Роман Последняя война, разделы 25, 26

                ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА

                роман


                Павел Облаков-Григоренко




                25

           Они теперь сидели совсем близко друг к другу, почти соприкасаясь плечами, и Сафонов чувствовал бархатное тепло, исходящее от руки старика. Сафонов невесело поднял голову: тёмное, синее, горячее, как развёрнутый четырёхугольный пуховый платок, небо, переливалось наверху тысячами тысяч искусно вплетённых в него звёзд; одна, казалось ему, вон та, с краю, не очень и яркая - это он сам, потерялся среди многих, таких же, как и он, изумлённых, ищущих и никак не могущих найти душ,- ищущих ответа на один главный, самый главный, пожалуй, вопрос: зачем мы, люди, на свете этом живём, и что жизнь есть вообще? Вот именно - зачем же жить, если смерть, насилие и убийства кругом? людские страдания? Как это положение вещей изменить, и нужно ли его менять?
           - Как вы-то попали сюда...  Давид... м-м-м...простите, как вас, запамятовал, по отчеству?..- томно простонал капитан, не сводя зачарованного взгляда с то разгорающихся, то погасающих таинственных розовых и голубых очей наверху.
          - Давид Маркович Фрумер, в бытность свою Бен-Эфраим... да...- возвысив подбородок, с гордостью возвестил старик.
           И снова, словно насквозь пробило его, неловкость  какую-то внутреннюю, что ли - извечную, вне его понимания лежащую, ощутил Сафонов к этому человеку, за то, что тот был не такой, как он, какой-то другой, возвышенный, и большую следом тягу к нему от этого; он испугался этого своего угловатого чувства, будто среди вновь обретённой, выстраданной им чистоты, в его душе пятнышко вдруг серое, шевелящееся проступило... Он стал похлопывать себя по груди, по захиревшей гимнастёрке, будто стирая с неё что-то, отряхивая, в кулак глухо и смущённо закашлялся...
         - В бытность - это как?- спросил он с филигранной, годами выработанной иронией, всё-таки с трудом перестав смущаться и дёргаться.
        Фрумер ненароком толкнул его в плечо своим острым, худым плечом, оживлённо и возвышенно - именно так, отметил про себя Сафонов  - полушёпотом заструил:
         - О-о-о-, поверьте, у меня весьма пёстрая биография, будет возможность, я обязательно вам о наиболее ярких эпизодах из неё поведаю; кем только в этой жизни мне бывать не пришлось - я даже, представьте, кожанку красного комиссара носил в гражданскую, орден за боевые заслуги имею... имел, то есть... А попал сюда, в плен,- он горестно вздохнул,- можно сказать, по собственной стариковской глупости: пулю в лоб себе постеснялся пустить - вот почему; жить, видите ли, дальше захотел... В ополчение подался, сам, добровольно, не смог дома просто так сидеть в тяжкую годину испытаний. Совесть, если хотите, замучила... Да, совесть, великая штука...
        - Добровольцем? Вы?- не поверил своим ушам Сафонов, затрясся, смеясь, засипел прокуренными лёгкими, выше на локте взлетел.- Да вас на пушечный выстрел не должны были к дверям военкомата подпускать с вашим-то возрастом! Сколько вам? Шестьдесят? Шестьдесят пять? О чём они там, мерзавцы, думают?- в горящий оранжевым восток показательно-сурово кулаком сунул.- План, галочку им только в отчёт подавай, калёным железом это ещё вытравлять надо...-  О, Сафонов хорошо знал этих штабных канцелярских крыс: у них там своя, особая была бухгалтерия... Значит,- удручённо, с нарастающей злобой в сторону законченных карьеристов и служак подумал он,- этим стариком кто-то прикрылся: его, допотопного, - на фронт, на верную погибель, а сам, некто, хитрожопый, в майорских шпалах, - на тёплую печь бублики с сахаром жевать, чайком баловаться...
       - Шестьдесят пять? Ха!- воодушевился Фрумер.- Молодой человек, вы мне льстите! А впрочем - да, приблизительно... Вы об этих молодцах из военного комиссариата зря такого неважного мнения - уговаривали меня - ещё и как! Мол, куда, старый дуралей, лезешь, не в бирюльки там, на фронте, играют, ступай себе с Богом домой, и без тебя забот полон рот... А я - ни в какую, стою, не шелохнусь; думаю: раз война такая свирепая началась, раз отступаем повсюду (никто много об этом, конечно, сейчас там, в тылу, не говорит - но люди-то не слепые, ясно видят всё, ну и я, разумеется, в их числе тоже...) раз, думаю, так, то надо родину нашу, покуда ещё общую, спасать, всем - старикам, молодым... Он мне, уполномоченный этот, с выправочкой  такой и железной выдержечкой, улыбаясь одними серыми глазами, тогда приказ: кру-угом, дядя, шагом марш на выход! Ну, я шагом-то промаршировал - хе-хе - только не домой, а - прямиком вокруг здания во двор, где в тот момент шла выдача обмундирования и вооружения в ряды добровольческой части.  Встал в затылок кому-то в длинном строю, стою жду, с ноги на ногу переминаюсь... Очередь, наконец, подходит; меня инструктор, подняв усталый взгляд, строго спрашивает: ваше предписание, в какую часть направляетесь? Ну я стал делать вид, что - ай-ай-ай, беда какая!- обронил где-то бумажку нечаянно, по карманам лапсюрдака стою хлопаю... А часы-то тикают, время идёт, сзади народ напирать стал, недовольные уже появились, "быстрей" кричат, торопят, не терпится в бой им, значит, врага бить. Тут психология человеческая и сработала - сдался он, начальничек этот, не стал дожидаться, покуда я клочок свой несуществующий найду,- сунул мне в руки винтовку и тюк с патронами, бечевой аккуратно перемотанный, пару гранат; правда напоследок до-о-лго так, с пониманием и с благодарностью - показалось мне - вослед мне посмотрел. Я во дворе тут же на камешке каком-то быстренечко переоделся (гимнастёрку ещё с Гражданской хранил, штаны-галифе протёртые), старое всё - словно кожу старую, всю старую жизнь свою - с себя без сожаления сбросил - и - ай-ай-ай - полетел, покатился в вагоне так быстро вместе со всеми остальными боевыми моими товарищами на запад - чух-пах - никто даже фамилии моей больше не спрашивал - а затем уже в конце и пеший марш пришлось выдержать, ой как тяжко, скажу вам, мне дался он! Утром первый бой, я даже опомниться не успел, как кончилось всё, и оборона наша рухнула, кровавая чёрная каша из людей забулькала под ногами, и - вот я здесь, веду с вами эту милую беседу... Удовлетворены теперь?
         - Вы слишком, я вижу, хорошего о людях мнения... Что ж, ваше дело...- буркнул Сафонов, вспоминая виденные им сегодня утром во множестве сдобные и шёлковые, услужливо перед фашистами вытянутые лица командиров и бойцов, поспешно вздёрнутые вверх их ладони, себя тоже вспоминая...
        - Надо было мне, конечно, застрелиться,- продолжал Фрумер, будто не слыша тяжёлых слов капитана,- пулю в лоб себе без промедления пустить, когда обнаружилось, что кругом одни фашисты, но я - ай-ай-ай - смалодушничал; как это,- подумал,- ни птичек этих резвых и звонких не услышу больше, ни солнышка не увижу ясного, ветерок со мной больше по-свойски не побеседует, не поласкает мои стариковские щёки своими поцелуями... В общем, плюнул я, подумал - хоть день, хоть два ещё порадуюсь белому свету - сколько выйдет, а там - как Всевышний распорядится... За шиворот меня фрицы из ямы моей выволокли, руки за голову мне завернули - особенно один молоденький ихний старался, прямо мальчик, белобрысый такой, голубоглазенький, глупый и заносчивый, как воробей, всё побольнее меня, старика, ткнуть своим прикладом хотел, прямо в лицо, метил, гадёныш, и всё кричал мне: "Юдэ? Юдэ?", на нос мой - хе-хе - весьма, надо сказать, характерный пальцем своим показывал... Я из гордости своей природной хотел им сразу сознаться в еврействе своём да ещё изловчиться и в лицо плюнуть  этому наглецу желторотенькому, как это: сразу национальности человеческой допытываться? Никогда ещё Бен- Эфроим голову свою в песок не прятал! - да как же с птичками-то небесными золотоголосыми быть,- тут же мне резонно подумалось и... не стал, в общем, на рожон лезть. Нет,- говорю нагло и уверенно, нос задрав,- крымский татарин я,  татаре, они ведь тоже обрезанные...
          Тут снова чугунная голова-шар стала над ними всходить, как вторая чёрная, зловещая луна, шкурами недобитыми их снова назвал, угрожал немцам немедленно сдать:
        - Мы всё-о слышали, а-ну...
         - Слышь ты,- как пёс, зарычал Сафонов, быстро вспоминая зачем и как надо рычать,- деятель хренов... На передовой надо было сноровку свою показывать, понял?... Думаешь, спасёшь шкуру свою, если выдашь нас? Сейчас - нас в расход, а следом - тебя,  уж будь уверен, у них, у этих гадов картавых  не отвертишься...   Небось, на арийца сам не тянешь со своей рябой мордой рязанской...
        Это подействовало: зловещий шар головы медленно закатился.
          - Ну всё, всё... давайте спать,- стал дергать за рукав его, успокаивать Фрумер,- по всей видимости, ещё успеем с вами наговориться...- Повертевшись, он сложился пополам рядом с возвышающимся, как холм, на фоне сиреневого неба Сафоновым, странным образом уместившись между торчавших отовсюду рук, ног, локтей и голов спящих, мирно посапывающих пленных красноармейцев.
         - Спокойной ночи,- беспечно пробурчал он и тотчас уснул, понеслось его тихое, размеренное сопение. Капитан не стал отвечать; улёгшись на бок, колени вместе сложил, щеку на руку опустил.
         Завернув руки за голову, распластался затем на твёрдой, шершавой поверхности земли, спиной ощутив её громадность и округлость, уставился в чёрное, дрожащее от обилия в нём жизни - непостижимой и поэтому чуть пугающей - приветливо улыбающееся ему небо. Сам стал в ответ широко улыбаться. Никаких особых мыслей в голове не было. Так - обрывки воспоминаний: лица жены и его двух дочек-девочек промелькнули, весёлые яркие ромашечки; растерянный Бабченко пробежал, тряся полными, женскими грудями, глаза его, капитана, своими глазами жадно ловя, что-то жалобное, оправдывающееся из розовых, влажных губ струил, и он ему без былого к нему расположения хмуро кивнул, отвернулся... Полковник Звягинцев...
          А потом свод неба из тёмно-фиолетового ярко-сиреневым, как брусничный сироп, сделался - чужим, неестественным, быстро-быстро замерцал, так быстро, что амплитуда плавно перешла в угрюмое свечение, и точно немигающие чёрные, внимательные глаза Сафонов над собой увидел, уставленные в него, прямо ему в душу, и он понял, что спит. И снова томительное присутствие кого-то или чего-то неудобного, неуютного рядом с собой ощутил, оглядываться за свои неровно вздёрнутые, острые плечи с перекошенным от ужаса ртом стал. Он бежал куда-то, пронизывая сизые, густые, стелящиеся по земле дымы, задыхаясь, пряча в ладони лицо. И за ним, никак не отставая - шаги... А когда, устав бежать и бояться, озлев, запылав душой, повернулся, выставив каменные кулаки и оскаленные зубы навстречу топоту - позади никого не было... И едва колючий страх в груди у него кончился, как везде, словно это было всегда, но только от первого, невнимательного взгляда спрятанное - и в небе, и в прозрачных вокруг него стенах воздуха, и уже прямо внутри него самого, Сафонова, из каждой, казалось, клетки и в каждом атоме памяти - зазвучала музыка. Волшебные невесомые спирали стали кружиться, парить, издавая такое завораживающе странное, ни на что не похожее звучание, словно это вовсе не ноты были, а сама жизнь, проистекая из какого-то таинственного источника, такое строение имела - состояла из этого божественного звона. Ах,- задыхался Сафонов, нетерпеливо оглядываясь и желая быстрее, полнее увидеть всё, услышать, запечатлеть всё в своей памяти: и этот сладостный звон, и удивительные масштабы явления и золотое, сапфировое, яркое отовсюду сияние... И снова оказался лицом к лицу со своей женой, был поражён её печальной, небывалой серьёзностью. "Саша?"- спросил он, и сам, голос его, зазвучал, как отзвук прекрасного колокола.- "Ты откуда здесь?" "Вставай,"- упрямо сложив брови буквой "л", начальной в слове "люблю", сказала она. "Саша,- стал просить её он, руки к груди прижимая и жалобно сморщивая лицо, и всем сердцем чувствуя, что не то делает, не то говорит - стал видеть, как вокруг него плавится, рушится всё - и чудесные, голубые заснеженные склоны гор, и под ними зелень бескрайних долин, и моря, вздымающие до самого неба свои жёлто-синие, овитые пенами столбы волн,- Саша, у меня всё будет нормально? Да? Да? Мы снова встретимся?" И вдруг такой грохот разразился кругом, что мозги у него изнутри головы волной вынесло. Он, уши кулаками зажав, что есть силы зажмурился. Она в ответ пошевелила губами, а он всё никак не мог понять - да, нет, вглядывался. Ослепительная чёрная вспышка, закрыв собой весь мир, потрясла его, и он весь, какой был - с раскрытыми настежь сердцем и душой - задрожал, рассыпался весь до основания... Ему показалось, что он всё-таки разгадал движение её губ, несказанно обрадовался...
         Горячее, ошеломляюще белое небо влилось ему в распахнутые глаза, ошпарив их кипятком облаков. Секунду он лежал, соображая,  ничего не мог понять. Кругом него, толкая его, беспорядочно бегали, ступали ноги в грязных обмотках и сапогах - прямо по его пальцам, рукам, по голове. Он с вытаращенными глазами вскочил, тоже побежал, не понимая, куда и зачем, сначала в одну сторону, затем, сломя голову, - в другую, с остро и горько зазвучавшей в сердце тоской увидел немецких узколицых и тонкоротых автоматчиков в треугольных пилотках, в коротких и стильных, словно женских, сапожках, замеревших с той стороны колючей проволоки.
         Белое, розовое небо наверху включало в себя несколько крупных мазков синего. Матово-жёлтое, зевающее солнце ещё за сияющими кронами деревьев пряталось. Часов пять утра, полшестого,- оценил обстановку Сафонов, начиная понемногу приходить в себя и даже больше - привыкать к тому, что он в рабстве, в плену, и его жизнь теперь нисколько не принадлежит ему, что ему всегда теперь придётся страдать и мучиться. Фрумера рядом с ним не было; на мгновение он даже усомнился в реальности существования того, показалось -  всё, и встреча их и последующие  разговор,- попросту ему пригрезились. Он на мгновение остановился, в испуге схватившись за пылающую грязную, размотанную голову и соображая, не сошёл ли он с ума и не продолжается ли ещё вокруг него ужасное сновидение.
           Из них снова сбили длинную, колыхающуюся по буграм и впадинам линию-шеренгу. Угловатые, словно грубо топором высеченные черепа и лица пленных красноармейцев мутно желтели на солнце, ямы глаз и скул беспокойно двигались. Все замерли в напряжённом ожидании. Коротенький и полный, щекастый переводчик в форме немецкого младшего офицера, сверкая на круглом носу серебряным велосипедом пенсне, безбожно коверкая русские слова, высоким бабьим голосом восторженно проплакал, что в истории человечества наступает новая эра - господства великой немецкой арийской нации, что все вражеские, "г-гусские", солдаты, захваченные доблестными войсками Германии в плен, становятся отныне её собственностью, равно как и отвоёванная земля переходит в вечное её и безраздельное пользование... "То есть, другими словами,- зло усмехнулся стоявший во втором ряду Сафонов, переминаясь в твёрдых, сморщенных, режущих ноги сапогах,- теперь тяжким, рабским трудом придётся оплачивать каждую секунду своего существования, вот, значит,  как..." "За неподчинение приказам,- ещё суше, пронзительней стал вскрикивать переводчик, уткнув нос в листок, беспрестанно вытирая лоб и шею белым, сияющим на солнце носовым платком, поразившим привыкшего уже быть в самом низу, в пыли и в грязи, Сафонова своей неестественной чистотой,- расстрел ("расстреляние"- вот как он произносил это слово, и Сафонову от знакомого, но слегка изменённого на чужой манер слова, становилось почти плохо, мутилось сознание, точно в самую душу его, тонкой тягучей струйкой чёрный дёготь вливали, пачкали и оскверняли её), за попытку бунта против оккупационных властей, за громкие разговоры, за воровство, за увиливание от работ, за попытку к бегству..." Перед капитаном столько раз этим изначально страшным словом, как кнутом,  щёлкнули, что в конце концов, через десять минут, оно совсем свою остроту потеряло и стало выглядеть вдруг просто и естественно, как любое другое в русском языке, например - "рыбалка" или "розовый". Капитан, прикрыв ладонью рот, стал зевать. Разрешалось в итоге только одно: вести молчаливое, пассивное, полускотское существование или - умереть. Вот когда у Сафонова, бурно обрадовав, расшевелив, разбудив его, окончательно выкристаллизовалась уверенность, что он к чертям их собачьим сбежит отсюда - легко! - и пяток фашистских гадов на тот свет при этом ещё отправит. Им приказали разойтись. В рассыпавшейся на атомы толпе он несколько раз видел стрика Фрумера, белую, как лунь, голову того; положив ладонь на лоб, тот издали внимательно наблюдал за ним, не подходил, и напуганный Сафонов мучительно размышлял: расскажет, кто он, капитан, такой? выдаст его?
          Через главные ворота под густо насыпанными чёрными прицелами винтовок и пулемётов втащили измятые зелёные пятидесятилитровые бачки, их же, трофейные красноармейские, хорошо узнаваемые, с рифлёным характерным тиснением на боках, до краёв наполненные мутной жёлто-бурой дымящейся жидкостью, запах и цвет которой вызвал тошноту у Сафонова. Это был, как сейчас же выяснилось, их завтрак, обед и ужин вместе взятые. В который раз за последние сутки Сафонов вспомнил, как вкусно, сытно кормили в подразделении - каша, хлеб, всегда какое-никакое мясо,- страна своя, родная кормила - и густая волна слезливого обожания к старой, теперь, казалось, навсегда в небытие канувшей жизни с головой окатила его, рот залило пресной слюной, захотелось, замахнувшись сапогом с остервенением опрокинуть бачки в траву, что есть силы закричать, вливая в крик всю ненависть, всю злобу накопившиеся в нём, запихивать в рот пальцами жирную, заправленную сливочным маслом кашу с аппетитными кусками в ней дрожащей сладкой говядины...
        Несмотря ни на что, еду оживлённо приняли. Возле раздачи (тут же выискались и новоявленные грозные начальнички с огромными кулаками и зверскими лицами и шестёрки-учётчики, принявшиеся хитро и непонятно верховодить, обслуживая этих в первую очередь ) скоро поднялся такой неистовый гвалт, такие разразились давка и толчея, так страшно ругались и били друг другу носы в кровь за лишний глоток баланды, за лишнюю ложку её - и при этом не одну ложку расплескав на землю,- что охрана вынуждена была поднять стрельбу в воздух, чтобы утихомирить не в меру разбушевавшиеся страсти, оглушительная винтовочная и автоматная трескотня заставила всех, наконец, примолкнуть и выстроиться в относительном порядке в очередь. Сафонов, отчаянно пихаясь локтями и шипя, тоже стал пробиваться поближе к гудящему, как осиный рой, бурлящему бело-жёлтой пеной искажённых злобой лиц раздаточному пункту, с обжигающей грудь завистью видел, как котелки наиболее запасливых ("Оружие побросали,- плевался он,- а котелки, видишь, оставили...  вояки сраные...) до краёв наполнялись и уносились. Его послали куда подальше, когда он - умело скорчив по-детски жалобное, просительное лицо (и удивляясь, откуда взялось у него это умение), невероятно страдая и не веря, что весь этот кошмар глубочайшего падения и унижения происходит с ним, с когда-то могучим, всевластным офицером НКВД - попытался войти в долю. Слыша, как желудок его, требуя пищи, клокочет, словно пробудившийся вулкан, и ругая последними словами весь сошедший с ума свет, с треском плюнув в землю и изрыгая на головы всех - и правых и виноватых - страшные проклятия, он стал прочь улетать и вдруг со всего маху наскочил на лучезарно улыбающегося и едва успевшего увернуться от него Фрумера, в обеих руках который держал по котелку, наполненному до краёв горячей баландой, с пляшущими на поверхности её двумя ослепительными дисками солнца.
         - Вы?- был потрясён Сафонов, и голодных глаз не мог отвести от синхронно колышущихся в руках старика котелков, был не в силах больше ни говорить, ни даже соображать ничего, стал часто слюну сглатывать, дёргая на горле острым, серым мхом обросшим кадыком.
         - Есть-то будете?- лукаво двигая вверх-вниз густыми белыми точками бровей, поинтересовался Фрумер.- А впрочем, что я спрашиваю... Пойдёмте где-нибудь устроимся, вон там, кожется, местечко найдётся...
        Сафонов, словно загипнотизированный, подавленно улыбаясь, с торчащими безвольно возле груди кистями потрусил за Фрмером, натыкаясь то на левое плечо того, то на правое, с разъедающей ему душу жалостью видел, как сочные бурые капли, красиво извиваясь в воздухе, от быстрой ходьбы сыплются из котелков в затоптанную тысячами ног мёртвую траву, и ему хотелось, упав, рот подставить, слизать. Он со смехом, с каким-то величественным ликованием, вдруг наполнившим ему душу,  думал только о том, что если ложки не найдётся у Фрумера, то - не беда! он станет баланду сосать прямо с железного края, как со стакана - губами, вот так, вот так...
        Они, побродив, устроились под начинающимся жёлтеньким солнцем между двумя группами людей, усердно орудующими ложками и аппетитно чавкающими и немедленно получили целую волну в свой адрес сердитых, враждебных взглядов. Сафонов вместо вполне естественной благодарности к Фрумеру вдруг сам стал испытывать лишь одно чрезвычайно острое, его глубоко ранящее перед ним смущение: что его без его же согласия кормят, как малое дитя, слабое и беспомощное, и уже от этого - раздражение, почти злобу дикаря; снова душная, душащая его волна ярости поднялась в нём, заставив его люто ненавидеть и чарующе непобедимых фашистов, и своих, советских дураков, тоже, так бездарно проваливших фронт и при этом имевших, казалось ему, всё необходимое, чтобы не допустить этого, и - пронырливого, непонятно чего от него добивающегося старого еврея, и сильнее всего - самого себя, за то, что оказался совершенно не тем, за кого так долго - перед самим собой прежде всего - выдавал себя,  а гораздо слабее, беспомощней, злее и именно -  бездарней, как не пытался он всё время -даже сейчас, сидя над щедро протянутым ему котелком - в этом разубедить себя... Он молча взял еду, бережно поставил на траву возле ног, опустил низко голову.
         У Фрумера и ложка запасная нашлась, он протянул её подавленно примолкшему Сафонову, подбадривающе подмигнул.
         И тут Сафонов, раскрыв от изумления рот, узрел: какая-то горячая и сдобная волна, исходящая из сердца, от рук, от глаз  этого человека, изо всех сил, очевидно, желающего ему что-то продемонстрировать, доказать, накрыла его с головой и заставила странно глубоко затрепетать его душу; так, будто он в своём далёком, безоблачном детстве вдруг снова очутился, увидел перед собой натруженные, жилистые руки своего отца, его покрытое сетью морщин задумчивое, вдохновенное лицо, втянул в себя пряный запах пота его одежд - и вдруг ничего, ничего, словно по волшебству, стало не страшно ему, всё - все самые суровые невзгоды и опасности - стало враз мелким и незначительным, и он, точно в детстве, снова оказался в прекрасном царстве вечной любви и обожания -  перенесли его туда в волшебной хрустальной ладье - благоухающем неземными, яркими чашками цветов под пронзительно синим шатром неба, дрожащем от обилия красок и запахов их, в прибежище безропотности и полной, окончательной безопасности, где - знал откуда-то хорошо он - никогда ничего плохого не может случиться с ним - ни обидят его, ни оберут, ни одного волоса не сдёрнут с его головы,- почему же, почему так? Потому что,- приходил ответ сам собой,- потому что рядом с ним великий заступник, громадный и могучий, ростом до самых небес...  Отец... И он, закрыв глаза, с наслаждением, с тихим, пьянящим восторгом продолжал разглядывать тот ярчайший и давно ушедший в небытие мир, полный невыразимых покоя и благоговения... И вот теперь этот совершенно чужой для него человек, на его родного отца внешне никак не похожий, своими неожиданными заботой и вниманием растопил его сердце, закаменевшее от тяжкой, ядовитой работы в самом нижнем аду, от долгого вынужденного сиротства с самим собой, и он, Сафонов, готов был за плечи крепко-накрепко обнять его и, правда, как родного отца, впитать в себя некую постоянную, вечную величину,  должную обитать - и, очевидно, обитающую - в каждой душе, некончающуюся частицу добра, неизвестно теперь как здесь, в самой страшной грязи, так громко зазвучавшую.    
       -  Как вам это удалось, чёрт возьми...- едва смог промычать Сафонов, с восхищением глядя на Фрумера.   
       - Вижу, вижу - удивлены, обрадованы...- улыбаясь и шевеля длиннейшим и широчайшим носом, сказал Давид Маркович, чёрные продолговатые сливы глаз весело разметал по лицу. Сафонов, щурясь, с интересом в свете дня лицо его разглядывал.- Пришлось наше еврейское искусство доставания недоставаемого применить, не спрашивайте только, в чём оно в данном случае состояло... Обменял, в общем, тут кое-что; в носке, вот здесь, было надёжно запрятано... Торговля, милый мой, это двигатель прогресса, даже, представьте, здесь, в этих нечеловеческих условиях...- он пальцем озорно погрозил Сафонову.- И ещё кое-что в наличии имеется, кое-что...- он, загадочно покрутив бровями, выудил из-за пазухи тяжёлую банку американской говяжей тушонки с изображением на ней совсем по-человечески счастливой и смеющейся коровы. Сафонов был потрясён, глаза - чувствовал - полезли у него из орбит, наполнились слезами умиления.
         - Тушёнка? Здесь, в этом чёртовом пекле? Не может этого быть!- воскликнул он, забивая локтем вдруг начавший буквально бушевать желудок и чрезвычайно стыдясь этой своей физической слабости, плотски, адски сверкая глазами. Несмотря на страстное желание немедленно наброситься на еду, долго не решался первую ложку в рот опрокинуть - впрочем, сделал это, и тут же с шумом вытолкнул жуткое варево из себя, повесив в воздухе облако оранжевой пыли, захлебнулся душным кашлем. Вкус, запах был - перегнивших капусты и лободы, подгнивших портянок.
      - Что, не нравится?- лукаво изломал брови Фрумер.- Бросьте, надо есть, надо во что бы то ни стало выжить! А без еды, пусть даже такой, силы быстро закончатся.  Яд чистый, я надеюсь, они нам предлагать не станут. Впрочем, кто знает... - И он, нагнув голову и сияя розовой лысиной под взбитой белой пеной волос, быстро, как бы не давая себе возможности опомниться, стал орудовать ложкой. Странно, но капитан после этой короткой проникновенной речи старика, довольно легко заставил себя ложку, а затем другую и третью проглотить, разулыбался. Впихивая в себя четвёртую, едва сдержался, чтобы всё обратно из себя не выхлестнуть.
         Ели, доедали молча. После полутора литров раскалённого варева Сафонова сразу потянуло ко сну, веки налились свинцовой тяжестью. Его пробил густой, на этот раз совершенно измучивший его пот. Сорвав жестяной чекой крышку, тут же на второе под завистливыми взглядами окружающих проглотили красноватую, облитую сладким жиром тушёнку. Пустая банка, брякнув, покатилась в траву; к ней тотчас же устремились несколько человек. Фрумер, уронив раздвоенный подбородок и красный крючок носа на грудь, по-домашнему засопел. Длинные и белые, с набухшими венами пальцы свил на груди, светло-рыжую прядь волос с виска ветер сбил ему на лицо, стал до смешного точно похож на восточного торговца фруктами с советского колхозного рынка, разомлевшего на полуденном солнце и мирно почивающего, и Сафонов, приоткрыв узкие щели глаз и через сияющую радугу солнечного света, подвешенную на ресницах, подглядывая - улыбнулся. Солнце горячей волной стало гуще, полнее заливать капитану лицо, под веками жёлтое, оранжевое, как вода, набралось, и вот уже фантастические кольца, а потом выпрыгивающие из них полуголые грудастые женщины, стали перед ним усердно танцевать, синхронно взмахивая огненно-чёрными и пшеничными гривами, он изумлённо всмотрелся...   

                26
               
        Совсем рядом с ним, в непросматриваемом, но прослушиваемом и осязаемом им сейчас в полудрёме пространстве за его спиной, вдруг прогремела безобразная ссора. Сначала капитана, засыпающего с пряной улыбкой не одном своём - а на странно многих лицах, выросших на месте его одного своего, родного, начинающего, как бескрайняя река, куда-то течь, больно ударили в сердце по-змеиному злобное шипение голосов и грохот, тарахтение сапог по сухой земле, характерно звонкие шлепки ладоней в мягкое, человеческое. "Ах, опять? Зачем, почему?.."- с недоумением и обидой стал думать, с большим трудом останавливая внутри себя падающий свой мир куда-то страшно в самый низ глубокой пропасти в неистовом сиянии над головой синих и золотых солнц.- "Бьют, убивают? К нему, к капитану Сафонову, ближе подбираются?.." Разлепив глаза, обнаружив, что у него не пять и не шесть голов, а всего лишь одна, разрывающаяся к тому же от острой боли в затылке, он испуганно стал озираться.   
         Какой-то верзила с распахнутой настежь грудью и рыжим прямоугольным лицом, до самых глаз заросшим как будто волнами медной проволоки, замахивался лапой над пугливо расстелившимся у его ног белобрысым мальчиком, зачернив собой небо тому. Молодой солдатик, пожалуй вдвое ниже и тоньше нападавшего, отчаянно пытался спасти свой наполовину уже расплёсканный новенький алюминиевый котелок с ослепительным в нём танцующим солнечным диском, побелевшими пальцами изо всех сил держа тонкую, витую ручку, другую сторону которой с вылепленным на лице звериным выражением тянул к себе великан. Все сидящие вокруг с наигранным безразличием отворачивались в стороны.
       - Ой, дяденька, вы это что?.. ой, дяденька, вы это не надо... ой, дяденька, зачем вы это?..- пробивая Сафонова до самого сердца, тоненько хныкал подросток, принимая бордовыми пылающими щеками хлёсткие удары свистящих над ним каменных пальцев; жёлтенькая прядь волос выплясывала какой-то весёлый, невинный танец у него на лбу, покрасневшем от грубых ударов, вызывая в душе у Сафонова пронзительное чувство соразмерной боли и резкого неприятия всего вокруг происходящего. Всё побелело у него в глазах, ему показалось, что это - тот, оттуда, его паренёк, которого он, плюнув из дула свинцом, сутки назад уложил в песок, точно так же заставив пух у того на лбу и виске вспорхнуть под раскалённой струёй пороховых газов. "Он? Живой?- был немало потрясён.- Как возможно такое? Нет, обознался..." Он вдруг понял, что может прямо сейчас решительно начать спасать себя, хоть как-то, пусть частично загладить свою вину. Маленькие, медвежьи глазки громилы на мгновение остановились на капитане, прошли, как нож, сквозь него, показалось - уловили животный страх его и его, капитана, в своих силах полную неуверенность, подёрнулись тотчас насмешкой и глубочайшим к нему презрением, и это - какая-то высшая, высшей пробы надменность и пренебрежение его, Сафонова, чистым, честным страданием - неожиданно сильно подтолкнуло его к действию... В долю секунды, легко преодолев по воздуху отделявшие их несколько шагов - точно крылья у него за спиной выросли - с изумлением видя, как из синего облака прямо у него над головой ткётся морда волка и хитро и весело ему скалится,- он очутился над хихикающим от удовольствия и полной безнаказанности насильником, закинув руку далеко за плечо, замахнулся. Громила, завернув на покатый лоб мохнатые брови, с удивлением уставился в Сафонова, отпустил лапу, и солдатик вместе с котелком покатился под ноги разъехавшихся полукругом красноармейцев; выплеснувшийся рыжий лоскут супа тотчас сухим языком слизала земля; глядя на чёрное мокрое пятно, мальчик затрясся от рыданий, сложился в мягкий, несчастный комок.
         Первый удар Сафонова не причинил никакого вреда мордатому, тяжёлый, гранитный квадрат головы того лишь слегка придёрнулся в сторону, об каменную скулу тотчас выбил сустав, глухо застонал от пронзившего руку острого разряда электричества. Второй его удар великан, словно играясь, отбил, схватив, сжал кисть так, что у капитана в глазах запрыгали белые, колючие, злые треугольники, с хрустом вывернул. Сафонов, ослепнув от боли, как подкошенный, рухнул навзничь в горячую пыль, распяленными от ужаса и ярости глазами видел, как что-то громадное и чёрное, закрыв солнце, падает ему сверху на грудь - Сафонову показалось, что в нём лопнули все кости до одной, точно стальным обручем сдавленная диафрагма перестала качать воздух, и капитан, потеряв возможность дышать, запаниковал, с жалобно скорченным у самой земли лицом забился, заскулил... Посыпались сверху тычки и звонкие оплеухи, из лопнувшей совершенно без боли, как струна зазвеневшей губы брызнула алая горячая солёная кровь; наполняясь отчаяньем, он видел: теперь эти уродливые, чугунные пальцы со стуком гуляют у него по лицу, выбивая из него, как из старого одеяла, пыль и сгустки свалявшейся шерсти, и - глаза, как две чёрные, гудящие дыры над ним... Встаёт он уже, капитан? Всё, хватит, довольно... Когда поднимется он?.. Вот сейчас... Он мотнул ватной ногой, пытаясь сбить с себя твердейший гранитный зад, но лишь последние силы растерял, кривая улыбка на лице у его мучителя перепоползла на другую сторону, поднялась к  приплюснутому, точно зубами надкушенному уху...  Закатив глаза под лоб, Сафонов затих; сердце - слышал - стучало в груди - всё громче, всё значительней, точно силясь выпрыгнуть и унести его, Сафонова, с собой, а потом вдруг - тише, тише... И вот уже снова он видел так сильно пугающую его грань, за которой не было ничего, кроме всепоглощающего бело-оранжевого гудящего пламени, и оттуда чей-то до боли ему знакомый голос (его собственный голос?) стал его по имени звать... "Что?- робко переспросил он, поднимая голову и стараясь переглянуть туда, через край, в самое кипение; видел, как там текущие куда-то живые и мыслящие туманы стелятся...- Вы кто? Кто говорит со мной?" "Вставай!- теперь отчётливей загудело повсюду над ним, больно ударило в душу злое хохотание.- Хватит лежать, идиот такой, делай же хоть что-нибудь! Погибнешь..."
        Сафонов почувствовал вдруг к себе, к самому сердцу своему властное прикосновение, у него на лице как-то совсем помимо его воли распахнулись уже начавшие гаснуть глаза (он очень хорошо этот потусторонний - из глубин его - толчок почувствовал), во всё тело будто шприцем дополнительную порцию энергии впрыснули -  он сначала слабо, затем всё гуще, неистовее затрясся, из него покатился гортанный, воинственный клич, разодравший ему горло, испугавший его самого - точно это не он, а кто-то другой, сидящий в нём, истошно кричал. На короткое мгновение ему показалось, что вот-вот  - и он скинет с себя эту чёртову гранитную скалу, высасывающую из него все соки, всё его дыхание, втрамбовывающую его без остатка в землю, в самые нижние слои её; фигура, закрывающая напрочь ему солнце и небо, и правда, качнулась, подалась, стала двигаться из стороны в сторону, как на волнах тяжёлый железный буй; но скоро и этот его отчаянный порыв кончился, а рыжеволосый сидел на нём, как сидел, и, кажется, ещё удобней устроился, крепче прибив острыми стальными голенями руки Сафонова к земле, зверски улыбаясь. И больше всего потрясло начавшего с этого момента умирать капитана - что этот страшный человек с торчащими из-под косо разодранной им, капитаном, гимнастёрки грязным исподним бельём и медной выдутой грудью - ни малейшего звука не проронил, ни слабейшего пыхтения, точно ни капли труда не стоило тому это великое - не на жизнь, а на смерть - с другим человеком противостояние. "Да что он хочет от меня, зачем сидит на мне, зачем меня мучает?- в наступившей абсолютной, кромешней тишине стал спрашивать себя он, капризно захныкал, превратившись вдруг в малое, беспомощное дитя, руки которого пригвоздили пелёнками к телу; и тут же он почувствовал, точно в грудь и в мозг ему нечто острое, материальное глубоко вошло, принесшее с собой осознание,- что всё больше одним неразрывным целым с этим обезьяноподобным существом становится, сливается с ним воедино; что, впитывая пот того, соль того, сок жизненный сам, буквально, как губка воду внутрь себя, сливается с ним воедино, или, точнее,- сам сейчас со страшной скоростью отдаёт ему то, что в нём, в Сафонове, за долгие годы жизни было накоплено - мысли, чувства, воспоминания... самого себя отдаёт без остатка... Он отчётливейше, ярчайше - в  который уже раз так ярко в свои новые времена светлого прозрения - увидел, но теперь с совершенно иной, необычной стороны, что есть насильственная смерть, как  проистекает она: что убийца всасывает в себя душу поверженной им жертвы в самом прямом значении этого слова: несчастная та, будучи теперь без остатка, точно пища, поглощаемой, становится неотъемлемой частью своего губителя, и, в зависимости от своих исконных составляющих - смелости, любви, самоотверженности, предприимчивости или, наоборот - трусости, хамства, обидчивости и так далее - становится верным рабом или в итоге мучителем, внутренним обличителем того, исправителем, - увеличителем или уменьшителем зла, которое засело в злодее, так как, - отчётливо, как в свете молнии виделось дальше ему,- душа-то на свете общая, одна на всех, а мы, люди, серединки как бы наши, лишь малые, живые, недалеко одна от другой разлетевшиеся частички её, способные слипаться, как ртуть; то есть,- думал Сафонов, с изумлением видя, как, бросив все свои дела, остановилась и замерла над ним в ожидании очередного его открытия вся безразмерная Вселенная, - происходит простое сложение или вычитание масс некоей свободной волшебной субстанции, дарящей, создающей саму физическую жизнь, - субстанции, чьей-то щедрой рукой рассыпанной повсюду в природе - и в телах и в сердцах людей тоже. "И значит,- почти с уверенностью теперь твердил капитан,- значит, они, души, или, говоря иным языком, частички общей мировой души, и во мне живут во множестве - всех тех безжалостно и беспричинно (да-да, надо признаваться теперь!) загубленных мною людей, и тайно всё время вели свою разрушительную работу..." Точили, точили, подтачивали, проклятые, его, капитана, словно жуки-короеды могучее дерево, покуда не сгрызли, не превратили в труху самую сердцевину его, не кинули его в ад, на самое дно, в пекло, не поставили на грань окончательной и бесповоротной гибели; и так - со всеми людьми, со всей его несчастной страной, со всей планетой произошло... А теперь - настало это время - с его физической смертью готовы будут вырваться вон из него по своим непостижимым душьим делам... Это, значит, и он, Сафонов, намертво прилипнув, как пластырь, к волосатой нечистой груди своего губителя, будет теперь всё делать, чтобы отомстить, укусить, ужалить, в самый низ того столкнуть, и - улететь, освободиться потом... Он принялся жалобно звать своего товарища волка, чтобы тот пришёл на помощь ему, дал ему частицу своей неукротимой животной энергии - так не хотелось ему молодым умирать, так! А потом его, зарыдавшего, захохотавшего от отчаяния, вдруг осенило-ошпарило: так ведь волчья, ущученная душа теперь тоже в нём прочно сидит и радуется тихо, что конец капитану пришёл... не явится, значит, серая, больше к нему, не придёт, зови не зови её,- обморочила, подтолкнула, как могла, к роковому краю и, и - всё... Ему очень ярко увиделось, изумив и ошеломив его, как из облака прямо у него над головой вышли танцовщицы с голыми дрожащими животами, в красных сафьяновых лифах и шароварах, в газовых накидках на носу и щеках, и одна среди них, самая красивая и обворожительная  - была санинструктор Ася Донченко, нет - та Лариса с веером густых чёрных волос на глазах, сияющих, как два лунных месяца, превратившаяся, едва он к ней руки с вожделением протянул, в жену его Сашу, горестно и печально глядящую на него...
       - Банг!- глухой металлический грохот сквозь тысячи накинутых на него душных покрывал докатился к нему, и ещё раз точно так: - Банг!- точно в медный колокольчик где-то очень далеко прозвонили, придавив, приглушив его сверху прикосновением пальцев, и сейчас же немыслимая тяжесть, забирающая, высасывающая из него жизнь, спала с его уже привыкшей бездействовать груди, и поток нежнейшего и сладчайшего атмосферного воздуха ворвался внутрь, приятно облив лёгкие, и каждая почти угасшая уже клетка его тела, вновь обрела жизнь, возрадовалась, возликовала... Он увидел: жёлто-белое, гудящее пятно раскалённой солнца-звезды наверху, синее, густое, как патока, небо... О!.. Со светилом рядом проплыли несколько круглых ушастых планет, двоились и троились, звенели, устроив целое затмение, сгрудились над раздирающим себе воротник, хрипящим и почти по-женски мягко, слабо ахающим капитаном, заглядывая ему в лицо, в широко ещё раскрытую, дымящуюся его душу...
      - Это снова вы, Давид Маркович?- счастливо засмеялся Сафонов (точнее, рот его сам собой засмеялся), различая среди вращающихся планет одну с высоким белым нимбом, особенно близко подлетевшую к нему.- Что случилось? Огрели его, мерзавца, своим котелком по кумполу? Слава тебе, Господи... Признаться, я уже концы отдавал, чёрте что мерещиться начало... В общем - спасибо вам...
        - Смотрите, он - очнулся...- Фрумер искренне полез обниматься.- Не меня, вот товарищей благодарите, они помогли; мне бы, старику, ни за что с этаким бугаём не справиться... Что же делать, пришлось применить насилие,  котелками его с разных сторон атаковали, десяток, наверное, метких ударов потребовалось, прежде чем окончательно сбили его на землю... Вон, поглядите, лежит, мычит, за голову свою... светлую держится...
        Капитан, качаясь и отплёвывая из-за щеки набившуюся кровь, поднялся, земля тотчас неприятно ушла из-под ног, мгновение стоял, щурясь и ожидая, пока та не вернётся на место; вдруг подавившись ядовитой волной, взлетевшей в нём до самого горла, до самых зубов и дёрнувшей уже начавшее успокаиваться его сердце,- коротко замахнулся и нарезал каменным, задранным вверх носком сапога в мохнатую скулу мычащему и барахтающемуся в пыли великану, влил в удар всю злость, всю ненависть, какие бились, кувыркались в нём после всех страданий и унижений этих дней; верзила, на мгновение распялив перевёрнутые вверх дном глаза без зрачков, взболтнув над головой коричневыми кистями, в жёлтом облаке покатился под ноги одобрительно гогочущих красноармейцев.
        Сафонов пожал протянутые ему руки своими разбитыми, расцарапанными в кровь руками, отошёл, смущённо дёргая облезшую гимнастёрку, в сторону.
       - Между прочим, со мной подобное во второй раз за последние двадцать четыре часа происходит, точнее - даже в третий...- вспомнив и о волке, с детским восторгом прожужжал Сафонов Фрумеру.- Вот в такой же почти безысходной ситуации я находился в лесу, когда с одним... с одной изумительной сволочью в майорских на петлицах планках  там схватился, и если бы не помощь со стороны - товарищ мой боевой вовремя подоспел - не стоять бы мне здесь с вами сейчас... Да... Так чем это вы его огрели, говорите? Котелками, ха-ха! Надо же... Покушал, в общем, супчику, мерзавец такой... Будет знать, как слабых обижать...
       - Да, именно таким образом оприходовали этого нерадивого... молодого неразумного человека,-  раздувая круглые громадные ноздри, трясся от смеха Фрумер.- Уголочком, как говорится, тюк по темечку, и - всё... Честно сказать, я думал, не пробьёт, не помогут наши отчаянные действия - такой удивительно прочный череп оказался у этого с позволения сказать атлета...  Видно, в точку какую-то особую угодили... Ничего, чуток полежит, оклимается, умней будет в последствие; смотрите-ка - ай-ай-ай- на ребёнка напал... А знаете - ведь это вы основную работу сделали, Николай Николаевич,- именно вы; вступились за безвинно пострадавшего, смело схватились с законченным мерзавцем, а нам, вашим скромным помощникам, оставалось только незаметно подкрасться и доделать вами так решительно начатое... Люди были очень возмущены его поступком... Он в сущности мог - ай-ай-ай,- тише на ухо заговорил он, - вас одним мизинцем прибить - экие лапищи, глядите... и вы вполне отдавали себе в этом отчёт, ведь так? Герой, герой... Но, впрочем, я рад, что всё так благополучно закончилось, и лично я вам хоть в какой-то степени помог, если честно - дела ваши были очень плохи, очень...
         У капитана сердце ещё торопливо, неровно дёргалось в груди, трясущимися руками не мог ложку и поднятый котелок удержать, чувствовал - бледен, рот искривлён, ноздри широко, некрасиво раздуты. Подставив голову горячему солнцу, начал машинально остатки супа со дна дохлёбывать, зазвенел по дну сточенным алюминиевым огрызком. Почувствовал на себе чей-то жгущий, призывный взгляд. Перестав жевать, он медленно, снова испытывая внутренний трепет, поднял глаза: из-под ярко-жёлтой соломы волос в него полилось нечто васильковое, растерянное, кричащее. Сафонов, сбросив с ложки суп вниз на траву, поднялся. Уронив вперёд лоб, скрипя зубами от злости на весь мир и на самого себя - что не может быть жёстче, злее, безаппеляционнее (в аду нельзя, опасно паинькой быть) - поплыл сквозь гимнастёрки и тела к взлетевшему навстречу ему с тревогой и ожиданием на лице мальчику, наклонив край, выплеснул суп в новенький изогнутый короткорукой буквой "с" котелок того. Немедленно присев на корточки, пугливо оглядываясь, сбивчиво бормоча слова благодарности, изломав шею и стриженый, мокрый от пота затылок над перевёрнутым котелком , паренёк быстро принялся глотать.
         - Вот видите,- умилённо, глядя на него, как на сына, сказал Фрумер капитану, вытягивая вперёд руку для пожатия, когда тот угрюмо подошёл к нему.- Два прекрасных поступка подряд; и заметьте:  вы единственный кинулись на выручку бедному погибающему существу, единственный затем поделились с ним своей скудной пайкой. Для меня это знак, так и знайте,- засопев, накрыв ладонью ставшие вдруг мокрыми глаза, отвернулся. Долго возился, повернувшись спиной, со своим пустым котелком. И снова Сафонову почудилось, что это его отец рядом с ним стоит, обнять его захотелось, в прохладную руку крепко-крепко поцеловать, покаяться...
           - Нате вот, ешьте, вам непременно надо подкрепиться сейчас,- повернувшись с просветлённым лицом, сказал Фрумер, протянул котелок с косо качающимся в нём жирным треугольником.- Я старик, мне в сущности много не надо уже...
        Сафонов не стал возражать, покорно взял, окуная ложку, стал слизывать с неё пресное, безвкусное. Поглощая еду, видел, как поверженный им великан, тяжело встав на четверенькии отклячив испачканный пылью квадратный зад, ошарашенно трясёт головой, выплёвывыет изо рта красную тягучую линию. Затем сверкнула из-под бровей в капитана серая молния его глаз. На мгновение показалось - что ничего ещё не кончилось, что будет вторая серия. Подумал посреди взлетевших сердцебиений, что надо было сразу уйти, затеряться в  толпе - места много вокруг, а теперь... Быстро стал глотать с ложки, потом толкнул в бок Фрумера - смотри, мол...
          Врага его нигде видно не было, словно тот испарился, - зелёные, пыльные, изрезанные волнами складок гимнастёрки плыли вокруг - другие, другое. Капитан облегчённо вздохнул.
          Пышное, весёлое солнце с заплетёнными в тугие косы рыжими волосами безучастно смотрелось в яркую, пронзительную синь небес. Ветер вдруг остановился, показалось - кончился, навсегда растаял в бесконечной, развернувшейся от края и до края прозрачной чаше, пронизанной каким-то странным, таинственным, низким, всепроникающим звучанием, исходящим из невидимого, но хорошо ощущаемого единого источника. Кружились, жужжали сверкающие на солнце мухи, как незначительная, но всё же неотъемлемая часть общего движения.
        Где-то сбоку очень горячо, очень сбивчиво бубнил глухой тенорок, и, вторя ему, слышались неуёмные вздохи сожаления и сочувствия. Сафонов, утирая мокрые, наполненные солнечными двоящимися бликами глаза и тягая носом, прислушался. Снова ругали, сразу понял он, советскую власть, но на этот раз без того слепого озлобления, которым до краёв сейчас был наполнен всякий, прошедший через ад отступления и плена, и которое само собой выливалось при первом случае - людям тяжело было держать в себе чёрное, разъедающее душу пятно направленной на других, на другое, только не на себя - ненависти, выплюнуть хотелось поскорее её из себя, возможно - замарать ею ещё не замаранных, заразить; тут было, показалось ему, другое - некую искренность чувств услышал Сафонов, первую, слабую ещё попытку честного анализа происходящего, без огульных обвинений и раскатистых фраз, и снова, ввинтив в горячий, вибрирующий воздух ухо, стал внимательно слушать, чуть покусывая зубами иссохшую, но неодолимо природной свежестью пахнущую травинку. Говорил - с удивлением отметил он -  совсем молодой солдат, разливая нежно-молочный свой тенорок в густом и сладком, как мёд, предвечернем воздухе, и капитану показалось, что это - тот безусый щуплый юноша разошёлся, вдруг неожиданно повзрослев и поумнев, которого он час назад спас от унижения. "Спас"- улыбаясь, произнёс он вслух, шёпотом, и ему тотчас очень светло, счастливо на душе стало, точно он теперь был настоящий отец тому наивному, слабому юнцу, и отчаянно смелым поступком своим почти смыл с себя весь свой былой грех, очистился.
      - ... перещёлкали нас, в общем, немчура, как цыплят неоперевшихся... Пока мы, олухи, заслышав впереди грохот стальных гусениц, оборону со скрипом разворачивали, в их выхлопные дымы всматривались, решая - далеко они ещё или близко, цыбарки свои досасывали, а они уже - вот они, здесь, прямо у нас под носом - ай, сучьи дети! - сбоку и с тылу заходят к нам, башни свои прямо нам в лоб разворачивают, смотровыми стёклами на солнце сверкают... Как прорвались - просто удивительно! Я простой солдат, шестёрка, и то мне ясно стало - если такое дело, если враг уже так близко, что штаны сейчас с тебя снимет и по голой заднице надаёт - ноги в руки хватай и беги - беги, пока не поздно, отступай покамест организованно на заранее подготовленные и хорошо укреплённые позиции, сохраняя бесценные жизни солдатские, вгрызайся зубами в новые рубежи, ну и так далее, а там уже, как Бог даст; может, и снова отступить придётся - кто ж знает, война, неправедное; нет, геройство никому в такой трагической ситуации ненужное стали показывать... Поднял нас командир наш в цепь и на танки, считай что, с голыми руками бросил... Ура,- кричит и пистолетиком своим глупым помахивает, им в небеса попыхивает.- Покажем фрицам кузькину мать!.. Ах ты ж, дурак ты... Не мы фрицу, а фриц нам показал, как воевать надо...  Резанули по нам из пулемётов со всех сторон, положили на землю,  тут уж и танки ихние утюжить нас гусеницами своими стали... Бо-о-же ж мой! Как куропатки люди наши запрыгали - смотреть больно было - выпрыгнет из-под самого железного чудища - бежит в нелепом кольце шинели своём, орёт, руками, точно крыльями машет, лицо белое-белое... А потом уже смотришь - нету его, сгинул, и следующий уже летит, во всё горло кудахчет... Ну и бомбами нас, конечно, щедро из самолётов одарили-осыпали, многие головы даже не успели поднять, как были в куски разорваны, думали в высокой траве от неприятеля скроются... Все, считай, там, на том кровавом поле, полегли, всё наше подразделение, один я только, кажись, и спасся... Да вот как оно теперь вышло - плен; может - и мне лучше было бы на том поле тоже остаться гнить, не знаю... А почему так произошло, такая глупая трата сил и средств?- голос его дрогнул, лицо сломалось в горькую линию.- Почему так? Да потому что воевать надо уметь, учиться денно и нощно военному делу, а у нас, у олухов, как? А у нас всё ради показухи до войны только и делалось, для парадов да для отчётов, ну, если не всё, так очень многое... А оно и правда - кто с нас, безраздельных хозяев страны и её перестроителей, со всей строгостью спросит? Вот и получается, сами себе зачёты, плюсики, ставили,- своя рука, она, как говорится, владыка... Ну и из-за того, конечно, что полнарода, четверть народа умного в стране апосля Гражданской войны в живых осталось, а то и того меньше - одна десятая часть, совершенно к тому же затурканная да запуганная тюрьмами да лагерями... Как кровавая коса, едрит твою в кочерыжку, по людям за эти двадцать с лишком лет прошла, по всей Расеи бескрайней, умниц и настоящих тружеников начисто выкосила, одни дураки и карьеристы в ей,  в стране ну и, соответственно, в рядах армейских остались, подхалимщики корявые да трухлявые, с такими разве далеко уйдёшь? с такими много навоюешь?.. А что, не так? Все этое понимали, только сказать ничего нельзя было; а теперь-то чего бояться? Да только кулаками-то после драки махать... Эх, покурить бы сейчас...
        Сафонову сердце огнём обиды глубоко ожгло, заскрежетал зубами так, с таким самоуничижительным остервенением веки внутрь вжал, что аж в ушах зашумело, и... кровавая карусель, как не держал он её, снова перед глазами промчалась-пронеслась: лица, лица, крики, стон... Ах, прав этот безусый неровдивый солдатик, на всю катушку прав,- заплескал в воздухе, как птица, руками, разрываемой отчаянием грудью задёргал,- ещё как пили человечью кровь, ещё как ликовали на ней, от неё, как от вина, пьянели, глаза она, сладкая и хмельная, застилала... О, если не с позиции победителя, борца за мифические передовые идеалы на всё им, ими, новыми хозяевами страны, содеянное посмотреть, то... то... вовсе не славная революция у них случилась, не светлое и праведное событие, долгожданное - нет, а - кровавый переворорт, грех, смертный грех, маленький конец света, светопредставление... Светопредставление,- вот что ещё очень хорошо почувствовал капитан - да, но очень хорошо кем-то со стороны срежессированное; а они все, сафоновы и тысячи тысяч других, на него, как две капли воды, похожих мелких исполнителей, с самого начала были лишь строительным материалом, шлаком, который, раз использовав, следовало по правилам игры безжалостно отбросить в сторону, им пренебречь, и отнюдь ещё этот страшный спектакль по извращению и испепелению целого народа, многих народов не кончен, а по сей день продолжается... Революция, тяга к справедливости -  у каждого русского человека в груди, это правда, - кричал он в глубины себя, пытаясь докричаться до самого же себя, там, где-то в самом начале своего греха стоящего, - но революция взаимопомощи и любви, самоотверженности и бескорыстия, а не воровства и насилия; насилие, разбой это как раз то, что нужно агрессорам, разрушителям, чужакам, а русские это народ-собиратель, миротворец и даритель по природе своей, пусть попробуют доказать, что это не так... Так кем же оказался он сам и по чьей милости?
         - Оно-то, мил человек, красава моя, может, и так,- кто-то задумчиво, с расстановкой заметил, отвечая примолкшему рассказчику и разбуживая капитана от его продолжающегося страшного полусна,- только если геройство глупое, как ты говоришь, сейчас не показывать и танки голой человечьей грудью не остановить, то наверняка возле самой Москвы немец через месяц окажется, своими погаными сапогами по Красной площади маршировать будет, так-то вот... Судьба,  видно, у нас, русских и всех, кто с нами рядом идёт, такая нелёгкая, вечно суждено нам разнимать дерущихся, и самим, между собой, кулаками вздорно махать, отношения выясняя... Ничего, ничег-о-о, мил человек, как-нибудь всё образуется...



1999 - 2004


Рецензии