Роман Последняя война, разделы 23, 24

                ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА

                роман


                Павел Облаков-Григоренко




                23

         Обливающаяся потом, протяжно и тяжко стонущая колонна пленных плыла мимо горящих, страдающих, как и люди, хлебов и чёрных остовов подбитых машин, похожих на железные головы с пустыми глазницами, и казалось безнадёжно засыпающему на ходу Сафонову, что это не он, капитан, вместе со всеми бежит, перебирая каменными, негнущимися ногами, а мимо него, мимо них текут небо и земля, с развешанными на них декорациями, и он подивился, недоверчиво зубами ухмыляясь - до чего же умело, сукины дети, фильм сделали... Глотая густые, жгущие горло гарь и пыль, люди тащились и тащились вперёд, выставив мокрые лбы и огромные, теперь совсем не страхом и не ненавистью пылающие глаза, а - каким-то тихим, просветлённым спокойствием, будто покорностью и терпением своими хотели показать до зубов вооружённым, нагло от избытка власти  хохочущим фашистам, что они - выше их, что таких, как они, согнуть невозможно и что - да, да! - придёт ещё то время, когда всё снова перевернётся-переменится, и точно так же побредут по российским бескрайним просторам толпы согбенных, раздавленных позором людей - только на изодранных шапках и мундирах их будут нашиты уже не поблекшие красные звёзды, а серые орлы и колючие кресты... И точно так же будут они низко кланяться и заискивающе заглядывать в глаза русскому сержанту или самому захудалому рядовому  солдатику, у которых они будут крепко сидеть на мушке,- чтобы только прожить лишнюю минуту, лишний час, лишний день, хоть мгновение ещё подышать воздухом...
        Когда у капитана от нечеловеческого напряжения стало двоиться в глазах, и в ушах забился пронзительный, одуряющий свист, и он уже совсем без того всесокрушающего страха представлял, как он скоро тоже будет лежать на обочине с развороченным пулей животом и окаменелым, оскаленным лицом, пожираемый зелёными мухами - он заметил под перевёрнутым синим озером неба какое-то подобие лагеря: несколько сизых, замутнённых серебряной дымкой бараков бывшей свинофермы поплыли на выпуклом лбу холма, увороченные по периметру тонкими нитками колючей проволоки, высоко торчали над ними спички наблюдательных вышек. На мгновение сонную, почти спящую память взбугрили далёкие воспоминания: тайга, сине-зелёные, прозрачные сосенки, колкими и холодными, облитыми каплями недавнего дождя лапками лизающие ему кожу лица; наверху под чёрным небом на мокрых вышках, обняв полудетскими ладонями тонкие шеи винтовок, затаились молодые безусые охранники, почти мальчики, тревожно и затравленно, почти как зэки, сверкающие взглядами... Сердце, показалось, рванулось у него внутри, неистово забилось на нитке, чуть не порвав её - ах!.. Всё,- думал тяжко, невесело,- обязательно повторяется, только... с противоположным значением... 
         Под весёлые присвист и улюлюканье пьяной фашистской челяди влетели в едва успевшие до конца перед ними отвориться ворота, и тотчас вся жирная, зелёная, подпрыгивающая гусеница начала рассыпаться; выставляя руки, хрипя распахнутыми ртами, люди с разгону падали на землю в жёлтое облако пыли, вставшее до самого неба и начавшее отравлять его, по щекам взрослых, плечистых людей, обросших до самых глаз щетиной, густо, совсем не по-мужски, лились слёзы, стон отчаяния и ропота поднялся над волнующимся озером голов и  плеч, многие от полного истощения тут же, закатив глаза под чёрный лоб, валились без чувств, и о них, создавая ещё более отчаянный хаос на этом крошечном, запруженном трепещущими, как громадные молекулы, человеческими телами в пространстве, какой-то запредельный, конечный хаос, в котором ничего уже более нельзя разрушить,- зверски матерясь, спотыкались другие, более сильные, всё наплывающие и наплывающие в тесное, жадно сосущее их в себя жерло ворот, и сыпались на сухую, твёрдую, горькую почву. Им приказали расположиться прямо на выжаренной до бела солнцем жидкой травке, под угрозой расстрела не приближаться к линии ограждения, и недоумённые, возмущённые возгласы людей постепенно стали стихать - натолкавшись, все стали устраиваться на скорый уже ночлег, тревожно вглядываясь в расположение немцев и с надеждой - в наливающийся красным и фиолетовым, неумалимо тяжелеющий горизонт.
      - Ничё, поглядим ещё, чья возьмёт... будет, небось, и на нашей улице праздник!- взмахивая чёрными кулаками-кувалдами в сторону беспечно гогочущих немцев, бубнили страшные в их адрес проклятия,-  ничё, придёт время, ещё и мы всласть повоюем, покажем вам, где раки зимуют...
      - Будя, навоевались...- тут же неслось из презрительно искривленных ртов холуёв и подхалимщиков.
         В старом покосившемся колхозном бараке под звонко хлопающим на ветру чёрно-красным флагом расположилась лагерная администрация, вокруг, как муровьи,  шевеля хитиновыми головами и лапками, роились солдаты и младшие офицеры, гремя каблуками по деревянным ступеням и вынося с хрустом развиваемые ветром бумажки, бесконечно отдавали друг другу честь и картаво вскрикивали, выбрасывая в нацистском приветствии руку, садились в подъезжающие запыленные по самое лобовое стекло легковые камуфлированные машины или в дырчащие юркие мотоциклетки и с грохотом уносились. В бараке поменьше и поприземистей разместилось караульное помещение, и очень хорошо на фоне сияющего нежно-голубым и алым заката видны были выстраивающиеся в тройки для несения службы автоматчики с угрюмыми, сосредоточенными лицами и их остроносые, рвущиеся с поводков, разливающие звонкий лай овчарки. Отчаянная надежда Сафонова отоспаться в относительном комфорте, пусть даже на голых досках и под дырявой крышей, пусть уткнувшись носом в провонявшуюся пылью и коровьим дерьмом стену, закрывшись локтем от всех, от всех  - и от людей, и от ангелов, и от проклятых мух, от всего садистически мучающего его мира - рухнула, и так больно его сердцу стало, точно ничего худшего для него случиться уже не могло. Он зверски сквозь зубы выматерился, сам готов был, как все, кулаком в воздухе махать.
        Им, наконец, дали пить. Тухлая, пропахшая болотной тиной и промасленными шпалами вода, в ржавой железной бочке привезенная тощей лошадёнкой с грустными фиолетовыми глазами, показалась райским напитком, божественной амброзией. Люди, с радостным, нарастающим гулом подлетев, задыхаясь, пили, смеялись, как дети, брызгались и фыркали, счастливые, излучающие свет лица стали мелькать здесь и там под весёленьким розовым вечерним небом, раскидавшим свой лёгкий полог над ними. Капитан, грубо растолкав локтями недовольных его действиями мужиков, погрузив до самых бровей лицо в тёплую, качающуюся из стороны в сторону приторно-сладкую массу, стал втягивать в себя мутные, дрожащие, словно живые, куски, и плоть его, получив долгожданную, пусть даже нагретую на солнце, почти горячую влагу, тотчас взорвалась, возликовала! Когда он вытащил из воды, мокрое, смеющееся своё лицо, с которого, словно с коровьего или лошадиного, густо лилось вниз, ему показалось, что жить - можно, что жить, не смотря ни на что,- весело, что он всё-таки выживет! Полминуты постояв, задыхаясь и крепко побелевшими пальцами держась за железный, скользкий край металлического желоба, с трудом отбиваясь от наседавших со всех сторон людей, он, уронив голову, снова принялся пить, удивляясь, как столько жидкости может поместиться в него, и потом, набив живот до отказа, чувствуя, как по телу разливается сытая, одуряющая тяжесть, отошёл и повалился на землю, приятно потея и подставляя лицо и шею прохладному ветерку, улыбаясь наплывающим сверху серо-розовым прозрачным облачкам. Но и теперь не стал слишком далеко отходить от мокрой ржаво-красной бочки, обрызганной расплёсканными волнами, неправдоподобно красиво, словно гигантский сапфир, сияющей в алых лучах заходящего солнца, несколько раз бросался проверять, много ли ещё воды осталось в душной, глухо-звенящей ёмкости с плавающими внутри солнечными бликами, вытянув грязную шею, внутрь заглядывал - сердце сжималось: шатающаяся маслянистая поверхность с мутно-жёлтым внутри столбом света стремительно опускалась, и отчётливо уже виднелось засыпанное ржавой крошкой и мусором дно. Неконтролируемая им, жгущая злоба к людям вспыхивала в нём под грязной и мокрой гимнастёркой, ослепляя, ударяла в нос и глаза. Ему захотелось остановить людей, грубо окрикнуть, чтобы проваливали все к чёрту, прекратили воду - его воду! - без удержу глотать, чтобы ему оставили! Он брови возле переносицы колко сжал, как всегда делал в своих страшных, облитых кислым папиросным дымом кабинетах, кулаками, мысленно целясь в людей, стал возле ляшек орудовать... Заметил, что у всех подобное же выражение обиды и злости, явно, властно звучащей конкуренции, отпечаталось на тёмных небритых лицах, глаза чёрным, ядовитым огнём горели. Ему стало крайне неприятно, неловко, что он - такой же, как и все эти... марионетка, раб своих плотских желаний, и он, крепко сжав губы, сломав остро режущую ему душу ревность, быстро отошёл прочь. Сел поодаль, заламывая в отчаяньи за спиной руки, с болью наблюдая, как люди, впервые за много часов умиротворённо переговариваясь, уютно позванивая невесть откуда вынутыми котелками и кружками, подходили к воде, набирали её про запас, толкаясь и расточительно обливая землю сверкающими стеклянными струями и намесив целое чавкающее болото под ногами. Сафонов, ни капли к ужасу своему не стыдясь того, стал обдумывать план похищения заветной посуды у какого-нибудь растяпы, задрав подбородок, внимательно, хищно высматривал жертву себе.
        Фашистам доставляло явное удовольствие наблюдать, как грязные и оборванные люди из-за лишнего глотка воды ссорятся, орут, надувая жилы на лбу и раздирая глотки, друг на друга. "Лос, лос, рус Иван, давай! Пух-пух!"- подзадоривали они, пьяно хохоча и тыча сквозь проволоку дулами винтовок с набитыми на них круглыми мушками, делая вид, что целятся в несчастных, сбитых с толку людей, ошалело замирающих с поднятыми руками, из которых с грохотом лилась на землю драгоценная вода.
        Уже через десять минут у людей начались приступы поноса, и сквозь пулемётную трескотню со стороны выгребной ямы слышались стоны и проклятия в адрес коварных мучителей. К Сафонову, заставив его похолодеть, наконец, дошло, что он натворил, наглотавшись грязной и наверняка инфецированной воды. "Вот как фрицы разделаться с нами решили - быстро, без затрат! Ах европейцы, умницы..."- мелькнуло со странным восторгом в голове. Всю воду, которой он так старательно себя набивал, из него вынесло за секунду, он едва успел штаны снять. Он так испугался, что по собственной глупости подцепил дизентерию, могущую его запросто в могилу свести в подобных антисанитарных условиях, что упал лицом на сухую, зло уколовшую его в щёку землю и, зажав разрывающийся от острой боли живот рукой, снова разрыдался.
        - Товарищи!- стал громко и требовательно шептать кто-то над головой Сафонова, и он сквозь слёзы видел белое, плывущее пятно лица.- Нельзя пить эту воду! Это же настоящий яд! Мы должны потребовать содержания в более человеческих условиях, а не в таких скотских... Мы не скоты! Кто со мной пойдёт парламентарием к немцам?
           - Да ты никак, паря, рехнулся!- со злорадным смехом ему отвечали.- Сам валяй иди говори! Быстро тебе там язык твой длинный пулемётом подрежут! Иди, иди, смельчак, Иван Папанин, а мы посмотрим... "Не скоты"... Настоящие скоты для них мы и есть, хуже скотов...
         - Правильно, одного срежут, а всех - кишка тонка!- получил неожиданную поддержку говоривший.- Если все пойдём, или довольно большая группа из числа пленных, то они не посмеют стрелять, послушают... Ещё не известно, какие дела там, на фронте, возможно - остановлено уже их наступление... Они же не дураки...- Из толпы выступил невысокий человек с пронзительным взглядом круглых серых печальных глаз, ударил под жёлтой кожей лица нервно круглыми желваками. Петлицы на воротнике у него были грубо, с мясом спороты. "Поня-я-тно..."- хмыкнул капитан, отворачиваясь в сторону.
          В группу желающих идти набралось человек семь. Минуту посовещавшись, они жидкой струйкой потекли в гудящее и зевающее небо, к ограждению.
        - Хальт, хальт!- сейчас же закудахкали немцы, заклацали затворами. Стягивая с плеч винтовки, со всех сторон полетели охранники. Замелькали острые молнии их испуганных глаз и чёрные линии ртов. Переговорщики нерешительно остановились, стали назад оглядываться, на облитых розовым заходящим солнцем их лицах затравленно засверкали глаза. Сероглазый что-то пытался немцам объяснить, жестами показывал: "пить" и - "плохо, плохо!" - кивал вспушённым ветром веером виска на прилёгшего на живот ржавого урода с хоботом желоба, вдруг что-то картаво, коротко и зло выкрикнул по-немецки, и лицо его исказила судорога ненависти. Сейчас же из-под ног у него высоко вверх брызнул песок, грохнул нестройный залп. С перекошенными, перевёрнутыми от ужаса лицами под стремительно темнеющим вечерним небом, обгоняя друг друга, переговорщики полетели назад, растворились в толпе.         
       - Ну что, деятели?- им вслед жестоко стали смеяться,- Съели? Так они вас и послушали! Счас, рябчиков с шампанским подадут, ге-ге-ге!..
        - Сдохнем здесь все,- кто-то надрывно, подавленно всхлипнул, и сердце Сафонова пробила острая, ржавая игла.
        - Цыц, шельма, тилькы без паники, держаться трэба!..- тут же с надрывом огрызнулись из толпы. Услышав украинскую речь, Сафонов вздрогнул, ему показалось, он узнал голос старшины Полищука. Привстав, ярко улыбаясь, он вытянул шею: с отчаяньем должен был констатировать, что обознался. "Значит, сгинул, убит..."- с болью подумал он, испытывая в душе нечто похожее на щипки и конвульсии, вылившиеся в итоге в горячую, ожегшую ему сердце волну любви к спасшему его человеку, изваявшие у него на лице маску со звучавшей в ней странной смесью грустного и светлого. Убит!- он теперь наверняка это знал, что-то из воздуха ему об этом тихо и печально прошептало.- Сразила-таки его тогда подлая немецкая пуля... Эх, прощай навеки, дорогой и любимый товарищ!..
           Наконец, громадное, дрожащее солнце совсем быстро покатилось вниз к красно-синей линии, разрезанной на части чёрными жирными пятнами беззвучно стоящих в небе дымов. По траве, по лицам прошла первая волна прохладного воздуха, и капитан, подставив навстречу ей жадно встрепетнувшие ноздри, желая улыбнуться и порадоваться, поймал, вдохнул горькую строчку в ней многочисленных пожарищ, и сердце его закричало от нахлынувших боли и отчаяния. Птица, пискнув, стремительно пронеслась дугой над ним по вечернему небу, и ещё одна, и - пропали, ушли устраиваться на ночлег. Сафонов, закрыв рот рукой, протяжно зевнул.
           Без особого теперь сожаления подумал Сафонов, что жизнь его кончена. Впереди виделись только чёрный провал и глухая за ним стена, словно время вдруг остановилось, и он застрял в его длинных душных перьях, изо всех сил дёргаясь и стараясь высвободиться; ничего не удавалось там - завтра, послезавтра - разглядеть, а ведь раньше - каждый день на месяцы, на года вперёд, словно сквозь прозрачное покрывало, ему отчётливо виден был, каждый был у него разложен по полочкам. Значит, всё-таки - смерть, значит - свершилось назначенное. Что ж... Он стал вспоминать всю свою жизнь, прошедшую, казалось, быстро, в один день и в одну ночь, - всех людей на жизненном пути ему повстречавшихся, все улыбки их и добрые к себе приветствия, и сам в этот миг готов был перед каждым в низком поклоне склониться, мелким порошком у ног каждого рассыпаться... А за ту чёрную дверь, за ту чёрную злую проклятую дверь, которая как наваждение висела всё время над его головой, он так и не стал заглядывать, так и не отворил её, хотя отчётливые, требовательные удары раздавались с той стороны её...
          Стоп!- остановил себя капитан, зло рассмеялся.- А кем же - назначенное? Кто это широким жестом отмеряет судьбу человеку? Кто осмеливается вершить это действо - простыми смертными неразрешимое? Мы сами все вместе, как единое существо? Бог?- он остановился, до ответа, до самого верха сразу добравшись, подавленно притих.- Значит - Бог, Высший суд... А раз так, то и не пожалуешься никому теперь на плохое к тебе обхождение, по заслугам, знать, и воздаяние... По одёжке, как говорится... Да-а... А что есть Бог?- тут же растерянно себя спрашивал, вертя над собой головой, видя над собой чёрно-малиновое бескрайнее мягкое полотно, и не мог ответить на этот вопрос, терялся в догадках.
           Сгущаясь, темнота плотнее заливала фиолетовым все углы, все искусственно человеческими руками сотворённые изгибы и впадины. И земля, и преднебо, лежащее непосредственно над ней, казалось, лишившись света, несомненно становились тяжелее, материальнее. Вон уже и первые звёздочки, дрожа и подмигивая, покатились там высоко по серому, рыхлому небосклону. Он с завистью смотрел, как немцы в своих зданиях, укреплённых мешками с песком и пулемётными жалами, зажигают в окнах огонь, весело и беззаботно предаются отдыху. Печально ударила где-то совсем недалеко губная гармошка. Сафонов заслушался, и его вдруг неприятно кольнула в сердце совсем по духу чужая мелодия - терпкий осколок чужого праздника... Люди, беспокойно ворочаясь и тяжко вздыхая, укладывались и, засыпая, видя снова перед собой минувший бой, жалобно стонали и дёргались, тревожа своих незаснувших ещё соседей и заставляя тех недовольно ворчать.
         Красота открылась кругом необычайная,- подняв удивлённое лицо, видел Сафонов, на миг позабыв о несчастьях своих.- Небо сияло, но каким-то странным, духовным огнём; синяя, яркая, как улыбка, звезда смотрела на него, и он в её трепетном взгляде уловил и к себе тайное обращение, послание, будто она просила его верить и не отчаиваться, и такой восторг воссиял в душе у Сафонова от этого почти божественного спокойного повеления, от дружеской, тёплой, отеческой или материнской улыбки к себе, что вздумалось ему, что он не умрёт, а обязательно выживет, и - долгая жизнь ему впереди предстоит, но теперь уже непременно наполненная новым, божественным, праведным смыслом - служить этому новому, светлому, вечному, о чём только что пропела ему звезда, и весь мир о чём сейчас так ярко гремел...
         Замерев, он стал прислушиваться: тысячами разнообразных звуков и шорохов была наполнена Вселенная - то не ветер шумел, то не люди перешёптывались и перекашливались, то не запоздалая птица вскрикнула наверху, а - сами ангелы сейчас пели и шуршали крыльями, спустившись в этот миг с небес на землю, чтобы с теми, кто видит и слышит их, посплетничать, поведать им о будущем. Но самое главное, что теперь очень хорошо чувствовал он - было то, что между такими всегда далёкими для него небом и землёй нет никакого расстояния, никакого значимого края - всё, весь видимый и невидимый мир выстроился в одну плавную, радостно звенящую линию, и можно было, крикнув, докричаться хоть до самого высшего предела, к чертогу, где обитает причина всего мироздания, и он, протянув руку, мог бы запросто сейчас до любой звезды дотронуться, погладить её горячие шершавые края, передать ей часть своей безудержно рвущейся из него любви, своего тревожного мироощущения... Улыбаясь, он поднял руку, удивляясь собственной наивности, махнул своей неразгибающейся лапой, загрёб охапку воздуха и... пальцы его коснулись чего-то твёрдого и прохладного... он глухо вскрикнул, совсем в глубине души не ожидая ничего касаться, ни к чему такому особому притрагиваться, подскочил на локте, во все глаза перед собой таращаясь в рыхлую, являющуюся из ниоткуда, будто зарождающуюся из самой себя темноту. В плавающих, двоящихся и троящихся ночных бликах он увидел чьи-то неровные очертания.
      - Кто здесь?- хрипло простонал, чувствуя, как улетают от него прочь остатки такого сладкого, такого необходимого ему сновидения, и всё-таки краем вздрогнувшего от испуга сердца снова срываясь в него и думая, что сейчас светящийся нежный лик увидит ангельский, услышит хлопанье мягких крыл того,- унесёт его нетленный поскорей отсюда...
        И правда: белое и неровное надвинулось прямо к нему, совсем почти внутрь него упало; длинный, птичий нос ангела особенно поразил Сафонова, глубокие и чёрные, буравящие глазницы того, белый нимб вокруг головы... Он первые несколько мгновений не мог понять - кто это, что это, и на каком свете он...  Господи,- с отчаянием, с презрением к самому себе подумал,- какие ещё ангелы...
         - Извиняюсь, я вас задел,- недовольно проворчал он, уже злясь, уже полагая вину за происшедшее не на себя, а на другую сторону: ходят, понимаешь, тут всякие, мешают спать...- Не в глаз попал хотя бы? Сильно довольно вышло, чёрт... Теснота проклятая...
          - Ничего страшного,- человеческим, вполне дружелюбным голосом ответил ангел ему, и это капитана умилило и успокоило.-  Удивительно, как все мы вообще остаёмся ещё живы тут...
       - Да-да,- отчуждённо-вежливо отозвался Сафонов, тяжко следом вздыхая, по обыкновению своему желая уже, чтобы разговор был закончен, стал шумно, многозначительно поворачиваться на другой бок. Странно, голос человека, некая слабая картавость того показались ему знакомыми, и это чрезвычайно его насторожило, сон с него как рукой сняло; лёжа щекой на своём жёстком запястьи с испуганными, широко раскрытыми в темноте глазами, он судорожно старался вспомнить, где и когда он мог встретить говорившего, и перед его мысленным взором пёстрым веером мелькали картины его прошлой, чудовищно - казалось - далёкой, жизни: кабинеты, квартиры-явки, столичные сессионные залы с бутербродами и газированной водой в кулуарах, воинские отдалённые части, заполненные встречами, улыбками и рукопожатиями, или, наоборот - криком и зуботычинами, рвущимися, как нитки, нервами... Вспоминал и всё большее беспокойство начинало снедать его - любое старое знакомство, всплыв здесь, в плену, могло иметь для него роковые последствия.
           - Знаете... Простите и вы, что я не даю покоя вам...- вдруг заструил негромко голос человек возле самого уха Сафонова, заставив вздрогнуть того.- Знаете, я больше всего удивляюсь вот чему... как такая громадная, могучая страна, как наш эсэсэр, такое его громадное и самое главное - умное, жизнеспособное  население, самые разные в нём сплочённые слои и национальности не смогли дать достойный отпор агрессору?  Это же просто в голове не укладывается! Очень горестное от всего ныне происходящего впечатление, прямо - ай-ай-ай! - на глазах слёзы наворачиваются; всё рушится, такое ещё вчера неразрушимое. Предательство, я думаю, - это было бы слишком простым обоснованием нашему ужасному кризису, как вы считаете?
          Сафонов был так потрясён услышанным, так эти слова были близки к его собственным горьким мыслям о сложившемся военном положении, что овладевшая им тягучая дрёма окончательно слетела с него, он, чувствуя, как сердце его вдруг снова понеслось вскачь, резко на локте вскочил, через плечо обернулся. Но потом, пристально разглядывая худощавую фигуру устраивавшегося рядом с ним на ночлег человека, он сказал себе: ничего удивительного, теперь у каждого подобная грустная песня звучит в голове, люди думают, мучительно пытаются найти ответ на беспокоящий их вопрос: почему?.. Если только это не подлая провокация,- сказал он себе,- то всё в пределах нормы, ничего необыкновенного. Голос этого назойливого, не желающего отходить ко сну человека, всё сильнее казался знакомым Сафонову; его южнорусский, с мягким "г" и широким "ы" выговор, даже конкретно знаменитый одесский выговор, смешно и мило по-базарному текучий, тем не менее остро порезал слух, испугал, точно таил в себе какой-то яд, какую-то изначальную порочность, как будто обладатель его не мог быть существом  для окружающих и для него, Сафонова, значит, тоже вполне безопасным, и именно это особое качество негромко звучащего теперь в темноте над ним голоса в сочетании ещё с чем-то пока неуловимым так впечатлило капитана, заставило его вздрогнуть от глубоко в самом его подсознании сидящего страха, от уверенности, что этот человек непременно  не тот, за кого хочет выдать себя. Где, когда, в какой жизни он видел его? Ещё секунду, ещё мгновение,- казалось ему, -  и он, наконец, вспомнит, при каких обстоятельствах тот встречался ему; вот если бы не темнота и лицо получше рассмотреть... "Это точно,- между тем мимоходом, как бы второй частью мозга думал он,- какое тут к чертям предательство, как могли тысячи и миллионы людей, ещё вчера вполне искренне боготворящих партию, предать её? Ерунда!" А он сам, Сафонов,-  зло хохотнул он,- что - предатель он? Нет. А драпал так, бросив доверенный ему родиной участок фронта, что штаны на заднице трещали...
       - Значит не достаточно мы все сплочены в этой стране, слишком много о собственной шкуре думаем,- тяжко, недовольно буркнул он, а потом и дальше из него вынеслось: - А, может,- очень твёрдо вдруг сказал, сам удивляясь своей категоричности, выкристаллизовавшейся в нём, наконец, истине,- может, это вполне нормальная, вполне человеческая вещь, больше не о чьём-то, а - о собственном благополучии помышлять, о шкуре своей...
        - О, я вижу, вы в деле очень хорошо разбираетесь, но, надеюсь, это всё-таки не окончательное ваше умозаключение, место для высших понятий - долг, честь, совесть, сознательность - тоже ведь должно оставаться?- немедленно сдобно отозвался незнакомец, подвигаясь совсем близко к Сафонову и вдруг неожиданно серьёзным, категорично звучащим голосом в него застучал: - А ведь я вас знаю, зна-аю...  Вы - капитан Сафонов, следователь НКВД Николай Николаевич Сафонов. Я к вам давно сегодня присматриваюсь. Я вас ещё там, в овраге том злополучном с безжалостными комарами и крапивой, будь неладны они, заприметил, да вот всё никак не решался подойти...

                24

         Сафонов, закаменев, уже сидел на жёсткой, толкающей его земле своей тощей, исхудавшей задницей, руками к груди колени плотно прижимал, развалил от ужаса широко глаза и рот, чувствуя над собой каждой клеткой, громадное, ледяное, злое какое-то, высасывающее из него живую энергию небо. В голове, ослепляя и оглушая его, с бешеной скоростью вертелось только одно: "Сейчас, вот прямо сейчас, пойдёт и сдаст немцам... или разорвут на мелкие куски эти низкие, опустившиеся существа, видимое, плотское удовольствие от этого получив... Ну нет, меня так просто не взять!.."- заскрипел зубами он, прицеливаясь к висящему над ним белому пятну лица, выискивая на нём впалость виска. Ему неистово захотелось вскочить, побежать и, замахнувшись носком сапога, первому ударить - уничтожить прибалта, это орудовавшее днём розовощёкое животное с пухлыми ладонями, пока тот не сложил их снова в железные кулаки, и всех его хвалебных дружков вместе с ним...
        - А вы, собственно, кто?- спросил, и был потрясён своим блеклым, испуганным голосом, стал сжимать и разжимать отёкшие ладони, боязливо в дрожащую, густую темноту оглядываться: некуда было бежать, всюду, куда хватало глаз, под начавшимся низко и настойчиво звучать тёмно-фиолетовым, мерцающим куполом покатом лежали пленные, словно живой, страшный настил - шевелились, вздыхали, протяжно стонали во сне,- чуть что, вмиг очнутся, схватят за горло стальными пальцами, раздавят, как червяка ... Он почти с ужасом в лицо этого...  неизвестно кого... вглядывался, никак разглядеть не мог...
        - Вы меня не узнаёте, а Николай Николаевич?- с мягкой иронией в голосе продолжал говорить незнакомец, и казалось болезненно сжавшемуся на земле Сафонову, что тот попросту играет с ним, прежде чем зубами в горло вцепиться.- А впрочем, да-да, конечно: как узнаешь - темно, да и времени слишком много с момента нашей последней встречи прошло, забыли, наверное... Я один из ваших бывших... клиентов, скажем так... Помните: Чернигов, тридцать восьмой? Дело дирекции местного станкостроительного завода? Шпионаж в пользу Германии, саботаж и прочее - полный наш родной советский набор, стандартная схема обвинения, хорошо отработанная, надо впрочем это признать, ещё с триумфального восемнадцатого?
         Капитан вспомнил. Перед ним с треском лопнуло некое белое облако, на мгновение оглушив и ослепив его, и он отчётливо начал видеть былое мельтишенье событий и лиц, солнечные из окон блики, лунные голубые на полу языки, и этот, со своим глуховатым, бархатным голосом тоже там, в ярко брызжущем калейдоскопе, перед глазами предстал... Стоп!- остановил выхваченную картинку он, и в ярко зазвучавшее лицо стал жадно всматриваться: нос, губы, брови, сухая чёрная строчка глаз... Вот оно!
           - Да-да - Фрумкин... мгм... Фрумер, Давид Маркович, старший инженер вышеназванного предприятия; вспомнили, надеюсь? Из небытия, так сказать, собственной персоной к вам. Вот так встреча, не правда ли? Ай-ай-ай! Чего только на этом свете не бывает! Сам был нимало удивлён, встретив вас, честно скажу.
           - Вы как... вы откуда? - никак не мог вкатить слюну в сухое горло капитан, охрип.- Что вы здесь делаете? Вы же по возрасту не военнообязанный, вас не имели права призвать? Чертовщина какая-то... "Ах ты контрик недотюканный,- думал между тем огненно и неласково,- ты зачем такой говорливый прилетел сюда ко мне, на погибель, что ли, мою?"  Не сказал, разумеется, подобного ничего, но боялся старика - всех боялся вокруг: горькое, постыдное чувство страха, казалось, навечно поселилось в нём,  заставляло его трепетать перед тем, что раньше, не раздумывая, он бы одним щелчком со своего пути отфутболил.
        - Сейчас объясню,- старик, игриво хохотнув, устроился перед ним поудобней.- Всё до банальности просто... Но сначала, будьте любезны, сами ответьте на один о-очень интересующий меня вопрос...- Сафонов подобрался весь, сердце неприятно громко застучало у него в висках. Послать бы его к чертям, вот прямо сейчас,- думал огневыми пылающими кольцами,- да нельзя - обидеться, разбудит этих... с железными кувалдами вместо кулаков, и всё - уже не отвертишься... За чёрной, забитой наглухо дверью его сознания снова зашуршало -  зазвучали, беспокойно забубнили оттуда голоса, в шершавые доски пальцы требовательно заскребли, доски вдруг стали трещать, подались, возмущённые и озлобленные хари какие-то, скрюченные их пальцы, как страшная каша, полезли... Ах!- он, сотворив в темноте горькую, несчастную гримасу, кинулся руками, плечами её, дверь эту проклятую, подпихивать, держать...
        - Просветите меня, старика, почему вы тогда, в тот злополучный холодный декабрь, так рьяно бросились меня защищать? Почему с такой поразительной настойчивостью стали доказывать мою невиновность, хотя к судьбе других людей - моих бедных сотоварищей - отнеслись с абсолютным, я бы даже сказал, с показательным безразличием? Заступничество даже за одного арестованного могло дорого стоить вам, головы, например,- я прав? И вы прекрасно понимали это. Так всё-таки почему, м-м? Ведь обвинения против всех нас, ведущих специалистов завода, а не только против меня одного, были совершенно беспочвенны, но спасать вы бросились почему-то только одного меня... Прямо неразрешимая загадка какая-то...
       Сафонов не слышал почти ничего из сказанного, никак не мог прийти в себя, оледеневшие кисти рук внизу дёргал, всё мерещился ему растерзанный, обезображенный труп комиссара с залитым чёрной кровью лицом.         
         - А? Что вы говорите? Не знаю!- задыхаясь, вскрикнул он.- И отчего, собственно, вы вообще вдруг вздумали, что я вас намеревался спасать, за какие такие особые заслуги, а? Просто - именно уверен был в вашей полной невиновности, вот и всё. Что здесь такого? Невиновных людей, уважаемый, отпускают восвояси, если они, подчеркну, действительно невиновны... Я был тогда не прав? Советская власть, к вашему сведению,- добавил он заученное, и как не хотел, не мог дальше уже остановиться,- советская власть допущенные ошибки всегда исправляет...
         - Неужели?- вот теперь в голосе старика зазвучала явная насмешка.- Вы в этом уверены? А мне тогда показалось, что вы...
           - Именно - показалось,-  отрезал Сафонов, чувствуя, как солёная злость набирается у него под уставшим дрожать и бояться сердцем, в его голосе, несказанно тем самым обрадовав его, привычно зазвенел металл. "Ишь,- думал, жирно схаркивая в землю,- как любят интеллигентики эти пофилосовствовать, прямо хлебом их не корми - всё "как" да "почему?",  да "зачем?" Отпустили из заключения, вытащили с самого края гибели - радуйся, благодари, ноги целуй спасителю, а он - вопросики каверзные задаёт, неизвестно чего домогается... Ть-фу ты ... мать!"
          - А что, собственно такое,- вам что - то, что вы живы так счастливо остались, не нравится? Всё ещё можно исправить, уверяю вас...- Сафонов, чувствуя, как всё сильнее нарастают в нём раздражение и недоумение, сам себя начал настойчиво пилить: а почему и правда отпустил, изменив своему принципу никогда не входить в противоречие с системой, то есть не быть причиной сбоя в её хорошо отлаженном конвейере наказания? Почему? Всё правильно говорит старик - запросто мог погореть тогда, с громадным подозрением к нему, к его вопиюще нелогичным действиям его товарищи отнеслись, перед высоким начальством в итоге унизительно объясняться пришлось... На удивление легко отделался, согласились в итоге с его довольно слабыми, притянутыми за уши доводами, выпустили скрепя сердце Резника из-под стражи. Так - почему же вступился за того? Он не мог так сразу теперь ответить на этот вопрос. Неужели вдруг чисто человеческую симпатию к тому почувствовал - за проявленные ум и хладнокровие в непростой ситуации, за принципиальность и настойчивость? За то, что перед лицом смерти тот не спасовал, не сломался, как многие, доносы на других не строчил, чувства юмора даже не лишился... Возможно - да. Но было что-то ещё - что-то непостижимое, почти не слышимое и не видимое, но властно в том странном деле присутствующее - будто совсем помимо воли и желания его, Сафонова, всё тогда произошло,- и признание невиновности старика, и его, капитана, все действия; такой, что ли, привкус был у него внутри в тот момент, будто устал он всё время только карать и вдруг захотелось ему миловать, будто перемена эта к нему пришла откуда-то со стороны, действительно помимо воли его, и кто-то невидимый и могущественный, не от мира сего, в этот момент принимал участие в разбирательстве, как поступить нужно и ему, следователю, и всем другим, от кого дело зависело, в уши требовательно нашёптывал; будто в связи с его, капитана, решением (даже такое острое чувство возникло тогда у Сафонова) что-то очень важное для него впоследствии произойти было должно, с ним, капитаном, и с Фрумером напрямую связанное. Он, капитан Сафонов, особо не раздумывая, и сделал так, как было ему свыше кем-то велено - и всё, все дела... А потом, когда старика уже и след из следственного изолятора простыл, словно ото сна пробудившись, от стыда и смущения, от непростительной, как казалось в тот миг, мягкотелости, от бессилия теперь что-либо изменить, он в недоумении руками разводил и перед своими товарищами и наедине перед самим собой. Он так и утвердил тогда - да, симпатию, даже - тягу к этому человеку, чёрт знает, немалую испытал, при этом еврейские, чисто восточные, казалось Сафонову, вычурные хитроумность и каверзность характера того только добавляли некие особые, пряные крупинки привлекательности к его, пожалуй, и без того неординарной личности; вот и вышло, что, когда всё обвинение у Сафонова было, как всегда, разложено по полочкам, и он готовился с лёгким сердцем уже дело закрыть, как успешно им решённое - дунул вдруг в душу некий, невесть как залетевший в неё холодный ветерок сомнения, остудил её, зазвенели прямо в неё беспокойные голоса-колокольчики, и - всё, растаял он, сотворил, сам себе дивясь, то, что не поддавалось впоследствии никакому с его точки зрения объяснению... Чувствовал же, что - вот, уходит навсегда из его цепких лап человек, инженер-саботажник чистой воды, что пуля, предназначенная тому, вся стынущая от уже разожжённого желания, так и останется нетронутой в барабане торчать; что не испытает он, капитан, этого приятно щекочущего его - как это поделикатней сказать - сладкого, упоительного чувства превосходства и одоления при виде корчащегося на ледяном бетонном полу двуного существа с бьющимися, как белые рыбы, кистями рук и расшитым надвое, страшно вздутым черепом,- чувствовал, а сделать уже ничего не мог, не в его это власти теперь сие было; с растерянной улыбкой у крючковатой вешалки того провожал, торопливо с влажными от благодарных слёз глазами натягивающего просаленную свою кепчонку, "спасибо" ему, Сафонову, бессчётное количество раз шепчущего,- именно в этот миг ему, точно он вдруг очнулся, неистово захотелось зубами в клочья того, опрометчиво в голос впустившего виноватые, кисленькие интонации, разорвать, ни за что не дать из кабинета выскользнуть, он в рукав пальто Фрумера вцепился... Но потом, вглядываясь в увеличивающиеся глаза того до забившегося в них картинок ада, в которых, помимо прочего громче всего гудели отчаяние и мольба о пощаде, заслонившие собой все эти недавние бравирования и лихие прибауточки, глупое фанфараонство приговорённого,- проваливаясь в них, сказал себе неожиданно твёрдо: всё, пусть катится к чёрту, хватит! Хватит - что? И тут, пожалуй, впервые тогда - грянуло...
          "Что же это мы такое, сучьи дети, делаем?- хлестал себя  вопросом, проносясь в тонких, до зеркального блеска нализанных сапогах вниз, а потом вверх по лестницам, падая в открывавшиеся перед ним чёрные ямы и пространства лестничных проёмов пылающим лбом, размазывая по щекам брызнувшие колючие слёзы.- Как можно дорогу к счастью строить на костях и страданиях людей? Для кого же - счастье, если несчастье сплошное кругом, и один живёт тем, что забирает кусок у другого, более слабого, и так - везде, везде, во всех краях и весях, и даже муж с женой, если разобраться, перетягиванием каната только и занимаются?.. А к чьему счастью, получается, мы, не знающие покоя ни днём, ни ночью, дорогу в этой Богом забытой земле строим?.." Вот эта яркая строчка правды вдруг пролилась в душу его тогда, после того странного прощания, на мгновение осветив в её глубинах все углы и повороты, все тёмные закоулки, и снова ему отчётливейше увиделось, что он и другие, такие, как он, в новенькой униформе отменного качества, в тугих, бравурно хрустящих портупеях и сапогах восседают не где-нибудь, а на куче, свежевыскобленных, источающих приторный, тошнотворный смрад, ещё влажно поблёскивающих, скуластых и лобастых, безносых, желтозубых человеческих черепов... И самое ужасное - теперь уже, после всех страданий и раздумий, понимал Сафонов - так было всегда и везде в истории, когда шла борьба за власть под разными новомодными лозунгами -  от свободы и братства между людьми до немедленного обогащения за счёт бесстыдного ограбления ничего не подозревающего ближнего. Вон и фашисты тем же самым теперь чрезвычайно успешно занимаются, хитро назвавшись социалистами, - а завтра кто сменит их в этой преступной череде, кто силу будет качать в себя из других, из нерасторопных, ослабевших или не ведающих, доколе вообще это вопиюще безобразие самоедства внутри человечества продолжаться будет? И возможно ли вообще человеку жить и обогащаться, черпая из другого какого-то, более чистого, чем открытый или скрытый грабёж, источника?         
         Промучился вечер, придя после службы домой, спать, не раздеваясь, в прихожей на диванчик упал, а назавтра - опять работа, опять товарищи в глаза требовательно заглядывают, руку крепко жмут, энергию особо важного значения ему через кожу впрыскивая - энергию жить и действовать по-старому, по раз и навсегда заученному шаблону. Ну и что,- говорил снова себе, что из подвалов внизу душераздирающие крики людей слышны, ну и что, что грохот и треск до шипения раскалённых наганов оттуда же по ночам доносится, это - всего лишь, как фон, как не слишком приятная, но всё-таки музыка, музыка перехода от старой жизни к новой, от старого её уклада к новому, музыка избавления от тех, кто не хочет склониться перед железной поступью истории, подчиниться воле партии, как её самому передовому воплощению, и её, партии, в свою очередь, карающему авангарду - НКВД... Вот как ему тогда думать хотелось, вот что особо приятно было - осознавать, что и он к этой могущественной силе всем сердцем и всей душой принадлежит и вместе с ней может повелевать и властвовать...  Солнце, ветер, зелёные яркие деревья на улице, здоровый, громкий смех широкоплечих мужчин, умных и жизнерадостных, его сослуживцев и приятелей, друзей и собутыльников, и - всё: будто никаких сомнений накануне и не было... Отпустил Фрумера, проявил, как с режущей болью думалось ему в тот миг, малодушие - ладно, пусть живёт старик, а больше такого не повторится никогда. А зачем? Симпатичный враг, он всё равно врагом останется. И вот что ещё тогда про себя очень чётко определил Сафонов, пытаясь стереть, загладить, точно жирное пятно на рубашке, беспокоящее его чувство вины - что, если не хочешь на голову себе неприятностей,- надо приказы и инструкции, спущенные начальством сверху, беспрекословно выполнять, и - никакой к чертям самодеятельности, никаких чисто юношеских симпатий и сожалений, и тогда ни досадных недоразумений, ни глупых казусов в помине не станется, ибо простой винтик в общей машине отвечать должен только за то, чтобы крутиться и передавать дальше полученное движение...
           А теперь, встретив здесь, в сошедшем на землю аду, этого странного, так и не понятого им до конца и поэтому пугающего его человека, он не знал, что думать и что говорить. Будто действительно какая-то волшебная цепочка постепенно складывалась, вырисовывалась и вдруг отчётливо, точно линия в ребусе, вырисовалась: вытянул, спас человека тогда, три года тому назад, гляди - теперь тот, выпрыгнув здесь, как чёртик из табакерки, поможет как-нибудь и ему... Не зря, - думал, губы ломая в застенчивой улыбке,- и добрые ангелы приснились только что...
          - Слышьте вы, козлы безрогие, - одна чья-то голова, как чёрный камень, поднялась на бледно-розовой линии горизонта, в них гремучим шёпотом дунула.- Хорош базарить там, ночь на дворе... хорош, говорю, паскуды, людям, которые порядочные, спать мешать... Немцам сейчас сдать вас - быстро урезонят, языки до самых плеч вам подрежут... А-ну цыц, говорю!
         - И то верно,- шурша травой и ещё ближе подсаживаясь, забил воздухом прямо в ухо капитану Фрумер,- расшумелись что-то мы... Извини, товарищ, спи себе...
        - Товарищ...- огрызнулся говоривший.- Сам ты  - "товарищ"...
        Стало тихо. Где-то неподалеку раскатисто бил сверчок.
        Сафонова эти горячие молнии мыслей, пронесшиеся у него с грохотом в голове, вынесли на какое-то зыбкое, смутное пространство растерянного ожидания; его совершенно вдруг перестал злить и пугать своей странной настойчивостью этот человек с фарфоровым лунным лицом, будто с того света к нему явившийся; будто снова голос с небес услышал, повелевающий ему внимательно слушать и молчать. Его внезапно вообще перестало что-либо раздражать и злить - и то, что он в такое нелепое, унизительное положение попал, завися теперь от того, кто какое-то ещё совсем короткое время назад от него всецело зависел, и старые его пригрешения, и режущая боль в раненной руке, и страшные, сводящие с ума антисанитария и скученность, и даже кажущееся отсутствие впереди хоть сколько-нибудь приемлемого для него будущего; он просто, затаив дыхание, стал ждать - а чего ждать, он и сам не знал. Стало вдруг, наоборот, казаться ему, заставляя сладко трепетать его истерзанное, часто теперь даже по пустякам горько плачущее сердце, что вот-вот - и наступят для него некий новый в его жизни поворот, некое избавление от старых тягот и забот, некие - вечный праздник души и тела, отдохновение...
          Он услышал со стороны немецких бараков, облитых тусклым, мерцающим светом бензинового дырчка, как по свистку фельдфебеля, громко спросонья ухая сапогами, забегала очередная смена охранников, разорвали воздух отрывистые команды. Ишь,- тяжело усмехаясь, подумал,- не люди, а прямо машины какие-то: свисток - туда, свисток - сюда, не пёрднешь без команды у них... И сейчас же теплом сердце облило: они-то, русские, совсем не такие как эти, не отчуждённые, не выхолощенные, не механические и бездушные роботы, а... человечнее, что ли, добрее, естественней; да - буяны иногда бедовые, да - нрава часто необузданного и дикого - но это-то - умеренное буйство, - хорошо теперь чувствовал он,- вполне в жизни уместно, естественно, как раз и необходимо для вполне счастливого и беззаботного бытия, для полновесного им наслаждения; грязи больше у них на улицах, дома давно не штукатурены? Ничего-о, подметём, покрасим, выбелим; зато душа в груди такая звонкая и вольная, что - жить, жить, вечно жить хочется! И вот это-то сладкое чувство воли-волюшки никакими деньгами не купить, никаким рабским трудом в себе не выстроить, не вытребовать, оно или есть, или его нет, самим Богом, матерью-природой даровано оно быть должно... "Нагуляемся ещё,- вот, Родину только нужно отстоять"... Ему стало на душе тепло, легко, призрачно...
           Он одним махом вдруг оттаяв от злобы и сухой отчуждённости, годами собиравшейся в нём, став душой чистым, розовым, засияв (он буквально эти духовную чистоту свою и наготу, открытость кожей почувствовал), взял прохладную ладонь Фрумера, едва только тронув её пальцами, - чтобы даже, не дай Бог, своим прикосновением не навредить! - и нежно прошептал, почти как на исповеди, едва краями губ улыбаясь:
          - Знаете, отпустил вас тогда... потому что впервые, наверное, в жизни своей  понял, что существует иной путь перестройки затвердевшей, закостеневшей действительности, помимо слепого насилия... Вот так - сверкнуло вдруг передо мной  - ослепило, обожгло - и... Да, правильно, заступился за вас перед начальством, были и вопросы поэтому ко мне разные - чуть не слетела моя голова с плеч... Не знаю, повезло вам просто, наверное, в той сложной, полубезумной обстановке всеобщего неверия и подозрения, просто - повезло...
           Фрумер неудовлетворённо хмыкнул, покатил следом в кулак утробный горячий кашель, заплямкали его мокрые губы:
          - Не думаю, не думаю, что - "просто", как вы говорите, здесь явно какое-то знамение, высшее проникновение... Да, я мог запросто тогда сгинуть, но не сгинул же... Вот видите - ай-ай-ай, -  он  искренне, чисто и весело рассмеялся,- опять - "просто"...



1999 - 2004


Рецензии