10. Нескромные мысли Марьи Фоминишны

Профессор Щур поднимался к себе на третий этаж ровно десять минут. Пролёты бетонной лестницы стонали и резонировали под грузом светила. Жиденькие перила содрогались, когда он отталкивался от них мощной рукой, делая очередной шаг и вновь вцепляясь, втаскивая отяжелевшее тело на ступеньку выше. Астма распёрла грудь колючками ежа, не давая выдохнуть воздух и вдохнуть снова. «Зачем бегал по городу? От того, что тебя легко обыграли в шахматы? Глупо».

На площадке пшикнул в рот лекарством. В дверях его подхватили руки жены и дочери, отнесли на тахту, разули, сняли пиджак, галстук, напичкали лекарством уже основательно. Через пять минут Щур очухался и задышал.

В гостях находился ассистент Лавочкин. Маленького ростика чернявый человек лет тридцати, с искривлённой по-птичьи шеей, как всегда в чёрном костюме, с большим горбатым носом,  похожий в профиль на тщедушного бесхвостого воронёнка.

Он тоже суетился, таскал домашние тапочки, а потом сел рядом с тахтой на стул и затих в мрачном достоинстве божественной птицы Ибис, на стене похоронной комнаты в гробнице, закинув голову назад, дабы клюв не перевешивал.

– Вашу работу я просмотрел, – натужно выговорил Щур.
– Да? – бесконечно удивилась птица Ибис, – но … Александр Трифонович, – скосила взгляд на стоящих рядом наготове женщин, – вам сейчас лучше не разговаривать, поберегитесь немного.

– Работа, крепкая… буду рекомендовать в журнал, если не получится… здесь напечатаем, в университете. Ничего дерзновенного конечно нет, а у кого сейчас дерзновенное? – глянул на ассистента, который спокойно, с достоинством сидел, задрав нос, и по вороньи глядел на профессора круглым чёрным глазом, – разве что у меня?

Лавочкин никак не среагировал на шутку.

«Если умру, – подумал Щуров рассеянно, – точно так же будет сидеть и смотреть, один к одному».

– Маша, закрой форточку, сиренью пахнет. Насадили во дворе сирени озеленители чёртовы, а у меня от неё приступы. Скоро пух с тополей полетит, – Щур помрачнел, вспомнив двух проходимцев из шахматного клуба. –А ну, Михаил Наумович, тащи-ка сюда шахматишки, разыграем партийку, со мной конфуз сегодня приключился, давай поглядим, не было ли подвоха?

 Щур рассказал клубную историю, разыграв партию.
– Как твое мнение? – спросил он в конце.

– Это невозможно, – констатировал Лавочкин, – обыграть в слепом сеансе вас и Левинсона и еще полтора десятка перворазрядных шахматистов, не мог человек с улицы. Международный мастер или гроссмейстер, да и то: Левинсона по заказу… И смотрите какие сильные ходы, это не гипноз, белые просто задавили чёрных, не оставив им ни единого шанса.

– Да, разгромил с нечеловеческой силой. Но проходимец, ей богу, проходимец, я их брата за версту чую. Будто по шпаргалке, негодник, играл. А особенно второй мне подозрителен, секундант, до чего его физиономия знакома, так и чудится, будто студент из моего потока, вот кажется и всё тут. Определенно знакомая личность, Михаил Наумович. Бежали, как зайцы! С чего им бегать? С какой стати?

– Бог его знает, папа, – сказала дочь Щура – Ираида, возможно кошелёк у кого стянули во время сеанса, – идёмте, Михаил Наумович к столу, будем ужинать.

– Это идея. Дочь, подай-ка пиджак. Кошелёк на месте?
Кошелёк оказался на месте, в полной неприкосновенности.

– Жаль, – разочаровался профессор, – спёрли бы они деньги и легче на душе стало, несмотря на разгром нашего шахматного клуба превосходящими силами противника, а так и непонятный и неприятный случай: пришли, понимаешь, невесть кто, невесть откуда, обыграли словно мальчишек, устроили показательную порку шахматной общественности и бежали, даже не украли ничего. Не люблю непонятных историй. Во всём должен присутствовать смысл. А пойдёмте, Михаил Наумович к столу, одного соловья баснями не кормят, а уж двух и подавно.

– Я сыт, – поджал ноги Лавочкин, – благодарю, дома кушал. И мне пора уже, завтра экзамен принимать у второго курса, надо отдохнуть, выспаться.

Он вскочил с места, опрометью бросился на выход, однако ошибся дверью, влетел в столовую, где Марья Фоминишна разливала по тарелкам суп. Она указала ему на стул, куда он должен садиться. Лавочкин пожал острыми плечами и сел.

– За что люблю Михаила Наумыча, его никогда не приходится упрашивать, скажешь: кушать, он тут же без лишних слов бежит и садится, – провозгласил довольный профессор, – а в продолжение нашего разговора хочу поведать ещё одну вещь, на которую обратил внимание во время сеанса. Уличного гроссмейстера - прощелыгу не слишком интересовало наше мнение о нём. Да-с. Задирал он нас немножко, было дело, а спектакль целиком и полностью устраивался ради единственного зрителя, его собственного ассистента, который во время представления странным образом прятался по углам. Лица даже не припомню. Когда я сдался, этот Бендер глянул на своего приятеля с выражением: видишь, и старикашке капут, а ты не верил! Будто что доказывал.

– Может быть, хотел показать, что умеет играть в шахматы? – спросила Ираида.
Лавочкин поперхнулся.
– Я хотела сказать, он доказывал, что очень хорошо умеет играть в шахматы. Настолько хорошо, что может обыграть любого в нашем городе.

– А раньше этого не мог сделать?
– Вот именно, раньше не мог.

– М-да. Руки у него рабочие, грубоваты и не вполне чистые.
– К чему такие подробности, Александр Трифонович? – мило улыбнулась Марья Фоминишна.

– Важные подробности, – отрезал Щур, – перед нами человек физического труда и несомненный феномен, но не это странно, в конце концов, существуют тысячи людей, играющих лучше меня и Левинсона… не это обидно...
– А тебе, папочка, обидно?

– Да, мне обидно, и я вам скажу от чего. Ни в грош он не ставил саму игру, процесс шахматного мышления. Собственно говоря, последнего вообще не было, не читалось в глазах. Просто данный человек что-то кому-то хотел доказать и всё, сама игра ему глубоко чужда. Это чувствовалось настолько сильно, что мне действительно обидно. А второй точно студент, в глаза смотреть боялся, любопытно, Михаил Наумович, не правда ли?

Лавочкин скосил глаз куда-то между Щуром и углом стола, кивнул. Кадык его торчал прямо под носом, казалось, из-за этого кадыка ему и кивать трудно. Ираида всегда удивлялась, как это у такого маленького человечка может вырасти столь огромный кадык, она с трудом оторвала взгляд, боясь показаться невежливой.

Марья Фоминишна тоже мельком глянула на кадык, подумав при этом, что если выйдет Ирочка за Михаила Наумыча да родится у них мальчик, то это ещё ничего, если у внука тоже вырастет со временем на горле нечто подобное. Живёт же Лавочкин и не жалуется никому, хотя конечно, нелегко с этаким подарком природы существовать. А вот если девочка народится да ни приведи господь, у неё этакая штука окажется… впрочем, у женщин кадыков вовсе не бывает, какая радость! Пусть себе женятся!

– Не сыграть ли нам, Михаил Наумович, партийку-другую?
– Благодарю, – отказался Лавочкин, – мне действительно пора.

Сказал грустно, под настроение. Недавно пролечил нервный тик на левом глазу, а чувствовал, что завтра на экзамене опять что-нибудь разволнуется, и застарелая неприятность на лицо вылезет! Почему не дали отпуск? Отчего? А потому, что Александр Трифонович преподобный не отпустил, как будто нет никого другого экзамены принимать.

Они сели за шахматный столик, убрав с него кипы одинаковых сереньких книг, авторских экземпляров профессора, одна из которых валялась на кровати Макса, сыграли здесь же и одну партийку, и другую, и третью, до тех пор, пока Наумыч не заклевал своим кадыком, и не проморгал мат в три хода, после чего Щур в нём совершенно разочаровался, отпустив с миром.


Рецензии