Роман Последняя война, разделы 17, 18

                ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА

                роман


                Павел Облаков-Григоренко




                17

          Рассыпавшись в линию, вжавшись в землю, они долго лежали в залитой тенью влажной лощине, успокаивающе-пряно пахнущей палыми листьями, у самой прозрачной, трепещущей опушки леса, ждали, напряженно всматриваясь в облака пыли под чистым, прозрачным, почти бесцветным небом, которые ветер, закручивая в спирали, гнал по просёлочной дороге к жёлто-чёрному пшеничному полю, безжалостно изрезанному и изрубленному воронками и танковыми гусеницами, странно круто приподнятому одним своим краем в синий и шёлковый небесный платок.
         - Эх, якый гарный хлиб пропав, люды б йылы...- досадовал старшина, со слезами глядя на побитые, вдавленные в землю спелые колосья, и Сафонов, видел, как скрюченные пальцы того глубоко впиваются в шуршащий колючий настил и на лицо вползает тяжёлая, недобрая ухмылка.
        То, что немцы на много километров кругом, и наши части далеко назад откатились,- стало понятно сразу. У капитана в груди повис холодный, гудящий камень, мешал дышать, давил, пистолет из одной липкой ладони в другую перебрасывал, никак его, слишком вдруг тяжёлый для него, удержать на весу не мог. В нём начало звучать какое-то горькое, отравляющее душу отчаяние, впереди, казалось,- только неприятности, чёрная проваливающаяся яма, сама смерть... На лица остальных,- хорошо было заметно ему,- так же сидели маски уныния и полного внутреннего опустошения.
         Внезапно впереди над пахотой, заставив их до предела вжаться в землю, показались, покатились, зарычав, серые бугристые с дрожащими брезентовыми тентами немецкие грузовики, набитые сытыми белозубыми, весело гогочущими солдатами, железными колёсами загрохотала, поднимая облака пыли, гусеничная техника - танки и бронемашины, похожие на злых, припавших на передние лапы слонов и носорогов, поползли запряжённые мохнатыми тяжеловесными меринами подводы, доверху нагруженные ящиками с амуницией, на белых, гладко вытесанных досках которых великолепно просматривались хищно раскинувшие крылья и согнувшие шею чёрные орлы и колючая под ними свастика. Сафонов, нервно дёргая губами, загибая внизу чёрные, грязные пальцы, зашептал, считая технику на случай возможного будущего рапорта в штабе первой советской части, к которой им удалось бы добраться, но разнокалиберных машин и со стрёкотом носящихся вокруг них мотоциклеток было так много, такая нахлынула их целая армада, выбиваясь из-за высокого косогора, потекла на них, на него, что он быстро сбился со счёта и уронив голову в траву, подавленно притих. В жёлтой, ярко горящей полосе солнца над ним, перед ним, кузнечики вытворяли что-то невообразимое, звенели бесшабашно, мешая сосредоточиться, снова и снова заставляя поверить в то, что вокруг страдания и смерти все, и это вражеское неудержимое наступление - игрушечные, ненастоящие, и войны вовсе нет.
          Он, скрежеща зубами от бессилия и вспыхнувшего в нём праведного гнева, готовился уже дать людям команду отступить глубже в лес, как вдруг заметил, что старшина, лежащий теперь поодаль под тёмно-синей лапой орешника, бурно жестикулирует, стараясь привлечь его внимание, указывает куда-то вперёд, в белое и голубое, где лилась, не переставая, грохотала железная река. Лёгкая мотоциклетная коляска, вооружённая пулемётным жалом, в которой болтались три немецких солдата, свернув с дороги, тарахтя и подскакивая, бешено неслась прямо к ним. Лица фашистов, наполовину закрытые круглыми кожаными противопыльными очками, казались жабьими выпуклыми мордами; они громко, стараясь перекричать треск мотора, переговаривались, сияя улыбками, от восторга и скорости весело и пьяно повизгивали. Сафонов почувствовал, что у него зрачки, как у рыси, сначала сжались, а потом, словно чёрные дыры, неимоверно расширились. Увеличенные фокусом его глаз фигурки тотчас приблизились, он внимание своё остановил на их тонких белых шеях, неистово желая вцепиться в них пальцами, когтями, перервать, переломить их, душная и горячая, как кипяток, волна ненависти и азарта обожгла ему грудь, захлестнула с головой. О! Он даже знал - как он их шеи эти мышиные перервёт: один взмах руки, один удар острых когтей, только один прыжок... В сторону бросив взгляд, увидел, что люди его, хорошо оценив ситуацию, тоже подобрались все, припали лапами и животами низко к земле, высчитывали, выверяли; уши их, тоже как рысьи или кошачьи, на боках голов вертелись, прислушиваясь.
        Зашитый в дырявый металлический кожух пулемёт, высоко задранный в пустое синее небо, говорил о том, что фашисты не ждут нападения, винтовки беспечно за спины забросили.
           Сердце Сафонова так часто стало биться, что он вовсе перестал его слышать. Ничего не подозревающие немцы пёрли прямо на них, спицы колёс и стёкла их очков, посылая  ослепительные иглы, сверкали на солнце. Заглушив почти прямо над ними мотор и прислав пряное горячее облачко выхлопа, немцы (их было трое) попрыгали с сидений и, расстёгивая на ходу штаны и непринуждённо переговариваясь, двинулись к опушке, к толстому морщинистому дереву. Взлетев с перекошенным ртом, как пружина, вверх, Сафонов с пистолетом наперевес рванулся к ним. Увидев перед собой русского с искажённым яростью лицом, немцы оторопели. Близко он увидел их лица - лица врагов - как бумага, побелевшие, не по-русски тонконосые, узкоскулые, орлы и кресты у них на груди на мгновение напугали, ошеломили его, но в глазах у них он заметил страх ещё больший, чем в нём самом, и это сильно поддержало его.
          - Хэндэ хох!- оскалив зубы, заорал он, вдруг словно со стороны видя себя, наблюдая за собой - изумляющее чувство, что он смотрит на экране кино, не покидало его.
          Один, холёный и гладко выбритый, с У-образными нашивками на рукаве, с презрительной, кривой ухмылкой на лице начал сдёргивать с плеча толстый брезентовый ремешок винтовки. Сафонов, чувствуя, как сжимает его в размерах от перегрузки, выбросил на опережение вперёд руку, нажал на крючок; он не слышал звука выстрела, видел, как губы немца сдулись, съехали вниз, и на груди того расплылось пушистое алое пятно. Осев боком на землю, фашист уткнулся лицом себе в грудь, тёмно-серая пилотка с орлом, как мяч, покатилась у него с головы. Второй, худощавый, невысокий, тотчас вздёрнул руки высоко вверх, глаза на бледном лице у него стали расти, увеличиваться, пока не заняли пол-лица, челюсть вверх-вниз запрыгала. Боковым зрением Сафонов заметил, как старшина с остервенением молотит прикладом отобранной винтовки мёртвое уже, избрызганное кровью тело третьего фашиста.
         - Стоп, старшина! Отставить! Всё, всё!- закричал он. Ему вдруг стало весело: фрицы, прут вперёд, наступают, а он, бесстрашный русский офицер, фактически безоружный, жестоко попранный и униженный, в плен их берёт! Возможно,- радость сладко лизнула в сердце его,- это первая успешная наступательная операция его полка за весь сегодняшний день! Его бойцы, самодовольно подхохатывая, сдирали с коляски пулемёт и ленту с патронами, набирали в охапки завёрнутые в брезент фляги с водой, набивали карманы шуршащими продуктовыми пакетами. Дёрнув ошалевшего фрица за воротник, едва не задушив, Сафонов потащил того в глубь леса, пинками в зад с наслаждением подталкивал, дал команду красноармейцам следовать за ним. Обматывая плечи змеиными кольцами пулемётных лент и весело с матерками переговариваясь, те не спеша стали вползать в дрожащую от порыва ветра полоску кустов.
        И тут вокруг с утробным урчанием загудели пули, срезая и дёргая над ними листы - словно хлынул свинцовый тяжёлый дождь; задыхаясь, срываясь с места, Сафонов услыхал, как один боец жалобно вскрикнул, затем второй, третий; взбросив наверх руки, покатились в траву, в рыжие листья, высоко задирая ноги в обмотках, роняя на землю драгоценные, такие необходимые им пакеты и фляги, рассыпая блестящие стальные ленты... "Ах!-  стал ещё гуще пугаться он, и у него перед глазами поднялось серебряное, мутное, закрывшее всё собой облако.- Бездарно провалили дело! Слишком мелочами увлеклись, расслабились, потеряли бдительность, и были немедленно за это наказаны!.."
      - Бегом, бего-ом, марш!- страшно искривив набок рот, срывающимся голосом загремел он, страдая от сознания наступившей катастрофы, глотая куски горького ветра, пропитанного запахом  сгоревшего топлива, залепившего ему ноздри, рот, глаза, руками, точно мельница, замахал.- Хоп-хоп-хоп, дава-ай! - И, пнув пленного немца под зад носком сапога со всей яростью, какая в нём была, сам рванулся вперёд, натягивая брезентовый ремешок болтающейся на боку, больно его кусающей винтовки. Фашист, размахивая голыми локтями под закатанными высоко рукавами, так припустил, что выбившийся из сил, хрипящий от усталости и отчаяния капитан едва поспевал за ним, с трудом держал того, петляющего и подпрыгивающего над пнями и кочками в поле зрения, видел среди кустов одни быстро улетающие белые точки шеи и рук. Капитан с ужасом думал, что, если немцы бросятся в погоню, то им, кучке безоружных, вконец обессиленных людей, не сдобровать. "Вот так,- вдруг стал на ходу смеяться, дёргать слабой грудью он,- поссать во время войны в лес идёшь - выставляй боевое охранение..."-  всё же осколок хорошего настроения от так успешно начавшейся операции продолжал в нём звучать, угасая.
          Среди скачущих, переворачивающихся, меняющихся местами неба и земли, хлестаний веток по уже бесчувственной коже лица и запястий, среди сумасшествия сменяющих одна другую мыслей и оглушающего и ослепляющего стука сердца в груди, казалось, прошла целая вечность. Слева, справа, между тяжело раскачивающихся, неправдоподобно вытягивающихся в одну нескончаемую горизонтальную линию стволов - видел он - несутся его люди: мелькали, как вспышки, их бледные лица и белые, вылизанные солнцем гимнастёрки. Кто, сколько их, с какой стороны? - он точно сказать не мог. До рези напрягая глаза, искал среди сменяющегося калейдоскопа солнечных пятен серую спину немца, уже думал наугад из пистолета вдогонку тому шурануть... Но фриц, старательно выделывая ногами и руками, плотным, как стеариновая свеча, задом, и не собирался никуда исчезать,- нёсся - увидел Сафонов того в косой полосе солнца с мокрым пятном на кителе - ровно по линии впереди всех, задавая темп, легко перелетая через брёвна и невысокий кустарник... Жёлтые, красные, синие солнечные брызги гнались за ними, и полуослепшему и полуоглохшему Сафонову казалось, что у него, у них на плечах и спинах, на стволах деревьев отражается золотистая поверхность воды, а они все - рыбы и плывут, плывут, плывут... Куда, зачем?..
          - Лос, лос, лос!- не столько желая поторопить, сколько по-хозяйски демонстрируя, что он здесь и всё видит, всё контролирует, кричал немцу капитан, хрипя и задыхаясь сухими, высохшими жабрами. Ох, и отыграется сейчас на нём, на этом... спортсмене...- ему с вожделением какими-то рваными, горячими, сдобными кусками думалось.- Грамм за граммом, сантиметр за сантиметром, атом за атомом душу из горла у того доставать будет - прямо голыми руками, пальцами. В рот гаду из пистолета, ствол всадив поглубже, ломая с хрустом  белые, холёные зубы, потом выпалит... Он от нетерпения тихо заскулил, вытянув губы и подбородок вверх. Лес, точно гигантская карусель, поворачивался перед ним, махал, лупил, зло шипя, в лицо зелёными лапами, и он вдруг увидел, что он, лес, - это громадное мохнатое живое существо, с тысячами глаз и тысячами рук, а вовсе не беспечное и бесцельное скопище отдельных деревьев, - существо умное, мыслящее, внимательное за ним, капитаном, и за всеми другими в его, леса, ведение попавшими, следящее; Сафонов будто на мгновение в другое измерение попал, переполненное неожиданными, никогда им не виданными созданиями... Синяя вогнутая тарелка неба, и правда, как вода, жарко бурлила, кипела, переворачивалась; ему стало казаться, что за ним, глухо барабаня лапами по сухой земле, волк гонится, да не один - а целая свирепая стая их... Он оглянулся, понимая, что этого делать совсем не следует: все они до одного были здесь, прямо позади него, глядя на него своими холодно поблёскивающими глазами прирождённых убийц, и во главе их - матёрый летел, за пятки капитана вот-вот готов был схватить. "Выжил, живой!- был изумлён и удручён Сафонов.- И тут неудача!.."- стал корить себя он. Он руку завернул за плечо, чтобы голову волку с плеча пулей срубить... Оглянулся... Странное дело - позади никого, ничего не было... "Ах, дура, слизняк!.."- отругал себя. Сердце его стало куда-то исчезать, в ушах, во рту хлынула, зашумела солёная, горькая, ядовитая кровь...
      - А-ну, стой... всё... Всё!- неслушающимися, несуществующими губами просипел он, кубарем катясь в высокую траву, глубоко обнявшую его, точно мать своего блудного ребёнка, обрушивая каменные свои колени себе на лоб и лицо, катясь с грохотом куда-то в солнце, в небо, в деревья, думая, мечтая только об одном - закрыть глаза, остановиться, уснуть, а потом, спохватясь, об этом: пистолет бы в руке удержать, а винтовка - ладно, хрен с ней, поднимет потом, найдёт - не соломинка...
          Он, шатаясь, с трудом поднялся, протяжно звенело в ушах, разбитыми в кровь губами солёное и вязкое выплюнул на землю. Немец, весь белый, дёргая острой, как утюг, распахнутой грудью, стоял навытяжку перед ним, ловя его каждое движение широко раздвинутыми, один над другим, показалось капитану, выстроившимися глазами. Из затрещавших кустов, отовсюду, полезли бойцы, Сафонов шарахнулся, не разобрав, хотел оружие применить, руку из-за спины резко вывернул. Потом сквозь льющийся на глаза липкий пот пригляделся, выматерился.
          - Винтовка... Найдите винтовку...- сдавленно прохрипел, дёргая в сторону кустов взъерошенной головой с сухими листьями в волосах, сам сжимал и разжимал грудь так быстро, так глубоко, что - показалось - вспыхнут сейчас лёгкие от трения о воздух, ждал, пока весь мир вокруг него не прекратит тонко звенеть и меркнуть, и раскачивающееся, как гигантский маятник, небо не встанет снова на место.
         Всего лишь трое вышли к нему, измученные бегом, с блестевшими, потными лицами, с разваленными чёрными ямами ртов. Приходя в себя, в полном молчании ждали минут десять - никто больше не появился. Шумели, гудели деревья, птицы все вдруг куда-то исчезли. Словно в глубоком и прохладном, протяжно поющем колодце оказались они.
        - Старшина! Полищук!- срывая горло, закричал в чёрно-синюю, налетевшую из-под ветвей длинную тень Сафонов, подставляя лицо холодному, толкнувшему его ветру, грудь его вдруг наполнилась рыданиями, ему захотелось кусаться, выть...
         Тихо...
         И тогда он с перекошенным от ярости ртом повернулся к немцу, руку с пистолетом поднял. Фашиста какая-то сила вдруг потянула назад. Упав на колени, задирая обтянутое голубой, прозрачной кожей лицо то к Сафонову, то к угрюмо стоявшим рядом красноармейцам, залопотал что-то жалобное, глотая, изжёвывая слова, руки внизу покорно к ногам прижал.
          - Что?- захохотал капитан,- что вы все ещё можете сказать, гады, в своё оправдание?!.. Вы зачем войну начали? Кто звал вас сюда?- с трудом подбирая слова, сам от страшной слабости желая на землю лечь, хрипло пролаял он; устав слушать нескончаемый поток пугающе чужих слов, махнул в фашиста рукой, чтобы тот замолчал.
         - Вас? Вас биттэ?- вертел головой немец, беспомощно скользя глазами по лицам, пытаясь найти в них хоть тень снисхождения к себе, хоть гран похвалы за свою показательную покорность.
          - Войну - зачем?- стал на пальцах объяснять Сафонов, рявкнул.
          - Я, я!- улыбаясь, затряс головой фашист, подполз на коленях поближе, стал руки, ляжки Сафонову жать, переполненные мольбой его рыжие глаза катились у него по высоко запрокинутому лицу; горячая кожа немца неприятно ожгла капитана, он с облившей сердце брезгливостью выдернул ладонь, отскочил.
        - Война это плохо, очень плохо! Я солдат, мне приказали!- немец истово затряс белобрысой головой с красивыми розовыми кольцами ушей. "Тоже молодой, тридцати ещё нету...- хмуро думал Сафонов, стоя над ним с обнажённым пистолетом.- И мать имеется у него, сидит, небось, дома где-то под Берлином перед радиоприёмником с умиротворённым лицом, ждёт не дождётся сынка своего, слушает последние новости с фронта и носки тёплые на зиму вяжет, чтобы в варварской далёкой России сын не примёрз... Они, глупцы и простаки, думают, что у них тут в России лёгкая прогулка получится... Они все там в Европах и Америках своих уверены, что у них великая миссия, что им по России нашей матушке своими капиталистическими коваными сапогами из края в край непременно прошагать надо, чтобы изменить, изломать - цивилизовать! - нас, вешать нас безжалостно тысячами на столбах,-  за то, что мы не такие, как они, не похожи на них, добрее их, терпеливей, отзывчивей, злее - да-да; за то, чего мы никогда ни в этой жизни, ни в какой другой дурного не совершали... Никогда не бывать этому!"-  Ему вдруг самому неистово захотелось говорить, говорить, плеваться словами, шипеть, во что бы то ни стало растолковать этому забитому немецкому парню, этому глупцу и простаку, и вместе с ним всем им, святошам и глупцам, комрадам того и господам - какую они совершили большую ошибку, напав на русских. Он чувствовал теперь у себя в груди какую-то особую силу сопротивляться, ожигающую его сердце, - упорство, упрямство противостоять врагу невероятные, которые, несмотря ни на какие препятствия никогда в нём не кончатся, а только нарастать будут, и подобный же пожар,- твёрдо знал он,- пылает сейчас в душе у каждого, кто живёт на этой земле считает её своей родиной. Русских нельзя завоевать,- снисходительно захохотал над фашистом он,- с ними можно только дружить! Были ведь уже крестоносцы, Чингисхан, Наполеон и другие более мелкие лилипуты и карлики, где теперь все они? А Россия стоит и всегда стоять будет, потому что она - это действительно особая сила, особая субстанция, из особой материи сотканная, и вовсе не потому что велика, необъятна территорией она - нет, а, наоборот,- территория лишь под стать духу её, дух её - не от мира сего, и как не хотят укоротить Россию, как не режут всю дорогу её на куски жадные да завистливые, а она, словно по волшебству, вновь возрождается, да ещё вдруг больше, ещё краше становится, чем была до этого, величественней, и величием своим делается неодолимой, всемогущей почти...
       - Я солдат, я ни в чём не виноват, найн, мне приказали!- хрипло рыдал немец, цепляясь за ремни и гимнастёрки смущённых бойцов, вымаливая пощаду теперь у них, с отчаянием поглядывая на отскочившего в сторону, белого как мел и злого Сафонова; на мгновение взгляды их пересеклись, и тут, когда увидел капитан в дрожащих от ужаса, вывернутых наизнанку белёсых глазах немца то, что он на дне многих покорно распростёртых перед ним глаз уже видел в прошлой жизни своей, за всей этой разлитой на их поверхности пеленой сиюминутных отчаянных признаний и жалостливых откровений, внезапных кристальной честности и абсолютной преданности - сокровенные, глубоко вбитые ненависть и жажду мести - до Сафонова, наконец, дошло, что быть добрым и добреньким на войне нельзя, что только отпусти он на волю фашиста (а какой-то поблёскивающий, новый, сахарно-приторный, появившийся с некоторых пор в нём механизм, работающий по так очаровавшему Сафонова принципу "милуй и спасай", уже начинал требовательно вертеть, охаживать эту мысль) - тот, отойдя день-другой после потрясения плена, отъевшись и отоспавшись где-нибудь в тени под брезентом запасного грузовика, непременно снова возьмёт в руки оружие и снова пойдёт убивать ни в чём не повинных людей только потому, что те - другие, не похожи на него, что осмелились увидеть его крайнюю степень падения, и - не смотря ни на что простить его... А ведь прийти сюда приказал-то на самом деле он себе только сам, и никто другой,- продолжал делать открытия Сафонов, ввинчивая свои глаза в глаза покорно склонившего голову перед ним противника.- Не захотел бы лично он, не захотели бы те другие многие там, в его стране вместе с ним - не выбрали бы своего чёртушку Гитлера; значит, - приятна им всем была эта его адская теория ариев-суперчеловеков, значит, и у них тоже в самых жилах жажда власти прочно сидит,- вполне надеялись на предстоящие завоевания, на жирные куски чужих территорий и чужой собственности; а если бы это было не так, то не рыскал бы этот... прыщ и другие такие же, как он, с оружием наперевес в поисках наживы, не визжал бы от радости, топча сапогами и мотоциклетными шинами чужой хлеб, не его руками тяжко взрощенный... А раз пришёл на чужую землю, раз взялся стрелять, покушаешься на другие жизни,- будь готов к тому, что и на твою рано или поздно зуб точить будут... Он, капитан, ярчайше теперь понял, что на войне, раз уж разразилась она, проклятая, раз возгорелся этот великий и страшный пожар от одного края  света и до другого, раз разыгралась, взлетев высоко до самого неба, опалив голубой, парчовый край того, чёрная человечья ненависть - всё, поздно уже елей милосердия лить, поезд, как говорится, ушёл; ему вдруг показалось, на секунду напугав его, - что милосердие это вообще вещь относительная, во многом подчинённая обстоятельствам... Нельзя было фрица отпускать, тем более, что в сердце не остыла ещё обида за пережитое унижение бегства, падения в ад, за так нелепо убитых товарищей, и -  толкала, толкала к мести его. Он поднял пистолет, зажмуривая один глаз и прицеливаясь, но тотчас огнём опалившие его видения бесконечной кавалькады казней, проведенных им в душных подвалах, напугали, отшатнули его, и поднятая уже для выстрела рука опустилась. Он замер в секундном замешательстве... Не поднимая затем чёрных, глубоко провалившихся глаз, изо всех сил стараясь унять дрожь, начавшую сотрясать всё его тело, ловя кисти рук и вжимая их в грудь, коротко кивнул бойцам головой, и те, сходу ухватив, что от них требуется, весело и страшно чёрными, беззубыми ртами загоготав, пинками погнали вдруг взвывшего, затрясшегося немца, тотчас потерявшего рассудок и всякую волю к сопротивлению, грубо поволокли за воротник в брызнувшие в стороны густые кусты, как в воду, защёлкали оттуда, с той стороны, затворами. Бахнул нестройный залп. С веток  сорвались невидимые в листьях птицы и, прохлопав крыльями совсем над головой капитана, исчезли, и он мельком их чёрные испуганные лики увидел и раскрытые рты, в которых застыл истошный крик: "Ты это что? Ты это зачем?"... Оживлённо беседуя, держа дымящиеся винтовки наперевес, солдаты вернулись; на руке одного бойца красовались часы со сверкающим хромированным корпусом, которые капитан видел только что на тонком розовом запястьи немца; у другого вместо серых грязных обмоток на ногах сидели короткие ладные немецкие сапожки, нёс которые он на себе, на своих кривых ногах, с особыми значением, как очень дорогую и желанную вещь, осторожно ступая, боясь даже о зелёные, молодые листья запачкать их... Гогоча, раскурили немецкие сладкие сигаретки...

                18

       ... Сафонов встряхнул головой, приходя в себя... Все они, четверо - и немец вместе с ними - стояли перед ним, ожидая его решения, были напряжены, бледны. Что это? Показалось ему? Он подивился, как всё было правдоподобно, и эти птицы...
          - Что с этим делать будем, товарищ капитан?- хмуро спросил один из бойцов. - В расход его, что ли?
          Капитан молчал, даже глаз не поднял.
          - Да что мы с ним панькаемся? Он наших товарищей - того, а мы...
          - А вы видели?- щурясь в землю, мрачно спросил капитан.- Видели? "Если милосердие подчиняться должно обстоятельствам,- думал он,- то это уже вовсе не милосердие, а... а... чёрт знает, что такое, промокательная бумага какая-то, средство вспомогательное, второстепенное, а должно быть - первостепенным, главным, определяющим, чтобы от него, именно от добра, волны исходили, заполняя всё собой, исправляя, и если не будет так, то грош цена вообще всем делам человеческим, ибо без любви, без милосердия мы просто большое стадо животных с изысканными наклонностями, и самое лучшее, что в случае общей нелюбви нас ждёт в будущем - так это бесконечное рабство, перетекающее из одной формы в другую, а в худшем - быстрое и полное самоуничтожение; следовательно?- спросил себя Сафонов.- А следовательно надо всегда, независимо ни от каких обстоятельств поступать только по принципу прощения и этого самого милосердия..."
          -  Отпустите его,- тихо сказал Сафонов, слыша себя как бы со стороны.- Пусть катится ко всем чертям и пусть расскажет своим, что русские это не варвары, им не нужны чужие земли и чужая кровь.         
         - Эх, не понимаете вы, товарищ командир,- огрызнулся боец, но покорно отошёл в сторону.
          Внимательно прислушивающийся к разговору немец, по тону капитана поняв, что он спасён, бросился к нему.
        - Данке, ихь данке ир!...- горячо заструил, стал трясти он счастливым, залитым слезами лицом, задирая его к Сафонову, руки его мокрыми губами старался достать. Капитан с плохо скрываемым раздражением на скверном немецком объяснил, что тому необходимо передать своим командирам, устало махнул длинной кистью в лес, чтобы убирался. Солдаты с нескрываемой злобой проводили немца взглядами, подняли винтовки, затворами клацнули, пугая того. Сафонов боялся, что немец, прежде, чем исчезнуть, обернётся, и ему придётся теперь, что ли, приветливо улыбаться, рукой, точно кумушке какой, махать, тратя драгоценные крупицы добра, с таким трудом нарождавшиеся в нём, которые ещё очень понадобятся ему в будущем, и он поспешно отвернулся, поплёлся к сизому сломанному стволу старого дерева, тяжело упал на него, и тотчас загудевшие руки, ноги, стали отказывать ему, он заохал, распластался, почувствовал щекой, ладонями тёплую, шероховатую поверхность сухого, но, казалось, ещё живого, дышащего дерева, захотел слиться с ним, из этого мира исчезнуть... 
        И всё-таки не покидала Сафонова тревожная мысль по мере того, как они с бойцами брели на восток, всё глубже погружаясь в прохладную, тёмную, трепещущую чащу, что, возможно, жив ещё старшина Полищук - дышит, движется рывками его пробитая пулей грудь, ещё раскрыты в безучастно плывущие над ним облака синие и тёплые, как это его благословенное украинское небо, глаза, и капитану хотелось вернуться, помочь, затолкать в дымящуюся, горячую рану тому сухой, белый бинт; его какой-то странный, чрезвычайно лёгкий, вдруг в нём самом обнаружившийся двойник - покуда сам он, Сафонов, негромко переговариваясь с бойцами о чём-то незначительном, намеренно далёком от смерти и от войны, не спеша двигался по траве - не раз срывался, выбившись из тела и - нёсся, летел назад, пронзая кусты и деревья, ни одной царапины не получая от своего этого странного стремительного движения,- посмотреть, разведать, помочь... Татарина с ухмылкой вспомнил - не уберегла того от немецкой пули вера в собственное, отдельное от русских счастье .
          Будто, и правда в нём какая-то перемена к лучшему стала происходить, и он теперь, чтобы спастись окончательно, выскользнуть из той сплошной полосы неприязни и ужаса, в которой он, не переставая, варился который год,- он должен был только хорошее, доброе делать, только голую правду твердить,- он и твердил, он и старался делать это теперь.
        Пушистый и спелый, оранжевый шар солнца, полежав несколько мгновений на прозрачных верхушках деревьев, наконец, покатился тихо вниз, и сразу стало стремительно темнеть. Синим стали надуваться углы, ямы, пни и кусты, в небе, где-то ещё очень далеко, очень глубоко - стало проглядывать пятно бархатистого, величественного фиолета, точно какая-то хорошо замаскированная на день громадная дверь вдруг приоткрылась в неведомое, откуда волшебный мир показал свой иной, волшебный, влекущий к себе лик. Из чёрной пучины леса потянуло таинственной прохладой.
         Вечером совсем утихший, синий лес понёс его на себе. Луна, начинающиеся яркие звёзды, высокая пышная шапка неба закружились над ним в бездонной глубине наверху над остановившимися, приснувшими деревьями, в тягучей, обступившей со всех сторон тишине вспоминались яркие вспышки минувшего дня. "Лечь, спать..."-  была единственная мысль, звучащая отчётливо, ещё настойчивее, в его голове, шёл, ногами цепляясь за все корни и выступы, пистолет в кармане казался гирей пудовой.
          - Всё, привал...- сказал он тихо и жалобно и тотчас, словно подрезали его, провалился руками в чёрную траву, сейчас же за глазами его, начавшими неудержимо слипаться, с той стороны, замелькали - как яркие, огненные шары - видения и сны, полковник Звягинцев, тряся щеками, бежал на него, грозя за трусость немедленно расстрелять; Ася горячими губами, заставляя щуриться его от щекотки и счастья, шептала что-то в самое ухо ему...
          - Мы тут из съестного кое-что сохранили, товарищ капитан,- услышал он сквозь набегающую свинцовую дрёму, и ему сперва показалось, что это свихнувшийся Звягинцев с ним говорит, сунув дуло пистолета ему в рот и клацая предохранителем, он замычал, рукой стал отбиваться, отмахиваться и - промахнулся... рука прошла сквозь грудь неугомонного старика...
         - Будете кушать, товарищ капитан?
         Сафонов расплющил, наконец, глаза, не сразу понял, где он и что происходит вокруг, ему всё казалось, что это не он сам находится в своём теле, а кто-то другой, чёрный и злой - захватил и нагло пользуется.
       - А? А?- завертел он чугунной головой, приподняв её, наблюдая, как над ним уже не один Звягинцев стоит, а целых три, хотел трусливо вскочить, убежать, но его удержали. Он снова закрыл глаза, и его понесло, закружило, он вдруг оказался в громадном зале с пилястрами и вот там, наконец, должны были очень важные вещи для него произойти,- он даже кого-то, некую очень значительную персону в отдалении увидел, неудержимо влекущую его к себе, край бордового плаща или мантии, обрызганный золотом и парчой, хотел догнать -  но ему помешали, стали в плечо грубо толкать, и вся картинка задрожала, рассыпалась,- он был крайне удручён, стал обижаться, плакать...
          - Галеты, говорю, будете? У фрицев отняли и флягу воды, жаль только - не полная...
        При слове "вода" сон с него, как рукой сняло.
        Сделали по пять глотков, и ещё чуть на утро осталось. Вкуснее Сафонов ничего в своей жизни не пробовал: вода была тепловатая, с привкусом металла, и держа скрюченными, закостеневшими пальцами завёрнутую в брезент горячую флягу, ему казалось, что он переворачивал в себя вовсе не воду, а - божественную субстанцию, весь организм его, ликуя, в сладкой истоме задрожал, впитывая в себя такую долгожданную, такую необходимую ему влагу. Его вдруг напугала, почти изнутри взорвала мысль о том, что к этой фляге немецкие пальцы и губы прикасались, но через мгновение он уже не помнил о ней и пил, пил, пил.. .
         С огромным трудом капитан заставил себя оторваться от закрученного в резьбу алюминиевого горлышка, обезвоженный организм требовал: ещё!.. Мелькнула оголтелая мысль: у него пистолет, одно его движение, и вся вода может достаться ему, и не нужно будет её ни с кем делить... Он правую нераненную руку, с которой он обычно без промаха бил, с ощущаемым им сопротивлением, исходящим изнутри его, в отворот гимнастёрки сунул, там локтем левой, завёрнутой в бинт, её поплотнее прижал...
       Припав спиной к горячему, твёрдому стволу дерева, глядя на роскошный тёмно-голубой плывущий наверху кафтан неба, он стал безвкусное жевать, голова его всё время валилась на грудь. Полковник, возмущённо качая головой, пальцем у него перед носом размахивал, то появлялся перед ним, то вдруг исчезал... Он понял, что если не встряхнётся сейчас, не поднимется, то уснёт. Подпрыгнул, задел о шершавый ствол пробитой рукой, зашипел. Стал расхаживать взад-вперёд, растирая себе холодные шею и лицо ладонями, из-под бровей угрюмо сверкал глазами с перевёрнутой в них синей луной, никак решить не мог - идти дальше своих искать или оставаться здесь на ночлег, всё путалось в голове: отступление, наступление, оборона, заградительный отряд, боевое охранение, разведка, боевой марш...- на чём остановиться, никак выбрать не мог, да и зачем надо что-то выбирать - тоже с трудом понимал. Притихшие бойцы, дожёвывая свои куски, испуганно наблюдали, как, мечется, дёргая острыми плечами, над ними его сухая фигура с длинным, тонким носом. Лес стоял теперь вокруг них сплошной враждебной стеной, что-то громадное, тяжёлое, казалось, тревожа грудь, ходило там в его глубине. Вот что, наконец, дошло к Сафонову, толкнув, приятно удивив его  - что даже теперь, когда мозг его почти отключён, он, вовсе не напрягая слух,- слушает, слушает... точно звериное, яркое чутьё в нём пробудилось вдруг, каждый приходящий к нему ночной звук он через какое-то волшебное сито просеивал, и эта его способность - слышать не слушая и видеть не напрягая глаз - никогда, ни при каких обстоятельствах никуда не исчезала, а всегда, оказывается, была в нём... Но это проснувшееся какое-то хищное, нечеловеческое умение вовсе не пугало его, напротив - восхищало всемерно, он как бы в полном объёме теперь обрёл то, что доселе лежало закрытым для его слишком человеческого, постного понимания, и поэтому не могло развернуться в полную силу; стал - полнее, что ли, законченнее, почти совершенным, таким, каким природа изначально задумала и создала его; и каждое другое существо, рождённое ей - и звенящего где-то в отдалении комара (так необыкновенно громко, назойливо звенящего!), и осторожных светляков, шебуршащих в траве, и птицу в дупле, и томно вздыхающие ветви деревьев, и, конечно, других людей, густо источающих из себя страх  - каждое существо и каждая субстанция были в этот миг доступны и понятны ему, каждое из них он прекрасно созерцал каким-то вдруг обнаружившимся в нём почти всемогущим внутренним оком и - запахи. Открылись вдруг перед ним некая безбрежность, неизмерянное и неизмеряемое в принципе, океан, космос, и каждое творение - даже крошечная капля росы - загорелась, своё место в общем порядке обрела. Он видел, что и его люди - Корольков, Воронченко и Бажинов - тоже с наступлением ночи изменились, молчаливо и внимательно в тёмно-коричневые ямы между кустами всматривались, ноздрями, как готовящиеся к бегу псы, шумно вздыхали, руками крепко сжимали плечи и шеи трофейных карабинов.
          Тревожно над ними пролаяла ночная птица, глухо ударила крыльями, ей в отдалении ответила ещё одна, и спустя мгновение - ещё, и, показалось, что даже птицы, исходя из требований военного времени, строгую вечернюю перекличку ведут.
           - Эх, костёрчик бы сейчас, да горячего супчику...-  сдобно закряхтел один кто-то, ладонями одна об другую зашуршал,  и с надеждой сейчас же засверкали в капитана три пары глаз.
         - А-атставить костёрчик, вы что?!- отрубил Сафонов, испытывая голод и поэтому - неуёмную острую злость; чужая весёлая шутка показалась ему неуместной, излишней в данной обстановке, немедленно захотелось её грубо пресечь.- Су-упчику им подавай, понимаешь ли... Немец быстро по костру нас вычислит, угостит таким супчиком из свинца... Здесь они, чувствую я, в трех шагах от нас, рыщут...- и, страдая от собственной несправедливости за то, что необходимого людей - и себя, главное - лишает,- пряча глаза, вниз, в тёмное пятно лицо уронил; солдаты подавленно примолкли.- Будем отдыхать, всё! За линией фронта наедитесь. Спать по очереди, само собой; отдых - вот что для нас сейчас главное! В охранение выставляется...- он мотнул головой в сторону ближайшего к нему бойца. Отошёл в сторону, в чёрном пятне весь скрылся, потирая озябшие, охудевшие ладони  - хотя было совсем не холодно.
        Ему самому горячего ароматного наваристого супчику хотелось - до умопомрачения, измученный организм взорвался от восторга и ликования, только представил он дымящуюся тарелку своего любимого, жёлтого, горохового, с куском розовой дрожащей говядины посередине и ломоть белого, спелого, тёплого хлеба в придачу к нему. Но где его возьмёшь здесь в лесу, супчику? И ему, прижав требовательно руку к глубокой сосущей яме под гимнастёркой, пришлось себя уговаривать... А потом,- неудержимо мечталось дальше, разбив в прах все его аргументы и доводы - папироску лёгкую пахучую закурить...- он даже глаза прикрыл от почти осязаемого, реального наслаждения, улыбнулся в темноте до самых ушей... И вдруг - словно всё его страдающее существо перерезал какой-то гигантский, холодно сверкнувший нож - прямо по занывшему сердцу его - стал для себя и для других ещё неуступчивей, злее...
        Они расположились на траве вокруг брошенных ими на землю немецких, добротно сбитых брезентовых сумок. Сафонов лежал на локте, подставив руку под голову, сухо губы поджав, недовольно хмурился, веточку в пальцах до трухи изломал, схватил новую, и его пальцы как бы сейчас вместо него самого ворчали и разговаривали. Ему хотелось рыдать, жаловаться на судьбу, чтобы его другие - да пусть хоть эти трое, хорошие ребята, в принципе - жалели и уговаривали. У него горький ком в горле поднялся. Бойцы, чувствуя его угрюмый настрой, не смея нарушить его, тоже молчали, прокуренными лёгкими покашливали, смущённо переглядывались чёрными погасшими глазницами.
          Из ближних кустов и деревьев, без следа растворившихся в чёрном океане теней, подуло прохладой, влажной свежестью - как будто там кто-то громадный беззвучно пробежал, разгоняя за собой волны воздуха. И немедленно невидимые кроны наверху отозвались, наполненные ветром, точно паруса, тревожно загудели. В щёки, в лоб, в глаза мягко поцеловали чьи-то холодные губы. Лес, как великое и могучее существо, как дикий, но добрый пёс, казалось, крутился, на ночь укладываясь.
            Наверху, переливаясь, грянул яркий фиолетовый ковёр.
          - Сплю я вчера ночью, товарищи, верите,- смущённо кашлянув, негромко начал рассказывать боец с длинным, хорошо видимым даже в темноте носом,-  сплю и такой сон вижу; будто Клавка, супруга моя - святая душа, ей-Богу - подходит ко мне, нарядная такая, в платьи новом жёлто-красном своём, грудьмя, значит, в меня,- тут голос солдата стал сладко-мечтательным,- упёрлась, горячая, лапа, такая, мягкая... Ну, я - тоже к ней, конечно, прильнул, глаза поднимаю...- вдруг глухо застонал он, голос его на мгновение захлестнул ужас,- ... а на ей вместо лица, мне очень хорошо знакомого - глазки, нос, ротик бантиком - чёрная дыра, настоящая прорва! Страх Божий! Что за ней, в ней, тоисть, в дырке этой, творится - не видно чётко - такая, значит, она глубокая... Я туда, сдерживая страшное головокружение, заглядываю, а там, вроде, каша некая густая и алая ходуном ходит, крутится, и хохот оттуда дьявольский несётся, тени розово-кровавые так и мечутся... А наутро немец уже бомбанул и попёр, попёр... Вот вам и - вещие сны... Осколком шугануло прямо рядом со мной в дерево, вот столечко до виска оставалось... А за секунду до этого - верите, товарищи? - голос её, жены моей, Клавдии, снова меня позвал-окликнул, ну, я обернулся... спасло это меня... А сколько я в тот день человечьей кровавой каши повидал - о-о-о, и не передать даже: люди в одном сплошном мессиве лежали, руки, ноги, головы, внутренности их прямо по воздуху летали, как их в себя какая-то злая могучая сила засасывала...
         - Враньё, простое совпадение!- заволновались явно напуганные, впечатлённые услышанным солдаты, но простая житейская привычка велела им не соглашаться, не верить сказанному.- Сейчас придумал, хе-хе, али когда?- жестоко посмеивались.
        Солдатик, пшикнув, обиделся.
        - А у меня такое было...- тотчас подхватил интересную тему другой, невзирая на то, что сам только что больше всех возмущался и возражал, смеялся.- Это было три, от силы четыре года назад... Лето на дворе стояло, вот как и сейчас - темнело поздно; дюже тепло было, хорошо!.. Стою, значит, над ведром в сенцах, воду из кружки пью - сладкая такая у нас колодезная водица, студёная, прямо царская! жара на улице, а от неё зубы ломит... Вечер, кажись, уже совсем настал, с работы я, следовательно, благополучно вернулся... Ага...Стою, пью, значит, глотки приятные, бодрящие совершаю... И тут - будто в ушах у меня голос какой прозвучал, будто имя моё в воздухе проплыло, шёпотом произнесённое, и - ещё раз... Что такое? Прислушался... Вроде мамаши голос моей, покойницы... А кругом полутемнота помещения, жутко так... Вроде - зовёт меня, укоряет даже в чём-то, слышу, интонациями своими... Ах, ё... - вспомнил я, что давно на могилке у неё не был - заросла, поди,  вся бурьяном да сорняком сверху-донизу - очень совестно мне стало, вот так сын, думаю, забыл за водкой и дружками своими распутными мамашу родную... Сходить надо, думаю, проведать старушку... Ну, пообещал себе и пообещал и - забыл, вылетело напрочь из головы обещание, закрутился по делам своим - то да сё, увлекло, в общем, меня... И вдруг, спустя несколько дней уже -  опять зов этот... протяжно так, жалобно...Тьфу ты,- думаю,- привязалась! Пойти, что ли, прямо сейчас? А то, гляди, покоя всю ночь не даст,- а я как раз выпить с дружками собирался, посидеть в своё удовольствие... Ага... Ну, разогнал с тяжёлым сердцем всех, иду, думаю о своём, воздухом свежим дышу, руками бодро взмахиваю - даже мне это дело нравится. В небе, глядь: луна потихоньку встала, большая, круглая такая, на чей-то жёлтый внимательный, нервно дрожащий глаз похожая, и - чувство такое неприятное вот здесь возникло - точно преследует она, круглая чертовка, меня, подглядывает за мной, и тень будто какая-то злая по пятам мчится за мной - оглядываться даже стал... Так ведь уже почти ночь!- с ужасом замечаю, кручу вокруг головой, небо над краем стало уже черным чёрное. А поворачивать поздно уже - тропинка почти к самым воротам кладбищенским привела! Ну, пришёл ни жив ни мёртв на енто самое кладбище, пробрался меж могилками, поклонился, значит, праху, как положено, цветочки полевые, мной по случаю захваченные на чёрный холмик возложил, пощипал кое-как холодную и колючую травку в льющемся свете луны, повспоминал с благодарностью покойницу - словом, всё по-християнски сделал, как положено... Ага... Стою, а уйти никак не могу от оградки - не получается, будто держит за плечи кто... И опять настойчиво голос надо мной звучит: передвинь пойди,- говорит скрипуче,- кровать свою в другой угол... Передвинуть? Кровать? Какой бред,- думаю, Господи, и вроде ж не пил ввечеру... Ноги в руки и - бегом, сам не свой; как дорогу обратную нашёл - того не ведаю. Домой прилетел, бутылку недопитую спрятал с глаз долой - какое тут пить в таком состоянии!.. Ага... Поздно уже, а я лечь никак не решаюсь, хожу кругами вокруг чёртовой этой кровати, гляжу на неё: кровать как кровать, две спинки, четыре ножки железные; ану как злые духи,- думаю,- надо мной потешаются? Передвину - а как раз передвигать и не надо было; ну - и случится плохое что-нибудь, накличу беду на себя... А потом допёр - мать ведь всё-таки моя, кровь родная, плохого, значит, ничего со мной не может сделаться, только, значит, хорошее... Ага... Передвинул скрипя сердце, как велено мне было, лёг и захрапел через какое-то время. А под утро - окна белые были уже - слышу сквозь сон: хрясь!- треск жуткий, просыпаюсь, глаза тру, смотрю - Бо-оже ж мой милосердный, Бо-оже ж мой ласковый! - а на то самое место, где кровать моя раньше стояла - балка с потолка рухнула - аккурат в то самое место, где голова моя лежать была должна, труха, пыль облаком в воздухе стоять... Дом-то старый, ещё при царе горохе построенный, прогнил весь, то-то и оно ...Так вон оно как!- думаю.- Вон зачем ко мне с небес предупреждение было направлено! Ну спасибо, мать,- думаю,- от верной погибели своего сына-алкаша нерадивого спасла! Спасибо вам, ангелы горние!.. Ага... С тех пор - верите? - капли спиртного в рот не брал, вылечила маманя меня, первый рабочий разряд вот этими самыми руками впоследствии благополучно добыл, грамоту благодарственную за труд сам Сергей Миронович Киров  мне вручал, верите? В Ленинград на завод из захолустья своего переехал потом... Женился... Такие дела...
        Потрясённый совпадениями, тотчас сравнявшими его со всеми в звании, и  Сафонов говорить вздумал про свой сокровенный сон - про жену Шуру, про её чёрный страшный платок на лбу, да про волка своего матёрого, во всех красках пережитое приключение расписать, но только рот раскрыл и "а" сказал, а уже другой рассказ полился, и он, удручённо крякнув, примолк, не стал чужого ломать, поудобней, повернувшись, на другом локте в прохладной траве устроился, и, с трудом удерживая тяжёлые веки, чтобы окончательно не склеились, стал слушать, тихо улыбаясь.
           - Это всё правда, говорю я вам,- тревожным и уверенным шепотком застучал третий боец, самый старший из всех,- дела все эти потусторонние, ибо Бог и Светлые Ангелы существуют, равно как и Тёмные Ангелы...- на секунду он примолк, выжидая, какая будет реакция на его слова, но все почтительно молчали, синея треугольными лицами, и он продолжил: - Бог, говорю, есть и повсюду через Светлых Своих Ангелов-Посланников Он шлёт всем достойным людям предупреждения - услышать только их нужно, понять - не каждый способный на это, ибо чрезмерно грубы сердцем сегодня люди, сугубо о плотских наслаждениях думают... Я вот на финской воевал, дорогие мои,  и там как-то вышел помолиться из окопа (я человек набожный, не скрою этого), встал на колени в отдалении от всех, чтоб, значит, ребята из нашего взвода не видели и не зубоскалили по этому поводу, руки у груди сложил, шепчу горячо - "Отче наш", "Богородицу" и другие... Потом глаза мокрые от слёз открываю, смотрю - а меня финны с той стороны линии фронта в бинокль разглядывают, окуляры на солнце так и сверкают... Могли же свалить одним выстрелом, а, видишь - посрамились, не стали,- есть, значит, в этом мире связь Божественная между людьми, всеобщая какая-то доброта, невзирая на национальность и вероисповедание... Я в бою, в морозы страшные - тогда же, в финскую - бегу по снегу, стреляю, и всегда молюсь, говорю: пусть никого там, куда я из оружия бью, не будет, чтобы, значит, не одной души человеческой не погубить, и - верите? - ни одна пуля за всю ту войну и меня не тронула; слышу: возле уха клубятся, жужжат, как пчелиный рой, а - всё мимо, других сколько рядом полягло - тьма, смехунцов этих, что надо мной и над Богом подшучивали... А меня, вишь,- нет, помиловало... Такие дела... А война та была - ой какая жестокая... 
          - И что, сильно в Бога веришь?- двое других явно были смущены таким - честным, религиозным - поворотом разговора, и насмешки, какие они приготовились уже высказать, испарились с их губ.
            - Верую, как же без этого?- удивился тоненьким голоском боец.- Без этого конец всему, нет веры в Бога в человеке - пропал он, на что ему опереться в жизни тогда? Сам себя, как демон, пожрёт... В каждом человеке краешек Бога помещён, только не понимают этого многие,- человеколюбие, значит, в нас самое главное, что и развивать в себе надо всемерно, и ещё - Дух Божий стяжать...
          - Так коммунизм же на дворе,- включился всё-таки в спор носатый с огромной, преувеличенной долей иронии в голосе,- вот скоро все гидры капиталистические, какие только есть на свете, раздавим нашим пролетарским сапогом - заживём тогда, никто нам мешать светлое будущее строить не будет, полное счастье наше обретём и с другими по-русски, по-широкому им поделимся! Анбары и погреба у всех от изобилия ломиться будут, вот посмотрите!
         - А зачем?- очень как-то просто, просветлённо, снова тоненько и мелодично, как свирель, пропел верующий.- Человек ведь не заберёт с собой туда всё - вещи, добро нажитое? Наверное, нет. А вот душа гниёт постепенно, пока мы наживанием, накоплением добра занимаемся,- ведь дело это хлопотное и часто неправедное... Туда - человеку только душа его понадобится, а нет души, чёрная она, загаженная злыми шкурными делами и замыслами - так ему и вообще доступа не будет в Царствие Небесное, пропадёт, стёрто будет навечно имя его из Книги Памяти...
         - Как это?- все стали недоумевать и Сафонов в их числе, зашуршали травой, поближе придвигаясь. "Бог есть, есть!"- стало кружиться у него в голове, жечь, картинки рая пёстрые, им виденные в книжках, замелькали, и кто-то снова с ярко вспыхнувшего над ним неба рукой его поманил...- Что это за Царствие такое, где оно?
           Верующий долго молчал, вздыхал, точно раздумывал, говорить о столь сокровенном с ними, с первыми для него встречными, или нет, на фоне густого синего неба темнел его выпуклый лоб и курносый длинный профиль. Все терпеливо ждали, слушали, как ветер наверху, нагоняя в сердце тревогу, протяжно гудит, будто он тоже что-то непонятное и страшное знал и собирался им сообщить.
          - Я вот как скажу,- последний раз вздохнув, сказал солдат тихо.- Объяснение всему на этом свете есть, и Богу даже самому,- только слова нужно уметь подобрать, особым образом их выстроить, знаний много в голове иметь, это дело мудрёное, хитрое, много времени надо потратить на раздумья, на размышления, на, опять же,- бесконечное чтение, а где нам, простым работягам и пахорям его, время это, в достатке взять - навкалываешься у станка или в поле за день - охо-хох! - куда уж - чтение, оттачивание ума... Не-е-ет... Поэтому больше сердце своё слушаешь - это тоже, скажу я вам, выход из положения, в сердце, в ём, вся правда про жизнь каким-то удивительным образом записана, только не сложным, мудрёным языком с разными там словесными выкрутасами, а - очень простым; очень простая истина в ём, в сердце, горит, пламенеет - что любить всякую тварь на земле надо и ближнего, как говорится, тоже, это - прямо каждой клеткой его, сердца, чувствуется... А от этого, от любви этой, уже и счастье по всей жизни твоей потом кругами расходится... Вот война эта - зачем она? Думаете, это пролетариат с буржуазией во всемирном масштабе схватывается, и коммунизм в итоге их борьбы высокий возникает, всеобщее счастье и благоденствие - и всё такое прочее?- он снова замолчал, в сторону Сафонова повернул залитое тенью лицо, явно ожидая услышать с его стороны возражения, но капитан ничего не сказал, тихо сидел.- Да ничего подобного! Это накопленное в каждом человеке зло - море  в итоге зла - в мир выливается, а поскольку люди никогда не признают своей вины и ошибок своих, и зла, соответственно, из них, из ошибок этих, исходящего, они рядить начинают всю эту грязь и непотребность в благородные, чистые одежды, названия высокие и звонкие им придумывают. Так? Так. Те - коммунизм, значится, во всемирном масштабе устанавливают, справедливое по труду распределение, а эти, гляди, - никакой такой навязанной со стороны справедливости видеть не желают, у них своя уже давно установлена, самих себя обслуживающая - кто пан, значит, тот и прав... И так - вот ведь какая неприятная вещь! - каждый человек, каждое живое создание; видят только чужую вину, только чужое зло, а свои - нет, словно у них повылазило... А Царство Небесное... Гм... Так Оно у каждого человека в сердце есть, вот здесь, уже как бы изначально от рождения имеется, нужно только отойти от суеты сует, успокоится, кончить ненавидеть и творить поэтому зло, начать любить и - увидишь тотчас его, услышишь голоса оттуда Ангельские исходящие и указующие; вот тогда-то, при таком непременном раскладе, человечество, как единое целое, достигнет настоящего своего могущества! В мире и согласии жить со всеми и с собой тоже - вот это и есть Царство Небесное, только на земле построенное. А там, в самих синих небесах, или за ними в космосе - там, честно скажу, не знаю... Наверное, есть что-то и там, только пониманию человека ещё недоступное...
         - Тьфу ты!- в сердцах плюнул один, тот, что про сон и про жену рассказывал.- Экую религиозную пропаганду, гляди,  развёл! Вон и товарищ капитан, наверное, уже давно про себя возмущается... В "сердце" да "в сердце" - заладил, байки эти мы много раз от попов слышали. Где это - в сердце? Оно - это кусок мяса и - всё! Бьётся, стучит, а как отработало, отстучало своё, всё - неси тогда человека на кладбище... Как там, в сердце, найти что-то можно, крикнуть что ли туда - "ау!". Дверь, что ли, там есть какая-то особая? Как это - взять и войти в собственное сердце, а? Чепуха! Вот водки - ха-ха! - когда от души хряпнешь да бабу под бок себе покладёшь -  вот тогда оно, Царствие Небесное это самое, перед тобой и раскроется во всей своей широте и во всей красе, загремит! Понял ты? В се-е-ердце ему... ишь...
         Верующий вздохнул тяжко, сокрушённо замолчал. Сафонову стало до слёз обидно за него. Слушая внимательно этого человека, заряженного какой-то странной, могучей и одновременно нежной, неведомой капитану энергией, вызвавшей в нём сострадание и одновременно, к его неудовольствию - настоящую, в сердце резко кольнувшую зависть, он какую-то золотую и яркую, колкую нитку правды вдруг перед собой узрел, и поманила она его, правда эта, повела, покуда слушал он рассказ, за собой в неизведанное, аж вся нутрь у него в грудине задрожала, заныла сладко, и, удручая, показалось ему - что даже отблеска её в душе его нет и не было никогда, не нажил ещё. Он как бы теперь, пройдя через страдания своего первого дня войны, отчётливо понял это, увидел это; ему вдруг стало очень понятно, что мир, вся эта великая и яркая, гремящая и бегущая куда-то выставка - это нечто совсем иное, чем их, человеков, одетых в брезентовые военного образца куртки и штаны, вообще - всех людей - выдумки, пусть даже самые смелые и захватывающие воображение. Так -что, что? Каков мир?- вот это больше всего на свете хотелось услышать теперь ему... А тут этот мурло со своими бабами и выпивкой... На хрен, мудак, пошёл!..



1999 - 2004


Рецензии