девушку из маленькой таверны полюбил суровый капит
Мышиный король
Михаил Кедровский
Пастухи переходят от двора ко двору, где их обязаны сытно кормить два раза в сутки, давать в дорогу краюху хлеба и предоставлять короткий ночлег, ибо они летом с пяти часов утра выгоняют скотину, уводят ее на неведомые луга, а возвращаются к десяти или одиннадцати вечера, когда начинает темнеть. Пастухи – свободные люди: находясь в семье на постое, они не обязаны называть свое имя, предъявлять документы правлению колхоза и вписывать свои данные в амбарную учетную книгу сельсовета. Чудные они странники, пришедшие, неизвестно откуда, исчезающие в никуда.
Я был знаком с одним молодым пастухом, он делал замечательные свистульки из орешника и дарил мне. Он не гнал стадо через разрушенную обросшую берецерковь, как делали многие, а обходил ее стороной. В общем хороший был человек.
Меня звали «председательский сынок», и это было верно. Я тоже был на постое и надеялся, что вскоре уеду отсюда. Я был настолько наивен, что не мог спросить себя: а разве можно уехать отсюда? Меня поднимали в шесть утра, Мирон уносил брезгливо на задний двор мою буржуйскую раскладушку. Я садился за стол и ел из миски картошку, заправленную сметаной. Передо мной усаживалась жена Мирона, доставала из расстегнутой кофточки огромную грудь и кормила младенца, приговаривая:
– Ванечка пьет молочко...
Мне было шесть лет, я предпочитал глядеть в свою миску. Возвращался Мирон – сорокалетний крепкий мужик, казавшийся мне стариком, – и сообщал, что председательский сынок опять вел себя ночью неприглядно. Я знал об этом, душу терзал позор. Его супруга в знак порицания пересаживалась от меня подальше на скамейку у стены.
Я уходил к бане. Там рядом с корытом уже валялась на траве пропитанная малой нуждой полотняная простыня. На козлах для пилки дров сушился мой жалкий матрасик, а раскладушка, подушка и одеяльце выветривались у верстака напротив сарая.
Я стирал простыню и трусики в корыте, мылом мне служила легкая сероватая зола из печки. Затем с помощью стремянки я с величайшим трудом вывешивал свой «позор» на толстую веревку и закреплял деревянными прищепками. Других обязанностей у меня не существовало, а главным делом моим было ожидание. Такое занятие, признаюсь вам, – самое тяжелое в жизни. Лето, слава Богу, в том году стояло жаркое.
Я надевал рубашку в цветочек с короткими рукавами, штаны до колен, удерживаемые лямкой наискосок через плечо. У меня были буржуйские сандалии, обычные дети ходили босиком. Завершив утренние труды, я направлялся к пруду, который располагался в низине метрах в восьмистах от ворот хозяйского дома. Там я проводил почти все время до темноты в слабой надежде, что меня заберут отсюда.
В тот день, о котором речь, я шел мимо обширного огорода, и поскольку не доел утреннюю картошку, то приглядел себе довольно крупную и, должно быть, сладкую репку, выкопал ее руками и стал очищать от земли. Тут, как из-под земли, вырос Мирон, отобрал репку, бросил ее в огородную тачку и стал мне читать нотации:
– Я здесь хозяин – секёшь! Это моя земля и всё, что на ней, – секёшь!
Я молчал, абсолютно уверенный в его правоте, но он в этом сомневался:
– Твой папаша – кто? Председатель. То есть, как сказал товарищ Сталин, наемный работник партии. Он наемный, а я – хозяин. Секёшь разницу! Не бери никогда чужого.
Мне было стыдно до пунцовых щек, я готов был сквозь землю провалиться. Наконец, Мирону надоедало меня отчитывать, он брал тачку и укатывал вместе с ней в глубь своего необъятного огорода, где копошился неутомимо от зари до зари.
Я спускался к пруду и видел кувшинки, лилии, раскидистую старую иву, под которой некогда сидела моя молодая красивая мама и пела, аккомпанируя себе на гитаре:
Девушку из маленькой таверны
Полюбил суровый капитан
За глаза пугливой дикой серны,
За улыбку, как морской туман.
Полюбил за пепельные косы,
Алых губ нетронутый коралл,
В честь которых бравые матросы
Осушили не один бокал...
С берегов, похожих на игрушки,
Где коврами бархат на лугах,
Для нее скупал он безделушки,
Ожерелья, кольца, жемчуга...
Но однажды случай вышел скверный –
Смелого убили моряка...
Девушка из маленькой таверны
Бросилась в пучину с маяка.
Сельские девушки внимали маминой песне, плели венки из златоцвета и надевали их на белокурые головы... Я умилялся всплывшей в моей памяти картинкой, когда пятнадцатилетняя старшая дочь Мирона Нюшка бросилась не в морскую пучину, а в наш романтический пруд прямо голышом. Была она уже пышной зрелой девицей, но я по малолетству не мог этого оценить. Заметив меня, она завопила:
– Ты за мной подглядывал, председательский сынок, всё бате расскажу!..
Ужасное обвинение выдвинула она. Ревностный и ревнивый, Мирон, который жену и дочь считал своей собственностью, такого никогда не смог бы простить, думал я в отчаянии. Оставалось удавиться. Я перебирал наиболее безболезненный способ совершить злодеяние над собой и побрел через перелесок к полям с глубокими рвами. Во время войны здесь рыли вручную гигантские окопы, через которые немецкие танки не могли пройти. Не дорыли, сил не хватило, и враг подобрался к Москве.
Окопы превратились в овраги, заросли, по дну текли ручьи. Уверяли, что в тех ручьях водится почти невидимая, тончайшая, как нитка, змейка под названием «конский волос». Сей «волос» легко проникал в человека и молниеносно убивал его.
Я долго искал, но ничего не нашел, мертвые были эти ручьи. А выбраться из рвов было так трудно, что, когда мне удалось, я почувствовал некоторую благодарность к окружающему миру за доброту... Вспомнилась мне бабушка Вера. Она умерла в городе Ленинграде. Ей было сорок шесть лет. Я узнал о ее смерти на почте весной и от испуга солнце померкло на миг. Тогда мама, отец, сестра и я еще вместе жили в одном доме. Да он и сейчас стоит в километрах семи отсюда. Страшный лес разделяет нас.
Я тогда заглянул к одноногому Лешке посмотреть, как он стреляет из двустволки в пролетающих уток. Палил он прямо с крыльца избы, стоявшей на косогоре рядом с сельсоветом и почтой, и почтальонша сообщила о бабушке Вере. Я не заплакал. Бабушка говорила: умру – значит, больше никогда не приду к тебе, а ты – придешь. Куда же я приду, в какое место, задавался я вопросами? И ответа найти не мог.
Бабушка Вера говорила: ты должен научиться читать и понимать прочитанное. Я умел, но не всё понимал. А кто еще не понимает, спрашивал я? Мышиный народец, отвечала она, когда была жива. Разве мыши умеют читать? Умеют, утверждала она...
Когда отец стал председателем, ему предоставили не дом из бруса, а бревенчатую пятистенку. А мы, не ведая ни о каких особенностях сельской жизни, обклеили бревна обоями, создав рай для мышей. Когда темнело, они бегали вокруг нас, шурша, по образовавшимся «коридорам» как угорелые и мешали спать или «играть в города», где каждое новое слово должно было начинаться с буквы, на которую заканчивается предыдущее: Москва–Амстердам–Минск–Киев–Вильнюс–Самарканд–Дели и так далее. Мы столько выучили названий, что способны были состязаться до рассвета...
Потом я прочитал сказку «Щелкунчик и Мышиный король». Ее Гофман написал. Я прочитал и мне подумалось, что храбрый Щелкунчик не смог бы одолеть злобного Мышиного короля, если бы ему не помог крестный Дроссельмейер. Это уже было после смерти бабушки Веры. И мне не у кого было узнать: что произошло бы, если бы крестный в самый ответственный момент отлучился? И кто он вообще был такой?
Ответа я, видимо, не дождусь, пока не приду к бабушке. Сама же она не сможет вернуться. Но есть другой выход: книжка лежит на этажерке в «мышиной избушке» в семи километрах от Мироновки за жутким лесом и надо ее внимательно перечитать...
Мы ехали с мамой прошлой осенью на телеге по лесной дороге. За нами по опушке бежали собаки. Я спросил у деда-возницы, который воевал еще в Первую немецкую войну и носил георгиевский крест на шинели: что это за собаки? Он хмуро ответил:
– Не собаки это, мальчик, а волки...
Пока мы жили вместе в пятистенке, у нас была овчарка по кличке Рекс, то есть царь. И натура у него была поистине царская. Когда мы с сестрой не доедали суп и мать выливала остатки из тарелок в его миску, он не притрагивался к еде, как бы ни был голоден. Тогда мама стала недоеденное перекладывать обратно в кастрюлю, а из нее половником наполняла миску Рекса и тот вкушал с большим удовольствием. Был он очень кусачим. Всех перекусал, кроме нас, и его пришлось вскоре пристрелить.
В отличие от бабушки, Рекс ничего не сказал по поводу того, что не вернется. Я и решился бежать от Мирона, полагая, что в чудовищном лесу Рекс сразу придет мне на помощь, и никакие волки нам не посмеют угрожать. Думая о своем невидимом защитнике, я довольно скоро по мрачной и извилистой дороге добрался до деревни. Это, как вы понимаете, была главная деревня из тех восьми колхозов, которыми руководил мой отец в качестве наемного работника партии. Именно здесь были сельсовет, почта, а вот магазина «Сельпо» еще не построили. Время от времени приезжала автолавка.
Участок наш стоял на верху холмистой местности, рядом находился обрыв, который спускался до самой реки, узкой и глубокой. Изгородь упала, с одного угла крыши свисала солома. Дверь была распахнута. Я заглянул с порога, и сквозь паутину из глубины комнаты, где стояла та самая этажерка, на меня вдруг сверкнули два больших и свирепых глаза. Мышиный король был здесь. Душа ушла в пятки, я бросился бежать...
Пришел в себя я немного на пасеке Утенковых. Их просторный двухэтажный особняк (вырасту и займусь медом, чтобы разбогатеть) никаких признаков жизни не подавал. Хозяева занимались пчелами и ульями на окраине обширных угодий, их дочь училась в Москве. Должна была быть на месте старуха, но она куда-то запропастилась.
– Бабуля Утенкова! – закричал я звонким и хрипатым голосом, оглядываясь по сторонам. Одиночество и отчаяние одолевали меня.
– Тута я милый, тута, – появилась неожиданно голова в черном платке в окне второго этажа. – Я говорила папаше-председателю, что сбежит твой сынок.
– А где он?
– На совещание в Ильинское уехал.
Это был знаменитый и большой городок рядом то ли с Малоярославцем, то ли с Калугой. Малоярославец мне был известен тем, что там в станционном буфете не оказалось ни воды, ни чая, и я впервые в жизни попробовал гадкое и горькое пиво.
– Я и самовар поставила, думаю, обязательно придет сынишка председателя, несладко ему одному без мамки и сестренки. Поднимайся сюда, в гостиную.
Пахло самоваром, чаем и пирогами, будто на небе очутился, как говаривала некогда бабушка Вера. Я набросился на пироги, а старуха Утёнкова размышляла вслух:
– У всех должны быть свои заботы: папаня председательствует, сестра в школу готовится, маманя ей помогает, а сыночек живет у Мирона. Каждому – свое терпеть...
– Не хочу я терпеть, – вскричал я с набитым ртом и сразу же умолк, задрожав.
Внизу раздался громовой голос:
– Прасковья!
– Чего тебе, Мирон?
– Председательский пацаненок не у тебя?
– Нет его, – ответила старуха Утенкова. – Может, в пруду утонул?
– Нырял я туда.
– Али в лесу заблудился...
– Всей Мироновкой искали.
– Ты на чем приехал? – переменила тему старушка.
– На кобыле.
– Вертайся. Придет, коли есть захочет.
– Ты, Прасковья, председателю скажи, что я с ног сбился.
– Вертайся, скажу.
Послышался стук копыт, отдалявшихся от двора...
Дело шло к вечеру, пришел откуда-то внук старухи Утенковой Тимоша, который из деревни не уехал. Она велела ему разыскать Михаила Григорьевича – шофера отца, чтобы тот отвез меня обратно к Мирону. Я запротестовал, но Прасковья сообщила, что папаша обещал меня забрать после совещания в Ильинском и отвезти в Москву.
Стемнело, когда подозрительно заспанный Михаил Григорьевич вместе с Тимошей въехал на газике на просторную площадку перед виллой пчеловодов.
– Михал Григорич, – обратилась к нему старуха: – Правда, что председатель обещал сына свезти в Москву после совещания в Ильинском?
Старый добрый шофер замешкался, но, поразмыслив, сказал, что это правда. А я спросил, не веря своему счастью:
– А когда закончится совещание?
– А оно уже закончилось, – удивился сам себе Михаил Григорьевич и, поразмыслив опять, добавил: – Теперь дня три-четыре будут проходить застольные плановые беседы... Садись, поедем, постреленок, ночь уже на дворе.
Я сел с ним рядом и сказал, что мне нужно книжку захватить из дома. Михаил Григорьевич был бесстрашным человеком.
– Взять книжку можно и полезно, – согласился он.
Подкатили к нашим «графским развалинам». Михаил Григорьевич встал на порог и вдруг две фары ослепили нас. Светили они прямо из комнаты с заветной этажеркой.
– Что это? – удивился я.
– Это мы с Аверьянычем придумали, чтобы воришек отпугивать...
«Аверьяновичем» на ласковый манер деревенские звали моего отца.
По ухабам поехали прочь от когда-то родного дома, и я спросил:
– Михал Григорич, а ты слышал про Мышиного короля?
– Как же не слыхать, – подтвердил он. – Кот волшебного старца Нектария сожрал того мыша. Старец сей близехонько отсюдова жил.
– Как дело было? – задал я вопрос, полагая, что шофер отца чего-то напутал.
– В здешних местах случилось невиданное наводнение. Построили струг, чтобы спастись. А змий...
– «Конский волос»?
– Типа того, – продолжал Михаил Григорьевич, внимательно вглядываясь в «световой тоннель». – А змий со всей вражьей силой пробрался к нам под видом мыша, чтобы прогрызть днище струга и утопить нас. Тут кот батюшки Нектария и загрыз его.
– А кого же мы боимся, если его нету?
– Себя, парень. Тянет нас соврать, своровать, поважничать, обидеть. Нехорошо нам от этого, но и сладко. Вот ты сбежал: боязно тебе, да ведь и любопытно.
– А где же волшебный Нектарий теперь?
– Помер лет тридцать назад в Оптиной пустыни.
– Волшебники не умирают, – возразил уверенно я.
– Значит, ушел, скоро возвратится... Смотри, маршрут какой непокладистый...
Я прижимал книжку к себе. Машина подпрыгивала и мы с ней, Михаил Григорьевич крутил баранку изо всех сил, борясь с настырной лесной дорогой. Тьма злобно кидалась на нас со всех сторон, но навредить нам она не могла.
04–07.07.2017
Свидетельство о публикации №223091200102