, подобно животному, не подстерегал «уход в небытие». Видно, и любви бы он не ведал. А испытываемые страдания были бы поверхностными, мимолетными, если бы вообще мало что значили. Во всяком случае, такое страдание не служит «выделке человека в человека» (Ф.М. Достоевский).

И все же, страдание другого рода, — так либо иначе осознаваемое, даже одухотворенное, образующее, выступающее как страда, — служит выделке человека (включая первобытного) в человека, вырывает его из уз бесчеловечности, возвышает, растит духовно и практически. Стало быть, любовно, осваивающе. Нет иного пути стать человеком, расти в любви, как вызревание через страдательность. Вернее, такую страдательность, которая одновременно есть также действенность [630].

Дабы быть в состоянии, с одной стороны, удерживать, растить в себе человечность и близость бытия, а с другой — располагать средством, служащим его открытому стоянию лицом к своей временности и гибельности, человек не мог не культивировать в себе такую творческую способность, которая должна была формироваться так, чтобы вобрать в себя и объединять в цельность все разновидности человеческого утверждения в мире. Этой-то способностью, творческой активностью, говорили мы выше, выступает любовь. Тем самым, она становится наиболее развитой формой творчества, венцом осваивающего отношения человека к жизни.

Вот почему, она интегрирует в себя, пожалуй, все разновидности творческого созидания, коими человек утверждается в мире. Как замечательно показывает Фромм в означенном произведении, преодолевая их односторонность, соответственно, неполноту, осваивающая любовь раскрывается, обогащается окружением. В свою очередь, богатит последнее.

Отсюда, благодаря подлинной любви, человек и игрок, и художник, и мастер, и ученый. Во всяком случае, выявленные еще Аристотелем, рубрики человеческой реализации (игра, опыт, искусство, наука) без остатка гармонично объединены, сняты любовью. Какое угодно предметное поприще, охватываемое данными рубриками, — плотничанье, строительство, музыка, общение по поводу каких-либо вещей, к тому же, локальных, частных, — все это, будучи односторонней активностью, часто выражая созидательность оскопленно (вплоть до отчуждения), весьма мало как придает человеку полноту бытия, единение с окружением, с самим собой, другими людьми. Если даже это достигается, то лишь на короткий миг, мимолетно, превращенно. Между тем, отпадение, неприкаянность преодолевается, достигается безусловное единение и полнота бытия любовью и только любовью.

Больше. Что-то еще, явлено сверх того. Говорят же, что у объятого подлинной любовью, «крылья вырастают». Ему все дороги открыты, везде рады, ждут, даже Бог!

Оно и понятно: ведь любви покровительствует, со-участвуя, божественное бытие. А главное — она, коль скоро подлинная, оживляет человека, лучезарит, заражает со-присутственным участием все, «устремляет ввысь», как бы сказал великий Платон.

Вот почему, между прочим, своей высокостью и зрелостью любовь настолько необычна, своеобразна, главное — могущественна, что, как утверждают древние мудрецы, способна «двигать Солнцем и светилами». Во всяком случае, выступая по подлинности (осваивающе), любовь есть такая человеческая созидательность, где человеку всего больше помогает, сотворчествуя, бытие. Где настоящая любовь, там непременно со-присутствует и бытие. И в этом нет ничего удивительного. Ведь, как мы знаем, осваивающая жизнедеятельность изначально простирается в соприсутствии бытия.

Важно понимать, что любовь, будучи всеобъемлющей формой творчества, свою общность, универсальность обнаруживает по отношению к тому историческому типу и даже уровню практики, внутри которой складывается, работает. Однако, как таковая она, именно в силу всеобщности в творческом смысле, настолько емка и развита, что преодолевает рамки своей историко-практической данности.

Потому-то мы видим, что весьма часто люди, очень даже различающихся историко-региональных эпох, пространств, сходны в любовном творчестве. По этой же причине, произведения (плоды) их созидательности преодолевают века и расстояния, не теряют своей человечески-родовой значимости, вдохновенности, поучительности никогда.

Да и сам способ творчества (не только результаты) таких великих во многом совпадает. Именно в их лице осваивающее отношение к действительности, жизни, пусть и в качестве исключения, случайности, но выражено. В протекшей до сих пор истории, собственно, таким образом осваивающая деятельность вершилась на уровне человеческой отдельности.

Конечно, сказанное об универсальном характере любовного творчества, не означает, что тут мы «игрецы на все дудецы», являемся в равной мере специалистами на любом поприще: в живописи, науке или еще где. Но, в принципе, подлинно любящий человек, — стало быть, захваченный, увлеченный, проникшийся и проникающий в предстоящее, — способен на каждом из поприщ проявить себя, утвердиться по-настоящему. Нужны только усилия, время, учеба. В том числе и по освоению самого волшебства любви. Не в этом ли существо идеи всестороннего и гармоничного развития?..

Между тем, как именно по данной части мы невежественны! Как мало делается нами, — и индивидуально, и общественно, — для своей гармоничной всесторонности, для приобщения к великому дару, мастерству, искусству, науке (и еще что-то) любви. Тому, — научившись чему, умея вершить, будучи любящим, — мы весь мир иначе видим, ценим. Мы переносим и на все вещи здесь свою любовь, осваивающее обхождение.

Оно, собственно, так и должно быть. Ведь любовь наша — любовь на миру, в мире вещей, благодаря и при участии всего этого, наконец, бытия. Вот почему, мы все время пока ведем разговор не столько о взаимоотношениях любящих сторон, не о любви между ними как таковой, но о том, что происходит с человеком в его взаимосвязях с действительностью, поскольку он любит, захвачен настоящей любовью.

Надо понимать, на уровне живого, дочеловеческого, даже на ранних этапах собственно человеческого развития о любви может идти речь лишь в смысле ее истоков, зачаточных, неразвитых форм. По большому счету, как мы определились, она — сугубо человеческая форма реализации, зреет с последней. По-настоящему свойственна, вернее, обретаема лишь развитым в человечности человеком. То же, что везде и всюду в жизни людей, кто и где бы они ни были, наблюдается, — близкие ли, далекие, но проявления, обнаружения любви (страсти, влечения, сердечно-половые тяготения, взаимо-проникновенные действия, энергия, чувственность и проч.), — по меркам соответствующих людей.

Да, наиболее важное в любви как высшей форме творчества то, что она действительно утверждает человека: не однобоко, не оскопленно и отчужденно, а гармонично, всесторонне, целостно, в единении с бытием, вечностью. С другой стороны, поскольку осваивающе-произведенческая деятельность есть самая развитая разновидность практической реализации человека миром, снимающая разного рода ограничения своих предшествующих состояний, должно быть ясно, почему любовь всего полней и адекватней раскрывается именно здесь. А еще точнее — в высших формах осваивающе-произведенческой созидательности. По сути, она и есть данная деятельность.

Прежде, чем двинуться дальше, отметим еще раз, несколько уточнившись, исключительно значимую черту любви. Она есть, пожалуй, единственное действенное средство, форма, где не просто человек вообще, но, вот, данный человек осваивающе со-существует, со-присутствует миру, обществу, бытию. Он невозможен вне всего этого, без жизнеутверждающих связей с вещами вовне и внутри себя. Ни одна форма активности, никакое поприще, будучи лишь моментом, снимаемым любовью, не дотягивает до нее в плане утверждения человека со стороны его отдельности в мире подобным образом.

Как бы пророк Илия, плотничая, не единился в своем труде с вещами, как бы ни общался с ними (Пабло Куэльё), данное общение было односторонним, не раскрывало его душу, дух, жизнь сполна. Илие недоставало любви. И именно в ней, пробужденный, он, любяще отдавая себя отстраиваемому заново Алеппо, смог раскрыться всеобъемлюще, в единении с богом, став по-настоящему пророком [631].

Лишь потому, что любви под силу целостное и истинное утверждение человека в слиянности со всем окружением, она, пожалуй, уникальнейшее средство, путь преодоления человеческой замкнутости, одиночества, бесприютности, отчуждения. Причем, — не вообще, а именно в плане отдельного человеческого существования.

Посредством и благодаря любви человек как таковой выбирается за пределы своей пространственно-временной замкнутости, конечности. И, единясь с другими людьми, миром, обществом, — исполняется подлинной сутью. Больше. Он полнится с окружением не только внешне, но также внутренне, раскрываясь, обогащаясь душевно, духовно, естественно. Иначе не может быть, коль скоро речь идет о единении, со-присутствии в подлинном смысле.

Очевидно также: достигая такого самоосуществления и самообнаружения в тотальности окружения, мира, посредством любви человек не растворяется, исчезая, здесь безоговорочно. Но сохраняется, остается в своей уникальности, неповторимой отдельности, светясь при сем присутствием окружения в себе и сам всецело пребывая в нем. В этом смысле, выступая по своей подлинности, экзистенциально, человек без любви, — без связей, единения с окружением, полноты самовыражения, — невозможен, мало что значит. А если и явлен, — то ведь, не в меру своей любви ли, главным образом?.. Чем меньше ее, Чем неподлинней, — тем меньше сам человек в духовном и практическом (да и всяком другом) смысле.

Как нетрудно понять, глубинная связь между освоением и любовью с самого начала очевидна уже из выявленной особенности их как средств и форм, единящих человека с действительностью. Мы уже знаем: в отличие от других разновидностей человеческой активности, —, различных форм игры, искусства, науки, многие из которых нашему современнику известны как пребывающему в оболочке производства, — лишь осваивающая (осваивающе-произведенческая) деятельность не позволяет человеку отпасть от мира, окружающих вещей, бытия, «замкнуться» на своей «субъективности». К тому же, — «атомизированной», «овещненной» (вплоть до частичного человека, «кнопкодава», «манипулянта», «потреблянта», симулякра, аватара и т.п.) производством. Осваивающая деятельность не допускает бесчеловечной человечности, характерной производящему присвоению. Осваивая, невозможно существовать, творить, — в музыке ли, живописи, за верстаком, на сцене, литературном, научном поприщах, — в отрыве от полноты жизни, без бытия. Другими словами, осваивающий человек не может жить, творить вне открытости, понимания себя и своего окружения. Соответственно, — не отдавая себя и не служа (в подлинном смысле этого слова) последнему: другому человеку, миру, высшим бытийным целям и призваниям. Так живя и творя, человек всеобъемлюще осуществляется; тут, по действительному, счету его стихия. Но ведь это все также стихия любви, любовного жизнеутверждения!..

И, нельзя не заметить, в таком осваивающе-любовном творчестве человек не навязывает «вещно»-эгоистическую (махровый индивидуализм) субъективность окружению. Он не допустит эксплуатацию, утилизацию вещей и людей (как «вещей») во имя корыстных целей и нужд. Между тем, это только и свойственно производяще-присваивающему существованию. Свойственно это также человеческой любви, коль скоро она протекает присваивающе.

Осваивающий (подлинно любящий) человек, конечно, не позволит себе отношения к другим людям, себе самому, вообще, к любым явлениям окружения как «состоянию-в-наличии», готовому на любую его эгоистически-потребительскую прихоть. Хуже — прихоть того, для чего он (человек) сам выступает поставкой. Так, и не иначе, предметы, люди явлены производящими формами творчества и существования. Потому-то, предметный мир, окружающие вещи, сам человек, независимо от его социального положения, превращен в «вещь» (средство), предназначенную для утилизации. В конечном итоге — на исчезновение.

Только осваивающе-любящей созидательностью человек выбирается из такого, отпавшего от бытия, самоуничтожительного (садо-мазохистского, далеко не сводимого к психологии) рабства. Здесь он способен всеобъемлюще со-участно и со-принадлежно (действенно, страдательно) заботиться о других людях, вещах, сущих. В том числе самом себе. Ибо без всего этого (действенного служения, сострадательной заботы) он сам ничего не значит. Как раз потому, наиболее полно, аутентично осваивающее творчество выражено реалиями любви. Без любви и речи не может быть ни о каком действенно-сострадательном соучастии, заботе человека в мире, в жизни собственного окружения. Нет речи и о подлинном освоении. Совершенно не случайно потому, что главенствующим категориальным определением (экзистенциалом) освоения и любви есть забота [632].

Итак, в осваивающе-любовном творчестве человеческая жизнь наполняется подлинно экзистенциальным, со-бытийным и даже событийным смыслами. Только оно доставляет, несравнимую ни с чем, радость жизни и то блаженство «нищеты духом» (самоотдачи, соучастия, сострадания, понимания, заботы...), к которой взывает любящий спаситель в Нагорной проповеди. Лишь в таком творчестве человек испытывает наполненность и исполненность своего существования, живет открыто, играя, созидая всем существом и миром. Именно любовь есть то божество (Гесиод, Платон), посредством коего люди единятся, обретают гармонию с самими собой и миром, преодолевают отчуждение и распадение, разобщенность. Здесь они стоят лицом не к смерти, но к бессмертию. Между тем, ко всему этому, — к отпадению от мира и бытия, к замыканию в самого себя, к «бегству от свободы», от того, чтобы «БЫТЬ», к атомизации, наконец, смерти, — ведет «любовь» присваивающе-производящая. То же самое — жизнь, где нет любви, где люди не относятся к действительности осваивающе.

После разговора о человеке, коль скоро он любит и опрокидывает свою любовь на окружение, пойдем дальше. То есть, обратимся хотя бы к некоторым моментам самой любви как известного предмета. Где и как бы ни проявлялась, любовь всегда выступает сотворчеством связуемых ею участников. Причем, — 1) как сотрудничающих относительно произведения некоторого сокрыто-сущего на свет; 2) со-трудничества человека как созидателя с предметом созидания.

Представителями последней могут служить: любовь к мудрости, любовь к отечеству, половая... В том числе и религиозная любовь.

К первой разновидности любви можно отнести, скажем, доходящие до глубочайшего взаимопроникновения, отношения двух сообщников (друзей, товарищей), сотрудников, занятых одним и тем же делом. Собственно, отношения учителя и ученика, родительская любовь, любовь растущего ребенка к родителям — не из этой ли области во многом?..

Вообще, как нетрудно видеть, водораздел между означенными проявлениями любви довольно относительный. Они тесно связаны. Потому часто случается, в, так сказать, «предметной любви» (особенно, коль скоро предметность олицетворена) мы одновременно реализуем отношения сотворчества.

Так, выше (3.2.2.) мы видели, любя мудрость, доискивающийся ее (философ), коль скоро угоден, как бы сказал Платон, заслуживает, — испытывает помощь, поддержку, встречное движение, — отклик (откровение) мудрости ради приобщения ищущего к себе. И нечто подобное наблюдается сплошь да рядом...

Можно вести речь о разновидностях любви, отталкиваясь от характера, качества последней. В этом смысле выделяют любовь эротическую, половую, филиастическую («филейную») Сторгеастическую, агапическую, каллитативную [633].

Отметим, далее, чрезвычайно значимую черту любви, которой касались как бы мимоходом. Коль скоро любовь подлинна, осваивающая, данная черта ей непременно присуща. Независимо от разновидности своей, любовь есть, говорили мы, сотворчество связуемых ею участников. Но, если быть точнее (и, опять же, ПЕРЕД НАМИ настоящая любовь), здесь, опосредствуя все, непременно соприсутствует, — вдохновляя, сообщая энергетику, возвышая, приобщая к истине, — бытие (Бог). На самом деле. Подлинная любовь, неважно, кого из людей и что связует, протекает с соучастием Божественной стороны. Потому-то, как раз, здесь люди реализуют себя полнотой жизни, гармонично, истинно: в единении со всем окружением, с бытием, преодолевая собственную конечность. Вряд ли без Божественного со-присутствия людям это все удавалось.

Отсюда также любовь, будучи подлинной, носит поэтический характер. «Поэтический, — разумеется, не просто в том смысле, что выступает творчеством (poie), — того хуже, что подразумевается ходячим сознанием. Перед нами человеческое творчество, где, соприсутствуя, со-участвует бытие. Как мы неоднократно указывали, согласно Грекам, такое творчество, когда в со-присутствии и со-участии богов, муз, других посланников Богов люди творят (воспитывают, образуют) друг друга, созидают духовно (идеи, понятия, мудрые и смыслозначимые предметы), должно считаться поэтическим («мусическим»). И любовь, стало быть, вполне относимо к данному роду творчества. Ибо, повторяем, коль скоро она осваивающая, в ней со-присутствует также бытие.

Искусство (по крайней мере, осваивающее), вообще, поэтическое созидание, — образы, порождаемые им, — непременно совершаются в любви. Поэтическое творчество заведомо любовно. Лишь в любви (поэтической, платонической) возможно со-творчество человека и богов. Можно даже сказать, поэтическое творчество и есть в подлинном смысле любовь. И она, конечно же, не может не выступать игрой. В различных любовно-поэтических играх и учениях людей с божествами (бытием), собственно, возможен, открыт доступ человека-поэта к кусу (чем живится искусство как ис-кус-ство). Точно также — к софии, логосу, этосу (поприще тяготений философов), к самому Богу и т.д. Отсюда, в свою очередь, созидаемы («порождаемы») высшие образы, истины, идеи, ценности, императивы...

Будучи «детьми» поэтической действенно-страдательной любви, произведения данные, безусловно, светятся любовью, несут ее. То же, что этого там часто не находят, — дело совсем другое (и, увы, печальное).

Несмотря на разнообразие проявлений любви, они, как бы ни специфицировались, имеют много общих черт. Среди последних, означенные выше, «открытость», «свобода», «ответственность», «уважение», «самоотдача», «служение», «забота», «взаимопонимание», «откровение» и др. Они, разумеется, пронизаны далеко не просто переживаниями, чувствами, эмоциями, верой, волей, умом, поступками. И, как ни крути, есть тут и момент неосознанных проявлений: то, что иной раз, принимают даже за «мистику», «магическую несказанность». Собственно, где человек выражает свою волю, своевольничает (творит свободно), данный момент просто обязателен. Как замечательно показывает Фромм, без означенных черт, во многом предполагающих, вытекающих одна из другой, любовь (а мы добавим, также освоение) просто не реализуема, теряет подлинный смысл. В книге «Любовь, смерть, бессмертие и осваивающий человек» [634] предпринята попытка осмыслить их в означенном плане.

Выше немало сказано, почему осваивающе-произведенческий способ человеческой самореализации всего адекватней и полно выражает любовь. Впрочем, также наоборот. Ведь любовь — освоение в высшей степени. А в подлинной любви (особенно выступающей заботой) осваивающее созидание находит наибольший простор для осуществления. Между тем, при господстве присваивающего отношения к жизни, протекая присваивающе, любовь лишена возможности нормального развертывания. Особенно пагубно сказываются на ней условия производяще-присваивающей действительности. До их утверждения присвоение, — вершась внутри натурально-личной практики и прибытийного человеческого бытия, — рядом моментов выражало стихийно сложившийся осваивающий подход (в-себе) к вещам. Однако, с приходом производства, безбытийного человеческого бытия, когда человек стал самонадеянно и своемерно царить в мире, присвоение напрочь лишается осваивающих привязок. Больше, само уже всяко довлеет над ними. Данное обстоятельство, разумеется, накладывает свой негативный отпечаток и на судьбах любви, всего, связанного с ней, выражающих ее категорий и форм. Не станем воспроизводить сказанное об этом всем по приведенной несколько выше, ссылке.

И как таковая, конечно, любовь (будучи творчеством любви, или же любовным творчеством, творчеством как любовью) не укладываема в прокрустово ложе производяще-присваивающей активности. Производящее творчество, являясь присваивающим, безличным, манипулятивно-техническим трудом, не может носить любовный в подлинном смысле характер. Доступная ему «любовь» проявляет себя через «вещное» потребительство, использование, насилие, навязывание (внешним образом) объектам любви индивидуально-эгоистических «хотений» с вожделениями. Совершенно не случайно, что соитие как один из высших проявлений взаимопроникновения любящих в половой любви сведено к половому удовлетворению, голому сексу. Собственно, именно это и фиксирует выражение «удовлетворение» (удо-вле-творение: творчество по успокоению, насыщению уда).

И сама любовь для производяще живущего человека выступает только тем, что можно назвать «БРАТЬ», «обладать», «присвоить». Обычно любовь понимается лишь как влечение, «чувство». Причем, — всегда эгоистически окрашенное разного рода «хотелками», «наслаждашками», страстями и проч. потребительского достоинства. То же, как одними лишь чувствами да влечениями дети рождаются, это как-то никого не смущает...

Любить для производящих людей, далее, — значит «быть любимым», сознавать «что тебя любят», то есть, «хотят иметь». Или же, напротив, — ты сам имеешь какие-то «вещно»-потребительские, плотские «вожделения», «страсти» к другому в качестве ОБЪЕКТА любви. В лучшем случае, любовь сводится к взаимному торгу «любящих» сторон, по образцу рыночных отношений [635]. Отсюда часто можно слышать: «раз он меня не любит, — чего я должна его любить?». Отсюда же (впрочем, не только) явление проституции, торга своим телом, органами плотского вожделения. О ряде других особенностей производящей любви прекрасно говорит Фромм в означенном произведении.

Так что, любовь, которой-таки люди связываются производяще, и любовью-то не назовешь, разве что, чем-то от превратной формы любви. И, по большому счету, любят ведь люди в производящих условиях, как бы выбираясь за последние, в маргиналиях производства. Тогда нередко даже производящие скрепы ниспадают. И люди реализуют, хоть и подавленные, оскопленные, но, сохраняющиеся еще в них, формы общения, идущие от бытия, непроизводящести, от осваивающего мироотношения.

Между тем, любовное творчество, где «размещено» освоение, не торгует, а дарит, служит, делится, выступает заботливой самоотдачей, действенностью и страданием, направленными на понимание, сбережение, умножение, рост, обновление. Причем, — не только любимого и любви, но также любящего, всего их окружения. Как «сплав» действенности и страдательности освоение в качестве любви, конечно же, не может быть ограничено чувственностью, переживаниями, душевно-волевыми состояниями любящего (в духе присваивающего понимания страдания). Верно, от чувств и переживаний дети не приходят в свет. Даже осваивательская страдательная активность не исчерпывает существа любви. Ибо последняя, помимо всего этого, — актуально деятельна. Точнее, самодеятельна, действенна. Опять-таки, речь о последних не в плане производственно-присваивающего понимания, хотя все это тоже в каком-то разрезе участвует в подлинно любовном процессе.

Любовь движет, соединяет не только «звезды и светила», как знали многие древние. Она движет также каждый подлинно созидательный акт (вернее, поступок) человеческого бытия. Все здесь связует и осеняет живительным светом. Что вершится без любви, — с заведомым изъяном, ущербно. Лишь зачатое и сотворенное (произведенное) с любовью, по-настоящему живо и открыто, обладает всеми реалиями на существование.

Любовь, как легко отсюда видеть, есть порождающая (причем, в смысле произведенческого созидания) активность, творчество. И этот процесс порождения выступает совместным творчеством, творческим соучастием, со-творчеством вовлеченных в данную жизненность, сторон. Здесь человеку (не только отдельно взятому) «противостоит» (вернее, со-творчествует) не единственно другой человек, но и боги, всякое сущее, коль скоро обретает исключительную, вплоть до смысложизненности, значимость. И, таким образом, любовь явлена, не иначе, как взаимосозидание.

Больше того. Выше указывалось, поскольку перед нами подлинная (поэтическая) любовь, в какой бы данности ни выступала, помимо означенных, взаимосозидающих сторон, она объемлет собой также сторону третью. А именно: то либо иное творческое соучастие здесь самих Богов (бытия). То же, что в процессе любви (коль скоро она-таки, налицо) не наблюдается означенное, вина, не столько любви, сколько любящих, вследствие их незрелости любить.

Всего этого, снова-таки, не дает производяще-присваивающее («вещно»-техническое, манипулятивное, навязывающее вещам чуждые меры и формы) творчество, какими бы разновидностями оно ни выступало, включая доступную, ущербную любовь.

Вернее, если здесь и происходит творение как следствие взаимного влияния (наподобие физико-механического «действие») любящих сторон, то, как правило, результат выливается лишь в деградацию, в, так либо иначе, насильственную переделку «субъектом» активности другой стороны, представшей «объектом».

Не случайно, любая производяще-присваивающая любовь довольно быстро угасает, превращаясь, как правило, в потреблятский торг, «вещно»-манипулятивную утилизацию. Последняя, в конечном счете, доходит вплоть до изничтожения любимой стороны. «Ведь каждый, кто любил, — констатирует Оскар Оальд, имея в виду производящих людей, соответственно, производящую любовь, — своих любимых убивал!».

Если производящий человек реализует свою любовь как присвоение, если он любовь воспринимает и осуществляет всего лишь «как обладание» [636], — Гибельный исход, как любви, так и любящих сторон безоговорочно предрешен. В любви же, где пребывает освоение, люди истинствуют, бытийствуют, преодолевают свою ограниченность, саморазорванность. Значит, они отдают себя миру и тем живут, обретая, как бы сказал Платон, «вечность» [637].

Надо заметить, сказанное — далеко не просто метафора или же аллегория. Платон на ряде страниц своего «Пира» (а также в «Федре», «Федоне» и других диалогах) это замечательно показывает.

Как таковая, будучи поприщем, способом существования человека по подлинности, полноте и в единении с бытием, своим внешним и внутренним окружением, осваивающе насыщенная любовь, действительно, вырывает человека из скоротечного потока прехождений. Она приобщает к вечности, придает ему бесконечное существование. Иначе и не бывает. Причем, что и как бы мы не творили в жизни, сколь великими подвигами не удивляли мир, каких бы успехов с признаниями ни снискивали, — коль скоро данные деяния, подвиги вершатся вне осваивающей любви, не под сенью и знаком последней, — вряд ли они будут способны придать нашей жизни черты вечности, бессмертия, непреходящести. В равной мере, никоем образом не обеспечит все это любовь, протекающая в присваивающей форме.

Лишь благодаря любви как высшей данности освоения, человек реализуется конечно-бесконечной, смертно-бессмертной диалектикой. И также, как ни одно другое средство, творческая активность не способно, подобно любви, дать человеку столь полно утвердиться в бессмертии, подлинно принять смерть, ничто не сравнится с ней по части человеческого приобщения, единения, пребывания предельно близко, понимающе, сопринадлежа предметам окружения, тяготения, смысла и служения. Причем, — независимо, идет ли речь о бытии (Боге), других людях или даже явлениях внешней природы. Важно понять, прежде и главным образом именно в осваивающе-любовном созидании жизни формы, связующие человека с окружением (открытость, понимание, осмысленность, служение, сопринадлежность и т.д.) придают ему онтологическую значимость, стало быть, вечность. Не дорастая до такого созидания, дела и поступки человека, — политика ли, писателя, музыканта, плотника, публициста, учителя, — так либо иначе ограничены, однобоки, не долговечны. Они не отдают событийностью, открытым соприсуствием бытия... В равной мере, не отягощены подлинно смысложизненной и вечной значимостью предметы, с коими человек взаимодействует, со-творчествует.

Касательно мудрости как такого смысложизненного предмета, соответственно, способа взаимодействия с ней это уже давно знают философы. Потому и называют способ (путь), как постигают, приобщаются к мудрости, достигают здесь непреходящих (вечных) успехов, «философией» (любовью к мудрости). Имея в виду, между тем, что мудрость с самого начала божественна, сверхъестественна, — да так, что Бог (бытие) в известном разрезе есть мудрость, — нельзя не признать, что филиастической любовью своей человек способен, проникая и проникаясь божественной тайной, снискивать откровения Бога (бытия). Иначе (без любви), к «тайнам» данным не приобщиться. Стало быть, не обрести вечность, бессмертие, передав открывшиеся тайны, истины человечеству.

Собственно, нечто подобное имеет место в других разновидностях любви, в том числе половой, эротической. Постичь другого человека, вообще, предмет наших устремлений, — понять, проникнуться им сполна и подлинно, — доступно только посредством любви. И коль скоро в ней соприсутствует бытие, она также овечняет любящих.

Повторимся, означенными и иными достоинствами любовь характеризуется, главным образом, будучи высшей формой человеческого творчества (освоения). Замечательно это показывает Фромм в «Искусство любить». Хоть при этом он не ведет речь об освоении, тем не менее, смыслы, содержание того, о чем говорит мыслитель, выражают осваивающее существо любви. В противном случае, просто не понятно, почему, каким образом в Последней как высшей всеобъемлющей форме творчества человек, обретая связь (единение) с своим внутренним и внешним окружением, утверждается в мире целостно, всесторонне. Стало быть, — полнокровно (не расщепленно, не отпавши от окружения). И не иначе, как живя осваивающе-любовно, он способен реализовать свою смертно-бессмертную (конечно-бесконечную) природу.

По-другому и не может быть. Ведь в полнокровной любви, — куда вовлечен мир, где присутствует бытие, — участвует все окружение человека, вечными силой, энергетикой, жизненностью коих он воспитан, поддерживаем. Здесь живятся, умножаются силы любящего. Он укрепляется, защищен, находит помощь, понимание, соучастие, открытое поприще своей реализации. Точно также, — поскольку сам любящий человек, служа окружающим вещам, отдавая силы, знания, умения, преумножая каждую из них, пребывает, продолжаясь, светясь тут увековеченно. Тем более, коль скоро он утверждается в мире, соприсутствует бытию подлинно экзистенциально. Другими словами, живет всем миром, прокладывает здесь собственный путь, сотворяет всегда значимые, ответствующее бытию, преодолевает смерть. Тем самым, — достойно умирает, умиротворяет себя.

Так примерно, любовь не только сохраняет любящего, обеспечивает ему возможность непрерывной самоотдачи, заботы, созидания и единения. Но (что важней) продолжает его жизнь после смерти. Коль скоро мы по-настоящему любим, в созидании делимся, служим другим, черпаем не только во встречном движении возлюбленного (а им может стать и сама жизнь, отечество, «Бог» и т.д.), но также из окружения, новые силы, энергию и время, — не исчезаем в лету, увековечиваемся в жизни и делах для других, мира, бытия. К тому же, — коль скоро мы осуществляем себя неповторимо, незаменимо, всегда нужно и значимо. По любому, это все является важнейшим условием нашего овечнения, обессмерчивания, соединения с родом, умиротворения [638].

Как таковая, любовь — будучи самобытной активностью, обнаружением неповторимого и неподменимого проявления жизни, куда при этом вовлекается мир, все человеческое окружение, творчество, — не может не стать вечной. Причем, через овечнение своих носителей-выразителей. Надо понимать, она вечнится, вечня жизнь не только во времени, но также пространственно. То есть, в плане всеохватного, всезаполняющего и всем переполненного мига движения, как бы впитывающего весь простор, останавливающего время.

Несомненно, в любви достигается бессмертие и в том смысле, что здесь люди творят общезначимое, непреходяще важное, — те самые «нерукотворные памятники» (А.С. Пушкин), — внося вклад в копилку культуры, преуготавливая себе вечную память делами и плодами своими в жизни последующих поколений и культур. Подлинная любовь всегда ведет к восхождению, умножению человечности и бытия, и именно принципиально новым, непреходящим. И данные, «нерукотворные памятники» не могут быть созданы без любви: к творчеству ли, к кому ли из людей, к предмету творчества, к жизни и т.д. Каждый из нас согрет, просветлен образцами и примерами из этих «памятников» замечательной любви. «Любви», — людей, которых, вроде, уже давно нет между нами, но которые благотворят (умудряя, осветляя, очищая) нас. Вдобавок, — нередко куда действенней, нежели живые, пребывающие рядом... Адресованная каждому без исключения, их любовь пробуждает и побуждает нас к действенно-страдательному самоопределению в жизни, к росту в человечности и бытии, к преумножению такой же любви.

И везде здесь люди исполнены веры. А последняя (независимо от разновидности), в свою очередь, коренится в любви. Без последней ведь и веры-то не может быть. Эта очевидность замечательно подтверждается Новозаветными Учителями. Стало быть, любовь и в плане веры надежнейшее основание обрести вечность. Ничто другое так не гарантирует человеческую небесследность как она. Здесь, в дополнение к воле, активным делам нашим, теплится вера и надежда, что мы не пропадем окончательно, сохранимся, не уйдем в забытие. И своеобразно подтверждая это, служит само наше окружение, любящие нас.

Человеческое страдание в означенном выше смысле, как растящее нас, возвышающее и удерживающее в человечности, без любви тоже было бы поверхностным, мимолетным, если бы вовсе не испытывалось. Мало что, подобно смерти, пробуждает в человеке любовь к жизни, жизненной любви, жизни как любови жить, — это действительно так. Вообще, многому другому обязана любовь. Однако, ничто, включая формы творческой реализации, не может сравниться с любовью в плане достижения людьми бессмертия. Ни одно поприще не столь благотворно в данном отношении как любовь. Оно и понятно. Перед нами высшая форма человеческой созидательности, влекущая к бессмертию в прямом и переносном смысле.

Все вышесказанное позволяет заключить: подлинная любовь присутствует в человеческой жизни как сохранитель, удерживатель ее от разрушений, порчи. Больше. Она не просто поддерживает наше существование, но, что важно, исцеляет, возвышает, устремляет к бессмертию, связывает с бытием. Она излечивает нас, совершенствует, устраняя человеческие изъяны.

И такое понимание, видение любви уже складывается в Греческой культуре. А у того же Платона находит глубокое мифо-поэтическое осмысление. «Так, говорит замечательный отечественный амуролог, Ю.Б. Рюриков, — впервые в нашей цивилизации возникла мысль о великой вздымающей силе любви, о ее роли творца, исправителя людской природы, ваятеля лучшего и целителя худшего в ней» [639].

В диалоге «Федр» Платон устами Сократа развивает учение о крылатой природе души. Бессмертная по своей природе Душа в нормальном состоянии обитает в занебесных высотах. Но, обломавши крылья в сутолоке движения, или просто обтяженная «злом», «смятением» она «падает». Если не столь озлоблена, не сильно повредилась, — ей может повезти. И душа попадает в «благодатную почву»: человеческое тело, вместе с тем, оживляя его. Коль скоро же человек живет праведно, прекрасно, благородно и т.д., силой посещающей его любви душа пробуждается, пестится. Вместе с телом она наполняется красотой и благородством. Человек возвышается, его душа начинает заново окрыляться, тянуться к утраченной заоблачной выси.

Так, по мере роста, питаемая и взращиваемая любовью, душа возрождает («вспоминает») в себе отблески («искры») вечных божественных истин. Захватываемая последними, она возгорается возвратом к былой жизни: снова обрести занебесную красоту, вечность, бессмертие. И ее устремления не бесплодны. Ибо, как справедливо полагает вечно живой Платон, любовь наделяет человеческую душу также способностью расти, возвышаться, наконец, вознестись и слиться с вечностью. Способность (скачок), переход к занебесной сущности она совершает посредством того, что гениальный философ называет «исступлением». Другими словами, перед нами что-то от трансценденции, прокладки «мостика» и движения им от мира земного (смертного) к занебесному («бессмертному»).

Думается, в форме эстетико-философского миропонимания, мифотворчества лучше и глубже того, как Платон описывает существо и место любви в человеческой жизни, не скажешь. Несомненно, явлено глубочайше прекрасное видение существа дела. И нельзя не согласиться здесь с Юрием Борисовичем Рюриковым: «...Любовь у Платона — лестница, которая ведет к смыслу жизни, к бессмертию. Это гигантски важная часть человеческого существа, одно из самых главных проявлений человеческой природы. Любовь превращает человека в часть мирового целого, связывает его с землей и небом, с основами всей жизни. Она делает человека больше, чем он есть — поднимает его над самим собой, ставит между смертными и бессмертными... В мифологическом, карнавальном наряде здесь выступает самая державная, самая стратегическая роль любви — и самое неясное ее свойство: ее загадочная сила, которая прорывает тленные путы будней, вздымает человека над бренным миром и делает его как бы надчеловеком, как бы полубогом... [640].

• ** *

Таким образом, событийное творчество как свобода, игра (освоение), носящая поэтический, ис-кус-ный, любовный характер, — далеко не простое «препровождение времени», «развлечение», «забава», «несерьезное» и т.д., как она видится поверхностному вниманию. Это такое «досужее» (свободное) времяпрепровождение, которое настолько «несерьезно» и «забава», что также слишком серьезно. Причем, настолько, что есть единственно возможный способ существования человека, коль скоро он превозмогает себя в качестве производящего и выходит к событийному бытию, располагает свободным временем, озабоченно служит миру и сотворчествует бытию.

Поэтически-игровое, в том числе искусственное, научное, больше, любовное начало в жизни людей, в истории человечества всегда, так или иначе, выражало моменты осваивающего существования. Именно поэтому «следы» освоения в протекшей (особенно до постиндустриализма) истории нигде не находимы и не явственны столь ощутимо, как в любви, искусстве, других родах поэтического творчества и многих игровых проявлениях жизни людей. И, тем не менее, мы имеем основание полагать, что до сих пор протекшая история подлинно осваивающее отношение человека к вещам являет разве что в «следах», отдельными случайными всплесками, превращенными формами. Строго говоря, осваивающее существование человек протекшей истории обнаруживает лишь, как уже указывалось, в плане общечеловеческом, родовом, сущностном. Да и игры людей здесь, как очевидно из Й. Хейзинги [641], далеко еще не те игры, коими ближайшим образом живет осваивающее созидание. О любви же, искусстве и говорить не приходится.

Особенно это касается людей производящей практики. Труд как производящая активность никогда в действительном смысле не есть искусством, тем более, любовью, даже игрой.

Чтобы он стал игрой (в осваивающем смысле), мало того, что протекает по правилам, мало, что может совершаться с энтузиазмом, легко, даже с вдохновением. Мало и того, что иногда он способен носить не чуждый людям характер, характер необходимости. Кстати, если все это и случается в условиях производства, то только время от времени, на краткий миг.

В осваивающей игре (как и любви, искусстве) должно со-участвовать, помимо означенных моментов, также человеческое естество: его внутренняя и внешняя природа, мир, бытие, если угодно, бог. Между тем, как известно, труд в качестве производящего труда — это (воспользуемся общеизвестной и не утратившей от того глубиной в плане истины аллегорией) «проклятье», ниспосланное человеку за его «прегрешения». Потому полагать, что в нем принимает участие бог, было бы кощунством. Производственный труд — это удел людей «царства необходимости», главным образом «вещной», производяще-техногенной со всеми, вытекающими отсюда, негативами. Игры же в такой необходимости, по необходимости, не обходимые, — еще не те игры. В конечном итоге они могут привести лишь к игре людей с самими собой, где «за спиной» их роковым, смертельным исходом разворачивается производственная самоигра.

Только с переходом из данного царства (через постиндустриализм) в царство свободы, труд (произведенческое, осваивающее творчество) по-настоящему становится игрой. И как такое свободное, играющее, искусное, любящее творчество есть способ существования мира человека, где последний относится к вещам «по законам красоты», воплощает прекрасное. Однако, этот способ существования только тогда станет освоением и освоение — только тогда освоение, когда реализация красоты в нем будет гармонировать, точнее, выступать сознательным (событийно-моральным) воплощением истины, добра и любви. Красота, утверждаемая сама по себе, еще не дает освоения. В лучшем случае, здесь — намеки на освоение, его проявления.



11.4. Связь освоения и присвоения в событийном человеческом бытии.

После всего сказанного не составит особого труда соотнести присвоение и освоение в событийном человеческом бытии. Для этого вспомним: раскрывая, насколько можно было, событие, мы установили его тождественность с присвоением. Легко видеть, поле отмеченных и других проявлений событийного присвоения, конечно же, не соизмеримо с присвоением, коим живет, скажем, человек как технико-производящее существо. Больше того. Несложно заметить, любая присваивающая активность человека, в конечном счете, коренится в событийном присвоении: возможна, осуществляется под покровом и в просвете события-присвоения. Человек присваивает, — «испытывает самостоятельность», представляет себя «отправной точкой» вершащегося вокруг, «мерой всех вещей» и т.д., — поскольку ему предоставлена такая возможность. Верно даже сказать: он затребован на присваивающее мироотношение, поставлен на последнее, обеспеченный природными (бытийными) условиями. Потому он защищен покровом стечения бесконечного ряда обстоятельств в мире, которые не сам создал. Он существует, творит в пространстве и времени, пользуется «дарами», опять же, не им уготованными. Да и предназначения, смыслы своего существования человек не может черпать из самого себя.

Не случайно, не понимающий все это, человек-присваиватель постоянно ощущает зыбкость, недостаточность собственной самонадеянной и самоуверенной активности, существования, свою принципиальную необеспеченность в таком качестве. Наконец, — испытывает смутное сознание «чего-то такого», благодаря чему только, он «способен быть». В частности, проявлять присущую ему присваивающую активность. Отсюда, кстати, его обычно безотчетные поиски этой «основы», «предпосылки», нигилистическая «чехарда» систем мироотношений, картин мира, мировоззрений и т.д. А в целом — то, почему Новое и Новейшее время правомерно с полным основанием квалифицировать «эпохой нигилизма» (Ницше, Хайдеггер).

Но мы также установили и осмыслили человеческое творчество в событии в качестве освоения. Вряд ли последнее способно «похвастать» возможностями, располагаемыми событийным присвоением; вряд ли оно пригодно для «работы» события-присвоения, будучи, как было замечено, всего лишь моментом последнего. Впрочем, в сем ему (освоению, существеннейшему моменту способа существования человеческого бытия как события) нет нужды.

Но если событие есть именно присвоение, если оно выказывается присвоением, а не освоением, то, может, такой же вывод правомерен и относительно существования человеческого бытия? Что если и оно, по крайней мере, не столько осваивает, сколько присваивает? Может, все же, оно есть не освоение (на чем мы настаиваем), а присвоение?

Данный сомнение-вопрос, к тому же, правомерен, поскольку в существующей литературе (и не только отечественной), даже у, так сказать, «пионеров», обративших впервые внимание на присваивающую и осваивающую активности человека, поводов для такого заключения достаточно. Однако, проведенный нами анализ дает еще больше поводов данного заключения не держаться.

Освоение и присвоение в событийном процессе, как явствует из предшествующего изложения, — формы активности, присущие двум, скажем так, «субъектам». Если присвоение выражает все вершащееся в событии, самим событием и для события, то, нетрудно понять, данная же «картина» предстает (как, насколько полно и т.д. — другой вопрос) через освоение, под углом зрения человеческого присутствия, захваченности событием его.

Конечно, из того, что событийный человек живет осваивая, вовсе не следует заказанность для него присвоения. И все же, присвоение в его активности никогда не доминирует, никогда не являет себя, не будучи «приручено» как-то освоением.

Следует, говоря обо всем этом, не забывать, — освоение ли перед нами, присвоение ли, — они лишь моменты, обнаружения практики как способа человеческого бытия. Потому, в заключение нашего рассмотрения повернемся вновь к событийной практике и раскроем, в дополнение к затронутым, некоторые другие особенности последней. Без этого осмысление ее в связи с событием оказалось бы крайне недостаточным. Начнем же с попытки (вряд ли на большее можно претендовать) осмысления «опасностей», подстерегающих и в условиях произведенческого бытия человека в мире. Видимо, от всевозможных опасностей своему бытию человек никогда не освободится. Управляясь, преодолевая одни, он наталкивается на другие, часто до сих пор неизвестные. Причем, — порождаемые именно его же способом существования.



Примечания


600. Алиев Ш.Г. Философские основания образования событийного человеческого бытия. — Осваивающе-произведенческая основа образования // Там же.
601. Цит.: Фромм Э. Концепция человека у Карла Маркса / Душа человека. — М., 1993. — С. 388.

602. См. об этом: Алиев Ш.Г. Осваивающая практика: категории — становление — реальность // Там же. — С. 92-113.

603. Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Том II. — М.: Русский язык, 1979. — С. 709.

604. Там же.

605. Словарь современного русского литературного языка. — М.-Л.: изд-во АН СССР, 1959. — С. 758.

606. Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология // Там же. — С. 440.

607. Там же. — С 68.

608. Там же.

609. Там же.

610. Там же.

611. Там же. — С. 433-434.

612. См.: Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года // Указ. соч. — Там же. — С. 113-127.

613. Там же. — С. 120.

614. Там же. — С. 120-121.

615. Там же. — С. 120.

616. Там же.

617. Там же.

618. Там же. — 121.

619. См.: Алиев Ш.Г. Осваивающая практика: категории — становление — реальность // Там же. — С. 124-129; его же: Любовь, смерть, бессмертие и осваивающий человек // http://proza.ru/2021/07/12/1061.

620. Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года // Там же. — С. 121.

621. См. об этом: Алиев Ш.Г. Человек: способ и смысл существования // Там же. — раздел 9.6.2; его же: любовь смерть, бессмертие и осваивающий человек // http://proza.ru/2021/07/12/684

622. См. Словарь современного русского литературного языка // Там же.

623. См. Алиев Ш.Г. Практика как освоение. Освоение как способ человеческого бытия. — Там же. — С. 63-78, 79-92.

624. См. Алиев Ш.Г. О человеческой свободе // http://filosofia.ru/76734/; его же: Добро и зло в нравственности (некоторые аспекты) // «Горизонты образования. — 1(23), Севастополь, 2008. — С. 6-14; Алиев Ш.Г., Глушак А.С. Своеобразие нравственного (некоторые аспекты) // Філософскі пошуки. — вип. XXIV. — Львыв-Одеса: соцыо-центр европи, 2008.

625. Гадамер Г.-Х. Истина и метод. Опыт философской герменевтики. — М.: Прогресс, 1988. — С. 151.

626. Там же.

627. См. об этом: Алиев Ш.Г. Практика как освоение. Освоение как способ человеческого бытия // там же. — С. 116.

628. См., например: Ш.Г. Алиев Осваивающая практика: категории — становление — реальность. — Харьков: Основы, 1998. — С. 123-125 и др.; Его же: Тема любви в платоновском понимании философии // Философские перипетии. — Вестн. Харьк. Ун-та, Харьков, 2001. — № 44. — С. 13-20; его же: Атеистическая религия // http://proza.ru/2019/11/10/13; его же: Любовь, смерть, бессмертие и осваивающий человек // http://proza.ru/2021/07/12/169.

629. См.: Фромм Э. Искусство любить / Эрих Фромм. Душа человека // М., 1992. — С. 111-172.

630. См. об этом: Алиев Ш.Г. Осваивающая практика: категории — становление — реальность // Там же. — С. 123-125; его же: В.А. Роменец о Смерти как факторе смысложизненного самоопределения человека // http://filosofia.ru/76750/; его же: Любовь, смерть, бессмертие и осваивающий человек // https://proza.ru/2021/07/12/1061.

631. Пабло Коэльо. Пятая гора. — Перевод с португальского А. В. Эмин. — К.: "София". М.: ИД "Гелиос", 2001.

632. См. об этом: Алиев Ш.Г. Любовь, смерть, бессмертие и осваивающий человек // http://proza.ru/2021/07/12/917.

633. См. об этом: Флоренский П.А. Столп и утверждение истины. — М.: Правда, 1990. — С. 394-408.

634. См.: http://proza.ru/2021/07/12/169.

635. Фромм Э. Искусство любить // Там же. — С. 112.

636. Фромм Э. Иметь или быть. — М., 1986. — С. 166. См. также: Алиев Ш.Г. Осваивающая практика: категории — становление — реальность. — Там же. — С. 125-128.

637. См.: Платон. Пир / Платон. Соч. — Т. 2. — С. 131-143.

638. См. обо всем этом: Алиев Ш.Г. Любовь, смерть, бессмертие и осваивающий человек // http://proza.ru/2021/07/12/1061.

639. Рюриков Ю.Б. Мед и яд любви. — 2-е изд., М., 1990. — С. 23.

640. Там же.

641. См.: Хейзинга Й. Homo Ludens Человек в тени завтрашнего дня. — М.: Издательская группа «Прогресс-Академия», 1992. — С. 5-213.


Рецензии