de omnibus dubitandum 99. 464

ЧАСТЬ ДЕВЯНОСТО ДЕВЯТАЯ (1866-1868)

    Глава 99.464. ЗАКЛЯСТЬ НАБУХАЮЩУЮ, СЛОВНО ПОЧКА, БЕДУ…

    Подросток смотрел на меня с самым серьезным видом. Ярко рыжей всколоченной шевелюрой смахивает на клоуна. Напружинился, расставив ноги и слегка покачиваясь вперед-назад, как бы испытывая легкое головокружение. Малорослый субъект, сухопарый, узловатый, высушенный и словно бы горящий в пламени, что горит в глубине крупноватых для такого лица глаз. Высокий лоб. Глазницы проваленные, синяки под глазами доходят почти до резких складок возле рта. Правая нога присогнута, колено распухшее, он страшно хромает. Слегка сутулится, руки висят и мотаются в локтевых суставах, словно у обезьяны.

    И неожиданно Рудольф принялся говорить, нисколько не торопясь, медленно, уравновешенно.

    Теплый, серьезный голос — почти женское контральто — привел меня в изумление. Никогда еще я не слышал таких протяжных, таких глубоких звучаний, согретых меланхолической сексуальностью, со страстными перебивками, с переходами куда-то в дальние регистры блаженства.

    Казалось, голос лучится разными оттенками цвета, так он выспрен и исполнен неги. Он захватывает меня.

    Я тотчас начал испытывать непреодолимую симпатию к этому странновато трагичному человечку, который переползает туда-сюда внутри своего голоса, словно гусеница в пределах данной ей природой оболочки. Я терялся в догадках.

    Меня разбирало любопытство. Все недоговоренности, сгустившиеся вокруг маленького принца, подогревали мою симпатию к бедняге. С этого момента я стал посвящать ему все свободное время, пренебрегая своими минутами отдыха, с ним же проводя долгие часы.

    Он, Рудольф сохранял чрезвычайные спокойствие и мягкость, был холоден, пресыщен и, не поддавался на искушения. Совершенно ничего не ведал о жизни внешнего мира, не выказывал никакого раздражения по поводу людей, поместивших его сюда, или тех, кто держал его здесь взаперти. Был одинок.

    Всегда жил одиноко, в четырех стенах, за решетками на окнах и железной оградой вокруг обиталища, неизменно высокомерный, все презирая и всех вокруг превосходя. Знал о своем превосходстве над другими и подозревал, что его мощи нет преград.

    Вот так я достиг десятилетнего возраста, встречаясь с Марией раз в году — только в годовщины нашей "помолвки".

    Именно в Хофбурге я провел три следующие года, когда мне не было дано видеть Мари. Я штудировал, разбирал тайнопись старинных манускриптов, актов гражданского состояния, хартий и уложений; совладать с латынью мне помогал замковый капеллан, благородный старец восьмидесяти лет от роду, бесконечно преданный нашей семье. Так я узнал историю своего дома, то, что овевало его славой, и то, что обрекло его на нынешнее вырождение, и лишь тогда смог уразуметь, сколь неукротима ненависть, которую питают к нам в Вене. Я раз и навсегда решил воспротивиться тем планам, какие мог строить по моему поводу коронованный венский старец, путать его карты, сопротивляться приказам и, в конце концов, вырваться из-под его власти. Мне тогда хотелось бежать, покинуть королевство и империю, жить далеко от этой двойной монархии, от ее политики, утонуть в безвестности, раствориться в толпе, потеряться в незнакомой стране, вдали от границ моей родины.
 
    И вот здесь подступает к развязке история с собакой, о которой я собирался вам рассказать. Пес сделался моим единственным спутником во все время моего ученичества. То был обыкновенный бобик, заурядная дворовая псина.

    Однажды она пришла в библиотеку и улеглась у моих ног. Когда я встал со стула, пошла за мной. А позже, когда я заново учился ходить, приспосабливался к своей ужасной хромоте, пытаясь пользоваться только одним костылем, пес сопровождал меня везде, встречая восхищенным лаем самомалейший успех на этом поприще и частенько подставляя мне свою крепкую спину, когда требовалось подняться с земли. И я, разумеется, привязался к нему.

    Но вот приехала Мари. Она, заявилась без предупреждения. И к тому же одна. За три года разлуки она подросла. Теперь передо мной оказалась не прежняя малышка, но молодая девушка, тонкая, крепкая и хорошо сложенная. Она не подала виду, что заметила мою хромоту, и бегом припустилась по каменным плитам коридоров. Я кое-как пытался поспевать за ней.

    Добравшись до будуара, служившего когда-то моей матери, она рухнула в кресло и, разразилось рыданиями. Мои слезы удвоили поток соленой влаги. Несколько часов мы провели, сжимая друг друга в объятиях и целуя в шею. Затем Мари высвободилась из сжимавших ее рук и ускакала, так же стремительно, как и явилась, пустив коня в галоп.

    Краткое явление Мари повергло меня в странное замешательство. Сравнивая себя и ее, я понял, что во мне произошли какие-то изменения. Прежде всего, начал ломаться голос, в нем появились низкие влажные тона и долгие напевные звуки, новые регистры и модуляции.

    Как бы я ни старался, теперь мне не удавалось от них освободиться. Я обрел голос Мари. Подобное открытие сбило меня с толку.

    А еще одно стало подлинной трагедией. Я покинул библиотеку. Усаживался на высокий табурет у самого высокого окна и проводил целые дни, глядя туда, где на закате исчезало солнце. Туда, куда скрылась Мари.

    Замирал, не спуская глаз с луга. Так сны нервного ребенка нашли подтверждение, они оказались правдивы, за ними таилось предвестие.

    Я стал чрезвычайно внимателен к своей внутренней жизни. В первый раз осознал, в какое молчание всегда был погружен. Со дня моей неудачной эскапады почетную гвардию из замка Хофбург убрали, заменив ротой словацких пехотинцев. И уже не слышалось в раз и навсегда заведенное время былых труб и барабанов, бередивших мою чувственность, не стало неподражаемого перелива шпор, что всегда наполняло меня счастьем, — только гортанные голоса пехотинцев, изредка долетавшие до моих покоев, либо глухой удар об пол приклада в коридоре, за какой-нибудь дверью; подобный звук, словно инструмент стекольщика, проводил борозду по стеклу моего душевного покоя. После таких ударов все приходило в движение, превращалось в звуки, которые выстраивались в неразличимые слова, призванные заклясть какую-то набухающую, словно почка, беду.

    Я смотрел, как гнутся под ветром деревья, листва в парке шевелилась, меняя очертания и подстегивая чувственность, само небо натужно круглилось, и верхний выгиб его напрягался, словно лошадиный круп.

    Чувствилище мое на все реагировало с остротой чрезвычайной. Все превращалось в музыку. В пиршество цвета. Движение соков. Здоровье природы. Счастье переполняло меня. Счастье. Я вчувствовался в самую сердцевину жизни. Доходил до корней и тончайших корешков чувства. Грудь распирало. Я мнил себя сильным. Всемогущим. Завидовал самой природе. Все должно было подчиниться моему желанию, уступать малейшей причуде, пригибаться от одного моего дуновения. Я приказывал деревьям летать, цветам подниматься в воздух, лугам и земным недрам переворачиваться, меняясь друг с другом местами. «Реки, — приказывал я, — теките вспять!». Все должно было двигаться на запад, чтобы поддерживать пламя небесного пожара, над которым вздымалась Мари, подобная столбу ароматных воскурений.


Рецензии