Последняя улыбка
Спать бы ему ещё и спать, видеть и видеть сладкие сны, но кроме ломоты в теле, убившей сон, в голову полезли события ушедшего дня, которые не только окончательно разбудили деда Ивана, но и стали рвать его нервы.
– Будь она неладна эта ломота! Как непогодь, то мо;чи нет! – корил свою старческую немощь дед. – И эти туда же. Будь они неладны! – поминал кого-то недобрым словом, и скрёб лысоватую голову, в которой плыли картины прожитого дня. – Вот, спрашивается, по какой такой надобности впились в мою голову, окаянные? Вроде, как и не думал об них ни днём, ни вечером, а вот нате-ка, в ночь вылезли и копошатся… так и свербят, так и свербят окаянные, словно, – дед подумал, как именно назвать тех, кто свербит в его голове, тихо ругнулся и проговорил, мысленно, – словно кикиморы лесные. А всё оттого, что порядку нет…
В носу засвербело от запаха прожаренной на камнях лежанки войлочной кошмы. Дед ухватил нос в кулак, потряс с десяток раз в попытке угомонить свербевщика, сморщился и… громко чихнул.
Огромный сибирский кот, лежащий на кошме, приподнял голову, укоризненно посмотрел на деда, потянулся и вновь уронил голову на лапы, при этом, как бы в укор деду, пихнул его ноги своим телом.
– Ты ещё туда же! – обозлился дед на кота, но осторожно, чтобы снова не разбудить его, сдвинул ноги в сторону. – Вот, зараза, и он тута хозяин, один я всем мешаюсь… Слова им, видите ли, не скажи… Чуть что, сразу на дыбы… Пришли, глаза бы мои их не видели… Ну, не басурманы ли… Басурманы они и есть, не иначе!
В памяти всплыла, словно самодвижущаяся картина из ящика деревенского умельца Козьмы Хоромского, выставленного им на ярмарке в Светлый Праздник Рождества Христова, панорама битвы местных мужиков с парнями из соседней деревни.
– Какого лешего неймётся… Светлый праздник и тот осквернили, поганцы! А зубов…одних только зубов вышибли, почитай, больше, чем у кикиморы, а уж крови… почитай, ведро цельное.
Насчёт пролитой в драке крови дед, конечно, преувеличил, а кикимору вообще никогда не видал, поэтому понятия не имел, сколько у неё зубов, но всё же…
– И енти туда же… от горшка два вершка, а кулачонками размахивали и подзуживали: "Так их! Так их!" – А девки… девки и за тех и за ентих, и тоже промеж себя бойню устроили… ладно бы свои с чужими… Куды там… друг с дружкой. Космы друг дружке теребили… – хмыкнул, – почитай злее мужиков… Страшный народ… бабы! Морды друг дружке раскровенили, космы повыдергали, а опосля в и мужицкую свару ввалились… Мало им, видите ли, было своей… бабской крови… Мужицкой испить захотели, покуда одной в ухо не прилетело… Вона, лежит сейчас. – Дед прислушался. – Вроде как угомонилась, а то, прям, вся истоналась, будь она неладна! Сама не спала и мой сон перебила. Ей што, дрыхнет сейчас, а я мучайся… Моя бы воля, всыпал ей по заднее число, – дед подумал и добавил, – и по переднее в науку, чтоб не ввязывалась куда неслед. За мужа, видите ли, вступилась. Тфу на вас, окаянные! – Дед плюнул в темноту и громко, с протяжкой, выпустил из себя зловонь. – Поморщился. – Совсем стар стал, песок ужо сыплется! А вы нюхайте, нюхайте русский дух, авось, умнее станете. Нет, не было, и не будет у вас ума! Мы, пожалуй, поумнее вас… в ваши годы были, а отцы и деды наши и того подавно! Куды вам до нас! Мы хошь и бились меж собой, так-то по празднику и по правилам, – без злобы. Юшку пустим, всё, боле не бьём, а лежачего и подавно! А нынче… топчутся друг по дружке, кости ломают, и никакой жалости, как басурманы, будь они неладны. А как всё ладно начиналось. Всё чинно, всё мирно, народ гулял, пивом и пирогами угощался… за свои, правда, деньги, зато над душой никто не стоял… пей, сколь душе угодно. Благодать!
Дед Иван вздохнул, почесал затылок, пригладил хилые усы, утёр губы и на миг замер, – вспомнил незаконченное с вечера дело.
– Едрёна корень, я ж ковш с пивом на скамейке оставил… А ежели в него тараканы… Непорядок! Надоть выпить… неча полчища тараканьи благородным напитком поить, самому мало.
Проговорил, встряхнулся всем своим худеньким тельцем, как бы уже от выпитого спиртного и, придвинувшись к краю полка;, осторожно спустил ноги на лестницу. Спустившись с печи, побрёл в темноте к скамье, где, достоверно помнил, ещё с вечера его дожидался ковш с брагой.
– Куды попёрси, окаянный тебя побери! Какого лешего не спится?! – услышав шлёпающие шаги деда по половицам пола, проворчала его старуха.
– Не твово ума дело!.. Спи давай! – буркнул дед, подумав, – и эта туда же! Хоть с дому сбегай!
Подошёл к скамье и стал шарить руками по скамье.
– Будь ты неладен! Куда запропастился? – проворчал.
– Утроба твоя ненасытная! – ответила бабка, поняв, что дед ищет ковш с брагой. – Убрала я его… ковш твой!
– Куды?
– На стол поставила… Куды ж ещё-то!?
– Просили тебя… – возмутился дед, сделал шаг в сторону стола и больно ударился обо что-то твёрдое, оказавшееся на его пути.
Следом в стены дома ударил звук падения этого твёрдого и чего-то звонкого, покатившегося по полу, и стон деда с его крепким словцом разнёсся по горнице.
– Ой-ё-ей!.. Леший вас подери… суки вы этакие… Какого рожна табуретку с тазом посередь прихожей поставили! Какой леший понаставил тута табуретков?.. ступить некуда… в дому собственном!
На глухое, но громкое падение, дребезжащий звон таза, стон и резкий крик деда, – звуки, разнёсшиеся по прихожей и горнице, никто в доме не отреагировал, кроме кота и бабки. Молодые – сорокалетний сын с женой, почивавшие в дальней комнате, и их трое детей, спавшие за ширмой, даже не пошевелились. А кот, подпрыгнув на лежанке печи, ударился о нависающий над ним потолок и, вздыбив от страха шерсть, спрыгнул с полка; и прямиком в бабкину кровать, стоящую в метре от печи, от неё на стол, а там ковш с брагой.
– Ой, Господи! – вскрикнула бабка, размахивая руками.
В это время кот лапами влетел в ковш с брагой и опрокинул его. Ковш упал на пол и с дребезжащим звоном покатился по полу, разбрызгивая по половицам своё содержимое.
– Леший вас подери! Доколь измываться будете! Весь день на ногах и даже ночью от вас покоя нет! – застонала бабка, и следом в её уши ударил звук падения чего-то большого и крепкий мат деда заставил вздрогнуть её.
– Ё-шкин корень… твою мать! Больно-то как! Господи!
– И когда ж ты угомонишься, изверг ты окаянный?! Когда же насытишься брагой своей поганой.
– Насытишьси тут с вами… Ё-шкин корень! Он бес этакий ковш с брагой на пол сронил… я об брагу и сосклизнул на пол. Ой, Ёшкин корень… больно-то как… Расшибси! – стонал дед.
– Не шарься по-ночам, полуночник бесов, и расшибаться не будешь.
– А ежели во двор? – жалобно простонал дед. – Ежели приспичило?..
– Во двор дорога свободна, а тебя леший попер, куда не след, – ответила, и с жалостью. – Башку-то не расшиб хоть?
– Што с ёй сделается? Не башкой, жопой вдарился… об пол-то. Теперича совсем не усну. Жопа скулит! И коленка ещё, будь он неладен… стул ваш. Кто ево посередь прихожей-то поставил.
– Видно, Галина забыла убрать… кровя с морды своей да с Петра головы смывала. Сам-то как, до крови не расшибся?
– Мне откель знать, темень, будь она неладна.
Погодь, встану щас, лампу зажгу, посмотрю. Неровён час кровью за ночь изойдёшь…
Через десять минут, с перевязанным коленом и компрессом на ягодице, дед стоял у стола, сидеть не мог по причине болезненного состояния своего заднего места, и с наслаждением пил брагу из ковша. Пожалела своего непутёвого мужа Ивана – Клавдия Петровна, принесла из кладовой комнаты полную кринку браги.
Ночь била по крыше дома "околевшими" в полёте каплями дождя, и скребла по стёклам окон ветвями ещё сонной безлистной черёмухи. Продрогшая под ледяным дождём, она злобно смотрела своими чёрными глазами в окно дома, искрящегося тёплым светом керосиновой лампы, и пыталась затушить его, но, пройдя сквозь стекло, умирала, мелкой слёзной пыльцой изливая на подоконник растворившуюся в свете лампы мрачную бездну.
– Ишь разгулялась, каналья! – отпив глоток браги, взглянул на окно дед Иван. – Вот тебе и весна, будь она неладна!
– Что это она тебе не пондраву? – спросила его Клавдия Петровна.
– Чему радоваться-то? Распогодилось уже, снег почти весь сошёл, думал ужо через неделю другую на карася сходить, и вот нате вам… сходил.
– Караси – это хорошо! Только ж Сибирь! Что удивляться? Год на год не приходится!
– А мне от этого не легше!
– Поня-я-ятно! – протянула бабка. – Только что уж тут… Ты Ему, – ткнула пальцем вверх, – не указ! И кончай зузить свою брагу… – строго, – ложись, до утра далеко, авось уснёшь, а я печь затоплю и пирогами займусь, тесто уже подошло.
– Какой тут сон? Всякая чертовщина в голову лезет, будь она неладна!
– Што опять-то?
– Да праздник етот, будь он неладен.
– Праздник-то при чём? В голове всё дело! Голова худая.
– Пошто вдруг худая-то? – обиделся дед.
– Не о твоей голове речь веду, а дружках Петькиных. Они дебош и драку устроили. Весь светлый праздник, оглоеды окаянные, спортили.
– Вот и я об том же. Припёрлися оба… вона, – кивнул за спину, – кровя-то по всему полу. Завалились, а бабка убирай за ёми!
– Кабы ни так! Я што нянька им?! Хватит ужо, вырастили пятерых, теперича пущай сами за себя ответ дёржут. Благо сын один, а то куда бы их всех в одну избу… Девки, слава Тебе Господи, – перекрестилась, – в хороших руках, зятья уважительные. А Пётр… баламут баламутом и Галина его такая же… За мужа заступилась, видите ли… заступница… самой и прилетело в глаз.
– А можь оно и правильно, – откликнулся дед.
– Что правильно-то? Что в глаз залепенили? Так ли чё ли? А кабы вытек он?!..
– Не об глазе говорю. Проморгается! Правильно, говорю, Господь распорядился. Одного сына дал, а кабы два, али все пятеро уродились…
– И што, ежели бы так?
– А то, что войну устроили бы. Не Галина, а все за одного заступились бы… На смерть бились бы с Бобровскими, и была бы нам, старая, на старости лет наших не радость, а горе от них.
– С Полковникова…
– Чего с Полковникова?
– С Полковникова, говорю, к нам в Овчинниково припёрлися, – поправила мужа Клавдия Петровна, перекрестившись, – Господь отвёл от беды!
– Пошто с Полковникова-то? У них своя ярманка была, – недоверчиво хмыкнул дед.
– Так Пётр сказал. Пятеро их было с Полковникова… До девок нашинских припёрлися, – Аграфены, Полины, Марфы, – дочерей переросток Ксенофонта Прилучкого… И где только сподобились познакомиться, леший их побери!
– Пятеро до троих девок? Ну-у-у дела-а-а, как погляжу, у нас в селе творятся, – налив из кринки брагу в ковш и сделав несколько мелких глотков, удивился дед.
Пошто до троих? С ними ещё две девки наши были, – сёстры Цапко… – Ольга и Лариса.
– Во-о-он оно что-о-о?.. – протянул дед. – И што?
– Так из-за Ольги с Ларисой вся заваруха-то и приключилась. В них братья Зорко – Михаил и Василий влюблены.
– Тебе-то откель это знать?
– Так Пётр-то, когда Галина кровь-то с него смывала, поминал их. За них и вступился.
– Вот оно што!.. Тогда што?.. молодец Пётр-то, не дал в обиду своих.
– Вот и я о том же, а ты сразу напустился на него. Сыновья бы тебе помешали… пятеро-то.
– Так не об том речь, – стал оправдываться дед. – Об тебе пёкся, места себе не находила бы, если чего того этого… самого, вот!.. Кабы все пятеро припёрлися домой в крови, чего тогда?..
– Можно подумать девчонки приходили домой как куколки… то в царапинах, то с порезами, то взлохмаченные, как чёрт те знает кто… хуже Петра, порой.
– В тебя все! Сама сказывала, что та ещё фулиганка была. С лучшей подругой своей – Фёклой Степановой и то вечно что-то делила. Не меня ли?
– Прямо-то тебя?! – улыбнулась Клавдия Петровна, вспомнив ссору с подругой из-за красавца Ивана. – А ведь ты к Фёкле неровно дышал! Скажешь, не так что ли?
– Несчастная душа… – тяжело вздохнув, ответил Иван Матвеевич.
– Вот ведь как оно бывает!.. – ответила Клавдия Петровна. – А девка красивая была…
– Этого у ней не отобрать было… красивая! – подтвердил слова жены Иван Матвеевич, поднёс ковш ко рту, выпил оставшуюся в нём брагу, кашлянул с грудным хрипом, тяжело вздохнул и шаркающей старческой походкой направился к лестнице, прислонённой к печи.
– Так-то оно лучше будет, – обернувшись на звук шагов мужа, подумала Клавдия Петровна, – Совсем никудышный стал! – сказала, вновь тяжело вздохнув.
– Утёк! Вот и славно! – проговорил дед, не увидев на кошме кота. – По-человечески развалиться можно. Ишь, хозяин объявился… тут!
– Ты чего там, Иван? Печёт ли чё ли? – услышав ворчание мужа, проговорила Клавдия Петровна.
– Кот, говорю, куда-то запропастился, – ответил дед.
– Здеся он, подле меня вьётся. Спи, давай, не тревожься.
– Вот и славно, закрыв глаза, пролепетал дед Иван и провалился в глубокий сон.
Ему снилась она. Он сидел рядом с ней на берегу реки, держал её руку в своей руке, и целовал её пальчики. А она смеялась и говорила ему, указывая свободной рукой в заречную даль:
– Смотри, Ваня, смотри, милый, как красиво играют радужные блики солнца на мелкой ряби реки. Они веселы, им сейчас хорошо, как и мне с тобой, но они не видят, что на солнце надвигается чёрная туча, и не знают, что оно потопит их в чёрной пучине реки.
– Отчего грустны твои васильковые глаза, родная? Твоя речь тревожит меня, в ней грустные ноты, как будто ты прощаешься со мной.
– Мы вечно будем вместе, милый, родной мой Ванечка! Ты верь!.. Никто и ничто не сможет нас разлучить… даже… даже чёрная туча! – резко вскрикнула она, подхватилась на ноги, вскинула вверх руки, и закружила по приречной поляне, полной жёлтых саранок.
Чёрная туча надвинулась на небосклон, и вырвала из себя тоненькую серебристую нить. Нить ударила в безымянный пальчик её правой руки, который ещё несколько секунд назад целовал Иван, и пронзила прекрасное молодое тело.
– Не-е-е-ет! – пронёсся страшный крик по приречью, и голубые глаза, секунду назад искрящиеся счастьем, потухли.
– Фёк!.. – вскрикнул во сне Иван и оборвался на полуслове.
Перламутровое сияние подхватило его и понесло в убыстряющемся потоке к маленькой светлой точке. Миг, ещё миг и Иван влетел в светлую область, где, улыбаясь, плыла к нему любовь его молодости.
Иван улыбнулся, и отдался воле сияния.
Свидетельство о публикации №223092000765