Фантасмагория

Анонс:  Роман «Фантасмагория» повествует о событиях, происходивших в Российской Империи второй половины девятнадцатого века. Действующие лица в основном из дворянской среды, увязавшиеся в тугой узел жизненных противоречий, нравов и законов того времени.
Эти годы  оказали очень весомое влияние на формирование российского государства и общества, и, на мой взгляд, имеют много схожего с тем, через что проходим мы, начиная с девяностых годов по настоящий день.
Мне думается, читатель,  прочитав роман во всем его формате, сумеет уловить и понять  эту  временную связь.
С уважением – автор: Василий Шеин.
полный текст на личном блоге

Глава 1.


   Откинув уже ненужную тьму - уходила ночь, занималось утро. Белесое, неприглядное.  Мокрое от зарядившего с ранних сумерек  мелкого дождя, оно навевало меланхолию и озабоченность на стоявшего у окна кабинета Ивана Сергеевича Азарова. Кабинет занимал комнату на втором этаже каменного дома, отстроенного еще его дедом в пышном стиле екатерининских времен, с портиком, колоннами и высокими окнами в двустворчатых рамах с частыми стеклами. Дом, выкрашенный бледным колером с чуть уловимой зеленью, очень похожий на античный дворец, потемнев от уже никому ненужного дождя,  стоял на краю ровного двора с ухоженными дорожками и аллеями.
Иван Сергеевич почесывал пухлыми пальцами короткую бородку, думал о том, что скоро зацветут липы и нужно проследить, чтобы перевезли колоды с пчелами на луг возле рощи. Бесцельно следил за редко стекавшими по стеклу каплями, слушал, как методично постукивают дождинки по жестяной  обивке подоконника.  Зачем то дохнул на стекло, протер парную муть рукавом халата и снова вгляделся в безлюдный двор. Тяжелая дождевая влага оседала на старых липах у крашеной под белый мрамор беседки, бывшей чуть в сторонке от вымощенной серым камнем главной дорожки, делала деревья призрачными и седыми, сочно впитывалась в вытоптанный до проплешин двор. Под стенами длинного гостевого флигеля, по правому крылу главного дома,  грузно  клонились долу мясистые лопухи, поблескивала темным глянцем листьев  чисто промытая, днями отцветшая, сирень.
Азаров зябко поежился, запахнулся плотнее в домашний халат с мягкими атласными отворотами, крикнул лакею, велев подавать в кабинет завтрак.
Наступивший день проходил ровно, в давно устоявшихся порядках и привычках. Разве что к обеду, Иван Сергеевичу доложил о приезде Осокина, соседа по имению. Гость застал скучающего хозяина в кабинете, перелистывавшего за рабочим столом амбарные книги.
- Все барыши считаешь? Не надоело? – усмехнулся  Павел Николаевич, отставив к креслу тонкую трость черного дерева с перехватами серебреной проволоки, по-хозяйски уселся в привычное кресло, которое в его присутствие в усадьбе Азарова никто не занимал
- Дождь! – рассеянно ответил Азаров, подавляя сонливую зевоту, мельком глянул в свежее лицо старинного друга.
- Да-а! Зарядило знатно, похоже, надолго. Как бы рожь не вымочило.
- И я о том думаю! Хороша бы рожь, кабы не дождь, – вздохнул хозяин, отложил книгу в сторону: - Ты, Павел Николаевич, по делу, или как?
- Какой там! Скучно, брат! Дай, думаю, проведаю друга. Иль не рад?
- Рад, рад! – успокоил его Азаров,  прислушался, - а вот и к обеду звонят. Идем, Павел Николаевич. С утра стерлядок на кухню завезли, хлебнем ушицы. Ух, хорошо будет  под рюмочку…
   
   Часа через два гость уехал.  Иван Сергеевич снова стоял у окна и, только теперь уже, с досадой смотрел на отъезжавшую коляску. Настроение было испорчено. Как так случилось, что старые приятели слегка повздорили, было даже непонятно. Азаров сверху видел только лошадь, закрытый верх коляски и руки Павла Николаевича с вожжами, которые тот подергивал, понукая застоявшегося жеребца. Охватившее помещика нервозное состояние требовало каких-то действий, в которых можно было выплеснуть копившуюся желчную горечь. Не найдя ничего лучшего, Азаров толкнул оконную раму, свесился на улицу под дождь и окликнул стоявшего у двери для прислуги мальчишку.
- Федосейка! Слышишь, балбес! Крикни Аверьяну, пусть ворота в усадьбу прикроет! – глянул на удалившуюся коляску Осокина, вызывающе поднял круглую бородку и крикнул нарочито громко: - Пусть всем, кто приедет, отказывает. Занемог, дескать, барин.  Пусть говорит им, что не принимает!
Федосейка испуганно глянул на барина, клюнул стриженой под горшок головой вниз, изображая торопливый поклон, и сочно зашлепал босыми ногами по мокрому двору, побежал в дворницкую.
Аверьян мужик строгий, трезвый. Дворовый люд побаивался черного как жук, заросшего цыганской бородой дворника: глянет тяжкими глазищами, любого до пят прожжет. А где глаз не справится, дотянется жилистым, как дубовая коряжина кулаком. Скор мужик на расправу, но по своему справедлив. За это и был Аверьян в особой милости у барина и приказчика.
Жил он в маленьком домике, рядом с вычурной ковки железными воротами на крепких каменных тумбах. Жил сам, потому как уже лет пять был вдовым. Но в дворницкой порядок, тепло, во всем чувствуется женская рука.
Сегодня, по случаю затяжного дождя, Аверьян позволил себе выпить стакан водки. Сидел за столом в чистых штанах, на спине жестким коробом топорщится отглаженная вальком рубаха. Пил с блюдечка горячий чай, следил подобревшими от водки глазами за широкой спиной стряпухи Марьюшки, которая забежала к нему на часок, разжечь вдовцу самовар, подаренный ему покойной барыней за преданную службу.
Аверьян масляно  обволакивал цыганистыми глазами склонившуюся у загнетка печи бабу, шумно сглатывал ароматный кипяток. Недовольно покривился, завидев под распахнутым окошком Федосейку.
- Чего тебе?
- Барин послал. Велел ворота закрыть и всех кто приедет гнать прочь! Ей богу…так и велел! – промокший мальчонка махнул перстами по обвисшей на худеньких плечах рубашонке.
 - А с чего так?
- Не знаю, дядька Аверьян! Велел и все тут!
Аверьян удивленно хмыкнул, но с места не сдвинулся, свел в кучку лохматые брови.
- Слышь, Марья! Чего там, у бар вышло? Сосед, Павел Николаич, только что проехали-с. Обычно они подолгу гостят, а тут, на тебе! Часок побыли и домой уехали. Никак случилось что? Уж не война ли, или помер кто?
- Не знаю, вроде никто не помер! – стряпуха, зачем-то с опаской оглянулась, и жарко зашептала: - Бог с ней с войною, не наше это дело! А вдруг, про волю бары наши говорили? Сказывают люди, скоро царь батюшка всем волю даст, да только бары против!  А-а? Аверьянушка, не уж то сбудется?
- Дур-р-ра! – внезапно обозлился дворник, толкнул кулаком бабу в мягкое плечо. Та охнула, осела на лавку, вытаращила испуганные глаза: - На кой она сдалась тебе, воля эта? Куды ты с ней пойдешь? А-а? Что жрать с детишками будешь? Волю? Так ее на хлеб не намажешь!
Баба испуганно попискивала. Аверьян отхлебнул остывшего чая, поморщился, отходя сердцем.
- Собралась она, с голым задом и на волю! Поди на кухню, разузнай, что случилось. Спроси у Степаниды, она все знает.
Марья послушно кивнула, накинула на себя большой платок и вышла. Аверьян пил чай, смотрел в стену и о чем-то думал, долго и мучительно, складывая в борозды, выдубленную до бычьей крепости, кожу лба.

…А Иван Сергеевич привычно зацепился большими пальцами в подмышках коричневого в зеленую клетку жилета, заходил по кабинету. Излишне невозмутимо поглядывал по сторонам,  рассеянно насвистывал не к месту прицепившуюся мелодию. Часто вынимал из кармашка часы, смотрел на стрелки, слушал мелодичный бой и недовольно хмурился. Чувство вины перед товарищем не проходило, напротив,  усиливалось. Стыдно было за мальчишескую выходку: зачем он послал Федосейку к дворнику, да еще громко кричал. Что, если Павел Николаевич услышал это? Боже мой, как глупо и унизительно он поступил по отношению к себе, к товарищу! А все это дурацкое упрямство, оно всему виной!
   Удивительно, но только сейчас, Азаров впервые заметил, что стал непримиримо упрямым в своих суждениях. Более того, постороннее мнение вызывало у него категоричное неприятие. Это простое, но удручающее открытие пришло после беседы с Павлом Николаевичем Осокиным, старым товарищем и соседом по имению, во время обильного обеда  и очень огорчило.
Смущало еще и то, что предмет внезапного спора совсем не стоило воспринимать всерьез. Сущие пустяки, о которых говорят все, а толком не понимает никто. Но при этом считают тему крайне важной и необходимой. Обсуждают, спорят. Говорят глупости или умные вещи, не догадываясь о главном: почти все, о чем столь  пылко рассуждают, всего лишь пустые слова, которые не жаль забыть сегодня, чтобы было о чем говорить завтра. И снова начинать с того, с чего начинали, бог знает когда.
Иван Сергеевич сам не раз язвил на эту тему, бесцеремонно обличал доморощенных философов, политиков и теологов. Но, к удивлению, именно это и произошло с ним час назад: он начал долго и нудно отстаивать свою точку зрения, не обращая внимания на откровенно заскучавшего собеседника, и что тот не понимает, что могло так разгорячить обычно спокойного и рассудительного соседа. Но Азаров не смог остановиться.
- Вот ты говоришь, жизнь может быть пустой, и от этого становится ненужной…
- Перестань, Иван Сергеевич! – перебил Осокин: - Я ничего такого не имел в виду! Просто сказал и сказал. Не стоит принимать серьезно.
- Нет, Павел Николаевич! Позволь возразить! Пустой – да…Ты прав, случается! Но ведь ее можно наполнить и она не будет пустой. Не зря говорится в святых текстах, что человек это сосуд, который требует своего наполнения.
- Чем наполнять то? Погляди: вокруг сплошная рутина и сытая лень, вперемежку с неоплаченными счетами в земельном банке. Давеча был у соседей, у Рощиных. Нет, Кирилла Семенович человек хороший, во всем старался угодить. Он сам, и супруга его, Елизавета Антоновна, натуры русские, настоящие, широкие. Но как все это выглядит у них слащаво и натянуто! Все как напоказ, даже дочь Аннушка! Жеманство, кокетство. А перед кем жеманиться? Я ведь уже стар, но этикет требует угодить, восхвалить это, прости мне, господь, милое, но пустое существо. Сынок их стишок читал. Говорят мне, что сам его сочинил.  Стишок наисквернейший, а надо одобрить! Как иначе? А родители обману рады. Гордятся, у них дочь умна, сын гением растет! И в добавок  ко всему непременный рояль,  на котором дурно играют, и романс, который никто не умеет петь. А главное, если кто и споет хорошо, или, скажем, хорошо сочинит или прочитает что-то дельное, то кто это оценит? Некому оценить, потому что то, что выставлено на показ, для них не имеет ровным счетом никакого значения. Пустой форс, обязательная пыль в глаза гостю. Для Рощиных гораздо важнее другое: дамы пустословят не о пустяках, а об выгодных партиях…им нужно дочку выдать. А в кабинет хозяина хоть не ходи, одни и те ж разговоры, философия, политика, государственные дела. А закончилось все это пустословие - картами и бранью к купцам: овес да пшеницу, видишь ли, дешево берут. Каково это, а? Разве не пустота, которую так старательно заполняли Рощины?  Не скрою, мой визит встряхнул их, оживил. Но я не желаю, чтобы мною заполняли пустоту чьей-то  жизни! Я ощущал себя этаким….э-э…наполнителем,  что ли…
- А зачем тогда ездишь к ним, раз скучно?
- Ну-у, брат! Долг, обязанность! В конце концов - этикет. Нельзя ведь, запираться в стенах как ты. Не поймут, осудят. А мне с ними ссориться не с руки. Дела! Нет, нет, а что-то всплывает в них совместное. Дела на пустое не разменяешь,  вот и терплю…
- Пустяки говоришь? Ты, Павел Николаевич, ничем и никому не обязан. А дела могут вести приказчики. Знаешь, почему я перестал выезжать в свет? Мне это не нужно! Особенно когда не стало Анны Андреевны. А ты? Тебе зачем? А я знаю! Ты лукавишь! Тебе нравится в людях то, что ты сейчас осуждаешь! Да, Рощины просты, добры но глупы. Что с них взять? Но тебе от их глупости хорошо: они не перечат, с восторгом слушают твои мысли, восхищаются твоим умом, дорожат твоим вниманием и дружбой. И ты гордишься собой! Но это ведь, тоже, глупо, Паша: умный человек не должен возвышаться за счет глупцов! А ты – умен, образован. Оставь Рощиных, не езди к ним и к другим! Ум не должен угождать невежеству, иначе развратится сам! Скучно тебе, нет применения способностям? Так поезжай в столицу, подай прошение к государю! Пусть тебя запишут в Секретную комиссию по крепостному праву! Решай, предлагай, реформируй государство! И жизнь твоя – заполнится делом! А коли есть интерес, то когда скучать? Но нет! Ты судишь со своей колокольни: холост, одинок, богат. Не о ком страдать, не о ком заботиться. В людях видишь свое разочарование! А ты возьми и разорви этот круг! Что, слабо?
- Холост…Одинок…Что в этом особенного? Ты предлагаешь жениться на старости лет? Нет, Иван Сергеевич, это не по мне, - Осокин шутливо замахал перед собой руками, но посерьезнев, неодобрительно посмотрел на раскрасневшегося товарища: - И вообще, Иван Сергеевич, тебе не кажется что ты слишком резок?
- Нет, не кажется! Ты меня, конечно, прости, но жизнь штука такая, что лишней быть не должна! Пусто ему, ишь он какой! Раз жениться противно так послужи Отечеству! Вспомни двенадцатый год! Как мы с тобой французов били?  Понимаю, постарел, не можешь служить саблей. Но тогда, умоляю тебя, послужи умом! Ведь сейчас такие дела разворачиваются, дух захватывает! Свобода, проекты, крестьяне, воля! Все пишут, все судят, излагают! Даже самые дурни и те, об умном толкуют! А тебе, с твоим умом, сам бог велел подать мысли в комиссию! Я ведь знаю и согласен с тобой: господа в комиссии такого навертят, что вместо радости за волю наши крепостные  в набат ударят и за вилы возьмутся! Ты слышал о Митрополите Филарете?
Павел Николаевич не скрывал досады от возникшего разговора, вместо ответа неопределенно пожал плечами.
- Я тоже так думал! – разгорячился Иван Сергеевич, нервно смял салфетку, бросил на стол: - Митрополит и митрополит, божий человек, что с него взять. А он что содеял? Прямо таки, настоящий спектакль устроил, заявил, что во сне ему явился Сергий Радонежский и предупредил о том, что крестьянскую реформу проводить нельзя. Филарет даже стал проводить молебны против реформы. А ведь это бунт, против государя императора! И знаешь, чем это закончилось?
- Не слышал! – недовольно покачал головой Осокин.
- Так слушай же! Государь повелел митрополиту…Нет, ты только послушай! Ходят слухи что он велел ему лично, подготовить от имени церкви свой проект манифеста об отмене крепостного права. А тому куда деваться? Некуда! Против государя не пойдешь, он над церковью стоит, ему подчиняются митрополиты! Как тебе такой ход? Ай да Николай Павлович! Умница, ей Богу умница, наш император!
Азаров заразительно смеялся, радуясь находчивости и уму императора. Вытер платком выступившие на глаза слезы, откашлялся. Затолкал смятый платок мимо кармана, тот упал на пол. Но возбужденный хозяин ничего не заметил и снова запальчиво заговорил:
- Так представь, что там напишет этот закосневший ретроград в митре?
- Догадываюсь! Освобождать крестьян, хочешь иль нет, а надо, еще как надо! Только, человека, особенно после долгого рабства, к свободе готовить нужно, следует ему все растолковать, разжевать, научить пользоваться ею, свободой! Иначе, беда! Если не умеешь распорядиться собой, то зачем она тебе, свобода эта?  Тогда, свобода и воля пустой звук! – степенно согласился Петр Николаевич, но, тут же, заскучал: - Давай оставим этот разговор. Ей богу, неохота об одном  толковать посту раз!
- Так займись этим, Павел Николаевич! Хоть благотворительностью, открой школу, учи своих крестьян! – не унимался Азаров.
- Благотворительность, это хорошо! А учить - другое. Как бы хуже не вышло.
- Почему?  Ты же сам говоришь об этом!  Народ нужно просвещать! – изумился Иван Сергеевич, почти подбежал к дивану, на котором сидел гость, пригнулся, впился в него чуть выпуклыми глазами с искорками шального сумасбродства.
- Невежество, Ваня, вещь полезная! Оно легче воспринимает жизнь! Грамотный крепостной  будет только страдать от грамоты. Ведь ему все равно, даже свободному, не перешагнуть через сословность. Как он уравняется с господами? А так, дай ему работу, хлеб, церковь – и он счастлив: за него все решил господин, а его дело лоб крестить да пашню пахать. Вот взять, к примеру, тебя: представь – ты раб! Умный, образованный, думать умеешь, а чистишь выгребную яму. И тебя будут пороть, за то, что ты дерьмо по дороге розлил. Ты ведь, Иван Сергеевич, не вынесешь этого, сгоришь, умом тронешься. А раб – нет, не сгорит. Потому что не знает другого, и, хотя по своему, но будет спокоен и счастлив! Внуши такому что наказание справедливо и он не обидится! Так стоит ли его просвещать, что бы сделать несчастливым? Пойми, на это должны уйти многие годы а не один Указ и один час. Люди не меняются по указке в одночасье! Освободят крепостных второпях, будет только хуже. Не нам, им…Да и мы, хлебнем лиха.
- Так что предлагаешь? Ничего не делать? Ты погляди, в губерниях бунт за бунтом идет! – Иван Сергеевич потряс несвежим номером губернской газеты: - Вот что пишут: «если мы не отменим крепостное рабство сверху, то его отменят снизу!» …Каково? А? Ах, как смело пишут! Вот что означает либерализм!
- Ну, положим, твои мужики, Иван Сергеевич, не взбунтуются. Ты для них барин, отец родной! – усмехнулся Осокин: - Освобождать, конечно, надо. Но только опоздали мы с этим. Реформу нужно было готовить сразу, после разгрома Бонапарта. Проводить неспешно и с умом. Теперь же осталось только локти кусать. Сорок лет прошло впустую! Не понимаю, почему государь Александр не решился на это? А сегодня сам увидишь, с плеча рубить будут…по живому…Тем более война на пороге. Она, проклятая, тоже пользу дает, многое с места сдвигает! А крепостному мужику  ни война, ни либерализм без надобности, он этого  не поймет! Мужику дело нужно. Простое,  понятное, чтобы зубом куснуть можно было,  да в амбар от него положить…
- Нет, погоди! – не успокаивался Азаров: - Я вот как тебе скажу…
Говорил долго, возбужденно. Опирался на веские, по его мнению, доказательства и примеры. И сам не заметил, как  запутал, увел изначальную тему совсем в другую сторону. Поняв, что давно говорит совсем один, умолк, сконфузился. Осокин недовольно посапывал, посматривал  на оратора.
- А что ж ты сам не сделаешь, так как говоришь? На Сенатской площади тоже выступили за свободу, а на деле ни один из господ бунтовщиков не подал примера в своих имениях.
- Да вот…Как то так! – смешался Азаров, беспомощно развел руками, виновато заморгал, понимая что перегнул в необоснованном вмешательстве в жизнь товарища. Ждал заслуженных упреков.
  Отобедали друзья скучно, невкусно. Осокин стал сдержанным, подчеркнуто рассеянным. Сразу после обеда церемонно откланялся и уехал к себе домой. Даже не остался на чашку кофе и рюмку другую ликера, которые они по обычаю выпивали в курительной комнате. Как правило, товарищи мирно дремали в глубоких креслах, попыхивали дымком из  длинных трубок. Неспешно прихлебывали кофе. Вяло перекидывались необязательными словами, предавались приятному послеобеденному расслаблению. Осокин особенно любил эти минуты простого наслаждения, разбавляя крепким табаком и вином пресность незамысловатой жизни помещика холостяка.  Жизни размеренной, небогатой на события, тем более на приключения.
Но сейчас он уехал, оставив после себя недоумение и свое, перешедшее к хозяину,  недовольство.
- Тоже мне, барин! – язвительно ухмыльнулся Азаров вслед уезжавшему экипажу: - Ну и кати, раз не хочется слушать! Привыкли, что их Рощины по шерстке гладят. А как супротив рукой поведешь, сразу в позу становятся. Обиделся он! Ну-ну!
Иван Сергеевич сердился, прекрасно понимая, что неправ сам, а Осокин уже не причем. Он действительно живет не так, как доказывал другу. С ним давно происходит что-то непонятное, особенно в последние недели. Вот и теперь,  его раздражало все, даже  скрипучий паркет под ногами. Дым табака стал неприятным, кофе горьким. Внутри закипала желчная изжога, заставляющая постоянно подходить к плевательнице. Сердился одновременно на всех и в то же время ни на кого. Понимал, что причиной раздражения, в первую очередь является он сам, и только потом, возможно, еще что иное. Но это, «иное», было настолько ничтожно и мало, в сравнении со сложившимися добрыми отношениями между друзьями, что не стоило того, чтобы в охватившем волнении бездумно выплескивать его наружу. Досадно было и то, что его несдержанность не могла быть незамеченной, особенно – Осокиным. Уж кто-кто, а Иван Сергеевич  был прекрасно осведомлен о наблюдательности и щепетильности  своего соседа.

   Иван Сергеевич позвонил в колокольчик. Вошел лакей Тимошка, вылощенный до приторности малый, лет тридцати. Выгнулся длинной спиной. Стоял гибкой ящерицей, с головой, руками и ногами человека. Хвостом зеленой ливреи в пол врос. Лицо сытое, губы сочные, взгляд наглый, ныряющий.  Азаров все чаще ловил себя на мысли, что Тимошка всем своим видом вызывает у него раздражение, особенно, прилизанными, загнутыми к верху височками, но терпел. Наверное, потому что привык к нему, как привыкают к ненужному стулу, на котором уже никто не сидит, но и не убирают из комнаты только потому, что это его, и больше ничье место.
Вычурные ливреи, чопорные манеры прислуги, все это оставила после себя покойная хозяйка, любившая пустить пыль в глаза соседям. Иван Сергеевич напротив, любил простоту: при жизни жены посмеивался, противился заведенным ею порядкам, но теперь менять их не стал. Это стало частью того немногого,  что напоминало ему о прошлом, создавая иллюзию его эфемерного присутствия.
- Скажи любезный, почта была?
- Никак нет-с!
- Так нужно послать к почтмейстеру!
- Уже-с… Посылали-с-с…
- И что?
- Ничего-с, барин!
Иван Сергеевич поморщился, отослал Тимошку, но через секунду, крикнул ему вдогон.
- Вели закладывать коляску! На покос поеду!

 «Нехорошо вышло! Обиделся! Наверняка обиделся, Павел Николаевич! Ах, напрасно я его огорчил! При случае нужно извиниться!» - выезжая из имения, с запоздалым сожалением думал Азаров.
Дождь неожиданно прекратился. Сквозь облака проглядывало солнце. Рессорная коляска поскрипывала на сырых укатанных ухабах, мягко катилась под взгорок. Сытый конь фыркал, бренчал удилами и накладной сбруей, нетерпеливо вскидывал сухую голову, утробно ёкал селезенкой, бежал легко, задорно. От веселых березовых рощиц тянуло влажным ветерком. Лицо ласкало прохладой, особенно приятной от взгляда на свежую, еще не успевшую загрубеть, зелень. Желтая от песка дорога испятналась переменчивыми тенями деревьев, уводила к далекому сосновому бору, который, как и близлежащие земли, принадлежал Ивану Сергеевичу. Хозяйство у него было большим даже по местным меркам: пять сотен десятин под лугами и лесом, и, без малого, полутора тысяч отведенных под пашню. Три деревеньки, выселки и Сосновка, основное село, в котором собственно и располагалась сама усадьба.  Все это населяло две с лишком сотни душ мужского пола и множество остальных не учетных: женщины, девушки, ребятишки, все, кто не вносится в подушный список. Сколько их было у него, бездушных, сосновский помещик в точности  и сам не знал,  хотя, не без основания считался одним из самых рачительных и состоятельных  аграриев уезда и губернии.
Мысли снова перетекли к расставанию с соседом. Если рассудить по совести, то Азарову следовало бы не злиться, а разобраться в себе самом, в переменах личного характера, но делать этого не хотелось. Да и ни к чему было. Ему без того все давно понятно. Беда - таилась в его одиночестве. Оно жадно глодало Ивана Сергеевича изнутри, раздражало по пустякам и портило его характер. Вот она, истинная виновница  негласной размолвки с другом.
Иван Сергеевич иногда думал об этом, но недолго. Быстро прерывался, гнал тоскливые мысли прочь. Думать было тяжело, так как, следуя логике, нужно было выявить причину своего одиночества, а она лежала на поверхности. Сочилась разверстой раной на душе и сердце. Этой болью являлась Анна Андреевна,  милая, несравненная супруга, ушедшая на покой чуть более двух лет назад,  оставив мужа в недоумении и полной растерянности от случившегося.
     Потрясение, вызванное этой смертью, было настолько сильным, что Азаров  стал перерождаться. Оставаясь неизменным внешне, он менялся в сокровенных глубинах души, хотя упорно не признавался в этом даже сам себе. Боялся, со страхом отыскивал в себе признаки душевного расстройства, часто замыкался в себе. Необычно резко сократился круг его общения. Часто отказывался от поступавших со стороны приглашений на обеды и ужины, ссылаясь на занятость или недомогание. И сам, прежде радушный и хлебосольный, любивший слегка кутнуть и хорошо покушать, стал принимать гостей больше из приличия, словно по принуждению.
Дворянское  общество  № - ского уезда, поначалу с пониманием отнеслось к горю Ивана Сергеевича, который слыл милейшим добряком, не лишенным при этом живого ума и здорового юмора. Но когда миновали обязательные сроки траура, выяснилось, что помещик нисколько не тяготится положением печального вдовца, так как это состояние постепенно стало перерастать в образ его столь резко изменившейся жизни: по сути, Азаров стал затворником.  И, похоже, это его вполне устраивало. Осознав такое, знакомые обиделись, решив, что вдовец ухватился за случившееся, чтобы без осуждений со стороны удалить себя от их общества. Но многим, ослепленным в свете своего высокомерия мнимым оскорблением, было невдомек, что Иван Сергеевич действительно уходит вглубь себя самого исходя из ужасной потери, а не из презрения к окружавшим его людям, тем более что к некоторым из них он питал симпатию. Но Азарова это не беспокоило, так как особенных привязанностей в дружбе он не имел. Единственно, кому был всегда искренне рад, это Павлу Николаевичу, старому, верному товарищу, свидетелю ушедшей молодости и наступающей старости: последняя нить, связывавшая его с чужими людьми и жизнью за пределами Сосновского имения.
Пошли пересуды. Кто-то злословил, припоминая известные им грешки  добродушного помещика. Иные лицемерно жалели над памятью Анны Андреевны, скорбно вздыхали над незнанием покойницы, прозрачно намекая на девичью, в которой содержались юные холопки кружевницы, припоминались и другие невнятные слухи. Но скоро все поутихло. К тому же достоверно было неизвестно, знала ли Анна Андреевна о прихотях мужа, или сознательно жила в счастливом неведении. А в том, что этот брак являлся на удивление  счастливым, было известно многим: супруги души не чаяли друг в дружке и в своем единственном сыне Петруше.

    Иван Сергеевич ехал по полю, думал о неполученном письме от сына. Вздыхал. Избаловала покойница свою кровинку. Сам он снисходительно относился к заботам жены о Петруше, но, как потом выяснилось, напрасно. Барчук вырос своенравным. Еще с юности Иван Сергеевич приметил в нем склонность к некой активной праздности, замешанной на презрительном отношении к людям, которые, по его мнению, не были достойны его общества. Барственная снисходительность и небрежение к равному, почти полное равнодушие к тому, кто ниже его по статусу и состоянию, которое он должен был рано или поздно унаследовать от стареющих родителей,  хорошо уживались с ветреностью и непостоянством  характера юного барчука.
Когда отпрыску исполнилось пятнадцать лет, Иван Сергеевич решительно вмешался в его судьбу. Петруша, несмотря на страстные мольбы Анны Андреевны, был записан на военную службу, причем не в столичную гвардию, как мечталось юноше, а в обычный пехотный полк, которые, как правило,  расквартировывались в губернских городах и местечках.
«Ничего с ним не станется! Пусть послужит, поест  каши из армейского котелка. А там, может и война, какая, случится! Бог даст, человеком станет!» Примерно так, втайне от жены думал Иван Сергеевич, с неодобрением поглядывая  на, не в меру резвого, наследника.
Молодому офицеру шел уже двадцатый год. За четыре года службы он дважды приезжал в родную Сосновку в отпуск, не считая печального года, когда преждевременно почила его матушка. Но Иван Сергеевич, к немалому своему сожалению, не находил особых перемен в возмужавшем сыне. Особенно не понравилось  ему, что в дни траура Петр Иванович сблизился с молодым соседом,  помещиком Свистуновым.
     Отставной поручик гвардии Аркадий Дмитриевич Свистунов был из старого, но почти выродившегося дворянского рода. Разорившийся на игре в карты отец оставил ему небольшое имение верстах в пятнадцати от Сосновки. Но наследник не входил в круг общения Азаровых, по причине возраста и сомнительной репутации. Иван Сергеевич человек солидный, ему не с руки водить знакомства с ветреными гвардейцами. К тому же он состоял членом уездного опекунского совета и знал, что молодой помещик уже дважды заложил свое имение в земельном банке, и теперь, если не отыщет средств на погашение процентов, ему грозит полное разорение.  Но Петруше не было дела до банкротства поручика: Свистунов умело скрывал свое отчаянное положение, обворачивая скрытую бедность в золоченую обертку сибаритства, и, прикрытых едким сарказмом, вылощенных как гусарские лосины, манер.  Юный Азаров не скрывал своего восхищения блеском отставного гвардейца, приехавшего в Сосновку с выражением соболезнования в дни траура. Иван Сергеевич, поглощенный горем и хлопотами, не обратил тогда на это особенного внимания. Лишь позже, до него дошли слухи о завязавшейся между  молодыми людьми дружбе,  и это показалось ему странным. Он не понимал, что могло связывать его сына с бретерем  и мотом.
В уезде ходили слухи о том, что причиной оборвавшей  военную карьеру  Свистунова,  являлась дуэль, о которой, якобы, стало известно самому государю. Рассерженный монарх поступил строго: разжалованный в солдаты поручик был отправлен на Кавказ. Там он сумел отличиться, был ранен и снова возведен в чин. Но ненадолго. Вторично лишенный офицерского звания, Свистунов был вынужден выйти в отставку, ввернуться в родовое гнездо, где вел праздную жизнь на полученные от заложенного имения средства.
Но Азарова возмущало не это. Подобные случаи были не в редкость, на то и молодость, чтобы за ней оставался звонкий след. Удивляло то, что Свистунов не делал попытки вернуть расположение государя и послужить Родине, исполнив прямой долг гражданина и патриота. Нынешнее время как никогда располагало к подобной возможности,  достаточно было подать прошение о зачислении в действующую армию, а там как бог даст, как сложится судьба. Но вместо этого решительного шага, бретер, похоже, не очень хорошо влиял на самого Петрушу, весьма нелестно отзываясь о власти, через чур смело рассуждая о политике и крупных сановниках. До Азарова доходили эти неприятные слухи, но он ждал подтверждения от самого сына. Поэтому, он с таким нетерпением ждал письма из пехотного полка,  который  был расквартирован под Смоленском.
Сейчас время было реально непростое. Шел 1854 год. На восток, юг и север России наплывал серьезный конфликт, который запросто мог разрешиться полномасштабной войной в Крыму и Бессарабии,  особенно после того как в марте, к Турции, порвавшей отношения с Россией, присоединились Британия и Франция. Европа вновь попыталась ухватить за крылья двуглавого орла, распростершего свою тень в пределах дальних рубежей империи.
Из Южной Армии шли тревожные вести. Иван Сергеевич, как истинный дворянин и патриот, считал, что каждый, кто пылает любовью к Отечеству, несомненно, обязан с оружием в руках встать на его защиту. До Свистунова ему прямого дела не было, но вполне естественно, что он ожидал этого порыва от своего сына, тем более, в силу его принадлежности к войскам, и потому обязанного выполнить свой воинский и гражданский долг. Но каково было его изумление, когда месяц назад  пришло письмо от Петруши, в  котором уведомлялось о его скором приезде в Сосновку, связанного с серьезным заболеванием, и, даже,  с возможной отставкой от службы. При этом сын уклончиво ссылался на некий  достойный подражания  пример со стороны отставного поручика Свистунова.
Разные мысли смущали Ивана Сергеевича, в  том числе и о влиянии на сына Свистунова, но он решил не накручивать себя до времени, дождаться приезда Петра и поговорить с ним по душам. Тем более, что к этому его подводили веские причины: Азаров неохотно осознавал, что он не совсем здоров. Но в чем кроется причина недомогания, понять не мог. Что-то подтачивало его изнутри. И он, еще крепкий шестидесятилетний мужчина,  неуклонно терял  былую  бодрость и силу…

…Иван Сергеевич отказался от ужина. Обошелся чашкой чая. Спать лег в кабинете, распорядившись разложить старый, прожженный табачными искрами, диван. На дворе было душно, парило, возможно к ночному дождю, и он велел растворить окна. Но ожидаемого облегчения не последовало. Азаров ворочался на влажных простынях, взбивал кулаком подушку, чесал  пятерней ноющую под рубахой  грудь. Что его томило, было непонятно: возможно – духота, а может иное. Которое скребло там,  глубоко, внутри  груди, давило, лишало возможности  полного вздоха.
В последнее время одиночество особенно пугало пожилого помещика. Стоило ему остаться одному, как оно выползало из неведомых убежищ. Запускало липкие противные щупальца в грудь, шарило под сердцем, вызывая панический страх и даже ужас. И самое неприятное, что Азаров не мог найти причины этому кошмару. Боль от смерти жены уже обросла защитным слоем грусти, научилась укрываться за суетой дел и воспоминаниями, но и это уже не спасало его от безысходной тоски и осознания душевной пустоты.
Належавшись, до онемения в боку, не выдержал, поднялся. Прошелся по кабинету. Свечу зажигать не стал. Так ему было легче: в комнате приятный полумрак, через окно льется месячный свет. От мебели тянутся тени, на полу обрисовался прямоугольник  цвета синего серебра. Иван Сергеевич смотрел на неживой месяц: красивый, ясный но холодный, и думал о том что он сам, такой же мертвый как этот бездушный серп, болтающийся среди заполненной непонятно чем темноты. Им снова овладевала неудовлетворенность собой, своей жизнью, так хорошо протекавшей прежде  и в одночасье ставшей пустой и нелепой. И он теперь совсем  один, в этой звенящей пустоте, залитой равнодушным светом, тишиной и тягостными мыслями.
Неужели все, что выпало на его долю, радость, счастье, горе,  создано только для него одного, а другие люди живут иначе? Или они лгут самим себе, всем окружающим? Обманываются, выдавая за счастье то, что не может быть им, потому что оно не долговечно. Мера счастья гораздо меньше отмеренной человеку жизни. Может поэтому люди прячутся в своих коротеньких радостях, не желают с ними расставаться, ищут высокие смыслы в непонятной философии и не хотят открыто признать, что все это крайне хлипко и недолговечно! Но ведь это обман! И он сам, теперь живет так, как живут все. Которые притворяются счастливыми,  но живут совсем неправильно, не желая понимать, что где-то рядом должно быть нечто иное, в котором гораздо больше справедливости и радости. Но где эта жизнь, в чем ее разница с той  которую он знает, этого Азаров не понимал.
Может разница в вере в себя, или в самом боге, которого где-то больше, а где совсем нет? Но почему его нет там, где в нем так остро нуждаются? А если Он оставил этот мир, то для чего тогда его создавал и населял теми, кому сам предначертал любовь и счастье? Но потом, неизбежно обрек на боль, страдания, или жалкое существование без того, что было ему так дорого. В чем правда жизни, если она начинает обременять человека? Возможно, бог удалился туда, где и есть она, другая жизнь. Но для чего тогда – эта?
Несвязные мысли путались, снова вернулись к Анне Андреевне. Ивану Сергеевичу было нисколько не странно, что при ее жизни он уделял ей не очень много внимания, воспринимая жену как нечто обычное, обязательное, и поэтому не столь заметное. Но ее не стало, и вместе с ней ушло так много всего самого разного и хорошего, что от осознания этого стыло сердце, леденели кончики пальцев, и холодело тело. Страшно! Ивану Сергеевичу было страшно, и причина этого страха  снова крылась в одиночестве, в которое он начал погружаться два года назад: он словно осиротел во второй раз. Подобное чувство уже было. Оно обрушилось на Азарова, когда умерла его матушка. Но рядом оставались те, кто поддержал его в горе, кто любил, и это помогло ему справиться с безысходностью.
 Сейчас он был один. Странное ощущение: одиночество  среди круговорота жизни и массы не замечающих тебя людей. Но они не замечают не оттого, что злы или равнодушны, а потому как заняты собой, своими делами. И самое большее, что могут уделить страждущему, это выражение обязательного, но мимолетного сострадание к его судьбе. Затем, выполнив человеческий и христианский долг, люди бегут дальше, старательно прогоняя мысль о том, что по сути  ничего не совершили, и оставляют того кому сочувствовали  в одиночестве со своей бедой…А он, медленно, на глазах у всех, погружается в трясину небытия еще при жизни. И ни-ко-му до этого нет дела! Тогда зачем, так много говорят о любви к ближнему, если его невозможно, некогда полюбить за неимением желания и времени? И, самое важное -  незачем.  Кому нужен состарившийся, больной душой и телом человек?  Себе? Богу?
Нет! Азаров не верил в это. Зачем он ему. Бог возлюбил людей для того, чтобы они через это полюбили других. Но люди перестали быть нужными Азарову, а значит и он сам, перестал быть нужным Богу. Но для чего он тогда жил  столько лет,  и продолжает существовать?
Он, крупный и сильный мужчина, давно, переставший чего-либо бояться, столкнулся с тем, что испытывает ребенок, которого по нелепой случайности взрослые забыли в пустой и темной комнате. Оставили его одного, а сами веселятся совсем рядом. Ивану Сергеевичу стало очень обидно за себя: ему даже послышалось, словно наяву, как в гостиной играет рояль, поют, смеются звонкие голоса,  нарочно громко шаркают по паркету туфли танцующих. Но ему не было входа в этот праздник, и не было места там, где люди жили без него.  Его никто не звал к себе. Но хотел ли он сам, войти в этот праздник? Наверное – нет, не желал…
Тогда, что означает это нехотение? Усталость от жизни, или что иное?
«Для чего я верил в жизнь, в бога, если все столь зыбкое и переходящее? И что остается впереди? А может, я только лукавил перед самим собой, убеждался и смирялся в том, в чем убеждаются и смиряются все. Но не из понимания смыслов, а из того, что так нужно и так принято их понимать. И по иному – никак нельзя! Иначе, тебя осудят за вольнодумство, за отказ от того что считается незыблемым и постоянным. Но есть ли она, незыблемость, способная сопровождать человека всю его жизнь? Почему, я засомневался в себе самом и жизни? Оттого, что стал слишком умен, или напротив, слишком глуп и наивен? И есть ли в этой, по крайней мере, в моей, жизни, место для веры, которая исповедует любовь? Ведь, для того что бы полюбить людей, всех, в их огромной величине, нужно любить себя, а я стал равнодушным к себе, словно это не я, а кто - то другой, ходит по кабинету, не спит. И думает о несусветных глупостях, выдавая их за нечто разумное. Так что ж я потерял: себя или Бога? Или, веру в справедливость? Скорее – второе: может быть Бог и есть, но он ограничил меру справедливости для многого, в том числе и для меня. Тогда зачем мне Он, когда независимо от веры в него вершится неизбежное? А что если я виновен в чем-либо перед ним, и не сознаюсь в этом даже себе? Пусть так! Но для чего тогда, наказывая меня, так рано лишать жизни безгрешное существо, каким была Анна Андреевна? Разве это можно назвать справедливостью? Нет… Я не согласен!»
От этих мыслей веяло холодом, тело немело в ознобе, покрывалось мурашками.  Иван Сергеевич чувствовал, как начинает переходить незримую грань, связывающую его с обычной жизнью. Кроме того, думая о подобном, он становится на путь разрушения стандартных устоев человеческой морали, ничего не предлагая взамен неё. И при этом оголяется сам. Теряет былую уверенность, и очень возможно, пусть иллюзорное, но, все же покровительство высшей силы от всего непонятного и даже враждебного…

   Усталость брала свое. Иван Сергеевич задремал. Но ненадолго. Внезапно поднял голову и всмотрелся в темноту. В ней кто-то был. Он осязал это всем своим естеством и воспаленным от бессонницы и размышлений умом. Но странное дело: он увидел не свой привычный кабинет, а совсем другое помещение. И лежит не на диване,  а на устланном измятой постелью дощатом топчане.
Причем, все это находилось в полуподвальном помещении. От большой печи тянуло запахом пыли и сухим теплом. Низенькие, почти от земли, засиженные мухами и с паутиной, окна, цедили мутный свет. Посредине широкий стол. В углах стоят грубо сделанные буфеты и шкафчики. Кроме того, Иван Сергеевич был уверен:  отсюда только вышел его младший брат Евгений, которого он не видел с самых похорон Анны Андреевны, и который, ко всему прочему, никак не мог быть здесь, потому как давно проживает со своей семьей за границей.
Но он был здесь, и ушел после продолжительного разговора, обрывки которого вертелись в голове Ивана Сергеевича. Азаров здохнул, осмотрелся: никого. Только тишина была обманчива, он это чувствовал. В помещении что-то или кто-то есть, сомнений не было. И это - ОНО, внимательно следило за проснувшимся человеком. Именно – человеком, потому что Азаров четко осознал: здесь, рядом с ним не человек. Но что, это - ОНО?  Которое совсем рядом и очень хочет подойти к нему, но не решается  или боится.
Иван Сергеевич вздохнул. Смежил веки, устало опустил голову на подушку. Снова задремал, но подкинулся.  Ему прямо в лицо смотрело странное существо. Вероятно, оно стояло на коленях, иначе почему, эта большая похожая на перевернутую грушу голова, оказалась на уровне лица лежавшего человека? Молочно бледная, совершенно лысая, голая и покачивается на тоненькой шее, как подвешенная к потолку рождественская звезда. С матового лица на Ивана Сергеевича с состраданием смотрели огромные в половину треугольного облика глаза. Это было страшно: у глаз не было век, бровей и зрачков. Сплошной миндалевидный провал черноты, которой и являлись все глаза.
Но они были зрячими. В необъемной, бездонно провальной глубине ощущалось то, чего невозможно понять, но все же – было! Это бледное существо живое, и одновременно от него веет сырым холодом могилы. Над кроватью робко приподнялась тонкая рука с длинными, лишенными ногтей пальцами. Потянулась к голове Ивана Сергеевича, пригладила его присыпанные сединой  кудри.
Азаров приподнялся на локте. Он хотел крикнуть, прогнать наглую тварь, но не мог. Мозг оцепенел, как и занемело тело. Движения лишились силы и скорости. Вяло, и даже лениво, он безучастно следил за существом, которое внезапно выгнулось округлым телом и нырнуло под одеяло. И тесно прижалось к  нему, к горячему и вспотевшему,  жадно вбирая в свое сырое нутро чужое тепло…
Ивана Сергеевич рассердился такой бесцеремонности  бледной девы. В том, что это существо имеет признаки женственности, он уже не сомневался. Он чувствовал это, как опытный мужчина издалека угадывает переодетую в мужское платье женщину.  Видит и слышит ее, каким-то особенным чутьем, которое существует на уровне полового инстинкта, разделяющего людей на две половины.
Дыхание сбилось, удушливо стеснилась грудь, в ушах звенело. Задыхающийся Иван Сергеевич толкался ватными руками. «Вон! Иди прочь!» - безголосо шептал он замороженным  ртом.
Существо не хотело покидать теплую постель, плотно жалось к телу Азарова, тянулось к его лицу провалом безгубого рта, тихонько жаловалось, просило. В тоскливой черноте глаз плескалось недоумение. Но Иван Сергеевич огромным напряжением воли сумел упереться ладонью  в холодную грудь и стал давить, толкать в нее…
Бледная дева пискнула, жалобно, и одновременно сердито, с чувством негодования. Возмущалась, что ее незаслуженно обижают и прогоняют прочь. Сползла с топчана на пол, постояла на коленках, не убирая рук с груди Ивана Сергеевича. Положила на бледные ладони свою большую голову и печально смотрела Азарову прямо в глаза. Иван Сергеевич отчетливо видел ее желтоватые, словно вылепленные из белой глины странные очертания, ощущал холодок тугой плоти и запах земляной  сырости.
Глаза девы притягивали завораживающей глубиной, всасывали в себя. Теряя волю к сопротивлению, Азаров  собрался с силами и снова замахал руками: «Нет! Нет! Не пойду! Уходи!»
Обиженная дева послушалась его. Приподнялась над полом, и совершенно открывая свои округлые  и тонкие девичьи формы, уплыла,  спиной назад, в полумрак подвала.

   Иван Сергеевич не был напуган. Наверное, потому что начал просыпаться и осознавать, что это всего лишь нелепый кошмар, сон. «Фантасмагория! Ведьма!» - пробормотал он, напряженно осматривая комнату. Было странным, что с его пробуждением в ней ничего не изменилось. Вожнов не понимал, почему, проснувшись и освободившись от холодной девы, он все равно не у себя в кабинете, а неизвестно где.
Происходящее заинтересовало его. Стало даже любопытно. Внутри попытался шевельнуться страх, но Вожнов подавил его, не поддался, и продолжил осмотр помещения. Ведьмы он не увидел, но она не ушла, затаилась и обиженно ждала. Но чего она ждет?
Ивану Сергеевичу стало не по себе. Он поднялся, отпил воды, или, по крайней мере, так поступил. Походил по подвалу, прижал ладони к теплу печи, вспоминал произошедшее, которое еще не окончилось и возможно, будет иметь продолжение. Вспомнил вечерние размышления и поежился. Слишком смело он рассуждал о том, чего не понимает никто. И вполне возможно, что своими сомнениями он сам обнажил самого себя, лишил защиты своих ангелов. И в оголившуюся брешь немедленно ворвалось некое исчадие. Нежить, которая впрочем, не причинила ему никакого вреда.
Иван Сергеевич усмехнулся. «Вот так и рождается то, что мы именуем верой в спасение или в наказание. Всего лишь один дурной сон или случай, и сознание впечатлительного человека переворачивается. И он, напуганный, истерзанный стахом, непременно побежит искать защиту: искать спасения от неведомого в том, что непознаваемо! Нонсенс! Одним словом, фантасмагория в сознании! Замкнутый круг, в рамках всеобщих стереотипов!»
В подвале просветлело, близился рассвет.
«Ну и пусть идет! Приходи!» - мстительно подумал Азаров о странной гостье. Радуясь, что сумел преодолеть мистический страх, безразлично зевнул, улегся на топчан. Плотно укутался в одеяло и заснул.

    Поднялся Иван Сергеевич позже обычного. Несмотря на беспокойный сон,он находил себя на удивление свежим, отдохнувшим. Щурясь на яркое солнце вышел во двор, прошел в душевую кабинку и с удовольствием обрушил на себя каскад холодной воды. Накрепко растерся жестким полотенцем. Совершенно удовлетворенный,  в хорошем настроении прошел в столовую.
Домашние уже давно отзавтракали, но там, к его радости, находилась Варенька, девушка шестнадцати лет отроду, выросшая возле Анны Андреевны под ее надзором и опекой, и, вполне естественно, ставшей любимицей не только самой хозяйки, но и Ивана Сергеевича.
Увидев барина, девушка поднялась со стула, отложила в сторонку книжку, которую читала до его прихода. Приподняла кончиками пальчиков края простенького платьица,  присела в реверансе.
- Здравствуй, Варенька! – ласково поприветствовал ее Иван Сергеевич: - Чем ты занята?
- Вас ожидаю, дядюшка!
Он подошел к девушке, приподнял пальцами ее подбородок, заглянул в цвета спелого ореха  глаза. Азаров был намного выше Вареньки, едва доходившей ему до плеча, и не заметил, как не рассчитал своей медвежковатой силы, слишком приподнял порозовевшее личико. Девушке пришлось потянуться за ним на цыпочках. Она стояла, потупив опушенные  длинными ресницами глаза, тянулась тонкой стрункой. Смущенная барской лаской Варенька чуть пошатнулась, и в поисках равновесия ухватилась за рукав его халата.
Иван Сергеевич смутился. Нагнулся, поцеловал зардевшую девушку в лоб.
- Как отдохнула, егоза? – шутливо спросил, усаживаясь за стол.
- Хорошо, дядюшка! – ответила Варя и скромно присела напротив.
Это обращение завела Анна Сергеевна. «Пусть считает нас своими дядюшкой и тетей, до поры, пока подрастет, а там – видно будет! Зачем смущать дитя? В чем оно виновно?» Так рассудила она четырнадцать лет назад, бережно прижимая к себе взятую в дом двухлетнюю малышку. Иван Сергеевич согласился с женой. Не находя в этом ничего предосудительного, оставил все на волю бога  и судьбы…
Вошла кухарка  Степанида: дородная женщина с властными ухватками и добрыми глазами.
- Прикажете подавать, барин? – зычно спросила она.
- Конечно, Стеша! Подавайте! – помещик смешался перед строгой кухаркой.
Выслушав ответ хозяина,  Степанида  величаво пронесла себя в смежную дверь.

    Иван Сергеевич завтракал с большим аппетитом. Варенька сидела напротив хозяина, ничего не ела, вертела чашку с остывшим чаем, просто смотрела и рассказывала о пустяках. Так у них повелось с той поры, как умерла Анна Андреевна. Она тоже, когда то, садилась рядом с мужем, подкладывала ему в тарелки, подавала салфетки. Смеялась над нечаянно пролитым соусом,  рассказывала нехитрые новости и слухи. Строго следила за убывающим в графинчике вином и решительно прятала его, когда видела в этом необходимость. Рядом с ней непременно была Варенька: маленькая, бойкая и неспокойная, и от этого  очень непосредственная и милая.
Теперь, подросшая Варя занимала место хозяйки. Так пожелал сам вдовец. Девушка была не против этого, так как сильно скучала по Анне Андреевне, которую считала своей родной матерью. Потеряв ее, она помимо воли сосредоточила всю свою неиспользованную любовь  к хозяйке на Иване Сергеевиче, которого в душе побаивалась, но по своему чтила и уважала, видя в нем своего единственного заступника в изменившейся жизни. Сегодня она рассказывала, как вчера  бегала с девушками в лес по землянику.
- А самое интересное что приключилось, как за нами увязался Митенька…сын конюха Агея! Это просто ужас, что потом произошло! – Варенька округлила губки, закатила глазки: - Представьте, дядюшка! Мы собираем ягоду, ни о чем не думаем и вдруг…. среди леса раздается пение свирели! Оказывается, Митенька чудесно играет на этой простой тростиночке! Боже! Как это было прекрасно! Мне хотелось только одного – слушать…слушать…и – лететь… Далеко – далеко… Раствориться среди березок, в синем небе… как облачко!  А среди леса ходит Лель! Ищет, ищет меня и не может найти! Ах, как было хорошо! Вам непременно нужно послушать Митеньку! Это – талант! Я потом попробовала сама, подула в свирель,  а ничего не вышло!
Варенька умолкла, вздохнула. Огорченно наморщила складкой лоб, водила пальчиком по скатерти. Иван Сергеевич любовался ее грустной непосредственностью, и на сердце наползала волна сладкого до боли умиления.
- Скажите, дядюшка, отчего, когда очень хорошо, становится немного грустно? Ведь так не должно быть, а это есть! Почему? – спросила Варенька, не поднимая затуманенного взора от расписной ткани.
Иван Сергеевич вздохнул. Что он мог ответить? Обычной банальностью  вроде  «беда и радость – рядом ходят», или еще чем, совсем невразумительным и от этого глупым. Он даже растерялся от такого вопроса.
- Это от того, что ты еще растешь и много не понимаешь! – с трудом нашелся Азаров.
- Знаю, знаю! – Варенька засмеялась и беспечно махнула рукой: - Все так говорят: вот вырастешь, поймешь… Только, разве я совсем – совсем, ничего не понимаю?
Иван Сергеевич смеялся вместе с ней, над ее наивностью, простотой чистого, ничем не испорченного ума. Весело. На душе царили покой и умиротворение.
В дверях кашлянул Тимошка. В руках у него поднос со стопкой газет и журналов. Сверху  тонкий конверт.
- Почта, барин! Только что изволили доставить-с…
Он важно прошествовал через столовую. Липко скользнул глазом по румяному лицу Вареньки, подал хозяину почту. И, также, не выпрямляясь ровной как доска спиной, удалился, неся в себе величие и значимость своего места в жизни барской усадьбы.
- От Петруши? – радостно взвизгнула Варя и захлопала в ладоши: - Что же вы,  дядюшка, не открываете его? Читайте!
Глаза девушки восторженно блестели. Она всегда скучала по молодому барину, который в шутку считался ее названным братом. Несмотря что детство уже миновало, она по прежнему хранила в себе искреннюю привязанность к спутнику минувших  радостей и огорчений.
Но Азаров не ответил. Отложил конверт, занялся газетами. Поняв, что дядюшка чем-то огорчен и желает уединения, Варенька ушла. Иван Сергеевич отодвинул чашку с недопитым чаем. Взял синеватый конверт, рассматривал на нем знакомый почерк сына. Снова отложил его  в сторону, перебрал почту. И опять, вернулся к письму. Хотел разрезать, но сдержался. Было заметно, что внутри его шла борьба между любопытством и возможным неприятием того, что несет в себе исписанный убористым почерком  сына лист бумаги.

    Память снова свернула в привычное направление. Он вспомнил, что вот так, сидя в столовой, бывало разрезал, деревянным ножом, плотную бумагу конверта. Анна Андреевна нетерпеливо выхватывала из его рук письмо, быстро пробегала по нему глазами, и только потом, утолив первый голод ненасытной материнской тревоги, успокоенная, передавала его Вареньке. И та, начинала читать им о чем сообщал Петруша. Читали долго, вникая в каждое слово, искали в них смыслы, возможные недосказанности.
После чтения Анна Андреевна велела закладывать экипаж, брала с собой воспитанницу и уезжала к соседям, к которым у нее обнаруживались внезапные дела. Иван Сергеевич посмеивался, знал, что это за дела: в гостях,  счастливой матерью, как бы между делом вспоминалось о случайно оказавшемся при ней письме сына и начинались новые бесконечные прочтения и толкования жизни ее ненаглядного чада…
Азаров прекрасно понимал свою жену: он как отец не мог не любить своего сына, но старался относиться к нему с максимальной строгостью, желая вырастить из Петруши достойного гражданина. Но Анна Андреевна сердилась на мужа, обвиняла его в предвзятости к сыну, считала, что его раздражают непременные приписки в конце писем, в которых молодой барин намекал на задержку жалования и непомерно большие расходы по личному содержанию, достойного офицера армии Его Величества,  императора Николая Павловича.
Ах, как все это было хорошо и прекрасно, и теперь – не стало…

…Иван Сергеевич листал газеты, вчитывался в столбцы заметок, хмурился. По всему было видно, что Россия шла к затяжной войне: к которой, ко всему прочему, как всегда подходила не готовой. Об этом  говорили плохие вести с полей сражений, особенно из Крыма.
- Проклятые Османы! – ворчал он, нахмуривая густые брови: - Не могут забыть о Кагуле,  об Измаиле и Рымнике… Мало им того чем владеют, нет – верни им Валахию да Молдавию… Реванш им снится! Былую империю, видишь ли, возрождают! Вот вам, выкусите! А Европа? Просвещенная Европа, унизившая достоинство нашего императора, вступившегося за свои интересы! Почему она вновь пошла против нас?  Это не политика, а фантасмагория,  ей богу так и есть! Надо об этом поговорить с Павлом Николаевичем…
Разгоряченный мыслями, Иван Сергеевич поднял колокольчик, хотел спросить прислугу не приехал ли случаем Осокин, но остановился. Вспомнил вчерашнее холодное прощание,  досадливо наморщился, запыхтел.
Не к месту припомнился ночной сон, белая, холодная тварь, нагло влезавшая в его постель. Ее огромные, отсвечивающие звездным светом глаза и тугая острая грудь. Иван Сергеевич покраснел от негодования и смущения, посмотрел на правую ладонь. Память услужливо вынесла ощущение упругости молодой, крепкой и нежной женской груди, в которую он уперся рукой, когда спихивал с топчана  пахнущую грибной сыростью  и погребом, нахалку.
- Да-с! – расстроился Иван Сергеевич: - Именно, фантасмагория! Никак иначе, только так…
Он подумал позвать Вареньку, чтобы та прочла  ему письмо от сына, но не решился. Зачем? Вдруг там написано о том, о чем он и сам догадывается. И тогда,  своей несдержанностью  он напугает и без того, ставшей неспокойной,  девочку.
Ничего не решив, Азаров положил нераспечатанное письмо в карман сюртука, и велел запрягать в пролетку любимого коня по кличке Бес.
…Крупный, с лохматой гривой, отливающий  вороной  синью жеребец раздул жаркие ноздри, и с места понес в разбег. Иван Сергеевич поехал к Осокину мириться.

   Азаров привычно прикинул: если дать волю, то Бес, домчит до Полудино,  усадьбы  Павла Николаевича, за час, максимум – полтора. Посмотрел на вышедшее в зенит солнце. Ехать мириться с пустыми руками  счел неприличным, и раздумывал, что бы такое предпринять, что угодит старому товарищу.
Проезжая мимо своей деревушки Звягинской, он решительно свернул к избе старосты. Скоро, барин суетился у пруда, в котором трое мужиков выводили на берег невод. Иван Сергеевич вошел в азарт, в его глазах горели восторг и проснувшийся из древности души инстинкт охотника. Ругал мужиков за их медлительность, за плохо починенный невод, через который уже ушла пара крупных сазанов. Не вытерпев, полез в воду сам, барахтался в тине, шлепал ладонями по взбаламученной воде, загоняя рыбу к краям снасти.
Сияя от счастья и нахлынувшей полноты жизни, выпутывал из сети жирных карасей, костерил,  не к месту влезших в сеть, раков. Черные, пупырчатые, они спутали своими клешнями льняной невод. Облепленные мокрыми исподниками мужики виновато оправдывались. Хмурились в косматые бороды, но глаза хитро поблескивали. Азаров, во всей округе, слыл требовательным, но заботливым барином. Крепостные уважали его за справедливость и своевременную помощь тому, кто пошатнулся, не допуская до полного разорения своих крестьян…
Счастливый барин наделил старосту и мужиков частью улова, снова уселся в пролетку. В ногах стояла корзина. В ней ворочались толстые сазаны, переложенные слоями мокрых водорослей. В отдельной плетенке скребли  плоскую бересту клешнятые раки. Застоявшийся Бес храпел, рвал вожжи, шел боком, круто пригибал к лоснящемуся плечу длинную шею. Бежал размашисто, поглощал  копытами мягкую, затравеневшую дорогу…
«Вот ведь как! – усмехался Иван Сергеевич: - Как чуднО все устроено в жизни. Рассудить, так ссора это – грех…беда! А если не повздоришь, как тогда мириться? А примирение тем хорошо, что после него слаще любится  и крепче дружится! Выходит, грех на пользу? Дела-а!»

Вспомнив о своем, взгрустнул. Время в пути пролетело незаметно. Над сочной зеленью берез  показался  вызолоченный крест Полудинской  церквушки.
Азаров проехал через деревню к реке. На кривой улице тихо, малолюдно. Редкие крестьяне снимали шапки, кланялись проезжему барину в пояс. У околицы пристала стайка босоногой ребятни, бежала за коляской. Иван Сергеевич  распугал стаю гусей, пересек мелкий, устланный галькой брод, и свернул Беса на довольно крутой подъем берега, наверху которого, среди зелени большого сада,  белела барская усадьба.


Рецензии
Чудесное начало , погрузился полностью в середину позапрошлого века. Может снова нам ввести крепостничество?

Дмитрий Медведев 5   11.09.2023 07:04     Заявить о нарушении
мне говорят что так уже не пишут...и тема заезженная...но рассуждать поздно...мое дело сделано...

Василий Шеин   11.09.2023 16:45   Заявить о нарушении