Роман Последняя война, разделы 13, 14

                ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА

                роман


                Павел Облаков-Григоренко



                13

            Розовые и упругие, звонкие, словно бронзовые,  стволы деревьев, уносящиеся вверх, медленно возле самого неба  качались, их серебряные шелестящие кроны, тонущие в жёлтых солнечных пятнах, казались ему убегающей вверх, празднично украшенной лестницей. А - куда лестницей, зачем? Неведомо... И ему неистово захотелось вверх туда по ней взбежать, скрыться там в белых густых облаках, чтоб никто никогда не нашёл его.
          Никого, ничего наверху не было. Тишина, покой, только ветер-бродяга свистит.
          Звук боя остался далеко позади, слева и справа - глухо за лесом урчало, бухало, вздрагивала земля, словно её рубили гигантским топором. "Возможно, наладили каким-то чудом оборону,- думал он, сдерживая жгучий стыд и одновременно радуясь, что жив остался,- зацепившись зубами, остатки полка, под бомбами сгорая, борются, противостоят... А может,- тут же думал он,- обошли уже немцы давно расположение полка с обеих сторон и дальше гонят в пыли танковые свои колонны к большим, беззащитным теперь городам, а остатки несчастного полка добивают в упор пушками и самолётами..." Значит, раз так,- надо было дальше упрямо бежать, чтобы по возможности не отстать от острых, как садовничьи  ножницы,  вражеских танковых клиньев и, их обогнав, выйти, в итоге, к своим,- уж он бы рассказал там всем, как геройски сражался, как с одним пистолетом на танки попёр... Он и сам сейчас верил, что так оно и было, что, приняв неравный бой с превосходящими силами противника и получив ранение, он честно отступил..." А попадёшь в плен - вот тогда точно потом не открутишься, сразу припишут - трусость, предательство..." 
            Он и растрёпанные, измотанные бойцы звонко, отрывисто и пугающе перекрикиваясь, переглядываясь сквозь стволы деревьев и листву кустарников, летели по залитому ярким солнцем, звенящему от птичьего гомона перелеску, по какому-то заколдованному,- чувствовал с недоумением капитан,- периметру вокруг страшной и кровавой, никак не желающей уходить в прошлое сцены, как бы ярко освещённой на подиуме разноцветными лампами: люди живые - обезумевшие от вида и запаха смерти, люди мёртвые - в сожжённых, изорванных гимнастёрках; перевёрнутая вверх колёсами, чадящая техника, мгновение назад бывшая такой грозной и непобедимой, и всюду - гудящие огни, пожары, дымы, стоны и проклятья раненных... "А зрители - кто?- леденея, спрашивал себя Сафонов.- Кто в зале с пригашенными огнями сидит, и, ироничные улыбки спрятав в губах,- на всё это кровавое действо глазеет? Кто затеял всё и - зачем, главное?"
          Полные муки лица бегущих рядом с ним людей, такие истончённые, белые, что, казалось, их нарочно мелом выбелили, от его внимательного вопрошающего взгляда отворачивались. Сафонов, безумно стыдясь своего безостановочного бегства и, пожалуй, неуёмной, какой-то совсем запредельной трусости, так, к его удивлению, сильно и безобразно, как третье, лишнее, плечо, выпершей из него, видел в залитых слезами глазах других людей то же, что и внутри себя: стыд за происходящее, страдание и желание осмыслить причину столь глубокого падения. И нужно было, наверное, им всем - и ему, Сафонову тоже - остановиться, обняться, признаться друг другу в случившемся горе, в содеянном грехе, в оставшейся всё же - не смотря ни на что - в сердце любви друг к другу и к родной земле, и - начать поскорее всё сызнова, вернуться назад и хоть голыми руками, хоть зубами - но остановить врага, пусть погибнуть всем, но - с чистой совестью! Но страх - этот великий обольститель, маг и обманщик - страх разоблачить себя, свою проявленную слабость, продемонстрировать прилюдно на душе своей, что ли, толстый, давний налёт ржавчины, гнили, испорченности - гнал всех до одного без оглядки вперёд, вперёд, точнее - назад, в неизвестность, наполненную тревогой и мрачным ожиданием  неизбежного, справедливого наказания.
         Словно жёлтые беззвучные легчайшие воды струились наверху. Ничего не ведающие, счастливые птицы весело заливались повсюду, наполняя тишину суетой и значением; зелёные лапы деревьев, пробитые яркими лучами, тихо, с шелестом вибрировали, как живые, вполне разумные, мыслящие существа, лёгкий, сладкий ветерок всё норовил что-то важное в уши прошептать, в губах, на щеке оставить свой трепещущий, тёплый поцелуй; растянутое в странную золотую линию солнце настойчиво махало рукой сквозь прозрачную листву, словно стараясь их, неистово бегущих, ковыляющих людей, образумить, остановить, тоже кричало им, подвешивая в небе высокое, протяжное эхо, но никто не хотел ничего ни слышать, ни видеть, ни отвечать... И - птицы, птицы - они сводили с ума! Нет войны, слушая их, казалось,- нет; только одно вечное сплетение счастья, покоя, наслаждения, а - не со звоном вдруг лопнувшее у самого лица какое-то чёрное, зловонное пространство, вмиг вздувшееся чужой, вырванной из многих жил кровью...
           Сафонова, пробегая в его голове как-то мимо, бочком, задела одна мысль,- словно облачко над ним веселящего хохота пронеслось.
       - Товарищи!- остановившись, повернувшись, пугаясь своей решительности, стал вдруг неровным, срывающимся, слабым от усталости голосом призывать он, подвешивая в воздухе странно звучащее, короткое эхо, и к нему сквозь тёмные, толстые и высокие столбы деревьев поворачивались бледные пятна лиц, очень недружелюбные, недоумённые.- Товарищи!- ещё громче сказал.- Я - капитан Сафонов, передайте по цепи: на ближайшей поляне собираемся - надо реорганизоваться, будем решать, что дальше делать... Сопротивляться надо, товарищи!- у него - радовался он - осталось всё-таки оружие, главное его оружие: его командирские напор, воля, решительность, хоть и значительно теперь подпорченные. Над переносицей по привычке, за годы въевшейся в него, грозно брови в молнию изломал, и сразу увидел - точно по воздуху откуда-то сзади прилетело это к нему - свои запылавшие ало ромбы на малиновых очень важных петлицах; рука к голове сама потянулась, козырёк на лоб насунуть, но - вспомнил - фуражка, гордость военного, позорно потеряна, и дрожащие пальцы, коснувшись пыльных мокрых волос, словно обжегшись об них, тотчас вниз сбежали. "Командир же я, в конце концов!"- горячо стал убеждать, убаюкивать себя он, дёргая, оправляя гимнастёрку внизу, точнее - то, что от неё осталось - какие-то неровные, напитанные его потом и кровью полосы и куски. Никого из комсостава он не видел - ни одной щекастой физиономии с важным блеском в глазах, а раз нет - то, значит, надо было самому командование над людьми принимать и точка. Он остановился, стал, сбивая с бровей и со лба липкий горячий, солёный пот, осматриваться, пронизывал внимательным взглядом забитые ветками и колючками синие волны кустов, пытаясь сосчитать чёрные густые точки медленно за ними ползущих людей, глухо откашлялся. Рука, предплечье, задетая крошечным, но чрезвычайно зловредным осколком снаряда, окраснела, странно в один бок вспухла, начала неприятно пульсировать, словно через неё пропускали горячий огонь. Пройдёт!- подстегнул себя он, закрывая грязным рукавом ало-голубую рану. И тут изнутри его, как раздавленный красный говяжий фарш, попёрла некая оглушившая, ослепившая его субстанция, выдавливая всё лучшее, наиболее самоотверженное, только-только начавшее зарождаться в нём, и следом стала вырисовываться истинная реальность перед ним, которую он всеми силами от себя отталкивал, изгонял: нужно спастись! Любой ценой вырваться из этого зазвучавшего над ним кошмара, бросить к чёрту всё - патриотизм, мужество, прозрение - все эти запоздалые его горе-начинания,- уйти, зашиться куда-нибудь в чёрный угол под пень, в берлогу, как медведь, спать там, закрыв голову лапами... И то же он читал на других лицах. Расстреливать,- резануло солёным его,- всех не расстреляешь, пуль на это дело никаких не хватит!.. Его и самого сейчас,- холодея, дальше додумывал,- можно было с чистой совестью к стенке поставить...
             Разорванные, растерзанные внезапно обрушившейся с неба неведомой силой, безразличной к ею творимому, трупы людей, виденные им за последние два часа во множестве, поднимались из каждой щели, из каждого куста, грозили ему окровавленными кулаками, гневно  сверкали остатками выбитых глаз в чёрных, пустых глазницах. "Почему - мне? В чём я виноват?- пугался он, шарахаясь в сторону за спасительный частокол деревьев, и ему всё больше начинало казаться, что это именно он повинен в такой нелепой, такой преждевременной их смерти.- А, может, это те,- катился дальше на него невидимый, но зловеще тяжёлый, неподъёмный валун, прямо на грудь его, душа и беспокоя его,- которых он в сырых подвалах ночами в затылок с упоением расстреливал, куря зубами папироски, думая, что совершает полезное, необходимое для общества? Какое же, к чертям,- полезное? какое - необходимое?- окутывал густейший ужас его душу,- жёны - вдовы, дети - сироты... Растоптанные судьбы многих людей..." И снова он вспомнил, как волны наслаждения и возбуждения, поднимаясь откуда-то из низа живота, окутывали всё его существо всякий раз, когда, выдавленные пулей, из ушей и из носа очередной жертвы, из кругленькой на затылке дыры выхлёстывало розовое, пенящееся, дрожащее мессиво мозгов, высоко била, шипя, струя горячей крови, и в тот же миг жизнь, вышедшая вон из распластанного на полу у его ног тела - будто в него самого, в Сафонова, склонившегося низко над погибающим, тихо входила, словно всасывал он её в тот миг в себя; и вот именно эти чрезвычайно волнительные тогда для него мгновения, когда его как бы вдвое больше становилось, прибывало, когда он в забрызганных кровью сапогах, жутко и весело прищурив глаза, над трупом стоял - его хищничество, каннибализм? - именно это чудовищное действо, получается, уплотняясь в десятки раз, умножаясь в геометрической прогрессии - в одну общую... пользу в его памяти отложилось?! О Боже!.. И он, вспоминая, начинал стонать, лицо себе ногтями раздирать, рвать волосы... Ничего спасти, ничего изменить нельзя, или?..
           Он упал, сотрясаясь, задыхаясь, покатился в траве и прошлогодней пряно пахнущей листве, закрыл лицо ладонями, заливаясь горячими и колючими,  чужими какими-то слезами, исходящими, казалось, откуда-то со стороны, которые захлестнули его, закружили, бросили на самое дно мутной горькой, летящей в пропасть реки. Под веками заискрились оранжевые и жёлтые пузыри, тотчас превращающиеся в лица людей, с укором, с сожалением на него смотрящие. "Пойдите вы все прочь!- взмолился он, горько морща щёки, нос, брови.-  Я ни в чём не виноват, слышите? Это время такое пришло, когда общая, накопленная за многие годы ненависть разом свела с ума всех людей и меня в их числе, и все, точно бешеные псы, лают и кидаются друг на друга! Раньше нужно было мириться, руки друг другу жать - где мы раньше были, почему же не делали этого?.. Хочешь скрыться, сбежать - а тебя и всех, всех людей без исключения - тащит без остановки только в одном направлении, к погибели, к краю, к исчезновению... Так что же будет?.."
           Он, наконец, успокоился. Лёжа тихо на спине в тёплой, мягкой, ласкающей кожу траве, чувствуя, как по рукам колючими лапками бегут муравьи, пролил взгляд наверх. Деревья, сходясь и расходясь, словно гигантские исполины, пели густым басом какую-то монотонную, великую песнь, заставляя всё вокруг себя - и душу его, Сафонова тоже, - вибрировать с ней в унисон, с ней вместе радоваться и дрожать. И потом он понял, что это ветер протяжно шумит, рождённый неустанным вращением земли и восходами и закатами солнца; и ещё дальше он вдруг взглянул, на миг как бы всю космическую перспективу узрел: голубой, летящий шар земли в чёрном, загадочно молчащем пространстве, беззвучно кипящие звёзды, паденье, круженье комет и ослепительные вспышки сверхновых, освещавших на миг величественное вращение галактик, а над всем этим... кто? Кто так умело завёл всю систему? Вот на этот вопрос ответ он не знал, а очень хотел бы узнать...
           Лёжа и просветлённо улыбаясь, он вспомнил жену свою Шурочку, перед которой в сущности был очень виноват, почти бросив её на произвол судьбы,- её руки, глаза, как она в принципе мучилась, вынашивая и рожая ему детей, воспитывая их. Он никогда не замечал, не ценил в ней это - её терпение, её жертвы, её эту самую настоящую, наверное, в итоге, любовь, а сейчас вдруг увидел и оценил, и его избитое, истерзанное сердце вдруг на мгновение вылечилось и радостно задрожало; и она, эта маленькая и по-своему красивая женщина стала ему невероятно близка и желанна, как никто никогда, он очень ярко вспомнил синий, чистый, как хрусталь, цвет её глаз, терпкий, влекущий  запах шеи, волос, форму её пальцев и рук, их чарующее тепло и то, как он крепко её обнимал, лёжа ночью в горячей от их стараний постели. "Дорогая моя, ненаглядная, любимая на веки веков Шурочка,- подбирая очень старательно слова, стал он, захлёбываясь светлыми горячими слезами, снова сочинять ей прощальное письмо, чувствуя теперь обязательность для каждого - существования близкого, родного человека и - необходимость выговориться.- Прости меня, я виноват перед тобой, врал, изменял... Мужики ведь, знаешь,- тотчас по привычке начинал оправдываться он, вдруг пугаясь необдуманности, поспешности своих признаний и ненароком напряжённо прислушиваясь к отдалённому низко-утробному уханью снарядов и бомб,- непостоянные существа, у них внутри есть такой - чёрт дери его - сумасшедший двигатель, полностью подчиняющий себе волю... И ещё...- тут ему снова стало душно и страшно,- Я погубил много людей, а за что - я теперь сам не знаю... и мальчика этого вчера... Я струсил сегодня - да! - позорно бежал... Вот так внезапно кончились вся моя сила и всё моё мужество, показные, как выяснилось... И за всё это я заслуживаю - смерти, да-да... И вот она скоро придёт, и нужно быть готовым к ней..."
         Звенела над ним назойливая зелёная блестящая муха, садилась ему на локоть, на качающийся цветок. Лес весь, пронизанный насквозь звоном и щебетом птиц, дрожал. Купаясь в жёлтых озёрах света, они сыпали, сыпали свои удивительно чистые трели. Листы на ветках, падая и поднимаясь, звучали, казалось, как ноты, проливаясь в самое сердце. На секунду ему, рассмешив его, представилось, что он здесь в лесу навсегда жить останется, зарастёт длинной бородой, как Робинзон, в козьи шкуры обрядится, будет питаться лесными волшебными корешками и травами и навсегда молодость поэтому сохранит; а что - хорошо!- радовался,- хорошо! Переждёт войну, ещё лет десяток в лесной глуши после неё, а там, глядишь, и власть в стране неизбежно поменяется,- то есть, будет, конечно, советской, властью трудящихся, но первыми действующими лицами в государстве давно совсем другие люди станут - добрые и отзывчивые, и не нужно будет, выполняя приказы, никого карать; и, главное,- коммунизм  давно будет построен во всемирном масштабе - и в Германии, и В Англии и даже в далёкой Америке, все люди своими будут, родными братьями; а столицей мира станет, конечно - Москва, дворцы в ней понастроят такие, что диву только дашься, и международные очень значительные конференции в них будут проходить одна за одной...  И что ещё более важным было - что он, Сафонов, в таком случае обязательно живым останется, минует страшная мясорубка его - поругают, конечно, чуток, за то, что нерадивый такой, когда решит показаться на свет Божий, а потом выпустят - иди себе, человек, всё вокруг другое уже...
           В общем, вот что, нестерпимо мучая его, перед глазами всё время у него стояло: как он, бывший блестящий офицер, пижон, в своём напыщенном, расчудесном галифе шурует ногами по ошпаренному взрывами и пулями небу так, что сапоги за уши цепляют - какой вселенский позор, какая чудовищная катастрофа!.. Какой-то утробно урчащий, ухающий, беспощадный маховик, тяжёлый и горячий, как раскалённый на огне жернов - вдруг крутнулся у него под самыми ногами - и раз, и другой - поднял высоко, понёс его... и очнулся капитан, пришёл в себя окончательно уже чёрт знает где - в стороне от боя, позади всех, вот здесь - в лесной чаще и мирной тишине, лёжа навзничь в траве, разглядывая наверху над собой тихо плавающие, хохочущие над их людской тщетой и суетой  облака и слушая неземные, сладкие трели птиц... И с этим позором надо было теперь как-то жить, делать, пожалуй, вид, что всё остаётся в пределах нормального.
          В ушах, никак не кончаясь, стояли, как ужасная несмолкаемая элегия его трусости, треск ломаемых им веток, топот его тяжёлых сапог, хриплое, изломанное долгим бегом дыхание. Сердце ныло, неприятно дёргалось в груди, никак не могло успокоиться, горела избитая, исколотая острыми ветками кожа рук и лица. Раненное предплечье, горячо надутое воспалённой кровью, тяжёлое, неприятно бьющее изнутри молотом, словно лишнее, чужое, висело сбоку. Он руку, чтобы уберечь её, на грудь в гимнастёрку поглубже сунул, расковыряв одной рукой кое-как на груди пуговицу. Он то и дело проваливался в зыбкий сон, с трудом, точно из глубокой чёрной воды, из него выбирался. Ему начинало вдруг казаться, что его, по рукам и ногам связанного, на крестьянской телеге по кособокой, разбитой дороге куда-то везут, и весь мир - и пурпурное, сонно зевающее над ним небо, и сизые облака, и ярко-зелёная под колёсами трава - бешено завертелся, вызывая в нём непереносимую тошноту, сжимаясь в твёрдый железный ком, и - начал с грохотом падать в него, ввинчиваться, громадный, в его грудь и глаза... Он к доскам прижатые крепко руки не смог из-под себя выдернуть, чтобы защитить от миллионотонного гудящего куска свои лоб и переносицу, не дать им захрустеть и лопнуть, когда получат они страшный удар; он отчаянно закричал, но голоса у него больше не было. Наконец, он вовсе перестал сопротивляться, и дрожащий полупрозрачный образ разрушающегося, сжимающегося мира пролетел сквозь его плечи и грудь, не причинив ему никакого вреда... И сейчас же в следующий миг он увидел, как над ним, лежащим навзничь в поле, облитом солнцем и гудящем от нескончаемой трескотни кузнечиков, посреди пёстрых душистых ромашек и васильков,- наклоняется, жуя травинку в белых, крепких зубах, полковник Звягинцев с гладко, не по-фронтовому выбритым лицом, пытливо улыбается. Гимнастёрка на нём - чистая, новая, красным рубиновым огоньком горит ввинченный над карманом боевой орден.
           "Ну всё, хватит валяться,"- глазами он велит капитану подняться, протягивает тому руку, и лёгкая добрая отцовская морщина взлетает ему на лоб.
            "Я умер?- ахает тут же Сафонов, ощупывая себе грудь и голову,- Умер, да?" - и тут же с ужасом замечает, что и его форма совсем новая, без порчи, и все жёлтые нашивки на рукавах ярко горят, будто только что на складе полученные и пришитые.
             "Да. Ну и что?"- пожимает плечами Звягинцев, и не страшно совсем выходит, а будто с обещанием, с глубокой и светлой тайной какой-то. Он настойчиво увлекает капитана за собой.
            Умер!- кипятком до самых костей пробит Сафонов.- Всё кончено! А за что?- он, беззвучно рыдая, хочет вспомнить, когда же это его успело смертельно ранить, убить - и не может, останавливается на мысли, что его бомбой внезапно накрыло - мгновение и...
          Они медленно движутся, разгребая коленями высокую, жужжащую от обилия в ней пчёл и жуков траву: впереди, широко разметав ставшие вдруг молодыми плечи, полковник, за ним - капитан, и душа Сафонова начинает сладко и тревожно дрожать: куда же ведут его, что будет дальше с ним? Он замечает, что взмахи его рук и колен - туманны, слабы, эфемерны, словно он во сне куда-то плывёт, вернее - его куда-то влечёт - тщетно пытаясь повернуться, сбежать, точно он не весь ещё тут, а только какая-то его часть, что почти весь он остался  там, там, позади, за чёрной и жирной роковой чертой, зовётся которая... Так как зовётся она? "Во сне, во сне..."- тут же отозвались нежным звоном голубые в траве колокольчики, и он увидел их совсем живые женские лики, и одно из них было - жены его, Шуры... Сзади бесшумно, точно из-под земли появляется убитый им красноармеец - целый и невредимый - и Сафонов ничуть не удивлён появленьем того ; обернувшись, солдат ему приветливо и смущённо машет рукой, изваяв на губах улыбку раскаяния и любви, и неприятной стрелкой мелькает вдруг мысль, сразу разбивая вдребезги все его умиление и покой,- что это же он, капитан, повинен в смерти того, и теперь - отвечать за содеянное где-то и когда-то, перед кем-то придётся, может быть  - прямо здесь и сейчас, ведь ничто во Вселенной не может остаться без ответа, без справедливого воздаяния - это он сейчас очень хорошо чувствует... Но тут же всё - сомнения его все и страхи - исчезает. "Чего уж теперь, раз и я тоже... раз и меня... теперь равны...- и он прослезился.- Значит, я уже понёс суровое наказание..." Но смутная тревога за то, что его небесная дыба впереди ждёт и небесные следователи кулаками будут резать ему под дых, чтобы истину выведать, не покидает его.
            "Ну что, капитан?- резко повернувшись, всё так же лучезарно улыбаясь, обводит рукой бескрайний синий свод небес и сочные под ним луга Звягинцев.- Красотища, не так ли? Красота-а... Что - нужна была эта ваша б...дская, кровавая революция? Мир без неё стоял и будет стоять таким, каким он задуман, а за попытки изменить его суть неразумные люди жизнями будут  платить - своими и - увы - чужими."
           "А кем, кем задуман?- тряся в нетерпении щеками и носом, спешит выведать Сафонов самое важное для него, всматриваясь в хитровато расплывшееся лицо полковника.- Зачем? И как же не менять его? Надо! Закиснет всё..."- Глядь: а вместо полковника перед ним уже сам чёрт стоит, и рожа его со свиным рылом лукаво дуется... "Так ведь это же - я сам, моё отражение!- пугается капитан так, что тут же слепнет, летит куда-то вверх ногами и... сев, поднимается с остудившей ему спину земли, смотрит ошалело по сторонам - на кусты, на гнущиеся под ветром деревья, на льющийся сверху жёлто-синий солнечный свет, на собственное, кажется, нелепое тело, так неожиданно ожившее...
          "Так, так...- стал одёргивать себя он, виски и глаза пальцами тереть,- ... Всё, хватит... тряпка... Надо, наконец, исправлять положение!.."- и он начал разодранные, горячие куски мыслей в голове склеивать в единое целое, думать, какие слова теперь скажет бойцам, убеждая их остановиться и дать решительный отпор наступающим немцам. И в первой же схватке,- утверждал самое важное, всё ещё видя перед собой изумрудный луг и лучезарную улыбку Звягинцева, - оружие раздобыть любой ценой! Что за вояки они такие будут - безоружные?
           Он вынырнул из травы, и белое, всё такое же ослепительное небо стало чуть ближе к нему, туго, строго по намертво въевшейся привычке натянул гимнастёрку назад за ремень, пригладил волосы.
         Сафонов и вправду стал вдруг бояться своих военных патрулей,- возможно, и так: он уже глубоко в тылу у своих, а немца там, откуда он так прытко бежал, титаническими усилиями остановили-таки; боялся, что вот-вот выскочат ему прямо на голову, родимые, загавкают: "Руки за спину, шаг влево, шаг вправо...". Поди как и вправду в таком скверном состоянии попадётся он - опустившийся, растерянный до крайности? Что скажет он им? Целый капитан НКВД и - в бегах? Несётся, как угорелый, сам не знает, куда, спасая свою шкуру..." Да за такое - расстрел на месте!- пугая себя, твердил он сквозь зубы.- Спросят, сурово и насмешливо играя в него бровями, щёлкая затворами: кто таков? откуда? Оружие личное где, документы? Почему расположение части самовольно оставлено?.." Врать придётся; скажет - побежал собирать солдат, опрометчиво рассыпавшихся, оборону по новой организовывать; а оружие - потерял, скажет, когда ранение получил и ещё - контузию, вот - кровь из ушей коротко шла, следы имеются...  Врал, придумывал, и до безумия стыдно становилось ему, душу так и резало, точно в неё налили шипящей кислоты, хотелось немедленно вернуться и хоть с голыми руками прыгнуть на вражеский танк, пусть погибнуть, исчезнуть - но только искупить позор... Погибнуть?- тут же останавливал себя он, и снова начинало биться, трепетать в нём, сводя его с ума, неразрешимое противоречие, ещё сильнее - до крови - разъедать ему душу.- Не-ет! Выжить, жить! А там устроится всё как-нибудь, там  он непременно выкрутится...
           И эти не дававшие покоя ему мысли, вертевшиеся в голове, как огненная гудящая карусель, заставляли его искать какой-то выход из положения, и он, совершенно теряя самообладание и начиная тихо подскуливать, то прятался в ямы и расщелины, закрывая, забивая голову и лицо трепещущими руками, желая вообще - в землю корягой врасти, исчезнуть с этого света, то - вывалив безумно-весело глаза, поворачивал и, встав во весь рост, начинал куда-то бежать, сам не зная, куда, катиться вниз, вниз по зелёным оврагам и перелескам, и ветки, словно злые колючие плети, стегали его в плечи, в грудь, в лицо, карая его за малодушие, он падал, спотыкаясь о корни, в душную сухую траву, целуя с размаху тихо лежащую под ней улыбающуюся неизвестно чему прошлогоднюю, прелую землю. Мелькание их, веток и стволов, беспокойные отовсюду сполохи солнца, как взмахи пролетающих вытаращенных чьих-то лиц и кистей, пугали его и - подгоняли, поднимая в воздух, если он снова ложился, и толкая дальше бежать.
          Наконец, захлебнувшись, подавившись прыгающим в горле кубом сердца, проделав странный пируэт по воздуху, упал на траву щекой, лбом, грудью, коленями, придавив её, и затрясся, без слёз зарыдал, худой и измученный, похудевший, тоненький, как девушка. Зелёное и холодное, тёплое, колючее, порезало мягко кожу, приятно облило её, словно вода. Вся мокрая, отвердевшая, зловонная гимнастёрка тяжёлой чугунной плитой давила сверху, колола натёртую кожу, её тугой панцирь оковал его, как черепаший. Минуту-другую он молча лежал, наблюдая, как разные куски - руки, ноги, тело, голова - догоняя его душу, собираются вместе вокруг неё. "Дорогая Шура!- снова стали, словно жёлтые пятна солнечного света на листьях, мелькать перед ним строчки письма к его жене, на мгновение глаза закрыл, пытаясь представить её доброе, светлое лицо.- Как мы жили? Мы очень плохо жили, бесконечные ссоры, скандалы, холод и ненависть... Я теперь знаю, как надо,- вдруг яркой вспышкой озарило его,- что надо делать, чтобы быть счастливыми и перестать каждую минуту мучиться - верить..." Верить - чему?- он себя останавливал, недовольно хмурился.- Верить - да, тысячу раз да,- всей душой чувствовал он, что это так,- верить, то есть привлекать на свою сторону какую-то неземную, волшебную, мощную энергию, но - чему? во что? Друг другу? Всем -людям вообще? Во взаимопонимание между нами? В добро? Да, наверное, всё это так, но - во что-то ещё гораздо более важное, что словно притаилось между строк, прямо под носом у всех людей и - ждёт, ждёт, что, наконец, увидят и признают его; или - было оно всегда таким большим и ярким, что его невозможно было заметить сразу, просто - взглядов не хватало, дыхания, пространства и времени... "Верить, что всё будет хорошо,- стал, улыбаясь, продолжать пророчествовать Сафонов, и ему показалось, что вот - нашёл, наконец, ответ он на свой вопиющий вопрос,- надеяться, что всё плохое обязательно кончится, знать, что мир непременно любит тебя таким, какой ты есть, и поэтому и самому в ответ, невзирая ни на что, ни на какие кажущиеся в данный момент настроения,- только одну любовь ему дарить... Значит - вот: любовь, верить в неё, как в себя..." Потом ему, начавшему парить в высочайших сферах совсем без помощи крыльев, рук или ног, снились какие-то жёлтые и белые сияющие кольца и шары, которые в бесконечном хороводе кружились над ним, сталкиваясь, издавая тончайшую мелодию, и снова он увидел, что это лица людей, но на этот раз - радостные и счастливые, и он, отвечая улыбкам их, помахал рукой... А потом вдруг что-то лопнуло над его головой, зашумело, точно кто-то гигантской иглой проколол сияющий сапфировый небосвод, и воздух, шипя, стал вырываться наружу за его гибкую, дрожащую сферу, и вместе с ним, поднимая тучи коричневой едкой пыли, покатилось всё вокруг - и поле, и деревья, и облака, а люди что-то с тревогой стали кричать ему, показывая руками ему за спину, а он никак не мог понять, что от него хотят, и - улыбался, улыбался...

                14

          Просыпаясь, он падал ниже, ниже, и - ещё, и вот - очутился опять в самом низу, на земле, лежащим на спине, широко раскидав в стороны руки, на круглой полянке, облитой яркими пятнами света; мягкий ветерок колыхал над ним высокую, тонко поющую траву с вплетёнными в ней жёлтыми и синими маковками цветов, думал, продолжая ещё с закрытыми глазами улыбаться: счастье, это когда очень устал и - лежишь, просто смотришь, как красные и жёлтые круги под веками разбегаются...
           Он вдруг отчётливейше услышал каркающую немецкую речь, подхватился. Под голубым, вздрагивающим папоротником, низко стелясь, на четвереньках заскользил прочь, будто и не лежал, будто и не снилось ему ничего светлого, радостного, будто родился в этот мир изгоем, без оглядки бежать ото всех, и в продырявленной испугом душе опять - голая звенящая ненависть... Мгновение назад бестелесная, припухшая рука теперь великолепно заработала. Густая и чёрная, горячая кровь, толкаясь, вылилась без боли в рукав. Он погнал себя, огибая тощие, вёрткие деревца и вздёрнутые вверх руки и локти стволов. Взмыв с веток, заорали, заохали над ним испуганные птицы, он недовольно и зло в них головой дёрнул, шикнул, чтобы заткнулись, не вякали.
            И тотчас, срезая листья и ветки, затрещала вслед ему автоматная очередь, зацвиркали пули. Из-под ног ошалевшего Сафонова, словно из-под земли, почти сбив его с ног, точно громадные, круглые тетерева, взвились в кучи сбитые, почерневшие от горя и усталости люди. Их белые, наполненные страхом широкоскулые, курносые лица покатились прямо на него, и - разбегаясь,  замахали локтями и впалыми, стриженными затылками.  Поднявшись в рост, он тоже рванул изо всех сил; не поверившее наступившему покою, ожидавшее бега и прыжков сердце ударило мягко и уверенно в рёбра. И опять только одно загорелось в уме - быть впереди, не отстать, во что бы то ни стало спастись! Несясь, он стыдливо опускал лицо, пряча его от плывущих рядом с ним солдат; их белые подворотнички, широко распахнутые на грязных закопчённых шеях, горели словно другие, громадные, испуганные  и вывороченные глаза.
           - Так и будем, ё..., всю жизнь теперь, портки поддерживая, бегать, орёлики?- хрипло стонал пожилой солдат, хватая пробегающих, обгоняющих его людей за руки, безуспешно пытаясь остановить беглецов, с проклятьями вздымая крючья пальцев в небо, тоже весь от копоти чёрный, густо от пота сияющий, как резиновая шина, и по впалым щекам у него катились голубые крупные горошины слёз.
         - ... не могу я больше так, не могу...- слышал пробегающий мимо Сафонов, как тот шептал растрескавшимися от бега и жажды губами,- ...голыми руками их лучше пойду душить, гадов, чем - вот так... э-э-эх!..- солдат, качаясь от усталости, на кривых ногах в обмотках развернулся, заскользил  упавшим низко лбом в сторону, в направлении звеневшей только что автоматной стрельбы - под безмолвно качающимися зелёными кронами и внимательно взглядывающим на них небом. Человек пять из числа бегущих остановились, затрусили, заворачивая рукава над вздутыми кулаками, следом за ним с посветлевшими лицами.
         Честное слово - позавидовал им Сафонов горьким развернувшимся цветком в груди. Вот-вот бы, вот-вот - и встали бы у него тоже ноги, полетел бы туда вместе с ними, в ад, жизнь свою за родину, за праведное отдать... "Всё, хорош бегать, набегался!- подумал с обжигающим восторгом , желая подспудно лишь об одном:  упасть, забыться, уснуть.- Убьют так убьют, а в плен попадёт - вообще, считай, повезло: пусть в морду ему кулаков немчура по полной насыпет, пусть даже посидит в амбаре под замком какое-то время на тощих харчах,- авось выдержит, не помрёт, помается с месячишко, пока войну эту проклятую не уймут; отплюётся, отоспится всласть, будет, проснувшись вдруг ночью, радостно слушать, как сверчки наяривают свадебные марши на своих звонких скрипочках и смотреть сквозь дыру в потолке на плывущие по небу синие звёзды, прекрасные, словно влюблённые счастливые женщины... Культурная же нация - немцы, не дадут пропасть просто так, да и закон международный есть про гуманное отношение к военнопленным; что, русские, советские,- не люди они? Или убежит, отлежавшись день-другой в тени! Убежи-и-ит, только его и видели! Главное сейчас - остановиться, упасть, прервать это изматывающее тело и душу падение в неизвестность, хоть  десять, хоть пять минут полежать, не думая об опасности и о судьбе, приснуть, завалившись в мягкой траве, широко раскидав в стороны руки, скинув прочь раскалённые, жгущие, как огонь, сапоги, крепко-накрепко сомкнуть чугунные веки; увидеть, как облака медленно плывут наверху... А там - будь, что будет... Он, Сафонов, позавидовал мимоходом облаку, летящему, куда желает оно, над грешной, огнём людской вражды опалённой землёй,- его, облака, простому, но прочному делу,- родиться и жить самому по себе, каким есть оно, без толчков в шею со стороны, без требования как-то по-особому, с вывертом себя повести, и неуёмного над собой по этому поводу насилия. А потом вдруг увидел: а  ветер? Не само, белое и пушистое, ведь плывёт, а ветер толкает его, куда нужно тому, и потом - с другими такими же, как оно, столкнётся-схватится как-нибудь, и... рассыпится в прах... Значит, и там, в небесах, не всё ладно, и там явная диспропорция... Нет,- мычал, качал торчащими закопчёнными ушами,- везде очевидная несправедливость затаилась,- нигде нет успокоения, везде - кто-кого, треск и грохот столкновения, и на грешной земле и на небе... Или - справедливость это когда именно в столкновении, в поединке отстаивать приходится своё право на жизнь, а каким способом - вовсе неважно, главное - победить, размножиться сильному и тем самым двинуть вперёд нить мирового развития?.. Какая-то золотая яркая искра истины мелькнула перед ним, между диким вращением чёрных сфер и затем стала двоиться, троиться, распадаться на части, пока не исчезла совсем в окружающих шуме и грохоте... Истина?- спрашивал он себя и смеялся.- Где она, покажите её? Смерть - истина...
           Оттуда, куда скрылась небольшая, отчаянная группа бойцов, вдруг послышалась ожесточённая автоматная трескотня, баханье гранат, и вскоре так же внезапно всё стихло.
           "Наказание нам, что ли, проклятое нашествие это?- катились дальше камни мыслей у него в голове, пока он сползал со склонов, поросших синим, колючим тёрном, взбирался на крутые изумрудные пригорки, упрямо толкающие его обратно вниз,- за нашу несказанные наглость и глупость: ишь, весь мир вознамерились изменить, под себя подмять, стягом красным все веси его укутать. А хочет ли мир этого, нужно ли это ему? Хотим ли мы сами, такие продвинутые и передовые, чтобы кто-то насильно, без нашего на то согласия нас поменял?.." Ему вдруг впервые причудилось - на миг, правда, всего - что коммунизм с его заумными и лукавыми речами, сладко одурманивающим людей призраком всеобщих счастья и свободы, с его гипнотизирующими взгляд и душу кумачовыми знамёнами, с громом барабанов и медных маршей - всё это страшно далеко от повседневной жизни с её часто очень простыми, банальными заботами,- какая-то глупая, за уши притянутая в общество с его вековыми, не просто строящимися укладами - фантасмагория, кошмарный сон, нереальное... И - трупы, трупы в подвалах, разорванные на куски, истерзанный огнём и сталью тела... Столько трупов навалили, преодолевая сопротивление несогласных людей: так для кого, получается, новую лучшую жизнь строим, если не для них,- для себя, что ли, любимых? Так это уже было тысячи раз в истории, когда, прикрываясь правильными по сути словами, делали в итоге только одно - комфортно собственный зад устраивали..." - Он, ничего не понимая, тряс головой, стонал...
            Вспоминая молоденькую смазливую Асю, все свои ритуальные танцы вокруг неё и то, как он глотал дрожащую голубую водку из наполненного до краёв стакана, словно законченный пижон отставляя в сторону мизинец,- он готов был себе от сожаления и досады лоб об дерево раскроить; вернулся бы в прошлое и всё до последней капли переиначил! Поведения, постыдного для офицера - прав был полковник, нечего лукавить тут! - не допустил; начистил бы до блеска пистолет и в десять лёг бы прикорнуть под шинелькой на часок-другой , чтобы к моменту фашистской атаки, давно уже пробудившись, быть начеку; на передовую сразу махнуть и вместе с ночным дозором затаиться в окопе, не давая ни себе, ни людям даже на секунду бдительность утерять, внимательно посреди начинающегося голубого утра наблюдая в бинокль за передвижениями противника; тоже ведь, наверняка, прикуняла солдатня там у себя в окопах, мерзавцы, - спирт припасенный тайно из фляг полночи жарили: "ОфицерАм" позволено, а нам, что ли - нет?.." Вот и - проспали все вместе в итоге зелёную ракету врага, сигнал к его внезапному могучему удару...
         Деревья, плывущие ему навстречу, каменными своими головами качали, громко шептали-шелестели: возвращайся, мол, давай, надо так! "Что - надо?- задрав наверх лицо, крикнул, спросил их Сафонов.- Воевать? Умирать? Кому надо - вам? Или, может быть, этим..."- и он вдруг впервые в жизни очень недобро подумал о высоких партийных руководителях и вождях, и о Сталине тоже,- расселись, понимаешь, там у себя в высоких штабах над картами, мироеды, в тепле и уюте толстыми задами своими на мягких стульях, чай из серебряных подстаканников глотают, а мы тут, а нас... Загнали в лес и в болото, как дикого зверя, подыхать, окаянные... Он, боясь, что его в немецком плену свои же бойцы тотчас пришьют, узнав, кто он есть, за прямую причастность к расправе над молодым солдатиком - удушат в пыльном углу сарая на бугристых, твёрдых комьях земли, на которой он, не подозревая ничего дурного к себе, расположится на ночлег, - принялся, ломая ногти и пугливо оглядываясь, поспешно сдирать малиновые петлицы с рубиновыми ромбами, жёлтые полосы с рукавов и, содрав, бросил в траву, притоптал каблуком. Тут же в ямку прикопал свои документы, завернув их в носовой платок, оглянулся, запоминая рельеф. "А ведь мог,- сожалел он,- не бежать, задирая ноги выше головы, а - к пулемёту припасть, к пушечному лафету встать, сменив выбывших из строя бойцов... Хоть один стоящий выстрел по врагу сделать, хоть один проклятый их танк уничтожить!.. Не сделал, не подбил... Правильно укорял полковник: пистолетом махать перед беззащитными мальчиками легко, а пойди собери внутренние свои резервы и достойно выступи перед лицом до зубов вооружённого противника, победи его в честном бою - один на один..." Он почувствовал глубокую симпатию к покойному старику, и острое чувство вины порезало ему грудь; обняв, охватив руками пылающее от стыда лицо, он в который раз уже затрясся от рыданий, сполз виском вниз по шершавому стволу дерева. Пронзительно вдруг ощутил, что - сам брошен теперь на произвол судьбы, не нужен в целом свете никому, пропал окончательно, и, скрючившись у поросшего тёмно-зелёным прохладным мхом основания дерева,- завыл, забился, размазывая кулаком светлые полосы на чёрном, широко распяленном от нестерпимых боли и ужаса лице.
            Успокоившись, нарыдавшись, минуту лежал в приятной, успокаивающей тишине, закрыв локтем от солнца глаза, слышал, как какой-то настырный жучок, скрипя лапками, ползёт над ним по стеблю травы. Где-то далеко застучала гулко кукушка, и он, быстро опомнившись, закрутив в небо облитым жёлтыми полосами лицом, стал считать года себе - сколько осталось ему - не закончил, сбился, был счастлив...
          И вдруг, подняв голову, он увидел прямо над собой стоящего на четырёх расставленных широко лапах... волка... Он сначала не поверил своим глазам, лицом, глазами встряхнул, думал - игра воображения, свет и тень как-то по особому выстроились,- с неодобрением хмыкнул, костяшкой огрел даже себя, разозлясь, по лбу,- но когда отнял ладонь от лица,- снова увидел того, метрах в четырёх от себя, внимательно его, Сафонова, разглядывающего и разнюхивающего, грозно рычащего - громадного роста, матёрище; стоял, низко опустив тяжёлую бровастую и гривастую голову, смотрел исподлобья зелёными холодными, привыкшими к убийству глазами. Все звуки,- с изумлением отметил Сафонов,- вдруг схлынули, деревья безмолвно стали качать своими насквозь пробитыми солнцем кронами. В затылке у капитана покатилась ледяная колючая искра и ниже упала, за воротник, облив холодом шею и спину. "Как,- стал думать он в звенящей, наплывающей на весь мир тишине,- и это в добавок ко всему ещё? Что это, зачем? Это кара небесная? Я - действительно виноват?" Мысль о том, что ему сегодня ниспослано свыше суровое испытание  окончательно укрепилась в нём, неприятно ожгла, словно ему неожиданно влепили звонкую оплеуху.               
      - Пошё-о-ол!- дрыгнул ногой в грозное животное он, но как-то неуверенно вышло, слабо, в голосе холодный страх проглянул. Хотел палку потолще ухватить, замахнуться ей, но руки его точно отнялись. "Бежать!"- снова оглушила знакомая, спасительная мысль, и уже было, поддавшись ей, вскочил,- да вовремя осадил себя: от этого чудовища на четырёх мускулистых лапах,- ясно увидел,- просто так не уйти, вмиг настигнет, и, вспрыгнув на спину, завалит в траву - пойди защити потом горло от его острых, как бритвы, клыков! Дерево? Влезть на него? Он, подняв вверх глаза, оценил и эту возможность, живо представил, как утром немецкие автоматчики в пятнистых маскхалатах, обнаружив его после проведенной без сна ночи, дрожащего от усталости и страха, весело гогоча, стаскивают вниз за штаны, а он им, сгорая от стыда и унижения, жалобно улыбаясь, пытается объяснить истинную причину своего сколь странного, столь и позорного поведения. Какая-то вычурная запутанность, нереальность ситуации на мгновение изумила его: сзади фашист прёт, как заведенный, круша всё на своём пути, прямо железная гора какая-то, а спереди - этот клыкастый прижал... Испытание... Он вдруг всем своим нутром ощутил, что на него сверху из куда-то бегущего, словно живого, невообразимо красивого неба внимательно наблюдают чьи-то внимательные глаза - вот только чьи? Он осторожно взглянул наверх: облака, качающиеся лапы деревьев и льющаяся над этим пронзительная синь; ему показалось, что он шаловливый, озорной смешок оттуда сверху услышал, из раскрывшихся гигантских белых пушистых штор: ну-ка, мол,-  как теперь выпутаешься? И самое удивительное - будто вдруг ощутил себя на пороге чего-то для себя нового, неизведанного, что должно было, испытав на прочность его, перенести одномоментно на тысячи и миллионы километров вперёд - в состояние всезнания и всемогущества, совершенно для него в данной ситуации необходимое.
          Мысли вспыхнули, как пожар, у него в голове. Он припомнил, что где-то очень давно читал: от дикого, голодного зверя нельзя удирать, повернувшись к тому спиной - настигнет в два счёта, подгоняемый инстинктом преследования жертвы, и - поминай, как звали... Значит - схватка, бой? Всё-таки - бой? Бежал от крови и смерти, от неминуемой погибели и вот - приехали... Что ж, от судьбы не уйти... В нём волной поднялся ужас: вот так, лоб в лоб сойтись с громадным, ростом с годовалого телёнка диким псом, привыкшим всегда побеждать, не знающим чувства жалости.
          Почуяв недоброе, волк глухо зарычал, жёлтые клыки, потрясшие Сафонова своей величиной, выкатились у того из ощерившейся пасти, густая рыжая шерсть на загривке встала дыбом; показалось, что волк, совсем как человек, презрительно и надменно нахмурил брови. У Сафонова внезапно стало так часто биться сердце, что всё - лес, солнце, небо - дрогнули и поплыли у него перед глазами, ещё мгновение - и он с изумлением ощутил, как какая-то смутная, давно им позабытая, даже очаровывающая и пьянящая волна накатилась на него, накрыла его с головой, и мысли, до этой секунды рассыпающиеся и слабые, стали работать чётко и ясно. Точно он снова после долгого-долгого перерыва очутился в том волшебном состоянии, в котором обитал когда-то очень, очень давно - века и века, тысячелетия назад - и о котором  почти позабыл - тело его позабыло. Ему показалось, что у него самого на загривке шерсть выросла и высоко поднялась. Он вдруг с изумлением и со смутившим его восторгом почувствовал, что он тоже -животное, и всегда в принципе им был. У него тотчас взбухли, толще стали лапы, губа - чувствовал он - поползла наверх, и он, вскочив, наклонив вперёд плечи и голову, расставив локти, сам зарычал, закружился, приминая траву и кусты, вокруг матёрого. Волк, с удивлением вскинув вверх мохнатые брови над своими почти человеческими зелёными глазами, коротко рявкнув, кинулся в сторону, клацнули его зубы. Сафонов легко разгадал манёвр, и не стал атаковать, сразу сдуру бросаться вперёд. Волк, присев на задние лапы, задрав вверх розовую и - казалось - дымящуюся пасть изготовился Сафонову разорвать на горле аорту. Чуть помедлив, капитан, наклонив резко корпус назад и умело эквилибрируя руками, замахнулся каменным носком сапога, с треском въехал им волку в висок. Жалобно заскулив, задрав все четыре когтистые лапы вверх, животное покатилось в кусты. Вот здесь Сафонов понял, что медлить нельзя,- он, взлетев, напрыгнул сверху - синее небо, описав полукруг, опустилось позади него - и увидел: почти человечье лицо под собой с гримасой удивления и страдания, но глаза... о,- видел теперь капитан,- были вовсе не человеческие, не осмысленные глаза, не источник или некий индикатор сочувствия, а - безмолвные, безликие дыры в преисподнюю, где нет ни слов, ни имён, ни названий, вообще ничего - два свистящих чёрных отверстия, излучающих полное безразличие и к своей судьбе и ко всем другим судьбам; и вот именно в этот миг сам клацающий зубами и рычащий Сафонов понял великую разницу между этим готовым в любой ситуации на безжалостное убийство равно как и на собственную гибель существом и - собой: он, Сафонов, был прежде всего человек, оставался им, то есть в нём помимо тех вполне естественных животных инстинктов, которые он постоянно обнаруживал в себе и которые тянули его всё же как бы назад, в первобытное состояние, в лес, в пустыню - жестокость, себялюбие, неуёмная жажда к плотским оргазмам и многое, многое другое - была запрятана пусть хотя бы в зародыше возможность и совершить противоположное - подняться, вырасти над собой, встать, понять такие вещи, которые напрочь скрыты и от животных и от окончательно падших людей, поставивших на себе жирную чёрную линию; те вещи, которые - если поймёт их он, Сафонов, впитает в себя - могут невероятно возвысить его, дадут возможность ему перестать страдать, сделают его душу, этот его чёрный, сжавшийся от ужаса перед миром и самим собой клочок,- сильной, неуязвимой для всех невзгод и неприятностей, светлой и необъятно большой. А у него, у волка, этой возможности не было и поэтому он не мог никогда его победить, он был обречён.
         Он, Сафонов, был ловок и подвижен, как зверь, потому что сам миллионы лет назад по острым скалам и высоким деревьям скакал; но теперь он был ещё и слишком умён и хитёр, чтобы проиграть, потому что он был уже - человек... К тому же - он, после того, что сегодня испил, чудовищно хотел выжить, жить.
          Сжав до каменной твёрдости кулак, намеревался вбить тот в горячую пасть волку и проломить с хрустом горло, острым локтем вдавил зверя в землю; он замахнулся и... опустил руку. Волк, выскочив из-под него, жалобно заскулив и поджав хвост, исчез в дрогнувших, закрывших его кустах. Сафонов поднялся и трубно, как победитель, заревел. Он знал, что победил, потому что - пощадил. Эхо тотчас ответило ему - птицы, пугливо сорвавшись с веток над его головой, с шумом умчались куда-то в сторону, пробив ветви дерева, словно желали поскорей всем лесным жителям рассказать, какой невиданный случай произошёл только что перед их глазами.
         Солнце на мгновение спряталось в облаках, подул серый, холодный ветерок, недалеко тревожно зашумели, затрепетали листьями редкие осины.
         Сафонову хотелось о своей невероятной победе всем раструбить - и полковнику, как будто тот был жив, и Асе, и жене; горячая радость теснила ему грудь, ему вокруг места сражения танец захотелось совершить, неистово тряся телом и головой, притопывая сапогами, гортанно заголосить. Какая-то светлая нота начинала звучать у него в душе, и он, прислушиваясь, никак не мог понять - что? Играла тихо, звенела, и вот уже на всю округу стала греметь, и он даже испуганно оглянулся: не услышит ли кто-нибудь этот торжественный, оглушительный звон? И вот здесь он понял - что теперь он совсем другой, теперь, после своей удивительной победы, когда, казалось, он не лесного зверя одолел, а - зверя в себе. И вот это - начавшая звучать почти девственная чистота в нём - его так сильно поразила,- тихо появившаяся почти сама обнажённая человечность в нём, без примесей и суррогатов. Улыбаясь, без тени в душе страха, он развернулся и, разгребая коленями высокую траву, пошёл назад, навстречу незатихающему гулу и рокоту боя.
          Скоро, преодолев почти сплошную стену деревьев, набрёл на залитую жёлтым морем поляну и на ней пугливо теснящуюся возле сваленного бурей старого дуба группу, человек с десяток, людей.  Прилёг за прозрачными кустиками, принялся внимательно разглядывать: тёмные усталые, растерянные лица, погасшие глаза, грязные с подтёками пота гимнастёрки и галифе, на ногах полуразлезшиеся  нелепые обмотки. "Наши!"- отлегло у него. Отодвинув с треском рукой ветку, он вышел к ним, напугав. Навстречу ему из-за спин бойцов тотчас выскочил майор с круглым и сытым, передёрнутым испугом и любопытством лицом, в руке у него был крепко зажат пистолет. Гимнастёрка и галифе того были подозрительно чистые и почему-то разного цвета.
          - А-а,- сощурив глаза, гадким, едким тоном сейчас же закричал он, наплывая на Сафонова и помахивая в лицо ему пистолетом, глядя ему на воротник гимнастёрки.- Петлицы спороты? Офицер, значит. Струсил. Запомним хорошенько это, товарищи! - не переставая двигаться, повернулся со взбитыми сурово и требовательно бровями к слетевшимся в кучку возле сваленного дерева солдатам, с осуждением  взглядывающим на капитана.
          У Сафонова от долгого молчания и бега язык к нёбу прирос, он еле отодрал его. Голос был хриплый и - он сам удивился какой - неласковый:
        - Да спорол...- после секундного молчания, сказал он насколько можно было поспокойней, оценив ситуацию.- Признаю это. Обосрался, как и все, поначалу. Ты, я вижу, нет. Что ж, молодец. А я вот, грешным делом, думал уже в плен сдаваться, там выживать.- Он в упор с намеренно выражаемой им неприязнью (по-старому, по привычному) уставился на подскочившего к нему майора, на толстощёкую румяную физиономию того. Майор был не знаком ему, ниже его на полголовы, но крепче, массивней в плечах. "Наверное, из соседнего полка,- сделал вывод капитан.- Значит и там уже оборону прорвали, дела-а..." Однако, снова отметил с недоумением, как подозрительно чиста форма у того, а в нализанных сапогах вполне можно было отражением своим любоваться,- будто из шикарного штабного лимузина его на опушке леса только что высадили; "или... на парашюте из самолёта?" На всякий случай спросил, тяжело в сторону хмурясь:
        - Откуда сам-то, майор?- и вдруг глазами насквозь пронизал. Никак не мог отделаться от въевшегося ему в мозг видения - как он шипящему от ярости волку, готовится в розовую, разъятую пасть, полную острейших зубов, кулак вбить и всё не переставал удивляться - как легко одолел он могучее животное, словно за плечами у него не одна сотня подобных схваток была или - ещё того похлеще: ангел-хранитель персональный его вдруг, сжалившись, спустился с небес к нему, чтобы помочь; чувствовал, что дополнительная, до сих пор только утрясающаяся в нём энергия в него после схватки стремительно вошла - в руках, в ногах, приятно согревая мышцы, во  всём теле сидела. "Как умудрился носком прямо в мякоть виска попасть?- недоумевал он.- Одним ударом такое животное с ног свалил... Невероятно..."
         - Ах, надумал сдаваться, говоришь?- проигнорировав вопрос, недобро усмехнулся майор.- А сейчас?- лукаво навалил лысый розовый лоб на глаза; щёлкнул, взводя, пистолетом в Сафонова.
         - Сейчас - нет,- твёрдо сказал Сафонов.- Сейчас вот мы оба с тобой, майор, развернёмся и вместе с бойцами,- он мотнул головой на стайку чёрных, испуганно жавшихся один к другому людей,- пойдём туда, на запад, посмотрим, что там к чему, разберёмся. Хватит драпать, всё, баста! Добудем оружие и дадим фрицам прикурить! А потом к своим будем топать - только теперь организованно, нанося противнику как можно больший урон в живой силе и технике...- Сафонов говорил гранитным, рокочущим голосом, очень был уверен в своей дальнейшей, вечной неуязвимости.
         Майор, слушая его, явно стал беспокоиться. Пистолет неуверенно запрыгал в его руке.
          - Погоди-ка, погоди...- затряс он побледневшим лицом.- Что-то ты слишком смелый, как я погляжу... Геройски умереть хочешь, замаливая грешки свои? Умереть дело нехитрое...
          - Зачем?- Сафонов уже почти уверен был, своей настрополённой чуйкой чуял, что здесь дело нечисто, что майор не тот человек, за кого себя выдаёт, хитро растянул в одну сторону губы.- Жить будем. Победу вот здесь нашу маленькую одержим и пойдём большую добывать, на этот раз общую...
         Майор, забросил голову назад, так захохотал, что выглянула розовая внутренность его рта и белые, хорошо скроенные коренные зубы.
          - Ты кого хочешь победить - немца? Да у него силищи, знаешь, сколько, мускулы - стальные!- майор заговорил обстоятельно, с расстановкой, важно надувал гладко выбритый, блестевший от пота подбородок, в пол-оборота повернулся к бойцам, значит - хотел, чтобы и те слушали.- Дело безнадёжное! Считай, весь мир к ногам их склонился!
          Сафонов хорошо знал, что это - ещё не всё, что словесное препирательство - начало только, что обязательно придётся и кулаки в ход пустить; его обида жгла, что с ним, с тёртым калачом, с победителем волков, как с желторотым мальчишкой разговаривают. Не повезло майору,- усмехался зло он,- не на того нарвался, другой бы, возможно, и купился на его слова, но только не Сафонов; он с опаской посматривал на пляшущий перед ним квадратный стальной нос пистолета, торчащий из круглой красной ладони майора. Ему хотелось, как волка, в висок сапогом немедленно срезать этого наглого, слишком резвого и определённо подозрительного человека, и пистолетом потом легко завладеть. Но отчего-то медлил - проверить, наверное, до конца хотел - свой майор или...
         - Товарищи, а вы как?- стараясь не обращать внимания на пыхтящую от злости перед ним красноносую физиономию, хмуро осведомился он у бойцов.- Докажем, что не трусы мы? Побегали - хватит, всё - возвращаемся!
           Человек восемь солдат - не все - издали смущённо задёргали плечами, замычали что-то неопределённое, на зашипевшего от ярости майора с опаской поглядывали и на его грозно щерящийся пистолет. Солнечные блики, выпуклые и желтоватые, словно отлитые из тяжёлого, горячего ещё серебра, плавали по их вытянутым испуганным лицам, по плечам и животам, ветер наверху гонял шелестящие широкие кроны, и деревья, наклоняясь и выпрямляясь, пели, казалось, низкими, задумчивыми голосами песню неведомого великого композитора, и им внизу старательно подпевала, дуя изо всех сил в высокие свои стебельки, трава. Шум ветра был такой, что канонады совсем слышно не было. На мгновение Сафонову захотелось перестать спорить с майором, плюнуть на всё, на все свои возвышенные замыслы, скинуть прочь сапоги с истёртых, насквозь пропотевших ног, пройтись босиком по прохладной мягкой траве, завалиться в тени, задрав ноги, спать... Но тут поверженный им волк, пробежав мимо него, повернув к нему голову, прорычал ему - нельзя! так клацнул пастью в самое лицо, брызгами и вонью обдав, что Сафонов вмиг от полудрёмы очнулся, вздрогнуло и торопливо побежало в груди сердце его, вспомнил, что им с недавних пор решительно новая жизнь начата, без лжи и самообманов, к тому же - старые ошибки исправлять надо было, он это очень хорошо уже чувствовал; какие ошибки? зачем? Он не знал точного ответа на эти важные вопросы, но в нём настойчиво теперь звучало, что каждый шаг, каждый поступок человека соответственно своему качеству последствия вызывает в его жизни, ибо в мире всё так тесно связано, что иголки между громоздящимися одно на другое событиями не пропихнуть, и за то, что в подвалах своих кирпичных вытворял - пусть, находясь в помутнении, пусть под жёстким давлением людей и обстоятельств - отвечать рано или поздно до последней точки придётся; так лучше уж самому, по доброй воле начать исправление. Так блямкнет, так звезданёт по башке - нежданно причём, что мало - нет - не покажется! Вон,  полстраны в огне, все теперь, как один мучаются,- а, значит? Значит - все в так или иначе в грехе увязли, все в дерьме по уши, и он, Сафонов, вместе с другими тоже... У него от таких мыслей голова кругом пошла.




1999 - 2004


Рецензии