Растерянная молодая женщина

Любые неожиданные сходства с реальными людьми или же лично с Вами являются всего лишь плодом Вашего воображения.


И следствием Вашего нарциссизма.






Напрасно в сделанное углубляться.
Сойдешь с ума.

Шекспир, «Макбет»
Акт II, Сцена 2



1

Меня зовут Шелкотникова Валентина Андреевна. Я родилась 11 ноября 1992 года, мне 29 лет. Я потеряла лучшего друга, оказалась в рискованных отношениях, чем могла разрушить свою и чужую жизнь, и разочаровалась в себе.


Мне необходимо выговориться: может, навязчивые мысли, бесконечно терзающие мою голову, наконец уйдут.


Когда я пишу, то лучше понимаю суть произошедших событий и мотивы людей, которые были в моей жизни. Я боюсь показаться глупой и бездарной, но считаю, что должна придать хоть какое-то значение тому, что было, хотя некоторым мой рассказ может показаться бессодержательным и высокопарным многословием.


 Это должно быть легко – я уже сижу за столом, передо мной тетрадь и ручка. Сижу, воображая, что вскрыла себе вены, и жду, когда польется кровь.


А вот и она.


***


Я живу в N., почти в самом его сердце. Этот город выглядит как все типичные мегаполисы мира: в нем есть типичный стеклянный Сити, типичный шумный центр – летняя Мекка уличных музыкантов, торгашей и владельцев кофеен на колесах. Здесь можно найти всё и на все случаи жизни: музеи, ночные клубы, разноуровневые рестораны и магазины, а также рыхлые дома, которые уже давно ждут реновации и, вероятно, еще долго ее не дождутся, и клубные новостройки-муравейники, которым бы тоже не помешала реновация.


Но, если желаете познать истину любого крупного города, вам нужно выйти из этой безвкусной ярмарки мест потребления и отправиться к местным развалинам или в закрытые дворы, где порой уюта больше, и посмотреть на их обитателей. Или же столкнуться с темной стороной городской души – с ее вульгарным, но колоритным простонародьем, маргиналами и преступниками, а также случайно стать свидетелем пьяных драк или вздрогнуть от криков о помощи, на которые никто никогда не откликается, сидя в теплых домах.


N. – своебразный оборотень. Днем он представляет собой серую массу из старых зданий и новых, таких же ургюмых и враждебных. Ночью это уродство теряется во тьме, являя собой нечто неожиданно прекрасное и даже эротическое: так привлекает то, что скрыто. Лето здесь – пышность зелени, разноцветие домов, зима – серое торжество мусора и грязи.


Это самый обычный город, но благосклонный к приезжим: он позволяет получить прекрасное образование, найти перспективную работу, найти, пусть и не такую же перспективную, но все же пару. Местные всегда норовили бежать из него: родившись здесь, они будто высасывали из города все, что могло дать опору в жизни – то же образование, родительскую квартиру, работу – и бежали в нервирующие влияния столицы. Когда оказывалось, что эту самую опору нужно возводить снова и только самостоятельно, они ехали обратно. Вся эта суета сопровождалась неловким враньем о том, что дома ждут родные или, мол, работа не нравится, лишь бы не говорить, что у них ничего не вышло. Если же этим людям хватало сил и нервов найти свое место, они работали на износ, разбавляя рутину сайтами знакомств, ленивыми тренировками или же алкоголем. Эта круговерть заканчивалась возвращением в съемную дыру, и, в лучшем случае, в одиночестве. Если случайные связи переходили на более высокий уровень, то они рассказывали всему интернету про свою любовь, которая потом также быстро исчезала, как и появлялась.


Те, кто бесстрашнее, рвались за границу, меняя осмысленную работу по специальности на низкопробную, не забывая рассказывать друзьям, что все превзошло их ожидания (а чем меньше имеешь, тем сильнее тянет бахвалиться), хотя ни один в здравом уме вам не признается, что он уже находится на грани отчаяния и зря вообще все это затеял: без гражданства он не имеет большинства прав, диплом не имеет ценности, жилье одноразовое, да и вообще, надо все начинать сначала. Это всегда одинокий бег на длинную дистанцию со множеством препятствий, который одолевает только самый наглый и удачливый, причем последнее – незаменимое слагаемое.


Я пошла по пути наименьшего сопротивления: взяла все, что смогла, из своего длительного отъезда за границу и вернулась в N. Я отнюдь не авантюристка и вообще довольно безынициативна, да и зачем было что-то менять: все ресурсы в виде работы, финансовой подушки и жилья у меня были, и еще я была убеждена, что стремление из хорошего сделать еще лучше часто оканчивается провалом.


Если вы выйдете из центра, пройдете мимо администрации района и спуститесь далее по улице М., а потом повернете за угол центральной больницы, то вы увидите несколько аккуратных, свежеокрашенных пятиэтажных сталинок – эдакие крепыши, не чета унылым брежневкам и хрущевкам с низкими потолками и неровными стенами. Один из таких домов стоит будто на пригорке, выделяясь черными, витыми балконами, неиспорченными белым стеклопакетом и набитыми всяким милым хламом. Его окна обрамлены воздушной лепниной, а первый этаж приковывает взгляд арочными рамами – великолепие советского времени, которого не достает ультрасовременным домам. В одном из таких окон, на подоконнике, можно увидеть старые бутылки из-под вина, которые теперь используются как подсвечники. Каждый раз, когда проходишь мимо, замечаешь, что бутылки меняют положение, переставляются, исчезают, возвращаются обратно, но на этом их очаровательная биография обрывается. Эта необычная картина подпорчена выцветшими вывесками соседских магазинов и офисов, где можно сделать либо фото на документы, либо каким-то волшебным способом списать долги по быстрым займам, либо купить горящий тур в Турцию, которую каждый русский семьянин знает как свои пять пальцев. 


В доме с бутылками-подсвечниками живу я. Он очень старый, как и большая часть людей, пребывающих в нем: я для них как инопланетянка, раздражаю своей молодостью или, наоборот, вызываю любопытство. Они же представляют для меня объект мягкого сожаления: каждый из них был уже в конце своего пути, который когда-то был полон неверных решений, не тех людей и не тех стремлений.


Дом ничем не защищен, кроме как простеньким забором с домофоном, но на этом островке, оторванном от городского гула, довольно тихо и не страшно. Если вы зайдете внутрь, то увидите не менее уютный и чистый подъезд. Потом, поднявшись на третий этаж, минуя бело-синие стены и двери всех цветов и сортов, вы, открыв тяжелый металл квартиры справа, окажетесь в моем жилище.


Тогда я жила одна. Родители еще до моего отъезда понимающе решили, что нечего молодой женщине чуть за 20 жить и стареть вместе с ними, и переехали в новое жилье за полчаса ходьбы от меня, оставив мне квартиру с высокими потолками и огромным количеством свободного места. Я не чувствовала, что эта квартира что-то личное, собственно «мое»: я не люблю большие пространства, поэтому всегда стараюсь найти укромный угол и обустроить его под себя. Обычно я все время нахожусь в спальне: отдых и работа происходят здесь. Так, гостиная часто пустует и от этого кажется, что в ней оглушающе тихо, темно и холодно. Спальня была мала и в итоге быстро накапливала тепло моего тела, тепло компьютера и обогревателя, а работы батареи едва хватало на просторную гостиную. После того, как родители переехали, ее функция резко стала невостребованной, и заходила я в нее лишь изредка, чтобы сменить обстановку или посмотреть фильм. Даже Рожин редко бывал в гостиной: обычно он сразу шел в спальню и, развалившись на моей постели в верхней одежде, начинал рассказывать, что у него на сердце, агрессивно жестикулируя руками. Потому что гостиная только для родителей.


Чувство, что этот дом – в котором я должна радоваться, что предоставлена сама себе, да так щедро – не совсем мой, усиливалось еще и тем, что все интерьерные задумки, украшения и декор были результатом маминого творческого труда и мучительного выбора между подходящим, но необоснованно дорогим и менее подходящим, но приемлемым по цене. Так, в этих четырех стенах она стремилась реализовать свои мечты о работе дизайнером. Каждая наволочка, обивка дивана, пледы хранили запахи родных людей. Я ничего не переделывала и не переставляла, потому что думала, что если я и изменю что-то, то все связи с родителями оборвутся.


В целом, убранство квартиры, несмотря на то, что тут жили люди разных поколений, вполне подходило для такой одиночки как я. Мама старалась сделать все для комфорта души, хотя прежде всего для своей, перфекционистской: она не выносила грязь, захламленность, безвкусное сочетание цветов и форм; любая вещь, которая не вписывалась в интерьер, летела в мусорку или передавалась знакомым. Надо отдать маме должное, потому что внутреннее чутье верно подсказывало ей, что сейчас в моде и что из этого станет вечным, а что действительно никуда не сгодится. Все гости, которые у нас бывали, уходили восхищенные и с уже подсчитанными в уме расходами на новый ремонт – маме льстило, что все старались сделать «как у нас». А как было у нас?


 Первый вариант интерьера был скандинавский: огромный белый кожаный диван в гостиной, ковер из чистой шерсти песочного цвета на идеально выстеленном светло-сером, как небо перед дождем, ламинате высокой прочности (модель для офисов – пролитый чай, кофе или кошачьи когти не страшны), журнальный столик из массива каучукового дерева с отделкой из дуба (страшно называть стоимость), стабилизированные цветы. Мама терпеть не могла шторы, поэтому у нас висели жалюзи: «От них меньше пыли». Спальня, которая с самого начала считалась моей личной комнатой, была выдержана в таком же стиле: там был огромный белый стеллаж с книгами, места в котором едва хватало для новых, белый стол, за которым я не очень любила сидеть, бежевый арочный светильник-удочка, нависавший над белоснежной кроватью, где было вязаное покрывало молочного цвета и мохеровый плед темнее оттенком. На стене висел телевизор – конечно, белый – какая-то дизайнерская модель, выстраданная мамой у еле выдерживавшего магазины отца. Правда, в углу у окна был черный обогреватель в виде маленького камина, заставленный всякими финтифлюшками и шкатулками с моей бижутерией: «Контраст!». Про ванную и кухню, думаю, не стоит рассказывать, хотя последняя была не менее интересной частью квартиры: мама оборудовала полки под барные, поставив на них разносортные бокалы и такой же разносортный алкоголь. «Вот эти крупные пузатые бокалы для красного вина, вытянутые для белого. Это стопки для водки, их вообще надо убрать подальше. Так, там стаканы для виски… Когда будешь снимать их с полки, не забывай протирать от пыли!». Мама всегда любила все натуральное и приучила меня: кашемир, мех, кожа, замша, дерево и никакой скатывающейся синтетики, ПВХ и прочей «дешевки». При этом мы не брезговали покупать товары в небезызвестном шведском гипермаркете: моя спальня целиком была обставлена мебелью, которую, как заявлялось, легко собрать самостоятельно.


Вскоре, когда уже все знакомые обставили квартиры «как у нас», мамино польщенное самолюбие стало протестовать, потому что в том момент мы все стали похожи с нашими интерьерами, и она сразу взялась за перестановку – такая вот расплата за своеобразную популярность. Пока все искали выбеленные ковры и столы, мама твердо решила, что хочет все с точностью наоборот: коричневый паркет, темный кухонный гарнитур с медным смесителем, бежево-розовую плитку под мрамор в ванной; бархатный диван цвета припыленного кобальта со стеганой спинкой (дороже предыдущего); состаренный, зеленовато-голубой тонкий ковер и подушки цвета мха, расшитые бисером. Моя спальня также не избежала этой участи: все должно было быть сделано из дерева шоколадного оттенка, а цветным пятном должен был стать стул цвета пыльной розы, чтобы я могла работать за изящным винтажным столом 1970-х годов, купленном на барахолке. Мы с отцом не протестовали, да и это было бы бесполезно – для мамы это была ее работа, ее детище, и я прекрасно знала, какой дискомфорт ей доставляет, когда все устроено не по плану. Самое интересное, что ей как-то удавалось сочетать порядок с легкой небрежностью, какой-то неправильностью: например, среди всего деревянного разнообразия она могла поставить алую тумбочку из металла и установить какой-нибудь светильник на фигурной ножке. И ее усилия были успешны, потому что дома всегда было хорошо. Когда я приходила от знакомых, где было все раскидано, пыльно, несуразно обставлено, я с удовольствием окуналась в чистоту и запахи свежевыстиранного белья, кофе и духов.


– …Не дом, а музей какой-то. Это не тронь, тут не ешь, тут ноги не клади, – говорил обычно Рожин.
– Тем не менее, ты таскаешься сюда чуть ли не каждый божий день, – парировала я.
– У тебя на кухне целый бар оборудован, почему бы и нет?..


Моя семья – представители среднего класса, интеллигентные, занятые делом люди; те самые, у которых дом не в ипотеку, автомобиль, который они меняли каждые три года, у которых тщательно отлажен быт, а еще есть пара депозитов в банке и безупречный порядок во всем, начиная с личных документов и заканчивая четко разложенными по цветам рубашками. Мама не работала уже давно и хлопотала по дому, а отец занимал должность в крупном промышленном холдинге и потихоньку убивал свое сердце в конфликтах с налоговой и предателями-коллегами, пока однажды не ушел из дома с налитыми кровью глазами, одышкой и не пропал на три дня.


Все было как в надутом американском сериале: с гротескно-неожиданными поворотами сюжета, с гнетущей обстановкой, страхом, с мучительными ожиданием и незнанием. Как реагировать, когда мать берет трубку, надеясь услышать отца, пусть даже слегка нетрезвого, а вместо этого получает пощечиной вопрос: «Подскажите, вам нужна помощь с похоронами?». Я помню ее лицо, как она вскрикнула, как закрыла рот рукой от ужаса – я сразу все поняла. Молча сидела, впрочем, как и всегда.


Умер папа красиво, по-мужски: никаких ужасных последствий геморрагического инсульта, вроде паралича или полной потери когда-то нормальных мыслительных способностей – нет, он тихонько умер в своей купленной накануне машине. Он ехал в командировку в другой город; неожиданно ему стало плохо, и он свернул на обочину, открыл дверь, вероятно, чтобы вдохнуть воздуха или позвать на помощь, но не смог. За пару дней до смерти он смотрел футбол, улюлюкая и визжа при каждом промахе, а потом я видела его в гробу, с зашитой макушкой, с совершенно неузнаваемым, ледяным лицом. Связи, как я ни старалась, все-таки оборвались. Я тогда убедилась, что у меня напрочь отсутствует эмпатия. Мама в те дни обивала пороги морга и полиции («…дочь, не надо тебе туда, я сама, иди на занятия»), а что делала я? Я молча сидела дома и пыталась заткнуть страх и слезы, слушая музыку.


У вас бывало так, что в страшные моменты жизни тянет смеяться и продолжать обычные дела, будто ничего не произошло? Причем это не тот живой, целительный смех от шутки; мышцы лица напрягаются и тянут губы вверх против твоей воли, а ужас усиливается – кто же улыбается, когда речь идет о смерти. Это же конец человека и конец человеческого в человеке: «…с чего начинается человек? – С плача по умершему». Но это защитный и безобразный механизм психики: боль и страх забиваются в какой-то не слишком дальний уголок сознания, но потом в неожиданный момент они взрываются от напряжения, потому что нельзя скрыть явное. Только вот не знаешь, когда этот момент наступит.


Я, кстати, никогда не бывала на свадьбах, а на похоронах четыре раза точно. Вот еще и пятый добавился к этому черному листу потерь.


В гостиную я так до сих пор не люблю ходить.


***


После потрясений – смерть отца была не единственной мукой, хотя люди со стороны решили бы, что я «бешусь с жиру» и не знаю настоящих бед – и моего побега за рубеж, я так и не решилась съехаться с мамой: мы жили раздельно, приходя друг к другу в гости несколько раз в неделю. Иногда я оставалась у нее на ночь, когда я не могла справиться с тревогой, а если мы не виделись, то регулярно созванивались. Маму это все обижало, и иногда она меня доводила до исступления своими доводами о том, что жить на две квартиры непрактично, или что я настолько преисполнилась в своем эгоизме, что совершенно не думаю о том, как ей тяжело одной. Я понимала, что она права, но я уже привыкла жить сама по себе. Мама, полная противоположность мне, любила шум в любых его ипостасях: с утра, когда я обычно рта не раскрывала, она находила о чем рассказать мне, будто за ночь она принимала по скрытой от глаз антенне все новости мира; даже когда я работала или делала домашнее задание, она меня отвлекала; если она оставалась одна, то в доме мог целыми днями работать телевизор или играть музыка – обычно блюз, над которым я тихонько посмеивалась. Я же любила тишину, причем тотальную, как в безэховой камере. Мама старалась держать все под контролем, начиная от моей осанки за рабочим столом и заканчивая моей одеждой («Валя, не вздумай надевать это, все скаталось»).


Иногда мне хотелось, чтобы мама все-таки чаще соблюдала обозначенные мной границы. Но матери и отцы, когда в их жизнь приходят дети со своим властным уставом, полном уникальных требований, всецело принимают новые правила игры и уже не могут перестать им следовать, а любые тайны и протесты отпрысков воспринимаются с нервным испугом и возмущением.


Одна я чувствовала себя свободнее от условностей, и мне нравилось это одиночество, которое я ошибочно принимала за самостоятельность и независимость. На самом деле, дело обстояло несколько сложнее. Я просто не хотела покидать эту квартиру; я хотела все оставить как есть и видеть эту гостиную – да, опять про нее – холить и лелеять болезненные воспоминания, прыгать вокруг этого капища ушедших дней, пялиться на него и вспоминать.


Все же я оставалась маменькиной дочкой. В ее отсутствие порядки не менялись: я также прилежно наводила чистоту, как буквально, так и в мыслях, следила за одеждой, за осанкой, за собой. Правда, нового не происходило, и все, что я имела, было остатком прошлого.


В тот период я была с новой стрижкой, что-то вроде удлиненной пикси, загорелая, стройная и относительно здоровая, чтобы начать новую главу в жизни и строить новые планы на фоне неудавшихся. Каждый раз тебе кажется, что все будет по-другому, но в итоге ты остаешься с той же самой головой, в которой ничего не меняется так же легко, как в оболочке. Ты везде берешь с собой себя. Если бы можно было отвинтить голову и в шкафу найти новую, с тем же самым лицом и неизношенным мозгом, или же открыть черепную коробку, промыть мозги от всякой грязи, скопившейся шматками, дать просохнуть, а потом засунуть обратно.


Это ведь была только видимость: загар был искусственным и скрывал проблемы с кожей, стрижка не соответствовала моему идеалу, и ошибки парикмахера приходилось тщательно маскировать (прядь туда, челку чуть взлохматить, все это полить лаком); я постоянно рисковала набрать лишние килограммы из-за сбитых гормонов, а все мое так называемое «здоровье» держалось на таблетках, которые мне приходилось пить беспрерывно. Тем не менее, выглядела я хорошо и даже нравилась себе.


Я сноб и педант до омерзения. Я воспитана лучшими гимназиями – теми культовыми в городе, где парни на выпускном играют в шахматы, вместо того, чтобы танцевать с девушками; я избалована тренировками, языковыми курсами, дорогой одеждой. Родители старались, чтобы я всем выделялась из общей массы: у меня должен был быть красный диплом, идеальное знание иностранного языка; я должна была читать хорошую литературу, слушать хорошую музыку, смотреть хорошее кино. В этом нет ничего пугающего и вызывающего тревогу: учеба научила меня смотреть на мир критически и сомневаться, английский стал главным хобби в жизни и источником заработка, и я прекрасно разбиралась в искусстве, которое любила. Я не выношу мейнстрим и тренды: когда всем без исключения нравится что-то, это «что-то» я начинаю отрицать. Хотя я также знала такие вещи, которые вроде бы и не нужны: на них не заработаешь и их не используешь в качестве насущных благ.


Мой гардероб довольно мал, но в нем есть все: коктейльные платья и  лыжный костюм; кашемировые водолазки, свитера из чистой шерсти, костюмы по фигуре, с четко выделенной талией и линией плеч, тонкие платья из вискозы; изящные туфли на все случаи жизни, будь то замшевые остроносые лодочки на маленькой шпильке или на среднем квадратном каблуке; сапоги и ботинки из бычьей кожи, плотно облегающие лодыжки и голени. По вечерам я казалась себе Ричардом Гиром в сцене из «Американского жиголо», где он думал над четырьмя комплектами одежды – графитовым, небесно-голубым, терракотовым и молочным – со знанием дела подбирая к ним рубашки и галстуки. Я также тщательно все продумывала, а как только решалась, готовила наряд к следующему дню.


В моей спальне был огромный стеллаж для книг, я уже говорила про него: я всегда много читала, и дома были самые разные книги, от русской классики до романов Даниэлы Стил – правда, последних вскоре постигла участь всех остальных ненужных вещей в доме. Мне нравилось это ощущение от чтения, будто ты проваливаешься в другой мир, радуясь, что у тебя официальное разрешение порхать по чужим жизням. Потом, когда приходит время вернуться к земным делам, ты чувствуешь себя как после пробуждения: не готовый говорить, спокойный, потому что был занят размышлениями или мысленным спором с автором. На стенах висели постеры к фильму «Фотоувеличение» и тут же рядом – к «Нечто». На полу лежал проигрыватель для винила, который не успевал покрыться пылью, потому что его постоянно включала либо я, либо Рожин: полки были завалены пластинками Talking Heads, The Doors, Queen, Pink Floyd. Одну из пластинок последних я даже хотела повесить на стену: «A Momentary Lapse of Reason». На пляже, под тяжелым синим небом без единого облака, стоит ряд пустых кроватей, похожих на больничные койки, и их так много, что конца не видно. В центре сидит мужчина, что-то держащий в руках…Эти койки, что на них происходило? Они – остаток чего-то человеческого, будь то сна, секса, рождения ребенка или же болезни и смерти.


Кроме них были и другие почетные резиденты рая для одиночки, вкупе с уже ставшими культовыми современными музыкантами – список очень длинный и разнообразный.
Queen – каждый их альбом как грандиозный аудиоспектакль. Праздник, арлекин, оркестр, театр. Talking Heads – ритм, сердцебиение. Отстукивание каблуками по паркету, пальцами по столу. Театр Кабуки. Genesis, особенно ранние, мастера по обескураживанию: сначала ты многого не понимаешь и морщишься, но потом ты не можешь перестать слушать. Буффонада. Маски. The Doors – галлюцинации, свободная любовь, оргазм, опьянение. Вьетнам, солдаты, выстрелы. Медитативное, пьяное пение. Bauhaus – готика, вампиры, скрип половиц и дверей, тиканье часов, безнадежная тьма. Depeche Mode – металл, разрыв сердца. Led Zeppelin – надрыв, затишье перед бурей и сама буря. Вопль. Nirvana – душная комната, мятые постеры вместо обоев, немытые головы, дым, растянутые свитера. Можно бесконечно продолжать, но мне не хватит слов и синонимов к ним.


 …Особенно потертыми были пластинки Криса Ри и The Animals: Рожин по ним с ума сходил.


Я люблю простые, но комфортные и добротные вещи, а мои развлечения довольно однообразны. Однажды, на каком-то из свиданий, я общалась с парнем младше меня; он, ни на секунду не умолкая, рассказывал о том, как он обожает кататься на лыжах и сноуборде, захлебывая эту тираду вином. Я не могла похвастаться тем же, за что получила обидное клеймо «скучная», и что, правда, не помешало разгоряченному наглецу залезть мне под юбку в такси по пути домой, ну а я, пьяная и удивленная, особо не сопротивлялась.


– Ну ничего себе, - ругался Рожин. – Надо было съязвить в ответ, как ты это умеешь.


Нет, Паша, я не смогла. Удачные словесные ходы обычно приходят гораздо позже, например, когда ты лежишь в постели и не можешь уснуть, перемалывая в голове мысли, которые уже с утра носятся как тупые овцы.


Как бы то ни было, я всегда была привлекательна для мужчин, и им, честно говоря, было плевать, умею я кататься на лыжах или нет. Я очень высокая; природа снабдила меня стройными ногами с тонкими щиколотками, полной грудью красивой формы, округлыми бедрами и тонкой талией. Картину немного портил мягкий выпирающий животик, который нельзя было скрыть под тонкими платьями, но в целом, даже слегка перешагивая грань между допустимым весом и избыточным, я выглядела в меру аппетитной. Под неусыпным надзором мамы, тренера по танцам и по плаванию моя спина всегда была прямой, но в силу своей профессии я иногда теряла тонус в плечах; впрочем, я быстро решала эту проблему растяжкой или йогой. Женщины – это обескураживало – делали комплименты куда чаще, чем мужчины, а некоторые из них даже хотели сфотографировать меня. 


 Я явно выиграла генетическую лотерею – ну, или хотя бы заняла там если не первое, то точно второе место. На первом месте громоздился старший сын моего отца, двухметровый пловец с лицом манекенщика. Впрочем, из-за несправедливой расстановки лиц матушкой природой мне горевать сильно не приходилось: все было и так нормально, а с братцем я виделась от силы пару-тройку раз, и мое женское самолюбие никто не раздражал.


Да, я не была в восторге от лица. Мне до сих пор кажется, что ему не хватает четкости: оно круглое, с крупным носом и такими же крупноватыми губами. Губы мне нравились, они были чувственными и четкой формы, в отличие от глаз: они тоже были круглыми, широко раскрытыми, и мне постоянно хотелось добавить им кошачьей манкости острыми стрелками. Но, несмотря на мое недовольство, я знала, что собрание этих особенностей делало меня моложе моих 20 с плюсом лет, а это – преимущество для женщины.


 Мое, на первый взгляд, приближенное к общественному идеалу тело, было болезненным: у меня постоянно были аллергии, акне и всякая другая надоедливая чушь, которая так портит жизнь молодой девушке; мне не было тридцати, но ноги уже начали уродовать варикозные сеточки. За все надо платить. Но я описываю себя любя, потому что другого лица и тела мне не дано, хотя чаще всего я и правда недовольна собой, и это касается не только внешности: вообще, я типичная жертва комплекса самозванца.


Не могу сказать, что я в полной мере пользовалась внешними благами: мужчин я выбирала скрупулезно, долго и мучительно для них. Мне нравились долгие занятия любовью, даже без оргазма, но я никогда не легла с кем-то в постель лишь бы удовлетворить похоть. Для меня секс – это высшая степень привязанности и доверия. Правда, он также представляет собой безобразное занятие: это безумные и порой смешные скачки, шлепки, нелепое хлюпанье от трения тел, не всегда красивые и достоверные вздохи и стоны, лица, искаженные не то болью, не то удовольствием. Еще это «двойное оружие» – секс может завершиться либо рождением нового человека, либо стать источником скорой и стыдной смерти, или же превратиться в самое страшное унижение. К такому манящему и опасному занятию нельзя относиться легкомысленно.
Но начинать отношения с кем-либо для меня всегда было проблемой. Будучи очень требовательной к себе, я не ослабляла хватку и по отношению к другим, хотя понятия не имела, какого человека я хочу видеть рядом с собой. Волновал ли меня внешний вид? Глупо, но да: я обращала внимание на одежду, обувь, вымыты ли волосы, чисты ли ногти. Мой рост часто не оставлял мне выбора, и я так или иначе была выше всех парней, что ко мне липли, но мне хотелось кого-то выше, чтобы ощутить, что кто-то сильнее, крепче меня, хотя это все, конечно, иллюзия. Волновали ли меня деньги? Как посмотреть. Я не выношу жадных мужчин; мне кажется, их воспитывали обиженные женщины, у которых бывшие мужья жили на две семьи и тратили деньги соответственно. Раздельная оплата счета в кафе для меня сродни издевке. Может, я не права, но это также демонстрация уважения мужчины не только к женщине, но и к самому себе. Еще меня могла вывести из себя неосторожная фраза или манера произносить те или иные слова, походка, запах, отношение к другим людям и высказывания о них. Будто потенциальный партнер проходил прослушивание или ультрамарафон: одно несоответствие, промах, и кандидат вылетает.


Относилась ли я потребительски к отношениям? Вероятно, хотя с уверенностью могу сказать, что искала еще и родную душу. С любыми людьми, будь то коллеги, приятели, а также близкие друзья и даже родители, я постоянно чувствовала усталость и раздражение: общение высасывает из меня силы. Начиная любую встречу бодро, не умолкая, смеясь по поводу и без, вскоре я оставалась выжатой как лимон, молчаливой, будто бы я выложила все слова и эмоции, которые были у меня в запасе. Я часто была одна, но не одинока – мне всегда было интересно с самой собой.


…О, замуж выйти? Уф. Это никогда не было целью жизни. Если ты выходишь замуж, то, будь добра, сделай это единожды и в полной уверенности в выборе, но эта уверенность посещает тебя лишь изредка и на самом деле только обманывает. Со временем еще понимаешь, что проводить время в поисках родного человека тяжело и трудно, да и у тебя нет столько часов в сутках. Однажды я пошла на поводу у своего подлого чутья, выбрав «своего» человека, и в итоге потратила несколько лет на самоуничижение, чем, вероятно, сломала себе психику.


Может, все было куда проще. Я хотела в мужчине видеть решительность, бесстрашие. Еще я считала, что лучшее, что мужчина может предложить женщине, это доброта. Именно доброта для меня всегда была сексуальна, а не показное безразличие, пренебрежение и грубость, чем обычно прикрываются молодые парни, когда хотят сделать вид, будто они независимы, а таких как я миллион, и им плевать, откажу я им или нет. Я люблю, когда мужчина смущается, теряется при виде женщины, которая ему небезразлична. Вот та сила – сила в способности испытывать неподдельные эмоции и не стыдиться их. Но мужчины боятся показывать их, потому что это равносильно капитуляции; они боятся, что ими будут манипулировать и в итоге оставят с истрепанным сердцем. Но что если ты поддашься порыву и станешь победителем? Как говорил Рожин, «прекрасная женщина отвечает тебе взаимностью, и твой день будто превращается в вино»… Страх – вот что не дает нам вздохнуть и получить то, что мы очень хотим.


…Кстати, не выношу, когда мужчины плачут. Это разрывает сердце, и это больнее плача детей и женщин. Мужские слезы обычно означают, что действительно случилась беда. Я видела таким отца, видела таким Рожина, и в те моменты они испытывали самую сильную душевную боль. Но, говорят, что жалость – это не то чувство, которое нужно испытывать к мужчинам, потому что это признание их ущербности. Жалость унизительна и не мотивирует на поступки, а фраза «мне так жаль» заслуживает первое место в рейтинге самых бестактных и уничижительных. Но что тогда сострадание? Где грань между двумя явлениями? Я же говорила, что у меня отсутствует эмпатия? Всего этого мне не понять.


Впрочем, я ушла от темы. Мир, в котором я живу, медленный, и мне нравится его тишина и неторопливость. Я всегда все делала медленно и позднее всех: заговорила поздно, ходить научилась тоже поздно, будто жить особо не спешила. Да и вообще, если что-то делать слишком быстро, то можно упустить возможность получить удовольствие от процесса.


Я могла бы жить в одиночестве и дальше, но человек не может и не должен быть один всегда. В этом есть даже какое-то моральное уродство, потому что потом это одиночество начинает руководить тобой: ты встречаешься с людьми и не можешь удержаться от того, чтобы их не оттолкнуть. Может у меня, как модно сейчас говорить, «непроработанные психологические травмы»?..


 Все потрясения и острые ощущения я обычно нахожу в своем утомленном мозгу, в котором сначала поселяется кто-то занудный, а затем этот кто-то, замучивший тебя бесконечными сомнениями, быстро расставляет в нем приманку для безумств.


***


В то время было безумно холодно. Конец зимы в городе N. сродни пытке. В свои последние недели она цепляется за жизнь и периодически одаривает город то жутким снегопадом, то калечащим холодом. Замерзает все: трамваи, двери, которые приходится чуть ли не выламывать; руки, в которых нужно еще держать телефон – в нем же вся твоя жизнь, деньги, путь до дома, работа, даже какая-то мнимая «любовь». Леденеют ресницы, волосы, суставы. Неприятный ветер разносит частицы пыли и снега, которые царапают лицо, как маленькие иголки. От него кровь скорее не стынет в жилах, а наоборот, разгоняется, заставляя истрепанные нервы тобой понукать: кто-то толкает тебя утром в переполненном автобусе, и ты проклинаешь неосторожного до конца его дней, потом оглядываешься и думаешь, а не видел ли кто-нибудь, как ты кричишь, не опозорился ли ты перед кем-нибудь из знакомых, выросших как из-под земли.


Я преподавала в университете, где пыталась научить молодых наглецов читать литературу вдумчиво, без пренебрежения, и развивать критический взгляд на любую информацию, а еще пыталась показать логику и своеобразную простоту английского языка. К сожалению, часто я терпела поражение и в итоге только раздражалась. Ты приходишь в эту профессию с миром, а уходишь будто с кровавой битвы – живой ли, уже другой вопрос. На работе я будто нахожусь в спектре между ожесточением и эскапизмом: я постоянно смотрю на время и считаю минуты до конца, потому что как бы все прекрасно ни шло, постоянно жду окончания. Поймите правильно: мне нравился рабочий процесс, но порой совершенно не нравились некоторые люди, с которыми я сталкивалась.


Меня искренне удивляли те, кто говорил, что всегда мечтали преподавать. Герои, не иначе: ведь им не страшен любой труд, ибо самое жуткое они уже прошли. Или же они просто врут.


После возвращения на родину, мои карьерные перспективы оказались не такими радужными, какими я их себе представляла: во многом из-за того, что я должна была отработать (и оправдать?) вложения государства в мое обучение за рубежом и в меня, как в перспективный кадр. Довольно скромное требование, учитывая, сколько денег было отдано в мое распоряжение. Отработать нужно было в государственном учреждении, что означало огромное количество работы, причём побочной, вроде бюрократической волокиты, и низкую зарплату. Я ничего лучше не придумала, как вернуться в альма-матер, попутно организовав себе дополнительный заработок в виде репетиторства, что здорово изматывало меня, но позволяло платить по счетам и даже более того. Меня беспокоил мой карьерный путь, однако ничего быстро в руки не падает, в том числе высокие должности, так что я смиренно повышала квалификацию как преподаватель, разрешая безнадежные случаи, сочиняя курсы и помогая людям осуществить свои мечты. В этом, наверное, и был плюс этой работы – как бы мучительно не было, когда ты видишь результат, это дает освобождение от дум о собственной никчемности. Вдобавок работать на два фронта, нарушая всевозможные пункты трудового кодекса, доставляло мне какое-то мазохистское удовольствие: ты имеешь полное право заявить «я занята, я устала» и вести себя потребительски и пренебрежительно.


С точки зрения обывателя, после обучения за рубежом я должна была сворачивать горы, ведь сейчас эпоха высокой продуктивности, и, вместе с этим, эпоха непрофессионалов. Тебя буквально могут распять за то, что ты не пашешь на ста работах, ведь нынче мерило эффективности – усталость; не зарабатываешь от ста тысяч в месяц, не обучаешься новому, не работаешь над телом и не считаешь калории, не путешествуешь, не ходишь к психологу и не прорабатываешь детские обиды. Все это делает тебя несчастным: не выполняешь супергеройскую норму, так и не жди успеха. Хотя люди вообще почему-то любят указывать и советовать: они считают, что ты должен делать то, чего на самом деле никогда не хотел делать. Все же я была подвержена общественному мнению, но вместе с тем чрезвычайно ленива во всем, что не касалось текущих обязанностей, так что я ничего не предпринимала.


Правда, злая часть моей натуры порой искренне поражалась тому, как у кого-то вроде бы «все» получалось. Может, они просто более наглые, бесстрашные, раскомплексованные?


По уму, я должна была идти в аспирантуру или стать соискателем; однако желание пачкать бумагу своими притянутыми за уши, квазинаучными изысканиями (будто без меня этого не было навалом: «развитие патриотизма у учителей физкультуры», «реализация педагогического потенциала у военного оркестра в воспитании молодых военнослужащих», «условия реализации смыслопоисковой деятельности у учащихся высшей школы» и прочая словесная нечисть, сногшибательно бессмысленная, а если и осмысленная, то не новая и скучная) иссякло еще на выпуске из магистратуры, и я не была готова к тщательной, почти ювелирной исследовательской работе. Мои так называемые труды часто превращались в компиляцию из чужих идей, чуть приправленную моими попытками продемонстрировать критическое мышление. Кроме того, больше всего меня напрягало отсутсвие денег и сопутствующая бюрократия. Так, начало моей академической деятельности после возвращения было сопряжено с мечтами о развитии проектов, про которые никто не думал, что они нужны, и о бурной научной деятельности, но в суете дней я разочаровалась и потеряла интерес, как это обычно и происходит с горе-преобразователями.


Мама считала, что у меня и правда все впереди, пусть и без диссертации: у любящих родителей есть непоколебимая вера в будущий успех ребенка, причем это даже порой и раздражает, и удивляет. Откуда они могут знать об этом, особенно когда результаты твоих попыток говорят об обратном? Хотя, если ты сам себя не можешь объективно оценить, что говорить о родных. Или же это интуиция, присущая только родственной крови?


Я вспоминаю Сильвию Плат. Она писала о том, что свою (ну или ее героини Эстер) жизнь она представляет в виде смоковницы: на ветвях висят сочные и манящие смоквы, каждая из которых обозначает какое-нибудь прекрасное будущее достижение. Один плод – муж и дети, другой – карьера преуспеващего ученого, третий – слава поэта, и так до бесконечности. И вот она сидит под этим увесистыми ветвями, умирая от голода, потому что не знает, какую смокву ей выбрать. Выбрать одну означало лишиться других; так, в ожидании ее решения, они гнили и падали, и она не получала ничего. В погоне за этими вроде бы простыми, вполне достижимыми вещами, ты устаешь настолько, что теряешь возможность воплотить в жизнь что-то одно. Были времена, когда я успевала учиться до упаду, выигрывать стипендии, участвовать в конференциях; я вела активную социальную и личную жизнь, и мне казалось, что я могу свернуть горы. Но позднее я поняла, что у меня нет сил продолжать, и я не хочу соответствовать чьему-то представлению об успехе. Вероятно, где-то после двадцати пяти наступает этот момент: поворотные тридцать уже на носу, ты должен уже что-то стоящее иметь за плечами – но топливо исчерпано за извечным ожиданием. Потому что добившись одной цели, нужно браться за другую и делать что-то для ее достижения, а это значит ждать; затем, после очередного завоевания, ты чувствуешь краткую эйфорию, из-за которой ты спотыкаешься о собственные же ноги и падаешь лицом вниз. А еще тоска, которая одолевает тебя после…


Моя профессия, как говорила мама, была настоящим ремеслом: я могла найти работу где угодно, зарабатывать сколько угодно (преподавание иностранных языков и правда позволяло «делать деньги», даже несмотря на растущие в прямой прогрессии конкуренцию и требования к кандидатам). Главной задачей, пожалуй, было научиться правильно выстраивать взаимоотношения с людьми и не позволять им рассматривать твою деятельность как услугу. Хотя, и этого не было: у моих учеников, вплоть до самых старших, была выработана школьная привычка заниматься в рамках травмирующей иерархии «учитель – главный, ученики слушают и повинуются». Испытанием для меня было другое, а именно попытка отстраниться от студентов и не участвовать в их жизни лично. Любое их недовольство, провалы, прогулы я воспринимала на свой счёт.
Было интересно и одновременно ужасно, что мне также приходилось выполнять обязанности психолога. На одном из репетиторских занятий я спросила у ученика: «Может ли карьера быть смыслом жизни?». В ответ получила следующее: «Я потерял все: друзей, семью, поэтому не думаю, что работа является чем-то очень важным». С такими откровениями встречаешься довольно часто, и ты не знаешь, как себя вести. Разве что менять тему.


Еще эти университетские студенты-«террористы», студенты-туристы, студенты-«я работаю, чтобы оплачивать жилье и учебу, на которую я не успеваю ходить из-за того, что я работаю», студенты-подлизы… Иногда они пугают. Они могут быть злыми и, что всегда идет рядом, невоспитанными и узколобыми. У каждого второго ужасная дикция и осанка. Иногда с ними бесполезно говорить о кинематографе, о музыке; они не знают многих современных писателей – хотя соглашусь, им можно это простить; еле-еле вспоминают, что написали классики. Страшно то, что некоторые из них холодные и безразличные, неначитанные и ненасмотренные; насыщение мудростью великих покойных и – пока еще не великих – ныне живущих не являлось для них первостепенной задачей, как и второстепенной. Потребители готовой информации, без способности сомневаться; они не хотели того, что мы преподавательским составом пытались в них вбить: они, со своей чудовищной надменностью, хотели чего-то совершенно другого. В них есть способности, которыми я бы, наверное, сама обзавелась в моменты слабости: наглость, умение выкачивать из старших по возрасту и уму терпение, требовательность и отсутствие закономерной при этом отдачи, а также невиданное самомнение.


Но были и другие: вдумчивые, заинтересованные или же просто обеспокоенные своим будущим, науськанные родителями, чей нравственный долг был разъяснять детям премудрости взрослой жизни. Правда, эта преданность высшей школе обходилась им дорого: они были измотаны, разбиты бессонницей и неуверенностью в себе, потому что право на совершение любых ошибок негласно отменили еще в школе. На выходе они знали много, но все быстро вылетало из их головы, потому что зазубривание – это все-таки не учеба. У таких студентов обучение становилось единственным занятием, которым они хоть как-то владели, в отличие от других видов деятельности. Так они чувствовали себя надежно устроенными, но то, что было вне стен университета, вызывало у них ужас и страх. В итоге они часто продолжали академическую карьеру, и я их прекрасно понимала, потому что сама делала то же самое.


Я, недавно вылупившаяся из вуза, не успела в полной мере перенять весь воинственный преподавательский настрой: я жалела студентов и старалась понять их враждебность, страхи и агрессию. Все же, некоторых из них нельзя было недооценивать: бывает так, что студенты знают больше тебя и по натуре более уравновешены, и они не собираются поощрять твое стремление задавить их своим умом.
По ледяным утрам я собиралась к ним. Часто на проигрывателе тихо играла песня “It Can’t Come Quickly Enough” Scissors Sisters, чтобы не будить соседское зло за стеной. Она начиналась по нарастающей, потихоньку пробуждая мою голову после бессонной ночи, а потом ударял припев: играя голосом, солист растягивал его как сладкую тянучку в разные регистры, что хотелось подпевать. Грустный текст про упущенные возможности сопровождался воодушевляющей музыкой.


…Потом душ, медленный завтрак холостячки, состоящий из кофе и тостов, которые жуешь с трудом; спешка по мере того, как одеваешься и красишься, проверка почты и соцсетей – отклонения от моего modus operandi были редким явлением – и спешное заглатывание таблеток. Хантер Томпсон бы оценил: у меня было 60 таблеток от варикоза на два месяца (таблетка в день), чай для печени, на вкус и запах как стухшая тряпка для мытья посуды (я, конечно, не пробовала ее, догадывалась скорее), 2 пачки кавинтона, 1 пачка мексприма, вскрытая упаковка вазобрала, добавка для расщепления лактозы, «лёгкий» антидепрессант, который рекомендуется даже детям и который отключал на сутки с одной таблетки, мазь от аллергии. Текилы и рома у меня не было, но было вино.


 Затем выход из тепла квартиры во враждебность мира и людей. Если я быстро собиралась, то могла позволить себе дойти до университета пешком, счастливо избежав давки в трамвае. Эти трамваи, все равно что душные и перегретые катафалки, набитые кучей людей, часто пренебрегавших ванной, вселяли ужас. Ты едешь с нарушенным личным пространством, истекая потом, если не кровью, не можешь дышать и уже на грани обморока. Но затем спасение – выход на свежий воздух, к университету.


Я не очень любила здание альма-матер. Бывает такое ощущение, что место соврешенно не твое: в университете многое казалось мне враждебным, еще с самого начала моей учебы, и даже когда я стала сотрудником. С другой стороны, было стойкое чувство надежности и защищенности, а также ощущение того, что развитие все же происходит, пусть и медленное, как дорожный каток.


Часто меня удивляли старость и аскетизм аудиторий университета при его богатых ресурсах, но, тем не менее, здание было крепким и не рыхлым, что, казалось, переживет и бомбежку. Удивлял также и контраст, который выражался в несуразном сочетании из свежеотремонтированных кабинетов,  коридоров со сколотыми плитками и аудиторий, в которых было холодно, пыльно от мела и душно от вонючих тряпок. Многое из того, что окружало нас со студентами, часто не располагало к учебе. Казалось, что пирамида Маслоу была будто бы не знакома университетским управителям, в основе которой лежат прежде всего физиологические потребности и потребности в безопасности. Стремление к высоким материям, которого от нас с жаром требовали, надстраивались только после.


Туалеты сверху-донизу были покрыты плиткой под мрамор такого странного оттенка, чтобы, вероятно, не приходилось все отмывать дочиста. И, венец всего, тяжелая вонь чужих испражнений и хлорки, да такая, что боишься дышать, а вдруг ты отравишься этим воздухом? Для спасения мучеников раскрывалось окно, отчего зимой стоял просто могильный холод, и что совсем было не на пользу людям детородного возраста, особенно девушкам. Хотя последним было все равно: они нервно чесали свои длинные волосы, концы которых так и молили о ножницах, у заляпанных водой и мылом зеркал, занимая все пространство. Свои сумки они ставили в эту антисанитарию и с кислыми минами наводили марафет, попутно матерясь и громко разговаривая как портовые рабочие. Те, кто по-организованнее, наспех мыли руки и бежали из этого ледяной пещеры навстречу хоть какому-то свежему воздуху в коридоре. Представить страшно, как тяжело приходилось кабинетам напротив. Забавно, туалеты обычно всегда служат укрытием и способствуют восстановлению твоего внешнего вида и облегчению не только нужды, но и волнений. А тут и это не удавалось. Редко в здании попадались упитанные мыши, вальяжно топающие у стен: они ничего и никого не боялись, как разжиревшие голуби на улицах, и, кажется, их будто не травили.


Тем не менее, во всем этом был свой особый шарм. Я, избалованная западным университетом, его вычурными аудиториями, технической оснащенностью, чувствовала, что мой родной институт по-другому выглядеть и не должен. После поездки за рубеж я все еще четко помнила, где что находится, потому что мало что поменялось; я даже помнила, где брать ключи от кабинетов, где лежит мел. Еще люди: здесь они старались всегда идти тебе навстречу, даже если дело касалось очень важных документов; было легкое – но аккуратное – попустительство: где-то ты мог не провести пару, где-то пройти без пропуска только потому, что тебя помнит охранник и знает, где ты работаешь. В зарубежном вузе, где все, казалось бы, создано для человеческого комфорта, многое было недоступно, если ты не заплатишь или не продемонстрируешь свой ай-ди. За тобой могли наблюдать, и потом подлетать с вопросами, а все ли в порядке с твоей адаптацией в стране (другими словами, здоров ли ты на голову и не склонен ли к суициду – это потом дошло до меня), дома же никто не вторгался в твое личное пространство. Всем было были заняты собой, и меня это устраивало. Запад был полон фальшивых улыбок и фальшивого интереса к твоей персоне, в то время как в суровых реалиях родной страны ты хотя бы был уверен, что тебя не обманывают и искренне к тебе относятся: нахамили, например, но зато с чувством.


Я направляюсь на кафедру, в место спасения от гвалта студентов и снующих туда-сюда сотрудников. Ранним утром обычно никого не было, и я была предоставлена сама себе. В самом же кабинете всегда царил милый филологический бардак: в глаза бросались стопки курсовых и книг, которые уже отчаялись складывать аккуратно, потому что студентам каждый день приходилось искать нужные экземпляры и доставать их пачками на пары по чтению. В шкафах грудой лежали столовые приборы, пластиковые стаканчики, пачки чая и банки с кофе, коробки конфет – остатки с бесконечных дней рождений, и еще бутылки с шампанским. Порядок там тоже не наводили.
Везде были ворохи новой и использованной бумаги, старых папок советских времен с надписями «Дело №»; валялись учебники, которые пережили не одно поколение студентов и чьи переплеты истрепались настолько, что дунь ветер, и все разлетится на мелкие пыльные кусочки. На виду были уже бесполезные словари, потому что им на замену вышли электронные приложения – в такие моменты почему-то остро ощущаешь жалость к вещам, будто они старики, брошенные любимыми детьми.


Под столами не лучше: пространство было забито коробками из-под бумаги, телевизоров, компьютеров, которые уже наверняка не работали и пылились в аудиториях. Все было очень старым и не торопилось меняться еще ближайшие лет двадцать. Казалось, положение должны были спасать растения в горшках, но и они пылились, заливались водой, затем высыхали и опускали свои ветви вниз, как те самые ссутулившиеся студенты.


Я наспех печатаю какие-то документы, завариваю кофе из банки – ежедневный ритуал перед парами: необходимо взять в руки что-то горячее, чтобы согреть сорванные связки – и мчусь страдать на несколько часов. Но не успеваю, так как меня перехватывает секретарь кафедры и что-то объясняет про учебные планы, я же, ничего не понимая, вынуждена бежать сломя голову на пару, потому что опоздание равно выговору.


Мне нравилась наш секретарь и по совместительству старший преподаватель. В ней была та женственность, которую уже растеряли современные женщины, стараясь все брать в свои руки, и тем самым лишая мужчин права что-либо решать. Двигалась она плавно, но уверенно. Густая копна длинных черных волос – первое, на что все обращали внимание. Глаза были красные от недосыпа и бесконечных головных болей, на которые она не стеснялась жаловаться, но это придавало томности ее уставшему взгляду. Мне хотелось посмотреть на неё в молодости: не было никаких сомнений, что она очень нравилась мужчинам.
– Валюша, – протягивает она тихо. –  Надо бы ведомость доделать.


Она как перпетуум-мобиле, человек без отпуска и отдыха. Короткий сон, огромное количество обязанностей, которые на нее взвалили, и, наверное, мнения о том, нравится ей это или нет, особо и не спрашивали, беготня от деканата до кафедры, как и извечная дерзость студентов изрядно ее выматывали, но не делали ее озлобленной тёткой, которую все за глаза ненавидели. Наоборот, она приобрела прочную защиту от разного рода нападок: равнодушие. Мягкое, но сразу обезоруживающее противника. Никакое давление на жалость, нытьё и прочее не имели на неё влияния, потому что она просто этого не позволяла. Сама невозмутимость.


Вообще, на кафедре у меня было несколько любимых женщин. Например, одна дама, которую я запомнила на всю жизнь, была Марина Алексеевна, доцент. На первый взгляд холодная, но как только ее эмоциональное естество задевали, она могла выдать целый моноспектакль из едких шуток и подколов. Она была презрительной к даже самым минимальным проявлениям глупости и резкой в высказываниях. Ей это было простительно: она знала так много, от истории до географии, что даже тошнило (меня больше от понимания собственного невежества); вдобавок она была еще и потрясающе красива. Я, испытывающая влечение к мужчинам, иногда терялась перед ней, настолько у нее были яркие синие – не голубые, а именно синие – глаза со светлым ободком у зрачка и пухлые розовые губы, четко очерченные и почти всегда слегка приоткрытые. В отличие от необычного лица, у нее были самые обычные русые волосы, такая же обычная и не самая стройная фигура, и она не отличалась каким-то стилем в одежде, но что-то было в ней весьма притягательно, сильнодействующе. Если я думала о ней, то вспоминала только лицо – в отличие от мужчин, способных складывать все полученные данные о внешности женщины в нечто единое, женщины помнят только детали.
– Я уже устала слушать эту ахинею. Они ещё и пересдают это все по несколько раз, – ругалась она.


Такие разговоры не редкость на кафедре; студентов обычно никто не щадил, обсуждая их за глаза, как собственно и большинство из них не щадило нас тоже. Нервные срывы были не редкостью, но не поддаваться на провокации было целым искусством, которое мне еще только предстояло освоить. Мне часто было жаль ребят, они много не понимали в силу отсутствия жизненного опыта, были вопиюще бестактны… В этой профессии единственный, кто действительно учится – это сам преподаватель, будь то на ошибках или же смирению. Однако грубость переносить было невозможно. Она говорила о многом: о невоспитанности их родителей и об их окружении, и о глупости тоже.


В нашем женском царстве, как ни странно, правил мужчина. Звали его Дмитрий Сергеевич. Он редко пользовался такой резкой лексикой (слова «ахинея» там точно не было), в сплетнях не участвовал, также редко бывал в дурном расположении духа, и на первый взгляд выглядел вообще каким-то размякшим от мощного сосредоточения женской энергии на каждый квадратный метр кафедры. Казалось, дамы воспринимали его как старую, элитную мебель: он есть, венчает собой весь гарнитур, его надо беречь, но с ним при этом никак не взаимодействуют. Но это так казалось. Положение знатного ученого мужа – доктор наук, профессор, заведующий кафедрой все-таки – обычно брало свое.


Он представлял собой идеал в классической системе образования: степень, научные труды, безупречная репутация и такая же незапятнанная академическая честь. Неуважения к себе он терпеть не мог, требовал многого от подчиненных, и имел полное право на это. Судя по всему, за весь свой академический опыт наш завкафедрой успел насмотреться на беспросветных идиотов и непрофессионалов, что уже мало их выносил, поэтому на любую оплошность, непонимание и неповиновение реагировал очень жестко. Комплименты, искренние и не очень, он принимать не умел. Тем не менее, он, при всей своей требовательности, также отдавал очень много: защищал нас от нападок высшего руководства и пытался донести им, что при тех нагрузках, что мы имеем, заниматься наукой не то что времени, физических сил нет; молодняку помогал публиковать статьи в лучших научных журналах и всегда находил время, чтобы помочь с разного рода вопросами, даже во время отпуска. Казалось, что он был единственным, кто хоть во что-то верил. Он был чрезвычайно совестливым и отслеживал все, от документооборота внутри кафедры до запятых в курсовых. Остальные слишком суетились, иногда пренебрегали правилами, но он – никогда. Он четко следовал общепринятым нормам и очень скептически относился к нововведениям, будь то к изменениям в учебной программе или к административным перестановкам. Все же, ему пришлось столкнуться с последним.


Вскоре, на смену классике, стала приходить никого не щадящая современность: SWOT анализ и продвижения, фокус-группы, и – совсем безобразие – платные статьи в ВАК и Scopus. Он этого всего не понимал и не хотел этим заниматься, хотя мы каждый год сталкивались с недобором студентов, то ли от отсутствия рекламы нашего направления, то ли от отсутствия интереса у избалованных абитуриентов, стремящихся к зарабатыванию денег и работе за рубежом, к классическому филологическому образованию, которое он так ценил и которое мало обеспечивало указанные вещи. Спустя некоторое время его место заняла харизматичная доктор наук, активно взявшаяся за развитие и продвижение кафедры по всем направлениям и которая каким-то волшебным образом заставила всех работать по этим фронтам, продемонстрировав блестящие навыки руководителя и сдвинув весь процесс с застоя. Правда, сожаление от смены власти на кафедре так и повисло в воздухе.


Я вырываюсь из цепких рук и указаний, спускаюсь в аудиторию и начинаю пару. Дай бог, чтобы все прошло без потрясений. Я стараюсь увлечь ребят шутками, даю им расслабиться и поговорить о том, что они хотят – все, так или иначе, любят говорить о себе – и при этом начинаю отсчет до конца и рада, что студенты занимают разговорами время от пары, потому что жду возможности выдохнуть и выпить настоящий кофе, ведь скоро откроется уголок с булочками. Но вдруг начинается торопливое постукивание разукрашенных саблеобразных ногтей по экрану телефона. Как китайская пытка каплей воды: действие однообразное и регулярное. Мозг начинает сходить с ума от монотонности звука, и все дремлющие демоны в голове начинают восставать. Добавить еще вакуумную тишину аудитории на фоне, потому что рано или поздно студенты замолкают и начинают выжидать, и твоя злость, как сумасшедшая кошка, начинает готовиться к своему некрасивому прыжку.
– Уберите телефон.


И так бесконечно, круговерть из людей, бумаг, допросов (потому что расспрашивание студентов по-другому и называться не может) и молчания. Скоро последняя пара, и она самая мучительная для меня.


В группе третьекурсников направления прикладной лингвистики царят порядок и послушание, потому что студенты уже научены опытом предыдущих годов обучения. Они тихо слушают и терпеливо отвечают, переспрашивают, тихонько возмущаются, когда есть повод. Мы читаем классику в оригинале: копаемся в деталях, причем иногда в тех, где, вероятно, авторы и не закладывали особого смысла, расшифровываем метафоры, переводим самые сложные куски текста. Но не все так гладко: я в постоянном напряжении, потому что за мной уже который месяц пристально наблюдает пара усталых серо-зеленых глаз.


Это был двадцатиоднолетний студент-хорошист. На первый взгляд некрасивый, с профилем, который не должен быть у молодого лица: уже проглядывался второй подбородок, нос был слишком длинный и с горбинкой, чувственная верхняя губа больше и длиннее нижней, уголки опущены, что придавало парню обиженный вид; нависающие веки над глазами с поволокой делали взгляд печальным. Лоб был постоянно в напряжении, сморщен, будто его обладатель был раздражен или же не понимал, что происходило вокруг. У него была чистая кожа персикового цвета, что редкость среди молодых людей его возраста, и густые темно-каштановые волосы. Он был невысокого роста и сутуловат, но, несмотря на эту неправильность, его было интересно разглядывать. У него был красивый мужской баритон, и он всегда был аккуратно одет и подстрижен, но без фанатизма. Например, раздрай в его записях свидетельствовал о том, что он все-таки самый что ни на есть типичный студент-раздолбай, который слушает, но не слышит. Тем не менее, он здорово отличался от остальных.
Еще я ему нравилась, и не как преподаватель. Такое женщины чувствуют всегда, и, к сожалению, часто это замечают и все остальные. Я, защищая себя от катастрофических последствий, старалась не подавать виду: давала ответить всем по очереди и никого не выделяла.


Хуже было еще то, что он мне тоже нравился. В какой-то момент я сдала себя, а парень это понял. Контакт установился, а счетчик бомбы запустился, и я изо всех сил надеялась, что если она и взорвется, то я не буду при этом присутствовать. Я даже морально готовила себя к разговорам в деканате и на кафедре: «Я ничего не знаю об этом (прим.: неправда). Повода я не давала (полуправда). Мы не контактируем близко со студентом (правда) и общаемся исключительно по учебным вопросам (неправда). Кто виноват, что так получилось? Я ни при чем, а может мне на пары вообще приходить в парандже?» и проч.


Я и правда держалась: отвечала только по поводу курса и контрольных, но молодой человек нашел меня в интернете и легкое общение стало перерастать в нечто близкое. Он мягко спрашивал меня о моих интересах, мы обменивались музыкой, обсуждали кино. У нас, как ни странно, оказалось много общего, и это заставило меня потерять бдительность. Однако страх, что все может зайти слишком далеко и нанести урон моей репутации, подсказывал, что нужно все закончить. Что я и сделала.
– Александр, вообще в соцсетях я не общаюсь со студентами, да и не считаю это правильным… Я думаю, это чересчур, нам нужно прекратить такое общение. Если Вам нужно что-то узнать по поводу пар, пишите на почту, а еще для этого у Вас есть староста.


Ответ заставил себя долго ждать после прочтения: было ясно, что человек разочарован. Спустя несколько часов он ответил:
– Я понял, Валентина Андреевна. Прошу прощения, больше не побеспокою.


Спустя некоторое время я и вовсе закрыла страницу. Нам правда было о чем поговорить, у него был хороший вкус и широкий кругозор, и, что удивительно, у него отсутствовал максимализм суждений, что редкость в его возрасте. Он был мягок, спокоен, рассудителен, без признаков бравады. Чувствовала ли я сожаление? Да. Я уже ступила на путь взаимной симпатии, но испугалась.


 Есть вещи, которые не позволительны. Он это тоже понимал, но что мог поделать человек, возможно, влюбившийся в первый раз в жизни и который – также возможно – близких отношений ни с кем не имел. Взгляд с каждым разом становился все более напряжённым и пристальным, почти злым, будто этим он пытался компенсировать резкий обрыв общения со мной: ведь смотреть он мог на меня сколько угодно, вернее, все те три часа в неделю, что нам выдавались. Мы сталкивались в коридорах, и на его лице расплывалась улыбка, которую он быстро научился уничтожать. Как только я проходила мимо, то чувствовала затылком, что меня тщательно разглядывают.


Я могла тихо попросить убрать эту группу и дать мне другие пары, но я думала, что все под контролем, а лишние перестановки в середине семестра никому особо не нужны. Мне хотелось сбросить с себя это бремя, эту ответственность, которая свалилась на меня, но глубоко внутри я также хотела продолжения. Кажется, что это было нечто близкое the imp of the perverse: содрогаясь перед пропастью, хочется броситься в нее. Это было преступно и даже безбожно: я ни в коем случае не собиралась потакать внутреннему желанию быть провоцирующей – именно не провоцировать, а быть провоцирующей – я должна была отключить женщину, отключить обаяние, отключить все эти токи, которые исходили от меня, и стать полностью обезличенной и холодной. Но почему-то мне это давалось с трудом, что-то было не так. Может, потому что я имела дело не с мальчишкой чуть за двадцать, а все-таки с молодым мужчиной? Ведь мне это неоднократно пытались показать.


На какой-то праздник я получила свежую бордовую розу с маленьким, но плотным бутоном; мне открывали дверь и ждали, когда я выйду первой; когда со мной разговаривали, то подходили почти вплотную, а язык всего тела говорил, чего на самом деле хочет этот человек, но не мог позволить себе об этом заявить. Он стал чаще мыть голову, чистить ботинки, даже стал пользоваться парфюмом, который, правда, ему не шел. Непроизвольно его рука могла протянуться к моей, и только до него доходило, что он переходит грань, резко одергивал ее. Это забавляло и смущало меня – не эта ли искренность тела сбила меня с панталыку? Но видел Бог, мы оба были не рады происходящему.


Порой меня это выматывало и злило: почему эта проблема висит на мне, что я должна с этим делать? Почему это происходит со мной? Когда я рассказала об этом Рожину, своему другу, он все высмеял:
– Видишь, нечего свои шикарные фото в сетях выкладывать, а то скоро уже толпы студентов будет на них …!
Ну как он мог понять, что происходит.


Пара закончилась, и я выхожу из аудитории, стараясь быть спокойной и равнодушной, при этом делая вид, что спешу. Замечаю боль в озабоченном мною лице, но ничего не могу поделать: наоборот, я даже хочу сделать больно и тем самым свести все к концу. Быстром шагом я иду на кафедру, чтобы забрать свои вещи. Перевозбужденная, вызываю такси, потому что хочу избежать долгой возни в общественном транспорте, да и погода не располагает к прогулке или посиделкам у окна в трамвае.


Снова холод, темнота квартиры и ее расслабляющее одиночество – никто тебя не ждет, не хочет задержать разговорами или высказать недовольство. Ты один, предоставлен сам себе. Поначалу пустота тебя резко обволакивает, дает отключиться от суеты и настроений других людей, которые часто оказывались заразными: кто-то разъярен, заводишься и ты; кто-то печален и отравляет этим все вокруг, тебя в том числе. Это происходит независимо от меня: я, как губка, впитываю все вокруг, что даже и не стоит внимания. Затем пустота начинает давить на тебя камнем, и я начинаю искать какой-нибудь источник шума, вроде телевизора или музыки. Выигрывает обычно телевизор: он создает иллюзию присутствия людей, которые в твоем участии совершенно не нуждаются.


Далее все также, только в обратном порядке: душ, где мне надо равным количеством облиться то горячей, то холодной водой; странный и вредный ужин, которую я достаю из микроволновки, когда там встают нечетные числа, а большую часть всей еды часто составляет сладкое и вино; проверка почты и уборка, потому что меня раздражает пыль, крошки, разлетевшиеся по полу волосы, капли и подтеки, несвежее постельное белье, хотя нет, уборка идет сразу после душа или даже до, потому я не могу позволить себе отдохнуть, когда все не так, как надо. Так я еще больше себя выматываю и начинаю злиться от потакания своим нездоровым тревогам и навязчивым мыслям. При этом я должна прикоснуться к каждому косяку и не раз; должна убедиться, что вся обувь стоит ровно и аккуратно, что все выглажено и готово к завтрашнему дню. Я бесконечно раздражена и хочу отдыха от самой себя: этот суетный карнавал из людей, правил, обязательств, навязчивых идей и тщетных тревог кружит, кружит меня, что в конце, обессилев, я сижу, тупо уставившись в монитор компьютера и при этом молюсь, чтобы предстоящая ночь не пугала меня так же сильно, как предыдущие.


Потом может быть внезапный гнев из-за какого-то пустяка – он как тигр, на него нельзя надеть намордник, он топчется, ходит из угла в угол и потом неожиданно бьет лапой, выпуская когти. Ты сам не понимаешь, откуда в тебе столько ярости, хотя еще днем ты был образцом вежливости и интеллигентности. Я сбрасываю с себя домашнюю одежду, ложусь в кровать и реву. В какой момент все испортилось? У нас у всех бывают – и должны быть, иначе ты не узнаешь прелести жизни – «окаянные» дни, но мои затянулись.
Я будто монстр, который прячется у всех на виду и с которым регулярно остаюсь наедине. Наступает ночь, и я знаю, что спать я не смогу.


/Я хочу, чтобы ты забрал всю мою боль, чтобы она повисла на тебе грузом и делала твою жизнь такой же невыносимой, какой она делает мою.
Мы виделись всего пять раз, летом. Но это были долгие, счастливые, робкие встречи. Я представляла, что столько же раз я отдаю себя под удар: первый – мне показалось, что я нашла родную душу; второй – тело стало ныть от желания; третий – начало болеть сердце; четвёртый – эмоции стали выходить из-под контроля, и жертвами становились родные; пятый – от меня прежней не осталось ничего. Только пустота и злоба.
Мне хотелось разбить ему голову и посмотреть, что там внутри, найти ответ на вопрос: «Почему ты не пожалел меня, почему ничего не сказал?»/



Я ворочаюсь на огромной кровати, будто в бреду, в противном мареве между сном и реальностью, и хочу остановить навязчивый голос в голове. У меня начинаются галлюцинации: хищные тени, подло увиливающие от моего взгляда, скачут вокруг моей постели, но они не хотят напасть и убить, они хотят измучить. Я на грани сна и бодрствования, будто заглядываю в мир, в который смотреть не должна; я хватаюсь руками в матрас, пытаюсь закричать, но не могу и от этого прихожу в еще больший ужас. Мне кажется, что я хватаю руками челюсть, пытаясь разжать ее и дать волю крику. Мне кажется, что я начинаю выть. Вокруг меня что-то носится, вращается, и я хватаюсь за это «что-то» с дикой силой и просыпаюсь.


Ночной кошмар, англ. nightmare. Вторая половина слова – корень зла. Согласно этимологическому словарю, это сочетание слов night и mare, где второе есть древнеанглийское обозначение демона, инкуба. Cлово nightmare появляется в «Короле Лире» Шекспира в непривычной ипостаси:


St. Withold footed thrice the 'old.
He met the night-mare and her ninefold,
Bid her alight,
And her troth plight.
And aroint thee, witch, aroint thee!



Пастернак перевел:
Три раза Витольд им грозился святой,
И топал на ведьм и кикимор пятой,
И сбросил их с метел,
И их отохотил
Проказить, прикрывшись ночной темнотой.
Сгинь, ведьма! Сгинь, рассыпься!



“Night-mare” – здесь, вероятно, злая ведьма или дух. В комментариях к тексту указано, что Витольд – это святой, защитник людей от нечистых сил. В мифологии мара – привидение; демон, вызывающий дурные сны... Также слово «кошмар» происходит от французского cauchemar (первый элемент из старофранцузского caucher – «топтать») и снова – в соединении с вышеупомянутым mare.
Мара в очередной раз изволила меня посетить. Иногда интересно давать «телесность» абстрактным феноменам, будто ты видишь проблему в лицо.



Время три часа ночи ровно; простыня подо мной мокрая, и я испытываю жуткий страх. Я включаю свет и телевизор, будто маленький ребенок, а сердце колотится как обезумевший дятел.
Ужас.
Ужас.
Я лежу еще немного, жду, когда сердце угомонится, и не могу пошевелиться. В конце концов я сдаюсь и лучше ничего не могу придумать, как позвонить Рожину. Я знаю, что он тоже не спит, но причина его бессонницы куда романтичнее, чем моя.
Один гудок, и он моментально отвечает:
– Все ли хорошо, прекрасная маркиза?
И я рассыпаюсь в слезах.




2




У меня есть друзья, но их по пальцам пересчитать. Если у человека множество знакомых, и он способен всех увлечь за собой, то он лжец. Самый популярный обычно тот, кто больше всех врет и выдает желаемое за действительное. С одной стороны, я завидую таким, ведь им все двери открыты, и они мастера коммуникации; с другой – они ужасны. Они раздают себя всем и также забирают многое, отчего в итоге истощаются и становятся неприятными, потому что никогда не знаешь, с кем они искренни.


Я думаю, что друзья любого человека становятся концентрацией всех качеств, которые этот человек ценит, но не может найти в себе. Дружбу я представляю в виде расходящихся кругов от брошенного в воду камня: на периферии друзья, с которыми ты видишься редко, но они уже больше десяти лет с тобой и знают тебя как облупленного. Встречи с ними – это ценный и важный момент показать друг другу, что вы живы и здоровы, а если что-то и поменялось, то это принесло только радость. «На периферии» не значит, что они просто есть и терпят пренебрежение, нет – на самом деле они замыкают всю систему твоей жизни и охраняют ее, потому они тебя вырастили и выросли вместе с тобой. Те «круги», что внутри, выстроены на идеалах периферии. Разница только в том, с какой частотой люди этих кругов появляются в жизни.


Круг до периферии – друзья, с которыми связала судьба недавно, и от этого вы и общаетесь больше. Вероятно, вас связывает работа, учеба. То, что актуально сейчас. Они уже не в такой почетной роли, как предыдущие, потому что они не воспитывают тебя. Ты встречаешь их уже сформировавшимся, и они не могут тебя изменить. Вы довольно близки, но дистанция все равно сохраняется: одно время вы звоните друг другу, собираетесь вместе, а потом не общаетесь неделями.


В центре те, которых ты видишь изо дня в день, общаешься даже больше, чем с предыдущими. Как правило, тут один человек. Это самая интенсивная дружба, иногда она на грани настоящей любви. Скорее, центр – это где дружба перерастает в нечто большее, если вы, конечно, это позволите. Здесь человек, который принял тебя таким, какой ты есть сейчас, со всеми твоими болезнями, которые отравляют тебе жизнь, и готов слышать тебя и слушать.


Павел Рожин был в центре моей нелогичной системы дружеских координат. Мои подруги стояли на следующем круге, но любила я их не меньше: я бы хотела взять от каждой по черте, по отличительной особенности. У Иры я бы взяла спокойствие и мудрость, а еще умение держать себя в руках даже в самые тревожные моменты; она была младше меня, но в разы мудрее, чему я не переставала удивляться. Казалось, что она более приспособлена к жизни и куда более цепкая, чем я. От Ани я бы перехватила легкое отношение к жизни, почти плевательское; она не была зациклена на работе, не стеснялась пользоваться мужчинами, как ей вздумается. Анна вообще была для меня воплощением истинной, сокрушительной женственности – такой, от которой мужчины потом не могут оправиться. Хотя она с ней сыграла злую шутку: она влюбилась сама и до определенного момента велась на провокации, но все же справилась с собой.


От Рожина я бы не стала ничего брать; он и так был моим зеркалом. Он напоминал Роберта Мэпплторпа, в точности как его описывала Патти Смит, только более мужественный. К тридцати двум годам у Рожина на лице отпечатались в виде морщин все переживания, серьезные и надуманные. Высокий, атлетического телосложения и с развитой мускулатурой, мечта женщин, молодых и не очень. Волосы – непослушные кудри, которые так и хотелось намотать на палец, растянуть, потом спустить и посмотреть, как они обратно соберутся в темно-русые, почти черные блестящие колечки. Они падали ему на лоб, и он небрежно смахивал их назад своей огромной рукой. Руки, пожалуй, были единственной некрасивой частью его тела: короткие толстые пальцы как обрубки с синяками под ногтями. Рожин вечно обо все стукался из-за плохой координации движений, или же просто в один из неудачных вечеров мог с кем-то подраться. Это не портило общего впечатления от его внешности: Рожин по всем классическим меркам был настоящим красавцем, а еще задирой, бездельником и отшельником.


Лицо как у голливудского актера: почему-то вечно загорелое, даже зимой; небрежная щетина, озорные зелёные глаза – вот уж действительно где можно было найти всех адовых чертей; длинный римский нос, чуть клювом. Но больше всего мне нравились его губы: тонкие, но чувственные. Улыбался он всегда правым уголком рта, будто другая сторона у него была парализована. Рожин-Рожин, Рожин-Рогожин. Было в нем что-то разгульное, цыганское.


Почти каждую неделю он без предупреждения (что мне не нравилось, потому что я не хотела, чтобы у меня дома видели бардак или же меня, ненакрашенную и непричесанную) приходил ко мне домой, часто с крепким алкоголем, заказывал еду, разваливался у меня на постели и мешал мне писать статьи, травя байки про друзей или неудачную игру и ставя пластинки Боуи, любимых Bauhaus с их зловещей песней про Белу Лугоши или что-нибудь джазовое. Иногда он задерживался до глубокой ночи и оставался, тогда я ему стелила либо на полу, либо в гостиной, что ему не нравилось, так как он хотел продолжать разговор.


Мы никогда не притрагивались к друг другу. Нам в голову это не приходило: у нас был негласный договор, что когда кому-то становится скучно или плохо, он приходит к другому, и отговорки не принимаются, но секс в этот договор не включался. Мы действительно были друзьями, и я боялась нарушить эту связь другой, низменной. Если бы мы и решились заняться любовью, то мы оба потеряли бы эту чистоту доверия друг другу. Мы бы стали требовать, качать права. Нет, это было исключено. Да и что выдумывать: мы оба любили других – по крайней мере, мы так думали – и чинно хранили не нужную этим людям верность, потому что были зависимы.


Дружба для меня имеет большую святость, чем романтические отношения с их сексуальной подоплекой. Истинная дружба бескорыстна, в то время как любовь в обезображенном нами смысле напоминает мне торговые отношения: ты – мне, я – тебе, бесконечный отчет и обязательство перед друг другом. В дружбе это, наверное, тоже есть, скажете вы, но здесь я вижу большую отдачу, чем в тех же отношениях. Дружба может закончиться либо постепенным сведением общения на нет, либо ссорой из-за серьезного предательства. Любовь, да, тоже; но ее конец обычно превращается в унизительный цирк с оскорблениями. Сначала вы говорите всем о невероятных чувствах, вы живете вместе, спите, а потом плюете в друг другу душу. Любовь – это параноидальное нечто – можно сыграть, но дружбу вряд ли. Дружба кажется мне…Чище.
…Хотя сказать, что я не думала о чем-то большем, значит солгать. В Рожине была какая-то ядовитая сексуальность, про которую он знал и нагло пользовался.


Ядовитая, потому что было трудно сдержаться от того, чтобы не прикоснуться к его волосам или лицу; взгляд у него был тяжелый, который мне не всегда удавалось выдерживать, и, как бы хорошо я его ни знала, мне всегда казалось, что я не могу понять, о чем он думает, судит ли он меня, жалеет или любит. Иногда он был жесток к женщинам, и меня это пугало. Он пользовался их слабостью, подчинял себе, получал что хотел и уходил, стараясь сделать это мирно, но каждый раз проваливал этот момент. Есть, например, редкий тип мужчин, которые внушают женщинам спокойствие и с которыми, как кажется, хрупкое женское самолюбие не пострадает, если ты ляжешь к ним в постель на одну ночь. Павел же к этому типу не относился.


Если он оставался у меня, то без стеснения раскидывал свои вещи по моей квартире: на развернутой волосатой груди можно было увидеть небольшую татуировку с черепом на фоне игральных карт; на спине огромный шрам, о происхождении которого ничего не было известно, как и об ожоге на тыльной стороне левой руки.
– Ошибки молодости, – смеялся он.


Тело Рожина представлялось мне очень любопытной, красивой, но истрепанной картой его несуразной жизни: все его эмоции четко отпечатывались на лице. Например, крупная морщина на лбу сигналила о болезненных отношениях с женщиной, а морщинки в уголках глаз показывали, что их обладатель очень много смеется, а смеялся он даже неприлично, очень громко, долго и со хрипом, или кривил рожицы в припадке злости, возмущения или радости. Тело было свидетельством его неаккуратности, резкости движений, влияния вредных привычек и, возможно, драк. Вдобавок было хорошо видно, как Паша должен был стареть: щеки ушли бы вниз, превращаясь в брыли, шея стала бы красной, потому что сосуды с трудом справлялись бы с Пашиными алкогольными и табачными нагрузками. Руки бы свесились, срезая ровный квадрат плеч в рыхлый треугольник, появился бы живот и двойной подбородок, а походка стала бы тяжелее и медленнее.


Его жизнь была как открытая книга, но некоторые страницы нужно было разрезать по краю.
– Рожин, у тебя женщина сейчас есть?
Он фирменно ухмыляется, затягивается сигаретой и говорит:
– Женщина – это дорого, Шёлк.


Несмотря на свой неосторожный образ жизни и привычку пробовать все здесь и сейчас, Рожин не позволял себе прыгать в койку к каждой девице, даже если она сама это предлагала, баловаться наркотиками или же заниматься чем-то вопиюще противозаконным. На самом деле, я  никогда не была уверена, что знаю достаточно о нем. Но зато я прекрасно знала, где он брал деньги.


Рожин играл в покер в одном из самых непритязательных кафе города. Ясное дело, недорогой фасад заведения был всего лишь прикрытием. В образовавшийся там покерный клуб попасть «с улицы» было, конечно, нельзя, и Рожин оказался там через знакомых. Ему хватало ума не рассказывать мне, кто приходил в это место, однако с его полунамеков я поняла, что там бывали люди в погонах, известные бизнесмены и местные знаменитости; правда, были еще какие-то фанаты с деньгами, которым было плевать, выиграют они или нет, а еще и просто талантливые ребята, умеющие правильно считать. Рожин входил в последнюю группу: своеобразное применение своему диплому матмеха, полученному лениво и без энтузиазма, он нашел здесь. Играли все друг против друга, а не против заведения.


Меня удивляло, как покер, требующий холодную голову, мог покориться Рожину, который редко мог держать себя в руках. Наверное, ему удавалось неплохо чувствовать людей, просчитывать их действия (чего в жизни он, почему-то, не хотел применять), а также с удивительной точностью он мог высчитывать вероятности, ауты, возможности банка и тем самым рубить всех любителей безлимитного холдема, чем вызывал их гнев и уважение. Бывали и плохие ночи, когда Рожин просчитывался: вероятно, тогда он был не в себе.


Эта история с покером мне совершенно не нравилась: все было как-то нравственно скверно, безобразно из-за жадности и нервозности вовлеченных людей, в точности как описывал Федор Михайлович, но во всем запретном есть сладость, и покер у меня всегда ассоциировался с мужской силой и умом. Мне казалось это безнравственным, но сексуальным.


Так и вижу: Паша и несколько мужчин в темной комнате, где ярким зеленым пятном светится игорный стол. Все окутано дымом от сигарет, за временем, этим главным врагом игроков, никто не наблюдает. Туда-сюда снуют девушки, напоминающие мужчинам, что пора бы уже поесть, «ведь уже пять часов сидите». Пока одна из них это говорит, чья-то крупная волосатая рука шлепает ее по округлым ягодицам. Она, возможно, не будет устраивать скандал, но на ухо нахалу все же прошепчет свою аккуратную угрозу: «Я сейчас позову шефа, и он вышвырнет тебя отсюда, глазом не моргнув». И все идет своим чередом.


В этой сфере были свои правила и законы: например, если игрокам не нравился кто-то, они могли его запросто уничтожить, а именно всей компанией, сдружившейся ради такого на время. Они обставляли несчастного так, что он потом и не приходил вовсе, что и было нужно. Женщинам вход был запрещен; иногда игроки приводили жен, но не любовниц, потому что нужно было, чтобы человек был очень близок. Чужаков любого сорта не принимали. Так, я ни разу не была в этом клубе, да и очень боялась этого. И идти туда означало потакать опасному развлечению Паши.


Тем не менее, я невольно вертелась во всем этом, что даже некоторые словечки от него подхватила: например, затяжная полоса неудач в покере называется даунсвинг. Ты можешь играть очень слаженно, но тебе все равно не будет везти по воле случая. Были еще какие-то блайды, баттоны, флопы, в общем, весь этот rocket science, в который я никак не могла вникнуть.
А бывало еще и так:
– Валя, у меня проблемы.
– Что случилось?
– Короче, я проигрался. Много денег, просто...
– Сколько?
– Много, Валя, говорю же, страшно даже называть!
Что я должна была ответить на такое? Посочувствовать? Денег одолжить? Ан-нет, Рожин однажды попросил у меня в долг, но я отказала, за что он потом долго меня благодарил. Да и все равно у меня не было тех сумм, которыми они жонглировали у себя в клубе. Но было совершенно точно, что я хочу убедиться в одной вещи.
– Паша, чем это тебе грозит? Как отдавать?
–  Я не знаю, но точно через недельку-две ко мне придут парни из Гестапо! – орет он, кажется, в машине.
– Паша, чем это тебе грозит?..


Молчит. Мы оба знаем, чем. Ситуация не новая: я кричу на него, потом он где-то находит деньги (вероятно, также выигрывает), отдает их, играет дальше.
Здесь я ссылаюсь только на то, что знаю сама. Спустя время мне проще смотреть на некоторые события, будто я стою в стороне и изучаю свои воспоминания по тем крупицам, что память мне жалостливо дает. Когда ты в центре всего, перспектива ограничена, на самом деле.


Паша балансировал между двумя состояниями. Он считал себя почти профессиональным покеристом, ведь помимо игровых посиделок, он много тренировался, проводя свободное время за разбором задач и анализом своих промахов, хотя в турнирах и соревнованиях он не участвовал («мне лень, возни много, да и внимания много привлекаешь»).


Еще ранее, до всего, он говорил, что у него четкий распорядок дня, где есть время для спорта, отдыха, тренировок с покерным софтом и, собственно, для самого покера. Он не делал ставок в букмекерских конторах и не сидел за игровыми автоматами («…Это скучно и тупо. Развлечение для слабохарактерных»). Он также говорил, что знает границы дозволенного и четко их соблюдает, и что выделяет для игры небольшой бюджет, а с крупными ставками имеет дело довольно редко. Но, вероятно, с появлением той женщины в его жизни, которая поначалу сама не понимала, какое разрушение несет с собой в его и без того шаткую стабильность, Павел оказался одной ногой почти в могиле – то есть в нездоровой зависимости от игры.


Да, сейчас я могу с уверенностью заявить, что так оно и было. Все было из-за женщины. Потом она уже потеряла свое романтическое значение в этой истории и стала оправданием его ошибок и мании, которая перечеркнула спортивный интерес к игре. Мечты о «нормальной» жизни, которая включала в себя «взрослые» и адекватные вещи: покупку квартиры, упитанный депозит в банке и, может быть, создание семьи – все это он умудрился потерять из-за нее, не успев обрести. Из-за нее он перестал контролировать эмоции; сон стал прерывистым и не давал необходимого отдыха телу и разуму; его внимательность, как зверек, которого и без того приходилось постоянно укрощать, стала его подводить. Это было катастрофой. Катастрофой именно потому, что Рожин играл в покер лично, а не перед экраном компьютера как это делали многие.


В покере лицом к лицу с оппонентами нужно владеть чувствами. В живой игре нельзя бубнить себе под нос, проговаривать ходы вслух и агрессивно вести себя за столом. Мало того, трясущиеся руки, учащенное сердцебиение и дыхание, глаза, увлаженные под влиянием адреналина – все это позволяло читать тебя как открытую книгу. Добавить к этому мужской стыд за дурно сыгранную линию, например…Покер вживую – испытание для настоящих мужчин на прочность. Рожин гордился тем, что выбрал именно такую игру, но с появлением той женщины весь процесс становился для него только опаснее. Он терял концентрацию на слабых местах оппонентов, его аналитические способности и умение менять стратегию на ходу также страдали.


…И самое главное: любая игра на деньги (за исключением некоторых территорий; были времена, когда Рожин ездил и туда тоже – «в отпуск») и  посещение подпольных клубов были запрещены. Но ему нравились запреты. В отношениях с Оксаной – так звали ту женщину – он получал тот же адреналин. А она, к слову, его деньги и внимание. Яркий пример стандартных симбиотических отношений. Правда, возникал парадокс: в покере нужна холодная голова, но экстремальные ощущения здесь неизбежны и, в свою очередь, они также могут навредить игре; вдобавок, Рожин, понимая всю опасность своего безрассудства, все равно пускался во все тяжкие. Кажется, что постоянный стресс и был его целью.


В конце концов в человеке есть нечто протестное. Постоянные дисциплина и правила могут наскучить, и мы начинаем искать способ показать жизни средний палец. И покер, прежде всего, есть воплощение риска.


Почему Рожин еще держался на плаву и не влезал первое время в долги? Наверное, ему просто везло. Кроме того, играл он все-таки со знанием дела и часто против «конченых идиотов», отсюда и был его полуперманентный апсвинг.

 
Вскоре взаимоотношения с Оксаной стали ухудшаться – будто и без того не было плохо – и Паша стал относиться еще более халатно и к игре, и к самому себе. Алкоголь и секс со временем все больше расстраивали игровой механизм в его мозгу, и он начал терять статус первоклассного покериста.  Рожин оказался в ловушке: импульсивный и беспокойный по натуре, он шел в покер за своеобразной психологической стабильностью. Но с появлением Оксаны покер превратился для него в способ самоуничтожения. 


Я не увидела начало его болезни. Оглядываясь, я понимаю, что именно тогда он стал ко мне ближе. Возможно, я была единственной из его окружения, кто не был вовлечен в игру, и он считал, что я могу оценить многое с простой точки зрения наблюдателя.
«Терминальная» стадия лудомании означает, что игроман теряет представление о том, что ценно в его жизни. Но мне казалось, что это было не про него, или до этого еще не дошло. Он прекрасно помнил про меня, про свою одинокую мать, которую очень любил и которой предусмотрительно ничего не рассказывал, он был сосредоточен на Оксане, но, опять же – не были ли его регулярные обвинения в ее безразличии и холодности его собственным пренебрежением к ней? Где была развивающаяся зависимость, а где скрытая агрессия по отношению к Оксане?


Он общался со всеми, смеялся, пил, играл со многими, но близко никого не подпускал. Близких друзей у него было всего пару человек: я и старый друг со студенческих времен, какой-то хиленький программист, типичный очкарик; что между ними было общего, для меня до сих пор загадка. Дружил он с нами по отдельности, с очкариком я встречалась всего раз, да и то случайно.


Рожин с компанией знакомых и картежников был крикливый рубаха-парень, с очкариком – тихим собеседником, даже жестикулировал мало, со мной сочетал две первые ипостаси, как мне казалось. Но иногда я думала, что плохо знаю, какой он настоящий. Он всегда защищал это ото всех.


Были моменты, когда я видела его "истинное" лицо: его внутренняя надломленность проявлялась, когда он когда пытался запить стресс или говорил об Оксане. Мы и подружились на фоне общих неудач на личном фронте. Паша начал флиртовать со мной в одной из популярных соцсетей («У тебя был такой шикарный бюст на фото, я не мог устоять (смех)! Ну что ты фыркаешь, мы же по внешности людей встречаем»), перекрыть таким образом душевную рану, но в итоге мы поняли, что из этого ничего не выйдет: я была в таком же состоянии, что и он, и не могла позволить собой пользоваться. Тем не менее, мы нашли общий язык очень быстро и без затруднений; оказалось, и спать не нужно для того, чтобы найти человека, который будет облегчать твое одиночество. Здесь, наверное, стоило бы поблагодарить тех, из-за кого мы так страдали и из-за которых в результате встретились.


Мы могли вместе пить, болтать, не давая другому и слова вставить, а могли просто молча идти или ехать. Рожин не донимал меня вопросами, почему меня такое грустное лицо, почему я ничего не рассказываю, просто терпеливо и понимающе поддерживал тишину. Мы понимали друг друга, а нужно ли более?


Мама, правда, ему не доверяла. В первый раз, когда мы собрались ехать в другой город на его машине, я познакомила их, пытаясь заверить ее, что не собираюсь безумствовать, да и еще непонятно с кем.
- Дочь, ты с ним аккуратнее...
- Давайте я вам паспорт свой оставлю? Я привезу ее в целости и сохранности! – как всегда эмоционально отвечал Рожин.
Хотя, на самом деле, я с ним всегда была в безопасности.


Мне еще нравилось ухаживать за этим большим и взрывным ребенком. Если он напивался, то я приходила к нему, прибиралась, готовила обед, когда его мать была на работе, тащила в душ и меняла постельное белье. Он мылся, ел и снова заваливался спать. Я закрывала дверь и уходила, а позже вечером писала ему, надеясь узнать, очнулся ли он. Рожин отвечал мне той же заботой. 
Наши дни рождения мы праздновали вместе и часто без особого размаха – просто ехали под аккомпанемент рок-н-ролльных композиций ужинать или гулять. Я подсадила Рожина на нью-вейв, прогрессив и глэм рок, что когда он приходил ко мне, первым делом включал проигрыватель с пластинками, и, в отличие от меня, соседей он не щадил. Но часто мы ехали, и я Рожину рассказывала, о чем поет солист. Про “In Your Room” вестников моды он сказал очень точно:
- Это просто крик души, а не песня. Хочется стонать и плакать одновременно.
Главное, она была про наши проблемы.


Про Оксану я знала достаточно, чтобы составить свое мнение о ней, и, как оказалось, вполне правдивое. Оксана Анчелевская – про себя я называла ее Иезавель: уж очень она казалась мне порочной, гиперсексуальной – светло-рыжая дамочка с большими круглыми глазами и надутыми блестящими губами. Она была невысокой и склонной к полноте, но это делало чувственной и аппетитной. Еще она была весьма эффектной: мне нравились ее руки с длинными пальцами и острыми овальными ногтями, обвешанные золотыми кольцами и браслетами. Она редко носила брюки; вся одежда была обтягивающей, даже аляповатой, но, как ни странно, ее это также не портило. Взгляд у нее был нахальный, а смех как гром: она резко запрокидывала голову назад, зажмурив глаза, и обнажала свои ровные белые зубы. В такие моменты Рожин от нее глаз оторвать не мог. Ведь нет ничего притягательного в серой мыши, которая даже пошевелиться боится. Роскошнее выглядит та, кто демонстрирует свои эмоции открыто и легко.


Несмотря на мои «хвалебные» замечания о ней, не могу сказать, что я была в восторге от ее женского естества. Тут снова сыграл мой снобизм. Оксана была грубоватой, резкой в общении. Вещи ее были неухоженными: например, у нее был прекрасный шерстяной жакет с меховым воротником, подчеркивающий полный бюст, но он уже весь скатался и терял вид; стоптанные каблуки, нитки, торчащие из швов ее юбок – меня это все раздражало. В ее доме я была лишь однажды, когда мы с ней вдвоем пытались уложить спать пьяного Пашу, и там был бардак: вещи, вероятно, ожидавшие глажки годами, были свалены на стуле в гостиной, и все было каким-то темным, несвежим, непроветренным, пыльным. Везде было запустение: в ее доме, в ее внешнем виде, в ее голове. Но почему-то Рожин был на ней зациклен, как и на всем, во что был вовлечен, а это «все» было вредным, губительным.


Тем не менее, я немного побаивалась ее, а вообще мы на дух друг друга не переносили: она вечно делала вид, будто меня не существует, меня же так и тянуло съязвить в ее адрес. Впрочем, Рожину хватало ума нас лбами не сталкивать. Мне она казалась дьяволицей, охотницей за лучшей жизнью, ведь она постоянно вытягивала деньги из Рожина; если же он был на мели, она резко исчезала, терзая его своим молчанием и заставляя его ревновать, что было не очень приятным зрелищем. Я видела его лицо в такие моменты: ревность медленно убивала его улыбку, заливала глаза хищным блеском, ломала брови и лоб в агрессивные зигзаги. По лицу проскальзывала тень, которую стоит только один раз увидеть, и сразу понимаешь: темная сторона Рожина вышла наружу. Он был страшен и опасен – разрушительная машина, ломающая все на своем пути. В злобе он начинал грубить всем, друзьям, своей матери; все становились виноваты в том, что Иезавель решила расставить приоритеты в свою пользу и бросить его – в очередной раз. Рожин это понимал, но что ты можешь поделать, когда эмоции переполняют, дергают за обезумевшие нервы.


Паша увидел ее в каком-то ресторане, у нее был день рождения. Он просто подошел и познакомился. Все просто.
А последствия тяжелые, и их все никак не разгрести.
– Ты любишь ее?
– Не знаю, Шелк. Один день тебе кажется, что ты голову за человека положишь, в другой - что тебе совершенно все равно. Наверное, нет. Я не особо пытался ее вернуть. Я просто не могу понять, почему не я… Видишь эту огромную морщину на лбу? Это все она.


Прекрасный горизонтальный излом. Но он, конечно, лукавит.
– Я думал, все будет легко, как у всех нормальных людей. Думал, что мы будем жить вместе. А как-то утром она бац, и говорит: «Я тебя больше не люблю, мне надо идти дальше», и всякую чушь, прям за день до того, как съехаться. Ну, окей. Я ж думал, что ей хорошо, что ее все устраивает. А оказалось – показалось!.. Ну и пускай катится.


Ничего себе. Мне даже стало неприятно с ним сидеть рядом после этих слов. С другой стороны, это была его защитная реакция: я вам не нужен – вы мне, значит, тоже. Потом он добавляет:
– Меня больше всего бесит мысль о том, что она с кем-то спит. Ее тело – это мой храм, только я туда должен заходить.


Правда, а любовь ли это? Что мы, оба задыхаемся в собственной значимости и гордыне? Но все же, чем мы не угодили? Чем те, другие, оказались лучше? "Почему не я?" – это не желание вернуть человека или вызвать жалость, это желание получить ответ на болезненный вопрос. В конце концов, мы все имеем право на объяснение. Знание – разрушительная и вместе с тем необходимая причина нашего существования. Мы нуждаемся в ответах, только и всего, даже если они знаменуют конец всему.
…Знаете, что еще ужасно? Тебя могут и правда любить, но это не значит, что именно тебя и выберут.


Принято считать, что ревность – низменное чувство, показывающее неуверенность в себе. Но кто это придумал? Что если ревность – это желание показать свою уверенность в том, что кто-то или что-то принадлежит тебе? Почему тот же Паша должен терпеть, что его женщиной кто-то пользуется?.. Только вот она не считала, что на нее могут заявлять свои права.


И ревность бывает разной. Я рассталась со своим первым мужчиной очень некрасиво; все дело было в его тупом упрямстве и моей неустойчивой психике. Я не думаю, что в действительности любила его, но я привыкла, что любили меня. Осознание, что кто-то заходит в его квартиру в такой же роли, в которой была я, что он планирует те же маршруты прогулок, что он делится в эйфории той же музыкой, что и со мной когда-то, било по моему самолюбию. Не более того. Я чувствовала свою вину за резкие слова и истерики, за равнодушие. Порой мне казалось, что затянувшееся на годы одиночество есть расплата за мое отношение к человеку, который искренне верил, что будет со мной всегда, и искренне думал, что делает все правильно.


Мне хотелось быть единственной, которая манипулировала бы чувствами и на самом деле отравляла бы существование человека, а не доставляла ему радость. Болезненной комбинацией из чувства собственной «особости» и постоянного отказа от принятия любви, которой меня вполне щедро одаривали, для того, чтобы мне давали еще и еще, я буквально выпила из бывшего любовника все соки. Мы всегда делаем больно близким, а с чужими людьми мы такого себе не позволяем. Именно потому что они чужие.
В последний раз, когда я его видела, он был худой, бледный и со злым лицом. Когда мы познакомились, он был розовощёким парнишкой с яркими глазами, взахлёб рассказывающим всякие истории про университет или работу. Сейчас он вроде бы вполне счастлив, но чужое счастье, в котором вы уже не участвуете, вызывает только досаду – опять же, только от того, что перед вами уже не стоят на коленях и не будут.


Правда, его пассия сейчас изнывает от уже своего особого вида  ревности, от тупой злобы и полузависти к бывшей девушке, которую она никогда не видела в лицо. Ну и пусть. Пусть ей будет мучительно интересен мой выбор; пусть ей будет тошно от любопытства, почему я решила выбрать одиночество, а не его – уже ее бойфренда.
Что ж, признаться во всем самой себе, что я сейчас рассказала, означает увидеть своего монстра воочию. Думаю, и вы его увидели.


Сейчас я понимаю, что никогда никого не любила по-настоящему.  Я даже не знаю, каково это. Почему любовь ставят рядом с жертвенностью, со смирением? «Если ты любишь, то отпусти». Почему так? И ведь это возвышенное чувство заполняет все пространство вокруг: мы говорим о любви к себе, к своему труду, к близким, к детям, хотя, зачастую, мы и здесь оказываемся бездеятельны.


Я не понимаю всего этого и считаю, в этом моя большая трагедия. Я, к своему сожалению, пуста. Я только уничтожаю все вокруг и порождаю злое: словами, действием и бездействием тоже, и делаю это сознательно. Я понимаю, что так сильно замкнулась в себе, в своем мирке, что забыла про настоящие эмоции. Все на этом свете достойно, чтобы это пережили, но только не равнодушие.
Это осознание пришло не сразу. За все приходит расплата, верно? Жизнь преподала урок простым способом, столкнув меня с человеком, который был также пуст и жесток.



/Прошлое помнишь большими, схематичными эпизодами; детали не захватываются памятью. Оно и к лучшему: представь, ты помнишь каждую неудачную шутку, неуместный смех, взгляды и прочее. Самоубийств было бы еще больше.
Но я хорошо помню твое лицо. Бледное, почти белое, чистое. Черные, слишком густые ресницы, почти как у девушки. Кустом собравшись вокруг таких же темных глаз, они создавали недоверчивый, близорукий прищур. Губы, очерченные сердечком. Вместе с этими женственными особенностями лица, в глаза бросался твои четкие скулы и длинный, острый нос, который в профиль выглядел идеально ровным треугольником. Эта странная композиция придавала тебе одновременно мягкость, мужественность и трагичность.
Красивый парень, но совершенно не в моем вкусе. Твоя красота слишком банальна. Типичный высокий рост, типичная щетина, типичное, слишком правильное, симметричное лицо. Девушкам – нет, девочкам – такие очень нравятся. Каждая считала, что может тебя заполучить или же верила, что нашла настоящую любовь.
Ты был очень странный. Холодный, замученный своими страхами. Молчаливый, и все думали, что хранишь какой-то секрет, какую-то боль внутри; женщины считали, что могут тебя утешить, излечить. Но твое молчание только угнетало, оно было хуже самой изматывающей ссоры. На самом деле, тебе и правда нечего было сказать. Может, ты и был пустым, бесхребетным. В жизни ты был временным постояльцем, потому что все откладывал на потом: работу, друзей, объяснения, извинения.
 Ты был похож на паука. Долго выжидаешь; в компании нелюдим, но только подаешь голос и сразу же становишься предметом обсуждения или раздражения. Тебя часто долго не видно и не слышно в водовороте жизни, но потом неожиданно ты можешь предпринять что-то экстраординарное для тебя самого, например, спутаться с женщиной сомнительного образа жизни и профессии, и это при всей твоей брезгливости! И все начинают тебя обсуждать, судить./




***



Мы часто пишем или звоним друзьям, когда нам плохо. Но с Пашей я хотела делиться и радостью тоже. Правда, ее было несколько меньше. В любом случае, мы всегда шли друг другу на помощь. Вот сейчас, меня трясет от кошмара, но я вылезаю из постели, потому Рожин уже едет ко мне. Он напуган, но ему не в новинку слышать мои ночные рыдания.


Спустя несколько минут я вижу его в окне, в свете фонаря и фар автомобилей. Мальчик мой хороший: опять холодно одет, все нараспашку; изо рта пар на несколько метров вперед – ходячая печка. Он был такой во всем, распахнутый, эмоциональный, не терпящий полумер. И при этом в нем была какая-то конечность, фатальность.
Было приятным то, что я слышала его топот в подъезде. Появлялось приятное волнение, что сейчас влетит в дверь этот большой и неотесанный сорванец и будет шуметь, лишь бы я забылась. Я всегда была рада видеть Пашу, и, надеюсь, это было взаимно, ведь я все время боялась, а вдруг я ему надоела со своим нытьем? Что если он из чувства дружеского долга приезжает ко мне, утешает меня? Что если он за глаза говорит обо мне, что я ужасна и раздражаю его? Я никогда ни в чем не была уверена, даже вот так, настолько.
И вот пугающие, но долгожданные удары в дверь.
- Шёлк!! – ревет Паша за дверью.


Мне нравилось это прозвище; оно позволяло мне сбалансировать мои увесистые имя и фамилию, да и быть проще: для врачей, курьеров, полицейских и других людей повседневности я была Валентина Шелкотникова, для студентов и коллег - Валентина Андреевна, для родственников - Валюша, а для Паши - Шёлк. В этом прозвище было ещё что-то заговорщическое, словно я бандит; меня это забавляло. Это как раскрывать свёрток: после того, как люди слышали эту кличку, им сразу становилось интересно мое полное имя. Иногда оно их удивляло, и их можно было понять: слишком длинное, слишком старомодное, какое-то советское.  А вот Шёлк – нечто гладкое, быстрое, скользящее. Выбирай маску.


- Ну-ка, кто там тебя во сне пугал, показывай! Сейчас всех демонов разгоним и надерем им кое-что... Слушай, может бросишь уже свой универ, а? Рванем в бар, напьемся и будет колесить по центру ночью. Таким красоткам надо себя показывать, а не с книжками дома сидеть… Валя, так нельзя. У меня сердце разрывается, когда ты такая.


Вот мы стоим, обнявшись, в коридоре, Рожин смахивает весь ужас ночи своими присказками, шутками, смехом. Он, с мороза, весь холодный, сердце колотится; от него приятно пахнет улицей, сигаретами. Моя память хранит множество таких запахов. Я обнимаю его, под руками чувствую гладкость и холод его коричневого кожаного пальто; Рожин вечно одет не по погоде («Ну я же в машине все время»). Но пальто ему очень шло: затертое, потемневшее на локтях, растрескавшееся на краях – яркая характеристика его обладателя. Я же, в халате, теплая и трясущаяся от слез и озноба, уткнулась ему в плечо и думаю о том, какая я все-таки отвратительная.


Времени уже пятый час утра, и мы идем на кухню пить чай и остатки виски, заждавшиеся Рожина с его последнего прихода. В основном говорит он, а я всегда слушаю, и он с благодарностью это принимает. Постепенно я расслабляюсь и чувствую, что хочу спать; мы перемещаемся в мою комнату, чтобы лечь наконец в кровать, в которой будто в бреду валялся больной. Я ложусь справа, Рожин слева, прямо в одежде, и он что-то рассказывает про неудачный перегон машины из города в Москву. Я даже пересказать ее не могу: каждый раз, когда я пытаюсь это сделать, любая Пашина история теряет свою прелесть и не кажется такой же смешной и захватывающей. Меня накрывает дремота, глаза уже трудно держать открытыми, а в Рожине столько энергии, что он не знает, куда ее деть, и поэтому он без конца ерзает и восклицает. Правда, его батарейка тоже садится, и мы оба засыпаем.
- Валь, сколько времени?
- Почти шесть.
- А когда тебе вставать?
- Часа через два.
- Ох, ну и работка у тебя. Вставать в такую рань.
- А у тебя ее вообще нет! И дома тоже! – смеюсь я.
- Шшш! Я у матушки прописан, есть у меня дом!! - смеется он в голос. – Видишь, я и сплю лучше тебя.
Пауза. Я уже почти заснула, как слышу сквозь сон следующее:
- Окс звонила.
- Что?..
- Окс звонила.
Такое вот краткое, простое предложение. Паша всегда ими пользовался, когда говорил об Оксане. Они предвестники трагедии. Мол, сама догадайся, зачем она мне звонила, да ты и так все сама знаешь, опять она будет меня мучить, а я буду из-за нее крушить все вокруг.
- Что ей надо опять?


Рожин тяжело вздохнул. Все он прекрасно понимал. Понимал, что не нужен своей женщине, и что она появляется только тогда, когда ей чего-то захотелось. Когда я думала о любви в их отношениях, то представляла кошелек.

 
Хотя эту рыжую шельму все же влекло к Рожину, и пусть это была только лишь похоть или жадность, хотя я не знаю, что на самом деле было в ее голове – она тоже была в зависимости. Мало того, она прекрасно знала, что ее любят. Парадоксально, но мы часто относимся презрительно к тем, кто нас любит: мы не выносим слепого раболепства и мольбы, бесцензурных высказываний о любви, хотя только этого и ждем. При этом, где-то внутри себя мы также понимаем, что мы имеем власть над любящим человеком и уже не хотим ее лишаться. В случае проблем, Иезавель всегда знала, к кому пойдет, потому что была уверена, что от нее не отвернутся.


Все так предсказуемо. Есть мужчина, который любит и идет на поводу, и есть женщина, которая позволяет себя любить и получает определенную выгоду, как правило, финансовую. Обычно такие союзы могут, в лучшем случае, закончиться и правда неплохо: женитьбой, например. Женщина привыкает к тому, что ее боготворят, выходит замуж; мужчина счастливо думает, что ему удалось затащить добычу в свою пещеру. Женщины по натуре приспособленцы, они могут выйти за нелюбимого, если чувствуют в нем опору, а мужчины женятся, потому что и правда любят. С нелюбимыми женщинами они, как правило, поступают жестко и не скрывают своего пренебрежения, а те в свою очередь могут скрыть эмоции или, в конце концов, привыкнуть.


Но есть и печальные случаи, когда мужчина женится на удобной для него женщине, чтобы перекрыть чувства и воспоминания о другой. В таком случае жене не позавидуешь, но, так или иначе, мы сами выбираем себе пару, и виноватых, кроме нее самой, здесь быть не может. Либо есть браки, где оба просто друг к другу привыкли: обычное сожительство превращается в нечто официальное, а счастливы эти люди или нет, уже другой вопрос.


Что касается этих двоих, о которых я рассказываю, брака здесь точно не намечалось, но как-то эта история должна была продолжиться или закончиться. Но как?.. Все это можно было наблюдать с интересом, как будто смотришь кино про токсичную любовь, но ужаснее всего было то, что Оксана почти принуждала Рожина играть. Она могла раздражать его душу, доить его кошелек, ведь в этом нет поистине ничего смертельного – все мы это делаем друг с другом – но игровая зависимость Паши стала набирать ужасающие обороты. Она загоняла его во тьму; он практически не спал, иногда несколько дней подряд не ел, только пил. Он был как маятник между куражом и гордыней суперзвезды и темной бездной отчаяния и чрезмерности.


Я подозреваю, принуждение не было буквальным, но однажды ей нужны были деньги, чтобы расплатиться с долгами, и она попросила Рожина сыграть и, таким образом, влезть уже в свои собственные. Ну какое ей было дело до его личных проблем. Все это делалось с безразличием маньяка: во взгляде Иезавель было то, что вроде бы не должно вызывать каких-либо эмоций, потому что само по себе ничего не выражает, из-за этого меня так и тянуло разбить ее наглое лицо - равнодушие. Мне хотелось ее разбудить, встряхнуть и заорать: «Что у тебя на уме, рыжая ты дура?! Ты же разрушаешь его жизнь, остановись!». Она была как солитер, как пиявка; она высасывала из Рожина все соки. Была ли она такая же со всеми или только лишь с ним? Неужели презрение было настолько сильным?


Я была не лучше. Я не шла к ней с проповедями а-ля «а не отстать ли тебе от Паши» и не лезла к самому Рожину, потому что считала, что прав на раздачу советов я не имею, и ими вымощена дорога в ад. Но если я злилась, то развязывала язык и выкладывала все, что думала. Это было редко, но мощно, со всем ядом, что скопился за долгий период моих пассивных наблюдений и молчания. Я знала, что Рожин слушает и слышит меня, но мы так любили страдать, будто в этом и правда был смысл жизни, что ничего в итоге не менялось. А еще эта гадкая надежда, что может быть, все наладится, и попытки заполучить любовь в ответ не будут тщетными. Думаю, так Паша про себя и рассуждал. Он был фаталистом; совершенно не думал о будущем, вся его жизнь была в текущих событиях и страстях. Человек без планов, без стремлений, которые нам навязывает общество, и без особых амбиций. Жизнь успела его утомить, и он просто жил, здесь и сейчас. Человек без будущего. С Оксаной он замер в одной точке и то тихо тлел, то разгорался как костер.


Я писала ранее, что попрошайничество Оксаны было для Рожина всего лишь поводом пойти играть…Из-за требовательности жизни, ставить свои собственные цели было малопритягательно для него, как и для многих других, потому что это означало упущенное время, убитое здоровье, истощение сил. Но без цели жить нельзя, и так игра создавала ему иллюзию ее существования и вытесняла болезненные чувства к женщине. Она давала ему деньги, и время, проведенное с картами, только мчалось, и, что ни вечер – маленький праздник и, вместе с тем, маленькое убийство себя. Его удовлетворяла созданная им реальность, где он быстро решал вопросы и быстро реализовывался, и этот неправильный, разрушительный комфорт здорово удерживал его.
Покер он считал ответственной работой. Выигрыш был заработком, а проигрыш – неудачным вложением денег. Но я знала, что он был обыкновенным вором. Он же ничего не создавал, не приносил блага обществу. Он только брал. И не он контролировал процесс, а его зависимость – именно она руководила его решениями, стесняла его рамками и не давала настоящей свободы. Если копать глубже, все это следствие слабости Рожина и даже его инфантильности…При всей своей мужественности, житейской мудрости и внешнем отсутствии комплексов, Рожин иногда поражал наивностью, неумением прогнозировать последствия поступков и бегством от ответственности.


Часто еще думаю, что на его становлении сказалось отсутствие отца. Когда умер мой папа, я сначала не поняла реакции Рожина: он меня жалел, утешал, но все возможные разговоры на тему потерь нам не удавались – Паша просто не понимал, каково это. Отсутствие мужской модели в его семьи было нормой, и, наверное, он где-то внутри себя верил, что все в мире вращается только вокруг материнской оси. Я это замечала по многим людям, которые рано лишились родителей: поневоле они не могли развить правильного представления о семье, не имели возможности видеть мужской и женский взгляд на жизнь и их разницу, и у них также могли быть проблемы с противоположным полом. Самое дурацкое, что они не были виноваты, но жертвами этой проблемы оставались всю свою жизнь.


Почему мы с ним дружили тогда, я ведь наоборот не ценила такой образ жизни и старалась придать смысл всему, что происходило. Почему не пыталась его образумить? Ведь настоящие друзья существуют не для похвальбы, а для того, чтобы указывать на ошибки и помогать их исправить. Но я была такая же, как он, разве что стесненная общественным мнением. Иногда я думала, что если и случится беда с ним, то я смогу ему помочь, потому что все вокруг только и делали, что потребляли его эмоции, его смех, его деревянную, но все же доброту, его деньги. Я хотела, чтобы он был жив и здоров, хотела слышать, как он с грохотом стучится в мою дверь. Я все время боялась чего-то: ведь этот тридцатидвухлетний ребенок, этот обормот, эмоциональный, демонстрирующий весь свой тестостерон где ни попадя, иногда еще и не очень умный, мог натворить дел.
- Она приглашала на день рождения. Какая-то компашка собирается у нее дома, - вяло ответил он.
- За твой счет опять?.. Слушай, в прошлый раз вроде все скандалом закончилось, забыл?
Было дело. Тогда, как он мне в истерике рассказывал, эта жадная женщина опять крутила ему нервы и флиртовала с каким-то слизняком. Он не выдержал и, как я поняла из его бессвязной речи, он схватил ее за шею и кричал на нее, пока она не разрыдалась. Да что там. Мы даже иногда смерти желаем тем, кого любим; делаем больно, потому что нам не все равно.
- Нет, не забыл. Наверное, не пойду. Не знаю. Может, вместе?
- Ну она меня точно не звала, что за чушь. Она меня терпеть не может, да и я не удержусь от подколов в ее сторону.
- Мда, ты можешь.
Эта мерзавка еще позволяла себе ревновать Рожина ко мне. Она не любила, когда власть уходила из ее загребущих рук.
На этом все заканчивается, и мы оба засыпаем.




***



Я просыпаюсь обычно разбитой и с головой, кишащей мутными мыслями. Иногда бывает настолько плохо, что в полудреме думаю, не умереть ли: настолько не хватает смелости начать новый день. Но надо вытаскивать себя из бредового сна, потому что надо помогать матери, оплачивать счета, выполнять свои обязанности.
По утрам после мучительного сонного паралича трудно на себя смотреть: лицо мятое, распухшее от слез, глазные сосуды порваны, мешки под глазами, которые и без того навечно поселились на твоем лице из-за того, что постоянно ревешь и редко дышишь свежим воздухом, увеличились и совсем не красят. Хотя слезы несут очищение: после них, как после грозы, ты чувствуешь себя более свободным, потому что весь поток негативных эмоций выплеснут; внутри тебя тишина, ведь внутренняя буря улажена. Ты вымотан, но это приятно, потому что можешь быстро провалиться в сон. Утром последствия можно сгладить.


 Ты лезешь в душ, злишься, что вода долго не нагревается, но потом с головой встаешь под горячую струю – как я ни старалась приучить себя к контрастному душу и вообще к более разумному выбору температуры, так и не перестала в ледяные восемь утра (а иногда и в шесть тридцать) варить себя под кипятком. Моешься обычно на ощупь, окутанный вредным для сосудов паром, и не включая свет, потому что больно глазам. Потом кофе и никакой еды, она просто не лезет. Пока ждешь закипающую турку, пытаешься размять плечи, похрустеть застывшими костями. Время идет, и надо будить Рожина.


Оказалось, что он уже не спал, а почувствовав аромат кофе, подал голос:
- Валяяя!.. Что, уже пора уматывать?
- Будешь завтракать? В душ пойдешь?
- Нет. Дай кофе только.
- В этой большой бадье?
- Да не надо, я только хлебнуть по-быстрому. Ты как вообще? Тебя подвезти?
- Я ничего, физиономия только мятая. Подвези, а? Не хочу в эти вонючие трамваи лезть.
- Оки-доки.


Я скрываюсь в гардеробной, натягиваю на себя вчерашнюю одежду, взяв разве что другой свитер; мы с Рожиным сонно и молча пьем кофе, смотрим утренние новости о том, что уже без пяти минут третья мировая, но время поджимает, и мы выходим все так же сонно и лениво из квартиры.
- Шелк, погнали в бар в конце недели? Там будет какая-то питерская группа играть, развлечемся, м?
- Давай. Я на все согласна. Не хочу одна оставаться дома.
- Правильно, хороших девчонок разбирают, а ты все с книжками дома торчишь, - повторяет он. - Все, протесты не принимаются.


Так и едем. У университета уже толпа студентов, странно одетых: замотанных до самого носа шарфами, но без шапок и с голыми щиколотками; они всегда громко смеются и с отборным матом что-то обсуждают, будто хотят таким образом самоутвердиться, заявить о себе – «ну, посмотри на меня!» - и курят. Паша меня провожает до самой двери, я обнимаю его и чувствую, что не могу унять это едкое чувство тревоги: что-то не так. Почему так больно? Откуда-то брались слезы, хотя я не удивлялась особо: я могла легко разреветься в любом месте, в любое время, по любой причине и без нее. Он улыбается своей широченной улыбкой, немного хищной из-за острых резцов по бокам – почти вампир, но только почему-то сам весь выпотрошенный, обескровленный – разворачивается и уходит. Полы длинного тренча тянутся за ним, догоняют; он, эффектно вышагивая мимо оглядывающихся малолеток, подскакивает к машине и уезжает, все также улыбаясь.


Меня все чаще и чаще стала посещать мысль, что мне хочется защищать его, и не важно от чего. Я даже придумывала, если Паша соберется куда-нибудь бежать, будь то от долгов, от рутины, от Оксаны – я также соберу все и поеду с ним.
Однажды, в одну из тех ужасных ночей, когда я чуть ли не кричала от страха, Паша был рядом и неожиданно сказал то, что по логике вещей должна была говорить я.
- Не бросай меня, хорошо?
Опешив, я посмотрела на него: четкий профиль выделялся в блеклом свете уличных фонарей, он смотрел в потолок. Было темно, я не видела выражения его лица, но могла представить, каким оно было: встревоженным, брови сдвинуты.
- Паш, ты о чем?..
- Ты тогда вот уехала за границу, и я думал, что ты там останешься и не вернешься. Ты так резко убежала от всего…Я испугался, что больше тебя не увижу. Пообещай, что больше так делать не будешь. Или что ты хотя бы меня к этому подготовишь, если тебе приспичит опять куда-нибудь свалить. Ты мне очень дорога на самом деле, но тебе вообще надо научиться о других думать.
- Тогда мы вместе поедем.
- Давай.
Так мы и связали друг друга. Дружба и правда чище, потому что она учит тебя любить по-человечески, в то время как любовные отношения, к сожалению, учат тебя ненавидеть и страдать.




***



На кафедре уже собралась вся филологическая рать, обсуждая студентов и продолжая вчерашнюю тему почасовки, а еще по окладам, которые обещали повысить - будто это повышение помогло бы покрыть наши растущие потребности и в такой же прогрессии растущие цены. В составе кафедры было двое мужчин на двадцать щебечущих женщин, эдакие альфы в стае: классическая картина на филфаке. Хорошо, если у этих мужчин было чувство юмора; они катались как сыр в масле среди дам, выпрашивая нас сделать за них какую-нибудь бумажную работу. Были и те, что флиртовали со студентками, писали об этом стихи. Необычная атмосфера, но в этом была ее прелесть. Мы были как белые вороны, влюбленные прежде всего в слова, причем самого разного происхождения и коннотаций.


Но заседания для меня всегда были мучительны, потому что мне казалось, что я стою в очереди на расстрел. Я забивалась тихо в угол и рта не раскрывала, да от меня особо этого не требовалось, но состояние хронического невроза и тревоги заставляло меня постоянно опасаться, что мне скажут что-то неприятное или нагрузят обязанностями, которыми я не хотела заниматься. Я все время боялась, что мной недовольны, что меня вообще мало кто выносит, только вот причину такого страха я никак не могла найти. В такие моменты я вспоминала то, как стояла в аэропорту пару лет назад и знала, что уеду туда, где у меня есть хоть какое-то предназначение; где есть другие люди, совершенно новые, которые еще не знают моей сущности и перед которыми я могу слепить из себя все, что мне было угодно. Здесь же меня знали все очень хорошо, и мне это не нравилось.


- Повестку дня все видели? Хорошо...
-       Слышали, что происходит?..


Слышали. На волне разоблачительных фильмов о власть имущих, протестов против сноса памятников культуры, хотя там культурного было мало, и постройки на их месте церквей, народ взъелся и начал возмущаться, вышагивая по центральным лицам и унижая полицейских и себя, заработав N. статус «города демонов», который в одночасье стал очень модным и начал появляться на футболках и толстовках у закусившей удила молодежи.


- Ой, тьфу. Я не хочу никаких революций! Чем все недовольны опять? Я хочу быть уверенной, что вернусь после работы домой и буду спокойно пить чай, а по телевизору будет очередной сериал. Никаких столкновений, митингов, стачек и драк. Ни за что. Это мой дом, и в нем должно быть спокойно.


После заседания дискуссия продолжается; и я не могу сказать, что не согласна. У нас и правда есть проблемы, но где их нет?.. Казалось, что народу дай только волю и повод, и они сами изобретут себе оппозицию, неважно какую, но большинство из них были жертвами информационной манипуляции. Как можно быть уверенным, что все, что тебе обещают, правда? Но люди устали от недооцененности, что готовы были внимать любой пропаганде.


Я вообще старалась избегать подобных тем, так как мало что понимала в этом. Я была, на самом деле, на опасной позиции: ни за, ни против. Нельзя же быть чуть-чуть беременной, так? Я также злилась из-за низкой преподавательской зарплаты, из-за невыполняемых социальных обещаний, но все-таки также верила, что все, что ты получаешь, равно усилиям, которые ты затратил. Я хотела, чтобы изменения были, но прежде всего начинать было с тех, кто был внутри этой страны, кто составлял ее сущность, то есть с простого народа. Люди, которые верили в оппозицию, представляемую довольно странным персонажем сомнительных убеждений, сами не хотели меняться: они врали, крали деньги, брали взятки, гадили в собственном доме, что уже не может говорить о порядочности. Мы вообще только и привыкли что брать, да еще и много.


Правда, мне нравилось, что народ был небезразличен и еще умудрялся приправить все свои выходки неплохим чувством юмора. Я наблюдала за ними, и если и ходила на какие-то протестные сборища, то только что бы посмотреть на всю эту страстность: я брала фотоаппарат, блокнот и пыталась задокументировать все, что видела. Однако, часто все оборачивалось «нежными» бунтами, и то только словесными.
То, что 19-й год был из ряда вон было ясно с самого начала; более того, в воздухе повис страх, что это только начало, но начало чего?.. В мире что-то переворачивалось, и мы этот момент застали позднее, во всем его ужасе: сначала нас здорово выбил из колеи последующий год, и мы думали, что хуже просто быть не может, но потом прошли еще два года, и, оказалось, мы были очень наивны.
Слово «протест» стало самым популярным в том поворотном году, будто у общества резко появился «запрос на справедливость». В тот год мы прошли через знатное количество бунтов и столкновений с полицией: протесты против необоснованных задержаний журналистов – такого единения отечественная журналистика не видела давно; возмущения по поводу отсутствия свободных и честных выборов; митинги против несправедливого суда над жертвами домашнего насилия, сопряженными с равно противоположными и абсурдными в данной ситуации пикетами за традиционные ценности. Жители страны и города выступали за то, чтобы «их услышали».


У нас была свобода. Мы выкладывали в соцсетях все, что накипело на душе; мы выходили на митинги, в поддержку всех и вся, а часто и просто «за компанию»; плевали в лица полицейских, орали, ломали, хамили. СМИ, эти крупнокалиберные сплетники, позволяли себе высказываться как угодно и сколько угодно, и если и были выставлены ограничения для них, то только потому, что они откровенно призывали к раздору в обществе. В обществе, в котором никто ничего на самом деле не знает, но по поводу всего имеет свое мнение, и в котором многим все равно, кого казнить.
…Еще эта горе-интеллигенция, медийная шпана и самозванцы, которые, ни с того ни с сего, в жаре социальных склок переквалифицируются в политологов, морализаторов, историков и выдают обвинения и суждения, как из пулемета, в массы.


В голову также приходило и другое: была лишь видимость свободы слова: любое высказывание можно было запросто опубликовать, но нужно было также осознавать, что оно же и будет использовано против тебя любым читателем. Свобода высказываться про все, что даже не стоит и вовсе выкладывать в сети, потом превращается в оружие против нас самих; это однозначно бомба замедленного действия.


Самое страшное оружие сегодня не пушки, а слово. Через три года мы все это увидели, и испугались…Только представьте, перед вами убили человека, и вы видели, кто убийца. Но потом к вам подходят и говорят: нет, мол, это не он, а что еще хуже: "Он не виноват, так вышло". Или же: "Вот тот, он виноват"! Потом эту информацию передают из уст в уста, она обрастает другой ложью, распространяется во всех источниках. Все это давит на тебя, убеждает тебя, даже воспитывает, и ты начинаешь верить. Но убийца так и остался убийцей, жертва – жертвой, хотя люди уже считают по-другому. Эти помои потом не смыть; жизнь оболганного, как и наблюдателей, сломана: люди, которые верят в виновность убийцы уже заражены этим паразитом, и он потихоньку точит им мозги и медленно переубеждает в обратном. Со временем все истирается, и мы помним только факт чего-либо, а в каких условиях он образовался, нас уже не может волновать. Слова - это социальный пластилин: с ними можно делать все что угодно. Проблема только в том, какой эффект будет в результате их произнесения.


Мы же так привыкли жить во лжи. Мы ее уже не замечаем. А причина простая – банальная лень. Мыслить критически нам не выгодно, это означает быть раздираемым тысячами мнений. Когда у тебя на все один ответ, жить куда проще – куда проще ехать по прямой и выглаженной дороге, чем по ухабам и ямам.


В университете же все было довольно тихо, и это даже удивляло. Создавалось впечатление, что все, что происходило на улицах или в интернете там же и оставалось, а жизнь так и шла своим чередом, потому что надо было учиться, зарабатывать, да и просто всем хотелось получать удовольствие от этой самой жизни, причем самыми простыми путями: путешествуя, влюбляясь, покупая все что угодно. Все возмущения ограничивались разговорами, что называется, между собой, а то, что было в новостях казалось какой-то отдельной реальностью. «Одни слова для кухонь, другие – для улиц».


По-настоящему народ объединялся только тогда, когда нападали на него самого, бомбардируя несправедливостью и адской ложью, что резало сердце. Русские люди по природе своей добры; мы способны сопереживать, жертвовать, думать в конце концов и делать выводы, пусть неправильные, но все же свои. Когда в ответ мы получали проклятья и хамство на наши акты доброты и проявления здравого смысла, мы начинали обороняться. Русский патриотизм есть забавная штука: вроде его как бы нет в годы тишины, но в периоды тотальной разрухи и войны он появляется неожиданно для всех нас и лупит чужаков по головам.


Мы могли ругать правительство и государственный уклад сколько угодно, но главным условием было, чтобы мы это делали сами. Когда к этому присоединялись другие народы, мы вставали в защитно-атакующую стойку: мы сами ругаем тут всех, а вам не позволим! Удивительный и потрясающий парадокс.


Знаете, в давние времена был такой ритуал в Сицилии, la matanza, хотя могу ошибаться в написании. Местные рыбаки заходили по пояс в море, где, вооруженные пиками и дубинками, стояли часами замерев, чтобы ни одна рыба не заметила их присутствия. В конце концов, когда косяки рыбы собирались вокруг людей, те давали друг другу сигнал и в один момент начинали лупить по ничем не обеспокоенным рыбам, превращая воду вокруг в кровавый бассейн. Также и мы вели себя. Мы сносили оскорбления в ответ на добродетель, после чего взрывались, да так, что было уже не остановить. Мы по-русски, поначалу, терпеливо, подставляли одну щеку, потом другую, но, правда, в Библии же не сказано, а что потом делать-то? Тут стереотипный бурый мишка и просыпался.


Все это мы резко ощутили три года спустя.


Почему я все время думаю о том, что бы ты сказал по поводу всего того, что происходило? А мог ли ты представить, что будет потом? Но нет; свое мнение ты менял так же резко, как и обзаводился им. Еще я знаю, что ты здорово зависел от моего.


Хотя, с другой стороны, у нас есть своя мерзкая и разрушающая нас как единую нацию черта: мы можем также ненавидеть свой народ, то есть друг друга. В европейских странах такого нет; как и любое другое общество, они могут выступать против власти, но при этом жалеть и беречь своих. Американцы несут как обезьяна гранату свой патриотизм, и они искренне верят, что они лучшие. Что ж, нигде это не запрещено. Русские же могут позволить себе сказать, что им стыдно быть таковыми; что они не видят никакой «особости» в своем народе – хотя это первое, что бросается в глаза. Да я вообще предпочла бы эту «особость» не видеть.


Есть такая прекрасная и большая страна, где живут люди, сотканные из противоречий. Мы не выдерживаем собственного масштаба.

 


3



В конце той недели у меня был странный прилив сил, а я ведь за весь период спала ничтожное количество часов.
- Еще немного, Валя, и твое сердце взорвется, - говорила я отражению в зеркале.


Пока ты молод, все сходит тебе с рук: бессонные ночи, работа допоздна, алкоголь, самоуничижение. Потом у тебя начинаются нервные тики, головные боли, лицо становится серым, и все это ничем не исправить. Как печать: посмотрите, у меня нездоровый образ жизни, и я ничего с этим делать не собираюсь.
Наверное, моя возбужденность была связана с предстоящими выходными и ожиданием Рожина: бар никто не отменил. И еще предвкушение алкогольного забытья.


У меня странные отношения с алкоголем. Хотя, у меня были уже серьезные проблемы, но я их игнорировала. Вино давало мне возможность стать веселой, но при этом я не люблю напиваться до беспамятства. Мне нравится быть навеселе, но в сознании. Прекрасное чувство тепла и раскованности внутри, будто внутренние узлы и удавки разошлись. Ты невероятно счастливая и агрессивная.


Когда ты на первой стадии опьянения, все становится таким легким и решаемым. В теле будто бы размякают кости, превращаются в кашу, а любая поза становится удобной. Хочется дремать, слушать, что говорят другие, а самому - молчать. Но чувства часто подло обостряются, и любая сказанная вещь может вызвать дикий смех или же слезы. Обычно меня тело не слушается в такие моменты, оно становится пластилиновым, но мозг, ядро внутри него все видит, слышит и тщательно анализирует. В какой-то момент дает сигнал "все, хватит" или "ого, как это она такое вслух говорит". Это ядро принимает решения, ехать ли мне дальше кутить или же отправиться домой, рассказать ли то, что я не собиралась рассказывать, не прокомментировать в желаемом ключе чью-то историю или же сдержаться. Не было ни разу еще, чтобы это ядро отключилось. Я, кстати, так до сих пор и не знаю, что значит напиться до беспамятства. Вероятно, настоящий алкоголизм начинается тогда, когда ядро уже не работает автономно. Когда автопилот неисправен.
Еще эта привычка алкоголика вытирать рот…Пьешь ты, кстати, не за упокой развалившейся любви – много чести, а потому что не удовлетворён собой, и это действительно трагедия.


На самом деле, нужно уметь терпеть. Когда ты захлебываешься вином без передышки, ты теряешь возможность почувствовать греющее спокойствие и замедление внутри; когда ты продолжаешь объедаться едой, уже насытившись, ты не чувствуешь ее вкус, а потом тебе и вовсе становится плохо. Когда ты чрезмерен в своих сексуальных связях, ты теряешь контроль, и удовольствие получаешь только лишь механически – прелесть уединения и трепет исчезают, а секс становится похож на гинекологический осмотр. Тогда я, правда, об этом не задумывалась.


Рожин приехал чуть раньше назначенного времени, как всегда: он обычно заходил ко мне подождать, когда я соберусь, и в это время ставил Билла Эванса и пил вино, пританцовывая. Он выглядел потрясающе: черный костюм, черная водолазка без горла, гипнотизирующие темные кудри, зачесанные назад. Паша все время встряхивал головой, как дикая лошадь. Самодовольное лицо, челюсти, мерно перемалывающие жвачку, периодически мигающая улыбка – он выглядел отдохнувшим и расслабленным, и, вероятно, не из-за хорошего сна, а от того, что он выиграл круглую сумму накануне; вдобавок, он был гладко выбрит. Лицо сразу разгладилось, и он перестал быть похожим на местного бандита. Сейчас передо мной был красавец с томным взглядом – хотелось спросить Оксану, чего ей не хватало? Я обнимаю его, позволяю себе погладить его по плечам. С любимыми людьми мне всегда хочется физического контакта: я хочу толкать их, тискать, гладить. Это был мой способ демонстрировать свою преданность и то, что они на самом деле ближе ко мне, чем думают.


- Ты опять возишься! Ты прекрасно выглядишь, даже чересчур.
- Будешь ёрничать, выйду за тебя замуж!
- Ой, а вот это страшно! – смеется Паша. – Ёрничать. Ох, связался с тобой и каждый раз гадаю, что за слова ты используешь.
- Будешь подшучивать, получишь, вот что это значит.
- А ну вот, хоть по-русски…Все-все!


Позже мы уже ехали, молча, зная, что силы тратить было нельзя. Мы с Пашей часто устраивали себе небольшие, но мощные шабаши, много пили всякой дизайнерской и крепкой дряни, танцевали, громко и неприлично разговаривали и вообще позволяли себе звереть и бесчинствовать. На рассвете мы расходились по домам и не вспоминали, что творили до этого,  наслаждаясь тем, что нас не ждут какие-то обязательства, и мы можем надолго провалиться в сон.


Правда, каждый раз я была начеку. Я боялась, что увижу того, кого видеть мне не хотелось - хотя, еще как хотелось, но это не вызывало ничего, кроме страха и растерянности, потому что знала, что не справлюсь с собой и не найду правильную модель поведения.  И снова эта тревога, что он где-то здесь: любого рослого мужчину с темными, коротко подстриженными волосами и щетиной я воспринимала как угрозу своему спокойствию. В тот вечер я также ощущала тупой страх, что он где-то здесь.


Обидно, мозг выбрал себе предмет обожания – выбрал по своим возвышенным принципам, заставляя сердце ходить ходуном. Синапсы и прочие штуки решили за тебя, кого вожделеть, прогоняя тебя через электрошок, испуг и восторг. Роковая случайность. Может, все мои переживания вызваны нарушенной работой гормонов? Какое обесценивание: я все-таки надеюсь, что мои чувства были глубоко лиричны и искренни.


Я старалась отвлечься, разглядывая интерьер бара и публику. На контрасте с серыми и озлобленными лицами дня, ночью, как какие-то вымирающие звери, выползали яркие и перевозбужденные персонажи, совершенно не озабоченные завтрашним днем. Грохотали Soft Cell с классическим хитом Tainted Love, обработанным на современный манер, резко переходя на Cerrone с их “Supernature” – питерская группа не приехала, и сегодня вечер мешанины из хитов 70–90х. Типичные длинноволосые девушки с типичными пухлыми губами, в типичных платьях аля-питон-леопард-крокодил в облипку и на таких высоких каблуках, что начинаешь бояться за их жизнь и хребет, расстегнув все тактические пуговицы своего декольте, горделиво вертелись у стойки, ожидая актов внимания и восхищения, чтобы потом от них отмахнуться. Знакомство и устройство отношений с женщиной представляет собой извращенную копию телешоу Форт Боярд, где нужно решать бесконечное количество загадок и шарад, часто вызванных многозначительным молчанием из разряда «сам догадайся». Это шоу не менее мистическое и абсурдное по своему содержанию, где трата времени и слов друг на друга есть расточительство своей и без того короткой жизни. Рядом с ними – девушки-неформалы, полная противоположность первым, всеми силами старающиеся скрыть свои тела и что-либо еще, вызывающее желание, с ядовитого цвета волосами и почему-то все в одинаковых джинсах и футболках-оверсайз с рисунками Кита Харинга или с кадрами из Рика и Морти.


Мужчины, все на одно бандитское лицо, с коротким ежиком и в штанах, мешком висящих на висловатых задах, в бойцовской стойке – руки на расстоянии от тела, корпус вперед: их слышно все время, так громко и вызывающе они говорят, потому что это самый простой способ самоутвердиться. Парочки, не отлипающие друг от друга, где самый активный партнер девушка, вращающаяся вокруг своего парня как змея, но на самом деле она – жертва неуверенности в себе и своем партнере.
«Оставь надежду, всяк сюда входящий».
В голове созрела фраза в духе “Американского психопата” Эллиса: мы нужны обществу, ведь мы - люди суперобразованные, супертворческие, суперсамостоятельные, супертрудоспособные, суперздоровые.
Мы -  его актив. 




***



Я отправилась в туалет, посмотреть на себя. Тоталитарная привычка: надо проверить, не сползли ли стрелки на глазах, и вообще, на месте ли твоя уверенность. Так, мною часто управляло чувство собственной неполноценности, которое в виде тысяч моих «я» тыкало в меня пальцем, истошно вопя: «Ты опять ничего не сделала на отлично! Ты отвратительно выглядишь! Ты все равно не станешь лучше, чем вчера, только хуже! Посмотри, как люди успешны и красивы вокруг, а ты даже рядом не стоишь! Тебе под тридцать, и ты уже пропустила все в жизни! Ты толстая, безмозглая, асексуальная, закомплексованная!». Я смотрю в зеркало и стараюсь убедить себя, что все исправимо.


В такой же степени меня донимали и другие крики, доносившиеся уже из всех соцсетей, от самозваных психологов, которые только и делают, что смотрят на чужие страдания, и от раненных, но неожиданно выживших благодаря психотерапии душ: «Ты все можешь, ты просто устала! Ты никому ничего не должна! Ты травмирована, но это лечится! Каждый прекрасен по-своему, и ты не исключение! Никому не позволяй ломать себя! Ты все можешь!».


Конечно, ты можешь. Ты можешь свернуть горы, заработать миллион, встретить лучшего мужчину или женщину; можешь творить добро, спасать людей, радовать их, а можешь творить зло и уничтожать, обижать, унижать.




***



Не успел бар открыться, как в дамской комнате образовалась очередь, где я услышала следующий разговор, поразивший меня своей неуместностью – так абсурдно он звучал в этом месте, из уст самых обычных девушек, которым впору курить в этом самом туалете и смеяться во всю глотку:
- Я ничего не вижу хорошего в любви и не вижу ничего дурного в ревности. Неужели я не имею право показать, что я владею? Это мое! Ну знаешь, это как пометить территорию. Наоборот, так я показываю, что я совершенно уверена в том, что что-то или кто-то принадлежит мне и в этом нет никаких сомнений. Вот отсутствие ревности – это для меня показатель безразличия…– рассуждала розоволосая девушка с невнятной татуировкой на предплечье.
- А так бывает что ли, что ее нет? – прилетает в ответ.
- Почему в любви ничего нет хорошего? – подхватывает другая.
- Потому что любовь – это в первую очередь про отдачу, про жертвы что ли. Но я и мой эгоизм – вещи неразлучные, я не готова что-то отдавать. Вообще, я люблю себя больше.
- Значит, это не любовь…
- Любить можно родителей, детей, своих питомцев. Но вот мужчину или женщину...Это что-то другое.
- Ключевое слово в твоих мыслях "что", ахах. Ты парня-то своего за человека не считаешь.
- Ну, учитывая его поведение, то да, не поспоришь.
Стоя в очереди я бессовестно записывала этот разговор в заметки на телефоне. Розоволосая будто повторила мои мысли, мне даже хотелось вставить пару слов, но я не решилась.



/Помню, как ты меня изводил своим молчанием, и я думала, будто я что-то сделала неправильно, или, что отвратительнее, ты с другой. Вот она, ревность: вводит тебя в кому ярости и уязвленного самолюбия. Ты размечаешь территорию влияния и владения, но разве что в своей собственной голове. И мучиться здесь, конечно, будешь только ты.
Ты откликался, я ловила момент и сливала на тебя весь поток мыслей и рассуждений, ведь нужно было сбросить с себя это напряжение.
Но этого не случалось. Ты увиливал от ответов или делал вид, что не понимаешь причин моего беспокойства. Я, уже порядком обезумев, пыталась вытянуть из тебя хотя бы малейшую частичку любви.

- Валя, прекрати. Я устал от этих вопросов.
Ты должен был ответить! Ты был обязан, особенно после того, что ты заставил меня наблюдать.
Ты должен был.

…Хватит, хватит, я так больше не могу. Неужели нельзя жить проще? Почему надо выпотрошить всю душу? Это манипуляция, это вампиризм.
Я бы просто сделала тебе больно.

Хотя бы физически./




Поначалу в баре было прохладно, жар и испарения от людей еще не успели заполнить пространство; но приблизительно через час, все вокруг накалилось, и мой мозг тоже.
Мне стало плохо. Вокруг были ужасный грохот и крик; любимые ритмы сменились музыкой на одной и той же ноте, совершенно обезличенной, и ее мелодия была как молоток, методично раздавливающий мою голову. С Рожиным мы танцевали, слишком уж прижавшись друг к другу; экстаз от алкоголя прошел, появилась тошнота, и я уже подхватила всеобщую волну полного отупления, но от нее стало только хуже. Мне хотелось, чтобы шум прекратился и перестал пытать меня.


Я отталкиваю Рожина, но он сильнее прижимает меня к себе, и я кричу, чтобы он отстал от меня, и поднимаюсь по какой-то лестнице наверх.
- Валя!..


Но это не так просто: меня окружают головы, тела. Они нависают, слишком тяжелые, будто проглотили каменные плиты, потные, неповоротливые; через эту густоту плоти не пробиться и не вздохнуть полной грудью. Перед глазами выскакивают странные образы: полураздетые девушки, чьи тела сломаны алкоголем, так плохо они держатся на ногах; пары, извивающиеся как змеи; кто-то кого-то бьет, и кажется, что бьют девушку; танцы, дикие и страшные, вызывают отвращение. Ноги заплетались, и казалось, что внутри них появилась разболтанная, вибрирующая пружина; они мало мне подчинялись, но только силой чудом сохранившейся мысли я могла заставить их шевелиться. Сердце колотилось, дышать становилось все труднее. Любой вздох был болезненным и разрывал мне грудную клетку, будто кости и мышцы намертво склеились внутри меня. Ужас усиливался - вокруг меня люди, в бешенстве трясущие головами, что теряют четкость; кто-то в пьяном угаре хватает меня и кричит что-то в ухо, что еще немного и мне разорвет перепонки. Я пытаюсь отвлечься и что посчитать в уме, до десяти и наоборот, но суматоха только вынуждает меня идти и плакать. Жар накатывал волнами: подмышки, пятки и отяжелевшая грудь взмокли. Я хотела кричать на тех, кто не давал мне пройти: «Неужели вы не видите? Я же могу умереть».


- Обними меня, красотка!


Они казались мне монстрами, извращенными, кривыми, гнилыми, вонючими. Я вижу Пашу и думаю, что он странно улыбается, но эта улыбка не для меня. Я хватаюсь за голову, надеясь снять ее с шеи, кинуть в стену. Музыка все также сверлом пропиливала мне голову.


Мне удается зайти в туалет, но здесь не лучше - куча раздетых и пьяных девиц не дает пройти к раковине, но все же я вцепляюсь в стол перед зеркалами. За мной ринулся Рожин, расшвыривая столпившихся женщин, чем вызывает их животный визг.
- Да разойдитесь вы, идиотки! Валя, что с тобой?!
Я помню, что начинаю истошно кричать во все горло, а остальное, к счастью, пропало из моей головы.




***



- Какого черта, Валя, какого черта?!
Я полулежала на заднем сиденье такси, в скрюченной позе; казалось, любое движение вызовет рвоту, но я все же беспокойно водила головой из стороны в сторону. Мозг не отдыхал, с трудом контролируя приливы тошноты. Вокруг меня все вращалось, и я судорожно молилась: «Боже мой, я больше не буду, пусть только это кончится».
Скорость машины только ухудшала ситуацию: ее бросало из стороны в сторону под яростные возгласы Паши, устраивая мне микроинсульты и усиливая рвотные позывы, что я вцепилась в переднее сиденье как клещ.
- Если тебя сейчас вырвет, то скажи мне об этом, мы остановимся хотя бы! – кричал Рожин.


Я только смогла что-то промычать в ответ. До дома было рукой подать, но я думала, что прошла целая вечность. Когда ты хочешь, чтобы время шло быстрее, оно тебя никогда не слушается.


Скинув меня на кровать как тряпку, Рожин метнулся на кухню. В голове начало проясняться. На самом деле, я никогда не напивалась до беспамятства, потому что была трусихой, и меня разобрал смех. Хриплый, полный досады и презрения к себе; неженский смех. Сардонический.


- Ты совсем с ума сошла! Ты вообще понимаешь, что произошло?
Рожин напуган. Но ему не привыкать.
- Я хочу кофе. И поесть. Мне станет легче.
- Ага, шнурки поглажу только. Дура.
Паша зол. Одурение резко сменилось огорчением. Но я слышу, как звенят чашки, как Паша злобно хлопает дверью холодильника.
- На свой кофе, добивай сердце. 
- Прости меня.
- Простите ее, ага. У меня чуть инфаркт не случился от ужаса! Ты вообще помнишь, как ты кричала? Люди думали скорую или полицию вызывать. Что случилось, объясни мне наконец! – Рожин яростно жестикулирует и швыряет мои вещи; высшая степень раздражения и непонимания. – Ты все из-за него страдаешь, а?! Ты его там видела что ли?!
- Нет. Никого я там не видела. И я о нем не думаю.
Полуправда.


Я была так одинока и разбита, и, не имея в сознании замены навязчивым мыслям новыми, перемалывала старые обиды. Я боялась увидеть его, самого худшего человека на свете в личном рейтинге личностей, встречающихся на моем пути, но скорее от незнания, как поступить. Спросите меня, хотела бы я вернуть все, если бы он появился на пороге? Ответ был отрицательный, и я всегда старалась не врать себе. Просто этот человек поселился в голове как самое большое потрясение, и выселить его можно было новыми отношениями, но тут у меня ничего не получалось.
Если это не любовь была, то что тогда? У меня не было ничего кроме уязвленного самолюбия девушки, с которой не считались и которой предпочли нечто другое. Почему нельзя было сказать, что от меня ничего не хотят и не ждут, но при этом обнадеживать? Почему надо было заставлять меня чувствовать себя навязчивой? Неужели я не заслуживаю даже того, чтобы мне сказали просто и ясно, что меня не любят? Я не самая плохая женщина на этом свете, чтобы не получить такой ответ. Почему надо было все время отмалчиваться, а потом взять и обрушить на меня историю про девушку с работы, к которой он привык и с которой кучу всего пережил?
Ох уж эти «девушки с работы»! Они, как ни странно, проводят времени с твоим мужчиной в разы больше, чем ты с ним.


Еще эта досада от этого, что все, что ты так долго держал в себе и лелеял, того не стоило.


Оказалось, что я все это говорю вслух Паше. Он напряженно слушал, скрестив руки на груди и покачиваясь на моем рабочем стуле своим массивным телом.
- Столько времени прошло, Шелк. Нельзя же столько мучиться. Да, главное, из-за кого. Он в моих глазах и не мужчина даже.
Слезы стекают из глаз и, кажется, я нахожу корень своих лицемерных страданий.
- У меня внутри столько нерастраченной любви, просто горы. Но она как чемодан без ручки. Я не знаю, куда ее пристроить… И почему я думаю о людях, которые обо мне не думают? Все так хотят этой пресловутой любви, а когда ее дают, ее отшвыривают.
- Слушай, я тебя заверю, что ты прекраснейшая женщина и одна не останешься. Но если ты будешь продолжать перемалывать эту историю и измываться над собой, на нового человека ты произведешь только удручающее впечатление.




/Я все помню.

- Мишка! - раздался возглас из проезжающей машины.
- О, это мои друзья. По вечерам они играют в фрисби в парке у театра. Ты играешь в фрисби?;
И он машет им в ответ.Я стою чуть позади, вижу его прямую спину, она как стена. Хочется опереться, спрятаться за ней. Я протягиваю руку, чтобы погладить ее; боюсь реакции: а вдруг он отшатнется? Вдруг посмотрит с укором? Я все же касаюсь его спины, провожу рукой между лопаток и резко опускаю ее. Будто ничего не было. Он поворачивается - на лице улыбка./





- Валя, ты не живешь, ты только переживаешь о вещах, которые уже не изменить или о том, что еще даже не произошло. В этом нет смысла.
- Нет, я живу, но вот так, неправильно. Это тоже жизнь, – я начинаю злиться, потому что Рожин прав.
- …Жизнь, будто ты в ней временно. Жить-то надо сейчас. Время идет, мы только теряем все. Или ты думаешь, что новая жизнь начнётся когда-то, будто с чистого листа? Да ничего не начнётся.


Сделав паузу, я зло смотрю на Рожина и выплевываю следующее:
- А что, мы все не временно тут что ли? Все равно один конец у всех, это гроб. Ты что ли живешь, а? А Оксана? Разве она не мучает тебя?


Павел вспыхнул, как спичка.
- Ну началось! Какое твое собачье дело?! Я хотя бы не пугаю народ в клубах! Я не ломаю себе психику! Я хотя бы отвлекаюсь, общаюсь с другими людьми…Ты засела тут, дома, как паук; чтобы тебя вытащить куда-то, надо приложить нечеловеческие усилия! Ты даже не спишь ни с кем! Что ты делаешь в свободное время?! Рыдаешь?!
Он резко встал со стула, что тот упал, и рванул в сторону кухни, но потом развернулся и закричал, тыча в меня пальцем:
- Ты бы вообще оглянулась, посмотрела бы, что происходит вне твоей больной головы!...


После паузы он добавил:
- И я пропущу этот выпад про Оксану, но больше пытайся меня ей упрекнуть!
Я окончательно завелась от такого упоминания о ее значимости, да еще в моем доме.
- Да ясно мне все! Убирайся отсюда вообще!
- Сама убирайся!
- Да я у себя дома, хам!..
Я разрыдалась. Только не Паша. Я не могла с ним ругаться. Только не с ним.
- Давай, скажи, что я паршивый друг! – в слезах кричала я. – Скажи, что я полное ничтожество!
- Ты специально это от меня требуешь, я давно заметил! Потому что внутри себя ты жутко закомплексована, замучена собой же! И на самом деле надеешься, что я скажу обратное, чтобы твое высокомерное величество воспарило, чтобы тебя переубедили! Шантажистка, вот ты кто! А что если я в самом деле скажу, что ты никудышный друг, что ты будешь делать, а?! Ты вот забыла, как ты сбежала тогда? Ты даже не писала мне, пока я первый не начал…Пошла к черту, вот что я скажу!


Он снова вылетел в кухню, ругаясь и так хлопнув дверью, что затряслась стена.
Опять это чувство стыда от скандала на пустом месте: я же прекрасно знаю, что он прав. Да, я жду, когда меня переубедят; но до этого момента я буду при всех себя унижать, надеясь на то, что мне уделят внимание, и моя самооценка снова залижет раны, которые есть результат самоистязания. Такая ненависть к себе – это, на самом деле, проявление нарциссизма. Устала ли я от себя? Конечно. Кто бы не устал.
И эта история с любовью, которая никому не нужна: да как я могу сделать кого-то счастливым, если несчастлива сама? Это закон: ты притягиваешь к себе то, что излучаешь сам; но еще сложнее уйти от старых установок. Меняться – значит ломать себя, а это и поздно, и больно. Куда проще быть наблюдателем своей жизни…
…Я должна измениться, но с какой стати? Я ведь сама до конца не поняла, кто я есть, а уже должна измениться.


Изумляюсь ли я тому, что столько перед вами вываливаю? Нет. Посмотрите на меня.
Я всего лишь обнаглевшая эгоистка, которой на самом деле нет никого дела до других.




***



- Не было ни дня, Валя, чтобы я в себе не сомневался.
По-мамски я глажу Пашу по гладко выбритой щеке.
- Всегда, как бы ты ни старался, будут те, кто лучше, умнее, красивее тебя, это неизбежно. Это нормально. Ровно как и то, что есть те, кто хуже тебя. Есть те, кто любят тебя, но ты в них не нуждаешься; есть те, которых любишь ты, но они не отвечают взаимностью. Здесь есть какой-то скрытый смысл, но я до него еще не добрался. Все это должно научить нас чему-то.
- А на самом деле нас волнуют только мы сами. Большая разница. И мы ни чему никогда не учимся.
- Конечно. Но если я еще о других буду думать, я себя убью. Надо думать о себе тоже. Любить себя. Беречь себя, потому что мы имеем свойство восстанавливаться избирательно, только по частям, которые выбираем сами. Потому что мы еще очень любим страдать. Тащим свои раны как вымпел, потому что хотим внимания, хотим компенсации за боль.
Из окна видны дома напротив; кривые, облезлые домишки, полные запуганных жизнью людей. Что за этими окнами? Чужие беды, чужие проблемы, а может и счастье. Но хорошо, что стены их комнат непрозрачны, ведь я ничего не хочу знать о них. Все, чего я хочу – отключить свой больной мозг до завтрашнего утра и выспаться.
- …Так ты видела его?
- Нет. Правда нет. Но я боялась, что он там будет… Я думала, что он там. Кожей чувствовала.
- Чокнутая, факт. – Рожин зевнул и перевернулся на бок, спиной ко мне.




***



Утром все предстает не таким болезненным и абсурдным, как ночью. Твои ночные истерики обесцениваются тобой же, и даже кажется, что все исправимо.


Я могла бы стать Рипом Ван Винклем. Спала бы, переживая перемену всего вокруг. Правда, у меня нет нудной и злобной жены, но я все равно проснулась бы с облегчением, потому что мое сознание точно стало бы свободным от не менее нудных мыслей. Но я каждый раз просыпаюсь, и ничего не меняется. Или же наоборот. Жизнь меняется стремительно. Только я на самом деле не сплю. Я просто смотрю.


Рожин ушел рано. Восстановив сознание с помощью кофе, да так, что не помешало бы переливание крови после такого убийственного количества, я лежала в одиночестве на постели с размазанным макияжем, бодрствуя в посталкогольном оцепенении под чей-то концертный альбом. В голове боль, в животе что-то бухает и ухает. Чувство «ой, надо бы куда-нибудь выйти наконец» удовлетворено, и теперь можно с чистой совестью закрыться дома и не вылезать до следующего импровизированного ресторанно-клубного шабаша.


Я разглядывала свою квартиру. Все-таки она и правда была слишком огромная для меня. Передвижение по ней ограничивалось порханием между спальней, ванной и кухней. Насколько я любила комфорт, настолько же я могла привыкнуть к любым обстоятельствам своего бытия: я могла бы жить даже в каморке метр на метр, как это было за границей. Однажды удивительно высокая подруга-китаянка зашла в мою комнату на кампусе, и, увидев тотальную пустоту на полках и кухне – все было подчистую спрятано в шкафы, так раздражали меня хлам и пыль – сказала, что я как аскет и вообще, тут живет кто-нибудь?.. А что? Эмалированное судно, окошко, тумбочка, кровать; жить тяжело и неуютно, но умирать, кстати, совсем не хотелось.


Но дом – это еще и защита, место, где я могу показать свое лицо и не жалеть об этом. Хотя каждый раз я помню, что это также место, где есть куча вещей, которые могут тебя запросто… Убить. Такая интересная амбивалентность: ножом ты шинкуешь морковь, и этим же ножом можешь полоснуть себе по пальцам. Великолепный мир противоположностей: добро-зло, любовь-ненависть, и между ними всего пара шагов. Я так боюсь пройти эти шаги! Особенно это проявляется в моих взаимоотношениях с друзьями: лишь бы сберечь тонкие связи между нами, лишь бы все не испортить. Ведь друзья – это все, что у меня осталось, но они будто тают, медленно исчезают из моей жизни, захваченные свадьбами, карьерами, детьми.


С любовными взаимоотношениями все не так. Тогда, наверное, мне было все равно. Я не нуждалась в любовнике, хотя не отказалась бы от легкой связи с кем-то более-менее подходящим, кому можно было бы запросто указать: «Эй, ты! Закинь мои ноги себе на плечи, обхвати мои бедра!  Выслушай нудную поэму моих 26-ти с лишним лет!..». А потом тихо ушла бы, не изводя себя обязательствами, но женщине не пристало так себя вести. С окончания прошлых отношений я ни с кем не была, да и что там, я считала, что не смогу подпустить кого-либо к телу. Я думала, что это означает идти по рукам, разбазаривать свое тело, пропуская чужие, не всегда верные, чистые и бережливые.
Что печальнее: спать с тем, кому на тебя плевать или не спать ни с кем вообще?



Еще этот страх рутины. Скоро этот день закончится: я опять дома. Я выйду в магазин купить какой-нибудь нашпигованной консервантами дряни, буду смотреть в экран телефона, а потом снова работа-дом, дом-работа, этот постоянный порядок несменяемых векторов. Время бессовестно летит, состаривая тебя и снижая твои шансы, и ты боишься не успеть и не преуспеть. Мама родила меня в 27 лет, но я этот рубеж я уже почти переползла: чем новее мир, тем позднее мы все делаем.
Мозг опять не дает мне отдохнуть, и я, в попытках переключиться, направляюсь в душ, чтобы пойти потом в магазин и купить себе нашпигованной консервантами дряни.




***



Я люблю супермаркеты, ведь они представляют отличную возможность переключить мозг на якобы простые задачи, но в выходные они обычно превращаются в сосредоточение всех людских пороков, а именно жадности, лжи и беспочвенной агрессии. У нас все честны, но и бесконечно грубы, начиная с уборщиц, заканчивая консультантами и покупателями.


Женщина в футболке с надписью «Свой совет себе посоветуй» и с тележкой, набитой полуфабрикатами, прокладками, дешевым алкоголем и детской едой, вооруженная своим невоспитанным ребенком, который истошно вопил на весь супермаркет, тараном продвигалась между стеллажами, здорово пнув меня этой самой тележкой. В такие моменты я обычно молчу и надеюсь на банальные извинения, которых я либо не получаю, либо получаю в такой презрительной форме, будто это я виновата в произошедшем. И правда – я сама стою в отделе с тем самым дешевым алкоголем и думаю о высоком. Нехорошо с моей стороны. Надо бы стоять у полок с молочными продуктами и искать творожки для своего капризного ребенка, но у меня его нет.
Сил хамить в ответ не было, да я еще боялась тупого конфликта, который ничего бы не принес, кроме раздражения по отношению к самой себе. Я всегда считала, что лучшее оружие – вежливость, однако на ней далеко все-таки не уедешь.


Более того, я чувствовала, что заболеваю. Мне иногда нравится болеть: севший голос, жар внутри, как от печки, и усталость: словно у тебя официальная отсрочка от того, чтобы быстро думать и работать, ведь болезнь заставляет тебя затормозить и отключиться от суеты.


Написал Паша: «Ну что, пришла в себя, заноза?», и на душе отлегло. Все хорошо, Рожин не злится на меня, и я еще не все испоганила. Выпить за это или нет? Кстати, мою алкогольную дилемму также быстро решает моя подруга, которая зовет в гости, и я радостно соглашаюсь.



Аня Малкина – исключительная девушка, предмет моей белой зависти к ее женственности, длинным и блестящим, как в рекламе, русым волосам, сосредоточение непосредственности и страданий на пустом месте. Эта девушка, которая умела вертеть мужчинами, как ей вздумается, и при этом могла оставаться безнаказанной, оттягивала момент бракосочетания с мужчиной, который ее обожал.


 С ней я поняла очень простую вещь, что любовь к кому-то – это на самом деле выбор. Однажды она сказала, что больше не собирается разбивать свою жизнь и выходит замуж за лучшего друга. В этом разница между мужчинами и женщинами. Женщины на самом деле делают выбор в пользу другой любви – любви к себе, потому что не могут позволить себе страдать, особенно когда на кону стоят их благосостояние или, что сложнее, дети. Мужчины выбирают то, что хотят больше всего сами.


Я приехала к ней с бутылкой какого-то ужасно дорогого вина, с конфетами и сыром камамбер, надеясь слушать ее эмоциональную речь весь вечер, потому что сама еле-еле соображала. Мне ужасно ее не хватало на самом деле. Она была для меня самой нежностью; я же была полна недовольствами, переживаниями и почти сатанинским сарказмом. Правда, однажды она меня здорово удивила, выдав, что хотела бы жить как я, «также крепко стоя на своих ногах, обеспечивая себя и владея неограниченной свободой», тем самым будто бы признавая, что у нее никакой такой свободы нет.
- Выглядишь ужасно, – выдает она мне с порога.
- Я плохо сплю.
- Почему тогда ты все не бросишь?..
Мы с ней болтаем до глубокой ночи, слушая телевизор на фоне, а она охотно рассказывает все, что даже и не стоило бы рассказывать.
- Программа же целая! Если мужчина ведет себя отстраненно, не звонит, не отвечает, то женщина почему-то считает, что она ему нравится. Для умных и здоровых девушек это означает отказ. Они все понимают и уходят. А для больных и тупых – это начало большой любви. Мы вот с тобой тупые.
Она пьет уже третий бокал вина, абсолютно трезвая, в то время как я теряю контроль над движениями и начинаю засыпать.


– …Мы, как тупые девушки, все еще в интернете рассказываем, чем болеем, по кому страдаем, как на жизнь зарабатываем и сколько, кого любим, а ведь это неправильно. Нужно все держать при себе, и планы, и переживания.
И снова она права. Я разглядываю ее белую, почти прозрачную кожу, как рисовая бумага – чиркнешь ручкой, и останется яркая синяя полоса; ее тонкие руки, тонкую фигурку без капли жира, но совершенно не крепкую, какую-то подростковую: она здорово сутулилась и делала резкие, невротичные движения, будто марионетка, которую дергал за ниточки невидимый кукловод.


А этот кукловод жесток: он тенью ходит за тобой и напоминает о всех неприятностях, которые с тобой произошли, и о комплексах. Это выражается в нервозности, тревогах, странном, нелогичном поведении, странной манере общения. Я смотрю на Аню и мне грех жаловаться, у меня было не все так трагично.


Бывают алкоголики разные: есть тихони – те, что выпив, отключают всю работу нейронов и проваливаются в сон. Они самые прекрасные подопечные зеленого змия: не буянят и никого не унижают. Но вот есть им противоположные, те, что выламывают двери, бьют жен, детей или еще хуже. Отчим Ани был второго типа. Ему все было как с гуся вода - наоравшись вдоволь и распугав домочадцев, этот человек объедался чем-то сырым из холодильника и топал спать. Женщинам же приходилось убирать разбитые тарелки, сломанные предметы мебели, попавшиеся на пути неповоротливому алкашу, а потом еще и восстанавливать нервную систему и поврежденную репутацию у соседей. Потом были еще и приставания в коридорах, мерзкие слюнявые поцелуи, заламывание рук. Видит Бог, самое ужасное в семье для ребенка – это новый муж матери, за которого она, на самом деле, выходит не по большой любви, а чтобы обеспечить своих детей.


Однажды Аня наелась самых популярных таблеток в семье, то есть обезболивающих и  антигистаминных, запила их заботливо водой на пустой желудок и села ждать. Где-то через полчаса заболела голова, в теле появилась тяжесть, но при этом оно стало терять равновесие, а сердце заколотилось со скоростью бензопилы. Встретив мать с работы в последующие полчаса, она кое-как перекинулась с ней парой слов, после чего та отметила, что «как-то странно пахнет химией», не подозревая, что имеет в виду таблеточный выхлоп, который выходил из Ани с каждым ее кратким выдохом. Потом через некоторое время она упала на ковер в гостиной, заблевав его слизью, и обезумевшими от ужаса глазами уставилась в потолок – отравилась. Струсив, она выпила немного таблеток, и должного эффекта это не произвело.


Потом были нехорошие компании и загулы. Вскоре ей это надоело, и началась долгая борьба между самоопределением и соответствием общепринятым нормам: поступление на бюджет истфака, неудачные романы, друзья, на которых нельзя было положиться, и отсутствие целей, на которые можно было опереться. Со временем борьба с внешними обстоятельствами и с собой перестала быть таковой – она превратилась в плавание по течению, безо всякого сопротивления.


Результат этих перипетий теперь сидел передо мной, вероятно, более-менее удовлетворённый жизнью. Так что я только удивлённо смотрела на неё и просила внутри себя, чтобы прочие проблемы ее миновали, мол, и так хватит с неё. Она болтает о том о сём, быт налажен, личная жизнь тоже, ее любят. Награда.
Мне хотелось плакать, ведь я хотела ее награду тоже, но я не переживала столько, сколько она. Я не заслужила.





***



- Как давно уже не исповедовались?
- Пару лет.
- Почему?..
- Не умею нести ответственность.


Нагрешив вдоволь на днях, в воскресный день я пошла в церковь, впервые за долгое время. Все было из-за мамы: переживая смерть отца, она стала ходить в церковь чаще, чем обычно, при этом не просто ставить свечку, методично обходя иконы всех святых, и потом с якобы чистой совестью уходить грешить дальше, а исповедуясь, выкладывая все свои моральные преступления, соблюдая пост и читая молитвы каждые утро и вечер. После приезда домой я была сама не своя, совершенно потерянная и не знавшая, что делать со своей жизнью дальше, и мама целиком и полностью взялась за мое духовное воспитание. Иногда, чтобы прийти к этому всему, надо упасть на свое личное дно: когда у тебя все хорошо, тебя не тянет думать о душе.


Стало легче. Я стала следить за самым опасным оружием самого опасного животного на земле – языком, и думать над каждым своим шагом. Однако это преданность чистоте не продлилась долго: только мы начинаем чувствовать себя лучше, то бросаем все верования и принципы, и так до следующего срыва. В этот раз я пришла, потому что чувствовала, что снова перешла какую-то свою личную черту вседозволенности и издевательства над собой. Бесстыдное фарисейство.


В таких делах на самом деле нужна поддержка, но ее никогда нет: люди верят коучам по саморазвитию, астрологам, тарологам, но церковь же считают вероломной организацией, где служители – главные стяжатели (хотя сами себе противоречат: на тренингах с них дерут в разы больше, в то время как в церкви от тебя никому ничего не нужно), и искренне смеются, когда ты говоришь о вере. Ведь людская психология проста: ты покупаешь услугу, ты ее получаешь. Получаешь готовые ответы, руководства к действию, но то, как эти опасные DIY разработаны, тебя мало волнует. В церкви ты должен говорить, и говорить неприятные вещи о себе, просить прощения, слушать критику, а люди все это не любят, они любят похвальбу и готовые решения. Правда, во всех бедах обвиняют Бога и говорят, что его нет, снимая с себя ответственность – перед ним же – за свою мерзость.


Были еще и более катастрофические персонажи: те, кто якобы верили. Они все время яростно молились, толкали всех вокруг – в общем, «спешили верить», будто яростное битье челом могло спасти их души. Эти чудаки считали, что помощь Бога проявляется в их повышении им зарплаты или в удачном решении их жилищных проблем. Они совсем не думали головой. Импонировали больше те, кто вообще все отрицал: как правило, они что-то подозревали, чувствовали, но предпочитали свои мысли оставлять при себе. А когда первые и вторые неожиданно сталкивались, то это был настоящий фарс.
- Вы даже в Бога не верите, как вы можете.
- А меня Бог такой вот и создал, неверующей!..


Люди еще и кровожадны; мы все любим то, что скрыто и гадко. Мы даже смотреть сериал не будем, если там нет убийств, изнасилований и прочего ужаса. Мы ужасно похотливы и жадны. Мы спим с кем угодно и не стесняемся менять партнеров; мы только и делаем, что думаем о своем комфорте и деньгах, которых вечно мало. Мы травимся алкоголем, плохой едой, недостоверной информацией и думаем, что мы владеем всем и вся и еще умеем критически мыслить. На деле же мы все рабы своей лени и самомнения, которое растет безо всяких на то оснований.
Дьявольское проявляется не в привидениях и тенях – оно начинается там, где рушится все человеческое; где люди друг друга уничтожают, ненавидят, где они обманывают, решают за других и считают, что они умнее.


Я вышла из церкви, прекрасно зная, что удовлетворение от сброса отрицательных эмоций на человека, который решил бескорыстно меня выслушать и дать совет, пройдет, и все будет как прежде.



Но спала в ту ночь я, впервые за долгое время, крепко и без сновидений.




4



В главном здании университета, где обитают технические умы, умер 23-летний студент. За несколько минут до пересдачи экзамена он резко побледнел, схватился за грудь и упал.


Такие истории резко выстреливают в местных новостях, и на этом все: они не обсуждаются в наших кругах. Случилось, значит так было суждено, и нечего тут гвалт устраивать. Университет – как отдельное государство, со своими законами, установками, со своим списком достижений и потерь. Он гордится собой и оберегает свой суверенитет, стараясь быть вне внешних катаклизмов: будь то война, массовые забастовки, университет тихо и мирно стоит на месте. Иногда мне казалось, что при всем внешнем стремлении к тому, чтобы догнать мир с его цифровизацией и новыми требованиями, альма-матер по-прежнему давала классическое образование по старым учебникам, в том же старом стиле, менялись разве что наименования. В конечном счете, любому вылупившемуся выпускнику приходилось в реальности переучиваться, набивать шишки и потом уже злобно рассказывать, что можно было обойтись и без этой деревяшки с гербовой бумажкой под названием «диплом». Но классику знать все же надо. Надо знать истоки всего и вся, пусть это не способствует твоему продвижению по карьерной лестнице. Пусть это тебя доведет до белого каления. Или до приступа.


Я не иронизирую – я самый что ни на есть адепт классического образования. Однако я не любила университет за надежды, которые он нам давал. Сначала ты думаешь, что сотворишь что-то грандиозное и будешь счастлив, только учись хорошо, выигрывай конкурсы, гранты, ходи на конференции, правда, обессилев от конкуренции с самим собой, ты сдаешь позиции. Порой очень трудно отказаться от мыслей о собственной бесполезности, равно как и от мыслей о собственном величии. Я гордилась своими достижениями, дипломами, но в скором времени также усвоила, что свою образованность лучше не демонстрировать, потому обязательно найдется тот, кто воспримет ее как личное оскорбление. Особенно это проявлялось на унизительных интервью, где самозваным руководителям и горе-директорам было физически некомфортно от моих местных дипломов и одного зарубежного, и они всячески старались поставить меня на место. Вопрос только был, на какое?




***



С чего все начиналось? Измотанные бюрократией и безденежьем преподаватели, наверное, не могли, да и не хотели воодушевлять молодые и мозги на подвиги. Впрочем, были и такие, но меньшинство.


- Какой науки они хотят, не понимаю. Бегаешь по нескольким работам… В итоге, времени нет на все эти статьи, переписывание лекций, написание методичек. На себя-то времени нет... А студенты воспринимают нас как обслуживающий персонал, – сетовали в университете.
Все закономерно, все друг от друга зависит и порождает нечто равнозначное тому, что в эти зависимости было вложено.



В первый рабочий день недели на кафедре – в этом картонно-бумажно-пыльном, но уютном бедламе – я, после страшных выходных, в пароксизме приятного отупления, когда любая поза кажется тебе удобной, слушала жалобы наших преподавателей. Какая-то жизнь беспрерывно текла мимо меня, а я лениво ее обсматривала. Все что-то обсуждают, и я думаю, ради чего все это, и почему я не участвую.


Уже идет речь о расписании сессии: ох уж этот университетский рудимент! Он ничего не проверяет, а только устанавливает факт способности учащегося хорошо запоминать или же, на худой конец, списывать. Надо бы проверить у бедолаги способность искать и просеивать информацию, умение читать книги, а не проглатывать их бездумно. Это было бы насущнее. Но камень системы лежит в установленном веками месте и не двигается. Все это был конкурс по зубрежке и не более, хотя некоторые и его умудрялись заваливать. Штамповка свежих «специалистов» происходила каждый год; тем не менее, некоторые из наших преподавателей до последнего не давали спуску. Чтобы поставить на госэкзамене тройку небезызвестному лодырю, всей кафедре пришлось уговаривать Марину Алексеевну, которая бросила «Только через мой труп!», сжалиться – но уж очень она хотела увидеть некий проблеск мысли или хотя бы что-то заученное. С преподавательской стороны сессия также представляла собой нечто сюрреалистичное: например, эта удивительная, не поддающаяся логическому объяснению общая числовая интуиция на экзаменах. Так или иначе, баллы ставятся наощупь, но это "наощупь" нащупывают все одинаково (например, у меня 77 и у коллеги то же самое – это тебе не оценка “пять”, но, вместе с тем, не дно досадной четверки).


От безделья я закрываю один глаз, прицеливаюсь, закрываю второй – проверяю степень разобщенности в четкости моего зрения, и диагноз неутешительный, правый глаз видит хуже. Потягиваюсь, и в спине что-то удовлетворенно хрустнуло, напоминая о необходимости сделать в ближайшем туманном будущем хотя бы несколько физических усилий. Я наблюдаю за людьми и подхватываю каждую деталь: по левую руку от меня – преподаватели прикладной фонетики и перевода поэзии, по правую – структурного анализа текста, и они о чем-то рьяно спорят поставленными лекционными голосами. Я таким похвастаться не могла: я была единственной на потоке, кто заработал себе ларингит, упражняясь в постановке британского акцента, который удавался только со странной миной на лице и вынужденной улыбкой, будто ты кукла вуду; горло обычно горело после долгих разговоров, и поэтому говорила я всегда тихо.


У Перевода поэзии понурый вид и дурацкий, уже выцветший пакет в руках, который давно надо бы выкинуть, но он ей служит верой и правдой, помогая таскать студенческие работы; она что-то рассказывает про своего «мужа», хотя она, как мы знали, не была замужем: у женщин есть дурацкая привычка называть «мужем» любое создание мужского пола, занимающее их жилплощадь: сами эти дамы не уверены в своём социальном статусе, так как прекрасно знают, что без официальной ксивы этот мужской субъект им никакой не муж, но хотя бы они убеждают в этом других и удовлетворяются этой мнимой стабильностью. У Фонетики – постоянно брови домиком, очевидный источник ее морщин, и холка, как метка, что ее обладатель постоянно сидит за столом, ссутулившись над бумагами. Она снимает катышки с кофты, запах которой, только женщина проходила мимо, сразу ударял по носу – запах шкафа, как в непроветриваемом секонд-хэнде. У Структурного анализа явный перебор с макияжем: зеленая подводка ее подвела, растекшись в уголках глаз, розовая помада не в силах удержаться на уже потерявших четкие линии немолодых губах. Ее ногти, выкрашенные в цвет фуксии, будто вдавлены в припухшие неизящные пальцы.


 Они ругаются из-за должников и двоечников, которые, на самом деле, настоящие жизнелюбы. Они не готовы разбиться в лепешку, чтобы сдать предмет, они берегут нервы и силы для чего-то более романтичного и грандиозного. Да что там, те же отличники – это всего лишь приспособившиеся к системе ловкачи, которые знают, что для обеспечения академического успеха достаточно понимать как отвечать тому или иному преподавателю, где сделать работу в полную меру или же спустя рукава, а где списать.


В другой части комнаты заговорщически решают вопрос наша доцент и ее студент, и я слышу преподавательское: «Я не понимаю. Мне нужно подумать», и чувствую облегчение. Такие простые «я не понимаю» или  «я не знаю»: исчерпывающе и ясно, да и куда проще, чем измываться над собственным сознанием и высасывать из него и из пальцев обтекаемую чушь, скрывая, что ты чего-то не знаешь. Фраза «я не понимаю», на самом деле, привилегия умных мира сего.


Некто в углу – кажется, наш лаборант, «неуловимый мститель» гаргантюанских размеров, которого вечно нет на месте – думает свою абстрактную мысль.


 Я же пыталась понять, а имею ли я право здесь находиться. Все мои стремления писать диссертацию разбились об университетский быт и мою лень; кроме того, мне казалось, что этим заниматься должны все-таки более развитые умы. По образованию я филолог, но я делаю элементарные ошибки в ударениях, а в некоторые периоды я совершенно не владею речью: выходит нечто вроде комбинации речи страдающего афазией и люмпена, хотя моя грамматическая интуиция обычно сильнее, чем у других людей. Кроме того, я плохо помнила историю английского языка, передвижения согласных, сдвиги гласных, и всякие другие сдвиги по фазе в языке, что можно было с легким сердцем сдать багрово-красный диплом обратно – яркая метафора, отсылка к крови, спущенной мной же из моих жил за четыре года обучения – который я умудрилась получить без единой четверки. Я довольно плохо помню базу всех branches of linguistics, которыми нас нагружали, да и вообще никогда не учила каких-либо правил: в английском я шла интуитивно. Я много сил потратила на оценки, а не на то, что за ними стояло, что в итоге выдохлась и не оставила сил на вдумчивость. Все из-за страха сделать плохо, некачественно.


Я бы хотела вернуться назад и переучиться, взглянуть на все более зрелыми взглядом и умом, не теми, что тогда - равнодушными и уставшими. Становясь старше, я стала перечитывать некоторые книги, которые нас заставляли читать в рамках обязательной программы, и с досадой понимала, как я много не увидела, не поняла или не хотела понимать. А вообще, есть ли смысл пичкать молодых людей витиеватыми умозаключениями, если они так или иначе не усваиваются? Наверное, надо, хотя бы ради того, чтобы окрепшие мозги позднее вспомнили о них и вернулись. Многое доходит до тебя только когда ты становишься старше: стараться осознать сэлинджеровскую «Фрэнни» в пятнадцать-восемнадцать лет просто невозможно, разве что только порождать неверные выводы.


«Божественной комедией» Данте, например, я прониклась только будучи 25-летней. Возраст, когда ты переходишь свой личный рубеж и когда мир не кажется таким уж черно-белым. Ты ждешь, что отложенная ранее жизнь вот-вот начнется, но сразу же понимаешь, как ты заблуждался. Поэма подействовала она на меня отрезвляюще. На втором курсе университета я и не подозревала о том, что будет со мной ближе к тридцати.


Хотя все было проще в этой интеллектуальной системе координат. На кафедре были представители великолепной интеллигенции, но при этом они не брезговали иногда ляпнуть что-то вроде слова «капец», а то и даже тихонько выругаться. Те, кто говорит, что следят за своей речью и не матерятся, извините, но я наберусь наглости вам не поверить.


Бог с ними, с ругательствами и другими саркастичными словечками. Что я не выносила, так это современные феминитивы, которые быстро заполнили речь студентов. Новомодные «блогерка», «авторка» – совершенно бесполезные вещи в языке, созданные для удовлетворения потребностей молодежи, борющейся за половое равноправие. Суффикс «-к-» придает слову только лишь оттенки пренебрежения и неуважения, которых «равноправцы» всеми силами стараются избежать. Таким образом, они просто роют себе яму. Мы, конечно, не можем властвовать над языковыми процессами, и если это лингвистическое извращение укоренится в нашей жизни, то что ж поделать.


Еще английский. Ось, вокруг которой вращается моя жизнь. Я была самой лучшей по предмету на всех уровнях образования: я выигрывала олимпиады, успешно сдала государственный экзамен на балл, который был значительно выше чем у амбициозной гимназийской братии; учитель по английскому меня обожала и искренне говорила, что лучше меня в школе никого нет. Правда, всю эту спесь сбили в университете, но моя любовь к английскому, к этому несчастному и истерзанному существу, не ушла. Почему истерзанному?..


У меня разные ассоциации с английским. Сейчас я назвала бы его проституткой поневоле. Им пользуются все кому не лень и уродуют, как хотят. Он весь загажен интернет-сокращениями и растерзан маркетинговыми кампаниями в разных странах мира, что носители языка уже не скрывают своего возмущения; вдобавок, те же носители в один момент обрели власть над всем миром и свободу от изучения других иностранных языков, но, вместе с тем, потеряли право на личное пространство и возможность интимно перешептываться за рубежом.


Этому языку обучают поверхностно, и потом представители «страны невыученных уроков» позорятся в египетских и турецких отелях, а горе-преподаватели тихо и мирно зарабатывают и даже смеют учить других педагогов.


На самом деле, английский – трагическое явление для всех его изучающих. Никогда ты его не выучишь, ведь успех в его изучении прежде всего определяется способностью использовать условные предложения всех типов и мастей, которые никто не может толком освоить, как и внушающие ужас артикли. Толком не заговоришь на нем, толком не избавишься от ошибок.


Моя душа болела за этот всеми истрепанный lingua franca, потому что он постепенно терял свою четкость, первозданную красоту и роскошь своих полупростых правил. Я всегда верила, что его козырь – логичность. Каждая конструкция, грамматическое правило были как математика, только в словах. Например, взять косвенную речь. Достаточно всего лишь передвинуть несколько слов назад во времени – назад в будущее нового предложения – и она готова. Эти легкие past perfect с past simple в твоей полной власти, потому что их использование зависит только лишь от того, как ты смотришь на ситуацию: если ты описываешь последовательность действий, то достаточно простого, но такого удобного past simple (ведь на то он и simple!); если тебе важно подчеркнуть очередность событий, то легко можешь взять в оборот past perfect (ведь он perfect – “идеальный” для таких моментов). Главное, чувствовать это. Любить, в конце концов.
Без любви нельзя.




***



Есть стадии развития депрессии, а есть стадии принятия работы: сначала ты в раздражении ожидаешь ее, затем проваливаешься в эту самую работу, будто обретаешь второе дыхание, и даже преуспеваешь. Потом все заканчивается, и ты, освобожденный, занимаешься истинно желанными делами. Проблема только в том, что ежедневно эта канитель повторялась, и мое отношение к каждой стадии особо не менялось.


 Преподавание – это история про взаимоотношения, и лишь бы она была со счастливым концом. Студенты сидят перед тобой, скрючившись и озлобившись, вжимаясь в жесткие университетские стулья, надеясь исчезнуть, возмущаются по поводу всего плохого и хорошего, но с ними не так все предсказуемо: если в первый семестр они тебя – аж до слез – не выносят, то во второй в них неожиданно просыпается безмерная любовь, причем самая буквальная.


На паре со студентами направления прикладной лингвистики я была окончательно вымотана, но больше от выпитого в выходные. Движения были замедленные, и я наплевала на бдительность.
- Нам не нужен второй листок, мы вместе задание сделаем, - отпираются двое парней.
- А девушка у вас тоже на двоих будет? Листок на каждого и задание делаем по отдельности. Вам его сдавать, а мне - оценивать.
Хватила через край, да и ладно.


Серо-зеленые глаза, пока его одногруппники пулей вылетали из аудитории после окончания пары, методично собирал рюкзак. Ясно было, что он подойдет ко мне с каким-нибудь вопросом, который решается за пять секунд и к тому же самостоятельно.
И вот «Валентина Андреевна»: сказано было тихо, но твердо. Смотрел он прямо в глаза, хоть и дрожал всем телом, и в тот момент я была резко  вырвана из тумана. Господи, что? Что ты хочешь? Отстань от меня, иди домой, воспользуйся подружкой, напейся, только отстань.
- Я хотел бы пригласить вас на чашку кофе.
- Что? В смысле?..
- В прямом. Я хочу поговорить.
Я обомлела. Что делать в таких ситуациях? Разве что застыть. Да как он смеет?..
А вот так. Это было предложение не двадцатиоднолетнего мальчишки, а вполне уже взрослого мужчины. Изволь ответить.
Испуг. Не то стыд, не то радость. Сердце неприятно заколотилось, а тело будто обдало холодом.
- …Мне кажется, нам ничего не нужно. Мы все-таки с вами в разных ролях, да и пить кофе со своими студентами мне еще не приходилось.
- Я правда хочу поговорить. Тем более, некоторые преподаватели общаются со студентами по душам, все об этом знают, и я не вижу ничего зазорного в этом.
- Не уверена, что хочу. Спасибо.
- А чего вы хотели бы?
Я будто вспыхнула. Сначала от растерянности, затем от наглости вопроса, потом уже от злости, что я вообще допустила такое стечение обстоятельств.
- Что?.. Я не понимаю.
- Я просто хочу поговорить.
Повторяет как мантру. О чем?
- О нас. – Резко сказано, в лоб. Он был весь напряжен, наэлектризован, еще чуть-чуть и сам себя испепелит.
«О нас». Каких «нас»?
- Слушайте, я старше вас… – выдавила я. – И вообще, это уже за гранью…Что вам нужно вообще?
Конечно ясно, что ему было нужно. Но я была в ужасе. Я была в ужасе от всего: от этого диалога, от его лица, которое мне с каждым днем казалось все более красивым, от его шаткой уверенности в себе.


А какого черта, собственно. Может, согласиться?.. Не разрушить ли репутацию, пустившись в это увлекательное и аморальное приключение? Не влюбить ли его в себя окончательно, развратить, чтобы потом бросить его и заставить выть у себя под окнами? Было бы романтично, в лучших традициях мировой культуры.


На самом деле, чего я хотела? Мне хотелось погладить его по щеке. Мне хотелось рассказать ему все. Мне хотелось слушать его, смотреть на него безо всяких условностей, правил, без мелочного страха за свое имя.
Обоим было достаточно переступить черту, но тот самый камень системы напомнил о себе, и я выдала отказ.


- Нет, мне нужно идти. И, надеюсь, подобных разговоров больше не будет.
«Нет» – это смерть вопроса. И он молчал. Молчал он и тогда, когда я быстро вышла из аудитории. Я пыталась предположить, что будет после этой выходки. Он перестанет ходить на мои занятия, а если я и буду сталкиваться с ним в университете, то он будет смотреть на свою выдуманную и уже не первой свежести зазнобу с ненавистью, и, что противнее, будет поливать словесными помоями за глаза. Мне даже было больно от этих мыслей: но от ужаса допущенной ситуации или от досады, что все так может тривиально кончиться –  не знала точно.

Я ошиблась.




***



Дома меня ждала все та же пустота, но что-то внутри нее дало трещину. Еe будто сотрясли, вторглись в нее, нарушили привычный в ней уклад.
Я должна была позвонить маме, с которой всю неделю перекидывалась лишь краткими сообщениями. Несмотря на ее некоторую деспотичность дома – наверное, здесь сказался ее перфекционизм – я знала, что она очень любит меня и действительно грустит.


Сепарация, как принято говорить сейчас, естественна и обязательна, как от плохих, так и от хороших родителей, но не все дети могут похвастаться прекрасными отношениями, например, с матерями. Судя по рассказам друзей, им хотелось бежать от них подальше или же наоборот, они жаловались на отсутствие внимания с их стороны.
Мне повезло: с мамой я могла говорить о чем угодно; она могла все приправить хорошей остротой и дать «вредный» совет. Мы были как подруги, много сплетничали, много шутили. И, наверное, она была единственной, к кому я могла прийти за помощью. Все же были вещи, которые с Рожиным или Аней я не могла обсуждать.
Проболтав часа полтора, мы договорились пойти в ресторан в выходные, а вообще «было бы лучше, чтобы ты зашла на днях». Мама спросила, не нужны ли мне деньги, еда, одежда. Я тихонько оплатила ее счета за квартиру, чем вызвала ее ворчание, но в целом ощущение всеобщего спокойствия у нас восстановилось.


После звонка чувство одиночества стерлось на какое-то время. Я спрашивала себя, одна ли я такая или где-то рядом есть такие же молодые и одинокие, забитые рутиной люди. Вокруг все казались веселыми, общительными, любимыми и любящими, что только усиливало мое чувство изоляции от всего социального. На улицах мне хотелось видеть одиночек почаще – для уверенности.


В книге одной современной американской писательницы было дано емкое описание одиночества и сопутствующих ему предубеждений. Одиночество – это не про краткие вспышки из серии «я рассталась с парнем, месяц была одна, и мне было так грустно и одиноко», нет. Одиночество – это про годы. Про тишину и про шум телевизора на фоне, потому что тишину порой невозможно выносить. Про тонны свободного времени, которое ты забиваешь работой или чтением, лишь бы твои мысли тебя не пожирали. Хотя, когда ты много читаешь, смотришь, изучаешь, анализируешь, синтезируешь, мозг начинает тебя угнетать еще больше, потому что ничто не кажется тебе однозначным, ты везде ищешь еще второе дно или пятую стену.


Я с неохотой открыла ноутбук, чтобы подготовиться к занятиям, и увидела уведомление о нескольких сообщениях.
Ну конечно. Он, серо-зеленые глаза. Сбивчивое обращение, с перепадами настроения и тона, но при этом решительное. Проблеск юношеского максимализма: все это выглядело попыткой показать взрослость и умение решать вопросы. Сначала меня это расстроило; мне показалось, что это всего лишь блажь, буйство гормонов. Как бы то ни было, неявная демонстрация принципов «я – мужчина» и «будь что будет» растрогала и смутила меня.


"Валентина Андреевна, хотя нет, я очень хочу назвать вас Валей и вообще перейти на ты, я устал от этих барьеров и дистанций, молчанок тоже. Что-то происходит между нами, и я хочу поговорить об этом

 Ты знаешь об этом, и я тоже

Я также знаю, что переступаю черту, и на самом деле ты всегда можешь закрыть эту тему для себя, забыть обо мне, но я все равно буду тебе писать и искать встречи, пока я не успокоюсь. Я ничего не боюсь.

 Можешь вообще не отвечать. Но я все время думаю о тебе. Я очень рад этому, но одновременно подавлен твоим отношением ко мне

Я был резок сегодня, так нельзя было, я тебя спугнул. Прости меня, пожалуйста

Наверное, мне лучше вообще не приходить в университет, я только тревожу тебя

[пауза между сообщениями в несколько минут]

Я знаю, что эти слова в никуда, ты слишком принципиальна и следуешь всем приличиям, но я не какой-то подросток, который запал на свою учительницу. Я уже давно не такой. Я вполне крепко стою на ногах, знаю, чего хочу и, может, я не достаточно самостоятелен, но это дело времени

[пауза между сообщениями в десять с лишним минут]

Мне кажется, я люблю тебя

Нет, я четко в этом убедился за эти полгода

После твоего отказа продолжать общение, когда ты так резко все оборвала, я понял только, что на самом деле хочу большего

 Я уверен, что ты чувствуешь по отношению ко мне то же самое. Я вижу по глазам, по тому, как ты напряженно двигаешься, как ты отстраненно говоришь

Ты меня избегаешь по вполне ясным причинам, но все же я считаю, что это преувеличение. Я не ребенок. Мы можем поговорить. Дать друг другу ответ и либо разойтись раз и навсегда, либо стать счастливыми. Мне кажется, я могу дать тебе это. Плевать на возраст, это все правила и предрассудки общества, которые уже давно себя изжили. Это случилось с нами, значит, так должно было произойти. Поговори со мной, прошу

[пауза между сообщениями в несколько минут]

Ты самая прекрасная и особенная. Ты невероятно волшебная. Ты даже не представляешь, насколько

[пауза между сообщениями в несколько минут]

Прости меня. Я надеюсь, ты меня простишь за все и поймешь. Я уже не могу молчать. Еще несколько месяцев до лета и я тебя могу больше не увидеть, мне нужно все решить сейчас"



На моем лице предательски, против моей воли, расплылась улыбка.




***



«Я люблю тебя». Как мы все хотим услышать эти три поганых слова. Они пошлые, избитые, но волшебные. После них все кажется прекрасным, все достигает высшей, блаженной точки.


Я не хотела ничего решать, да и что было решать?.. В голове  повторялось, что это все ни к чему не приведет, что это все только навредит нам обоим. Но это очень приятное чувство, что кто-то любит тебя – до того момента, пока не начинается живое общение, живое решение общих проблем, разбор общих претензий…Я не могла отрицать своей симпатии тоже. Все это заставляло меня думать о нем двадцать четыре на семь, но при этом я не могла воспринять это всерьез. Я считала, что это не могло и не должно было вырасти в нечто большее. Но мечтать не запрещено.
Прошло несколько дней, на паре он отсутствовал, и это меня не удивило. Смогла бы я смотреть в глаза человеку, которому написала такое? В таких делах мы беззащитны.
К тому времени снег уже почти растаял, и улицы выглядели обескровленными, разрушенными – русская зима высосала все соки из города и казалось, что туда стеклась вся грязь мира. Все текло, плакало; неожиданные дожди только раздражали своей неуместностью: это не были те приятные, благоухающие ливни, какие обычно бывают летом и после которых дома и дороги выглядят будто чисто вымытыми. В это время года определенно не стоило посещать город в качестве туриста, да и гулять местным жителям.


Я все-таки решила пройтись после работы и обдумать все. В ушах радостно и без надрыва пели Fleetwood Mac, напоминая о лете после окончания школы, тогда я только начала их слушать и влюбилась. А ведь все было так легко и просто. Все были живы, я радовалась поступлению в университет, радовалась свободе. Мне хотелось обратно под теплое родительское крыло, учиться, видеться с друзьями каждую неделю, не считать дни и ни за что не нести ответственность. Сейчас она – ответственность – висела надо мной с дубинкой в лапах.


Я дошла до дома и у крыльца услышала такой быстрый, надвигающийся топот, что обернулась.


Он был раскрасневшийся от бега, грудь нараспашку, рюкзак мешком свисал с плеча. Казалось, что он будто стал выше ростом, плечи расширились, вены на руках налились кровью и взбухли. Волосы потемнели от мороси, глаза сверкали ярким зеленым цветом, пухлые влажные губы раскрылись; внизу шеи было видно нежную ямочку, до которой захотелось дотронуться. Сколько он бежал?
- Я тебя догнал, – выдохнул он. – Я подождал, когда ты закончишь, я не смог прийти на пары, не смог, я только ждал…Я думал, ты поедешь на машине, как ты это обычно делаешь, но ты пошла пешком, и я отправился за тобой…Ты так быстро идешь!.. Ты переходила дорогу на красный на площади, я думал тебя собьет машина, ты будто ничего не видела и не слышала… Я испугался. Я прошел за тобой через сити, а потом потерял тебя из виду…Но потом я прошел дальше, увидел тебя и догнал. Я знаю, это все выглядит жутко…


Я молчала, опешив. Велением какого-то инстинкта я чуть было не коснулась его влажной щеки, опомнившись, но его взгляд успел ухватить мое движение, и он замолчал. Мы смотрели друг на друга несколько секунд.
- Это правда жутко. Мне нужно беспокоиться?
- Нет, нет, правда…Я не знаю…Я не знаю, что сказать. Мне нужно было тебя увидеть. Мне кажется, что еще немного, и у меня не будет такой возможности.
Пауза.
- Я читала твое сообщение. Я…Я не могу дать тебе того, чего ты хочешь.
По его лицу прошла тень.
Пауза.
- Откуда тебе знать об этом, почему ты так уверена? Знаю, тебя смущает разница в возрасте, ты преподаватель, я твой студент…
- Нет, ты не понимаешь. Все сложнее.
После этой фразы его лицо ненадолго засияло: нелепые, по его мнению, причины отпали и можно уже продвинуться хотя бы на миллиметр вперед.
- Расскажи мне, я попытаюсь понять.
- Нет, это не уличный разговор, и я не думаю, что тебе нужно вообще что-либо знать. Давай закроем эту тему, пожалуйста. Иди домой, ты можешь простудиться.
Я чувствую в своих глазах слезы. Про что рассказать? Про смерть отца и последствия которой я тихо наблюдала, про отвратительные и унизительные отношения, про непонятное будущее, про бессонницу и кошмары, про свое безразличие ко всему, про то, что у меня болят голова, мозг, руки, ноги, спина, даже волосы; про то, что я чувствую себя беспомощной и бесполезной? Про кризис своих надвигающихся, как мор, тридцати лет? Про то, что мне страшно, и что я не знаю, какое будущее меня ждет?
- Я хочу понять почему, мне нужен ответ. То, что ты говоришь – меня не устраивает.


Да. Как все повторяется. Я тоже когда-то хотела ответов от человека, о котором мечтала. Но иногда лучше ничего не знать.
Его рука потянулась к моему лицу смахнуть слезу, но я ее мягко перехватила и задержала в своей.


- Пожалуйста, иди домой. Я не в состоянии что-либо объяснять. Возможно я сделаю это, но не сейчас.
Он молча смотрел мне в глаза, разочарованный, сжав мою руку. Сухая и теплая рука, мне хотелось держать ее дольше. Я потянулась к его щеке, чтобы поцеловать; он слегка дернулся и повернул голову, чтобы дотянуться до моих губ, но я мягко отстранилась. От него пахло чистотой, дождем, сигаретами. Прекрасные мужские запахи. Лучше и быть не может. Мне захотелось отвести его домой, согреть своим телом.
- Мне нужно идти. Пожалуйста, возвращайся домой. И не делай так больше. Иди домой…Я постараюсь объяснить, но не сейчас.
- Обещаешь? Когда? Мы можем хотя бы общаться? Я не собираюсь как-то подставлять тебя, не думай…Мы же можем просто говорить…
- Все хорошо. Скоро. Дай мне время. Иди домой.
- Когда?..
- Я не знаю, Саша. Я не исчезну, если ты этого боишься. Я все время здесь.




5



Я не помню последующие дни. Как обычно вертелась в суете работы, которой становилось то много, то мало из-за непостоянства учеников, хотя университетская дьяволиада с лихвой восполняла пробел: к концу весеннего семестра я утопала в отчетностях и студенческих долгах, уставая настолько, что все делала спустя рукава и где-то прощала оплошности, лишь бы меня только оставили в покое.


Саша призраком появлялся в моей жизни: я мучала его продолжительным молчанием, отказами на его предложения встретиться, либо одаривала резким желанием выговориться, но выложить свою душу, как обещала, так и не решалась. Я закармливала его обещаниями, извинениями. Я плохо отдавала себе отчет, что поступаю с ним так же, как и с другими: то дарила ему ценные минуты внимания и легкой, тихой полулюбви, то не отвечала вовсе. Я не хотела себе признаваться в том, что подсознательно желала его извести, вымучить, сделать больно, и только ради того, чтобы привязать его еще сильнее к себе. Слишком много я на себя взяла, за такое потом придется расплачиваться.


Что же это было? При всем желании отдавать нежность, я не стеснялась наносить удары. Сейчас я думаю, как это все было ненормально. Я делала больно, и потом ненавидела его за это, не себя.


Мы отравляем людям жизнь, а потом их же и ненавидим: ненавидим за то, что они это позволили, за то, что они становятся ранимы; мы хотим перебросить на них ответственность за наше отвратительное отношение, и они это позволяют. Будто своими действиями я хотела заставить его разочароваться во мне, убедиться, какая я отвратительная, а потом на этом пепелище я бы с наслаждением рыдала.


В моменты просветления я осознавала, что впадаю в это ядовитое состояние и каждый раз пыталась заставить себя объясниться перед Сашей и прекратить все, чтобы не разбить его. Но что-то меня останавливало, возможно, надежда на лучшую жизнь, на здоровые эмоции, что я, наконец, приду в себя. Надежда.


Рожин как-то сказал, что надежда – самая поганая вещь на свете. Она ломает судьбы и души, вынуждает терять время и пропускать действительно важное в жизни.


Некоторое время Рожина я не видела, но мы регулярно переписывались и созванивались. Каждый раз я чувствовала вину за свое поведение в баре, но он с нежностью отмахивался и говорил, что всякое ведь бывает. В этом была вся моя сущность: в один вечер я вытворяла безобразные вещи, но после совесть меня мучила куда дольше.


Я знала, почему мы не виделись толком. Он снова был с Оксаной. Дружеская ревность выводила меня из себя, вдобавок, эта была еще и ревность к его личному счастью, если так можно было назвать то, что между ними было. У него хоть что-то получается здесь, в отличие от меня. Он надолго пропадал такие периоды, но все же писал и звонил, а потом триумфально возвращался, когда снова получал от Иезавель по носу.
Иногда я принимала это все как данность. Иногда я хотела убить Оксану.


Однажды я позвонила ему, надеясь на встречу, но что-то не задалось. Рожин тоже был подвержен перепадам настроения и в такие моменты доставалось всем. Отвечал он односложно, не вслушивался в то, что я говорила, что под конец я разозлилась, и мы резко побросали трубки. Опять ее гадкая порода показала себя во всей красе? Опять он проигрался? Опять он приревновал? Еще примешивалось мерзкое ощущение, что я навязываюсь и вообще только раздражаю, отчего я и вовсе разрыдалась. Нервы были как оголенные провода, ничто не приносило радости.


Все это совпало со вспышками забастовок в городе: будто в воздухе висело недовольство всем и вся, предлетняя усталость после долгого рабочего периода, что народ решил снять напряжение, перейдя в конфронтацию с властями из-за вроде бы безобидных вопросов.


Майский конфликт 19-го года стал почти историческим событием и породил множество присказок, шуточек, девизов, символов и игр слов, и также стал предметом политологических и даже филологических исследований. А вроде бы пустяк: люди возмутились, что без их ведома собрались строить храм, что обычно представлялось благородным делом.


- Не знаю, как можно между парком и храмом выбирать парк, - сетовала пожилая женщина в платке службы сестёр милосердия. - Деревья? Ну так и вокруг храма будут деревья.
- Да почему обязательно на этом месте?! Под городом куча недостроев, дряхлых храмов. Лучше пусть их восстанавливают! - отвечает женщина помоложе, без платка: так ясно, что она пришла поддержать борьбу за парк.
- А где еще-то? Грешно так себя вести, нельзя отказываться от строительства, это же храм, святыня...
- Да кто это придумал вообще, нас никто не спросил!..


Этот «пустяк» вскрыл старый гнойник: у народа накипело, потому он перестал чувствовать, что у него есть право голоса. Но если бы я знала больше.
Первая мысль была о неожиданной стихийности этого протеста и о его резкости и дерзости, что казалось будто он и правда был запланирован, чтобы расшатать нестабильную народную психику. Те, кто были за парковую зону и те, кто были за храм нападали друг на друга беспощадно, считая лучшим способом защиты своего мнения бомбежку оскорблениями. Попытки внести рациональное зерно в аргументацию за и против заканчивались типичным хамством; потом это все вылилось в уродливую гражданскую стычку, о которой писали даже за рубежом.


Поначалу гнев был праведным: использование территории, предназначенной для общественного пользования, этого «памятника ландшафтной архитектуры», для строительства храма было, по мнению защитников парка, нарушением гражданских прав горожан – общественного обсуждения проекта планировки и межевания не было, у города просто-напросто отбирают очередной парк, одну из немногочисленных зеленых зон и экосистем города. Как сообщалось, олигархи и руководство области "манипулировали" местным самоуправлением, чтобы реализовать частную инициативу.

Далее, правда, комментарии на новостных сайтах стали деградировать до оценки умственных способностей оппонентов. То, что устанавливалось на благородных началах, превратилось в огромный кухонный скандал.


- Капиталисты пожирают природу!
- На кой нам столько храмов, парков-то почти нет, дышать нечем, одна пыль!
- Критикуй и предлагай: вон стоит кучка гигантских отелей, там и стройте храмы свои.
- Храм съест все пространство, вместо яблоней там будут бездушные цветники, от сквера ничего не останется!
- Этот парк – центр культурной жизни города! Храмов и так полно на каждом углу!
- Какой еще центр культурной жизни? Лысая лужайка, да и только!
- Взрослые люди вроде, а все в мифы верят.
- Только за строительство храма. Парк облагородят, и все будут довольны. Все только с Божьей помощью.
- С Божьей??? А сами-то не можем?
- Лицемеры вы! Чего ж вы не выходили на защиту сквера у К., или территории у пластикового П. на площади? Ась? Список можно продолжить…
- …Не хочу никого обидеть, но то, что у дома культуры – мало на сквер похоже, пара дорожек каких-то…


Но один из комментариев стоило бы оценить по достоинству: «Господа комментаторы, а зачем вам новая церковь? Вы в существующие-то не ходите».


Я воспринимала все это как оскорбление. Неприятно было то, как люди ругались между собой; неприятна была риторика подключившейся к возмущениям оппозиции (обычно она состояла из едких, хамских комментариев в сторону местной власти, а потом уже вышла на федеральный уровень); неприятны были рассуждения, как по эффекту домино, о вере и о том, что это – неожиданно – прерогатива умалишенных и безвольных. Все так громко протестовали и ругались между собой, что иногда забывали, с чего все началось.


Конфликт со временем перерос в манипуляцию журналистов и блогеров, которые жаждали хлеба и зрелищ: нас заставляли выбирать один из двух пунктов, которые сами по себе были абсурдны. Если бы я сказала, что я за парк, это стало бы означать, что я против веры; если бы сказала, что за храм, то оказалась бы против общественного мнения и прав, хотя это подмена понятий. Храм сам по себе не Бог, сквер – не сам народ. Под конец все естественным образом пришли к выводу, что храм в парке действительно не нужен. Вместо любви и милосердия, которые он должен был принести, в сквере место заняла удушающая атмосфера ярости.


Кто-то в интернет-сообществе сказал, что нельзя «просто взять и отмазаться от этой истории»: пересуды и тут и там не давали покоя, а иногда все доходило и до публичных пьяных скандалов.


Я чувствовала себя потерянной и не знала, где правда. Я до сих пор не знаю, где истинная вера, где истинные права, и я не могу примкнуть к чему-то одному. Я чувствовала, что ничего не знаю, или знаю лишь наполовину; чувствую, что у меня нет ответов, нет однозначного мнения.

Я - имитация хорошего и знающего человека, я  – поверхностное и пошлое ничто.


/Я ведь видела тебя там. Потом видела твои пламенные речи в интернете, где ты – будто отвечая за всех – писал о нашей несвободе, о нашей узколобости. Подстегнутый общественным негодованием, которое все подхватывали уже просто так, лишь бы быть в струе. А потом ты все вычистил: скрыл отметки своих мыслей, скрыл все так, будто тебе резко стало неудобно и стыдно за свое мнение.
Мне нет дела до твоих убеждений! Мне не интересно, в кого или во что ты веришь. Страшно то, как ты меняешь и отказываешься от своих идей вот так, резко, стыдясь. Ты всегда такой был. Поверхностный и ведомый. И ты знал об этом.
И ты знал, что, рано или поздно, я это увижу./



 

***



Одним из тех майских вечеров я отправилась в простенькое кафе на площади, чтобы дописать статью, но вместо этого наткнулась на одного занятного персонажа. Совершенно один, одетый в голубые треники с растянутыми коленками, в синтетическом турецком свитере в духе 90-х годов с диковатым орнаментом и в стоптанных, когда-то белых кедах, он был воплощением скованности: ссутулившийся и зажатый; движения были такие, будто он боялся нарушить невидимый кокон вокруг себя.


Обычно людей трудно считать сразу. Впечатление складывается независимо от каких-либо исходных данных, то есть часто неправильно. Только личная симпатия, ненависть или же равнодушие выступают первыми, и ты можешь довольствоваться догадками о жизни человека, но, опять же, это только догадки.


Но этот человек был карикатурным. Представление о его жизни в сознании сложилось незамедлительно: я ясно видела его душную и темную хрущевку, в которой давно не было ремонта; в одной из комнат живет его сварливая мать, у которой муж в один прекрасный день вышел за пивом и не вернулся. Там точно была облезлая, с легким душком сырости ванная, где стены сверху побелены, а снизу выкрашены в синий или зеленый; там точно была чугунная ванная со ржавчиной у слива, а над головой – веревка с висящими на ней полотенцами всех возможных расцветок, которые так и требовали новой стирки. Ясно я видела и непроветренную кухню с кучей старых столовых приборов с деревянными ручками и ободранной банкой пемолюкса, и где под подтекающей батареей стояли огромные компотные банки. Итак, первое впечатление – человек-затворник, слесарь или мелкий госслужащий, маленький человек, маменькин сынок. Алкоголик?


Он уселся спиной ко мне, за столик в центре зала, хотя я думала, что как всякий закомплексованный человек он сядет в темном углу. Ан-нет, ошиблась. В углу сидят обычно те, кто хочет видеть всех и вся.


Все его движения были такими, будто он сидит на ножах: он занял всего лишь край дивана и, скукожившись, нервно тер мочку уха. Когда принесли его заказ, я поняла, что мои догадки частично верны: это был полулитровый графин в виде черепа, что уже забавно и символично, с чем-то прозрачным – уж точно не с водой. Мужчина никого не ждал; мужчина спрятался от мамы с ее хрущевкой в кафе, чтобы напиться вусмерть. То, что это был основательный, почти профессиональный алкоголизм, было ясно по осмотрительности его заказа: помимо водки у него также был огромный стакан клюквенного морса и такая же большая тарелка с пастой. Кто ж напивается на голодный желудок, да и вообще нужно потом дойти как-то до дома и не быть разоблаченным.


Когда принесли заказ, он подтвердил мое наблюдение за мужчинами, напивающимися в одиночестве: у них появляется трепет и странная робость, будто они видят перед собой обнаженную женщину, а не водку. Они медленно шевелятся и не знают, куда деть свои руки, но рот и глаза выдают их – они облизываются и нервно оглядывают пространство вокруг. Графин в скором времени опустел, и человек резко изменился – все мы резко меняемся, когда напьемся – и позволил себе развалиться на диване и вытянуть ноги в проход. Закомплексованного маменькиного сынка как не бывало. Очнувшись, он метнулся – как еще прыткости хватило! – в туалет, по пути чуть не сшиб даму с ребенком, а потом также быстро вернулся, размахивая мокрыми руками и дергаясь из стороны в сторону. Я видела разных пьяниц и разные алкогольные выступления, но это было что-то новенькое, и я просто не могла перестать за ним наблюдать.


Вскоре мужчина начал настораживать публику своим поведением, ему сделали замечание, затем второе, и его прорвало.
- Тихо я сижу! Вы бы лучше за своими детьми последили. Орут как нерезаные, бегают как черти!.. Я никого не трогаю... Это вы сидите тут, в ус не дуете…
Отец семейства, сидевшего напротив алкаша, уже встал, чтобы сделать физическое внушение, но подоспела официантка, и конфликт было сдулся. Семья в итоге и вовсе ретировалась, пьяного же попытались выпроводить, но он еще должен был оплатить счет, а уходить этот товарищ не собирался.


- Это не город, а какая-то помойка…Вы видите, что творится, да?.. Убийства, изнасилования, детей крадут… А им видите ли мешают отдыхать…Вы видели парк, да? Там опять люди собираются. Меня, кстати, прогнали оттуда, эти полицейские, – говорил он с пустотой, тыкая в официанток. – Всем ведь все равно. Эти болваны, умники с зелеными, фиолетовыми волосами, все на одно лицо, только и делают, что …. про какие-то там права, про какие-то башни, про правительство, а на деле это все только полный … Ничего не меняется. Они только фоточки свои постят, а сами ничего не сделали, не добились…Я работаю с утра до вечера, а вы знаете, какая у меня зарплата?! Я вот реально работаю, а получаю копейки. А эти все чего?.. С жиру бесятся!.. Люди с непонятными работами, в непонятной одежде, с понтами, у них еще че там? Депрессия, во. Конечно, на рожи свои в зеркало глянут – не только депрессия будет…
- Покиньте заведение, пожалуйста. Здесь дети. Вот ваш счет, - перепуганная официантка, не бывавшая в таких переделках, сцепила руки за спиной до красноты и напряженно ждала.
- Да щас я уйду. Вы не понимаете, это все бесполезно. Вы только делаете вид, что за что-то боретесь, а на деле ведь всем плевать. Не любите вы никого, не знаете настоящего труда, не знаете, что значит плохо жить…




6



- Раньше, до всей денежной холености, твое лицо казалось добрее.
- Ты хочешь сказать, оно было простецким?
Паша валялся у меня на кровати и жевал пиццу. Он был в странном  настроении: Иезавель на привязи; он регулярно отыгрывается и у него нет долгов, а еще у него куча свободного времени. Он должен был ликовать.
-  …Не, погоди. Ты хочешь сказать, что я перестал быть добрым? Что я изменился в худшую сторону?
- Да нет же. Просто улыбка была не такой хищной…Она была смущенной. Ну да, доброй. Черты лица заострились, губы, нос и брови будто стали тоньше. Не знаю. Ты другой. И я не могу сказать, что это плохо. Просто все так меняются на глазах. Кажется, будто видишь время во плоти.


Рожин напряженно смотрел на меня, и я на секунду решила, что он все неправильно понял и обиделся.
- Это возраст, Шелк. Я ж не мальчик. Вдобавок, у нас все на лицах написано: неудачи, все эти эмоции, прочая фигня. Ты ведь тоже изменилась.
- Насколько сильно и плохо?
- Я не знаю. Ты тоже другая. Это просто факт. Разве что морщинки на переносице появились. Это потому что ты все время думаешь, – хихикнул он. – Глаза уставшие и кажутся сонными. Это тебя не портит. Но тебе нужно больше расслабляться.


На фоне рычал Эрик Бёрдон, а я уже битый час искала фильм, в который можно было бы с удовольствием провалиться. Рожин выступил за пересмотр «Бегущего по лезвию» или «Крестного отца», но душа требовала чего-то совсем другого. Маленький камин-обогреватель вовсю накручивал счетчик: весенний холод был не слабее зимнего, ведь отопление уже отключили. В комнате был только лишь приглушенный свет от торшера, и лицо Рожина я видела лишь наполовину. За окном разбушевался ливень и колотил по окнам, что убаюкивало. У нас была пара коробок с пиццей, пара бутылок вина, какие-то сладости, тепло, и полное отсутствие определенности и уверенности в будущем.


- Ты слышала, да? У нас вспышка ВИЧ-инфекции в области. Дурдом. Будто в средневековье каком-то живем.
Область и правда страдала всеми гадкими венерическими заболеваниями, какие обычно попадались только в кино: хламидиоз, гепатит и ВИЧ стали страшными спутниками многих жителей, а потом к этому списку добавился еще и сифилис – эта абсурдная новость кроме злого смеха, честно говоря, ничего не вызывала. Ну как так? Какой сифилис в наше время?
- Все, Пабло. Нельзя теперь девочек просто так клеить.


Аудиодорожка переключилась на «Soul Sacrifice» Сантаны. Думать над винилом представляло для нас с Пашей трату каких-то нечеловеческих усилий, и мы просто переключали плейлисты на смартфонах. В это время мы жонглируем разными темами и спорим.


- …Навыдумывали новых ценностей, чтобы оправдать наше пренебрежение к старым: экология, проработка психологических травм, принятие нескольких полов наравне с мужским и женским или же полное отрицание сексуальности, выборочная толерантность, вся эта новая метамодернистская чувственность… А жизнь ведь максимально проста, логична, – говорю я, запивая пиццу вином. – Даже выбор того, что съесть на ужин, занимает столько стратегических ухищрений, что становится страшно от такой потери времени… Но ты ведь чувствуешь, да? Это хаотичное разнообразие только выматывает. Становится дозволенным то, что раньше было запрещено. Убожество теперь – новая красота. Душевная гниль нынче всего лишь невроз. У нас есть и нет свободы. Мы не можем сделать правильный выбор при таком разнообразии или хотя бы сделать его добровольно. Жить стало сложнее, а не проще.
- Ага. А вот судя по новостям, выполнять такие элементарные вещи как предохраняться мы так и не научились, – расхохотался Паша.


- …Смысл жизни ограничен слоганом «Заработал? Потрать!». Торговые центры теперь являются местами отдыха. Понимаешь? То есть, чтобы чувствовать себя полноценным человеком, нужно потреблять. Потребление – демонстрация нашего достатка, вкуса, возможностей, наличия свободы, который измеряется ценниками… Еще интернет, телевидение. Это тоже часть жизни, и она слишком быстро стала основной. Кажется, что наше существование настолько пресное, что все самое интересное мы находим в приложениях. Или же, если какое-то событие имеет значение, оно становится ничем, если не присутствует в сети. С другой стороны, у нас теперь есть замечательная возможность находить, сравнивать, обдумывать эти бессистемные куски информации, но зачем, их же слишком много… Каждый считает себя достойным попасть в твой телефон, компьютер, телевизор и гипнотизировать твой мозг.


Так проходит один час, второй.


- Как тебя угораздило, скажи? – Рожин все еще трезв, а я уже в одурении растеклась на кровати, развернув пятки к обогревателю. – Сколько ему лет? Восемнадцать?
- Нет, я же говорила, ему двадцать один. Меня не угораздило. Как-то все само собой вышло.
- Но он же нравится тебе.
- Да, и что?
- Да как так-то? Что с ним делать? Нянчиться? У него хоть работа-то есть? Чего он там умеет? Кидать козявки на пол и рассуждать о тщетности бытия или о литературе, или что вы там учите?..
- Павел!..
- …Обалдеть, ты одна столько времени была, а тут тебе попадается ни кто-нибудь, а твой студент. Он еще тебе и нравится.


Я посмотрела на него. Пашино лицо как-то странно исказилось, и говорил он с пренебрежением и язвительно.
- Ты ревнуешь, что ли? Вообще, ничего же не происходит. Я держу его на расстоянии. Наверное, я больше озабочена своей репутацией. Я не могу допустить, чтобы об этом в университете узнали… Да и что тут узнавать, с другой стороны? Я не хожу на свидания с ним, не целуюсь, не обнимаюсь, ничего я не делаю. Мы просто общаемся.
Паша зевнул, не прикрыв рот, и закатил глаза.
- Ну да. Только вот ваше ничего-неделание и просто-общение довело пацана до целого признания в любви. А дальше что? Ты же не можешь вечно держать его на таком поводке.
- Надеюсь, все само как-то решится. Может, ему надоест, и он сам уйдет.
Паша нахмурился.
- Мы, мужчины, не любим, когда нас за дураков держат.
Кто бы говорил, Паша.
- Я вообще всегда сама решала, как будут начинаться отношения, как они будут развиваться, как они закончатся. Я даже с первым парнем все просчитала. Мой первый раз был спланированной акцией. Я же поздняя пташка, ждала до 20-ти лет. Потом встретила его и указала на него пальцем. Я все устроила: в своей квартире, атмосфера и прочее, обезопасив себя тем самым от потрясений.
- Вот оно как. А ты что-нибудь на самотек пускаешь? Зачем столько контроля? Ты позволяешь мужчинам верховодить вообще? Да хотя бы сделать вид, чтобы им казалось, что они главные. Просто побыть женщиной, слабой, мягкой?
Меня это задело.
- Понимаешь еще в чем дело. Это же просто…Красиво. Красиво быть мягкой, слабой в отношениях с мужчиной. Позволить ему решать. Но вы же как амазонки сейчас. Пашете как волы, злитесь от этого, дуетесь, но не расслабляетесь ни на секунду. Если же позволяете себе положиться на мужчину, то обжигаетесь и сразу же занимаете оборону, превращаясь в заносчивых ведьм, но ведь не все так однозначно. Мало того, вы на фоне своих обид требуете равенства, хотя оно биологически невозможно. Вы даже любите по-другому.
- Согласна. Но и мужчины не идеал совсем сейчас. Многие из вас превратились в принцесс на горошине и ждут, что это женщины за вами будут бегать и решать ваши проблемы.
- Нет, мы не все такие. Я по крайней мере не такой. Но мы вообще-то тоже многого боимся. Мы боимся красивых женщин, мы боимся быть отвергнутыми, брошенными. Еще некоторые просто не могут потянуть затраты на таких женщин.
- Ну мы так ни к чему не придем в таком разговоре. Вы нам не помогаете, потому что боитесь. Мы вам не помогаем, потому что разочарованы.
- А надо к чему-то прийти? Просто я хочу сказать, что в жизни не все так однозначно и не все можно проконтролировать. И что мужчины тоже люди. Не води за нос своего мальчишку.
- Ну, если смотреть с твоей точки зрения, он вот ничего не испугался.
- Он просто сопляк, вот и все. Но все-таки нервы ему трепать я бы не советовал. Знаешь, в чем парадокс? Ты доведешь его до белого каления, он разочаруется в женщинах, и потом будет вести себя как идиот. Так что вот тебе вывод из всего: вы, женщины, нас формируете.
- Опять мы виноваты.
- А кто? Все из-за вас. Вы же вызываете желание, рождаете жизнь, из-за вас происходят войны. Из-за вас болит сердце. Ты знала, как мужчины зарабатывают себе инфаркты? На сердце образуются такие шрамы, со временем их становится все больше и больше, и потом сердце просто рвется от слабости. На нем не остается живого места. А знаешь, откуда первый шрам появляется?
- Догадываюсь.
- Ага. После расставания с первой любовью. Не трепи мальчишке нервы, и он останется нормальным человеком.
Мы замолкаем. Пауза затягивается надолго, и мы долго обдумываем сказанное.
- Знаешь, в книгах многих писателей мужчин такое нарочитое пренебрежение к женщинам. Например, Марио Пьюзо. Он оценивает их тела, оценивает то, как они занимаются любовью, они совершенно не яркие в его романах…
- Ну не скажи, – перебивает Рожин. – В этой книге, как ее там…Где про казино. Помнишь, ты дала ее мне почитать? Женщина, в которую влюбляется рассказчик – довольно яркая.
- Да, наверное, но оценивает ее по ее сексуальности, по ее телу. В общем, я не совсем об этом…Он будто бы не уважает женщин. Весь мир в его романах – мужской и только.
- И?
- Но в жизни вы ведь другие. Вы даже бывших своих цените, будто они на весь золота; вы не позволяете себе плохих слов в их адрес, вы даже позволяете говорить себе, что они хорошие. Чего только вы расставались с ними, непонятно…
- Плохо говорить о бывших – демонстрировать свою подлость и неспособность выбирать людей. Мы ведь сами выбираем себе партнеров. Мы с ними живем, спим, а потом должны облить грязью? Неправильно это все. А причем тут это?
- При том, что в реальности вы не настолько брутальны, как в книгах. Вы изо всех сил хотите выглядеть властителями мира, но можете запросто споткнуться о женское равнодушие или демонстрируете невероятную глупость и наивность, когда говорите об объектах вожделения.
- Ну, в жизни не все так однозначно. Хоть Пьюзо и грубиян по отношению к женщинам, зуб даю, он любил их больше всех на свете…А Буковски?  Кажется, он все самое ужасное о женщинах написал, в том числе, что они хищные и жадные. С другой стороны, зачем тогда вообще о них писать, если ты их ненавидишь? Значит, что-то тут не то. Две стороны одной медали.


Вторую часть моей реплики Рожин будто пропустил мимо ушей.


- Нашел тоже, кого вспомнить. До сих пор не понимаю, чем проза этого алкаша многим нравится.
Из динамиков стал реветь Ник Кейв с его сексуальными баритоном и безумными песнями про кровавую любовь: голос, низкий и тяжелый, как цепь, разрубал воздух в комнате.
- …В конечном счете, все дело в сексе. С него начинается жизнь. Как иначе род продолжать? – Рожин наконец захмелел и стал подпевать.
- А как же любовь? – укалываю я.
- Ну, да…А что это вообще такое? Сколько мучаюсь уже, а так до сих пор и не понимаю. Она может тебя душить годами, а может быстро к тебе прийти и также быстро уйти.



Любовь.
Ее можно выдумать или воспитать в себе и в других, хотя гарантий ее продолжительности и искренности никто вам не предоставит.
В момент крушения иллюзий и ожиданий она превращается в другую сущность, ненависть или обиду. Хотя, это в лучшем случае. В худшем – безразличие.



- Существует ли любовь на самом деле? Та самая, которую описывают в классической литературе, в кино? Стойкая, с самопожертвованием, вековой верностью, прощением? Слушай, Паш, а ты читал «Великого Гэтсби»?
- Фильм только смотрел, – чавкнув, ответил он.
- Там такая любовь есть. Но она вредоносная, губительная, потому что главный персонаж любит образ, который создал, а не самого человека. Такая любовь фиктивна. По Фицджеральду нельзя любить, не меняясь и не меняя своего отношения к объекту этой любви, нельзя любить увлеченно, обманывая себя, иначе ты погибнешь и…
- …То есть так любят – со всеми этими прощениями и верностью – только того, кого идеализировали?
- Это даже не любовь. Одержимость, скорее…Не знаю. Или обратная сторона нарциссизма…Когда объект любви не оправдывает твоих ожиданий, ты либо считаешь его виноватым, либо впадаешь в депрессию, или еще хуже.
- …Я вот иногда смотрю на свои отношения как на трагедию. Они и превращаются для меня в трагедию и мучают меня. Это потому, что я люблю только лишь ее образ и не получаю того, чего ожидаю от нее? То есть, я все придумал?
- Кажется, так…А какой это образ?
- Образ той, кто мне подходит. Воплощение моих желаний…
- Вот именно. Твоих желаний.
Паша задумался.
- Тогда вопрос вроде бы наклевывается, да? Зачем я это все делаю? Я не могу на что-то повлиять, не могу что-то изменить. Как быть? Как это все прекратить?
- Может быть, это испытание, работа над ошибками. Если ты считаешь, что это действительно та возвышенная привязанность к ней, то ты должен принять это как данность и находить в этом радость. Я думаю, что нужно соизмерять свою любовь с тем, что переживаешь ты и твой человек. Если чувство остается и имеет силу после всех перипетий, значит, это и есть любовь. Но ожидание и требования неосуществимого от другого бессмысленны. Любовь из человеческого сердца не выдавить. Если ее не дают, значит, она и не нужна тебе.
- Хорошо, но как тогда быть? Как убрать это из головы?
- Кто бы знал.



Дождь все так же колотит по дому; ледяные капли из открытого окна падают мне на согревшиеся ноги – не очень приятное ощущение, но встать и закрыть окно мне не хочется. В комнату проникает сладковатый озоновый запах, и я слышу, как Рожин принюхивается. Запах дождя как связующее всего прекрасного и безобразного: это запах свалявшейся на солнце пыли, сигарет, асфальта, бензина, шампуня или лака для волос… Волосы - моя самая любимая нотка. Когда попадаешь под дождь, их запах становится резче и примешивается со всем остальным; то же самое происходит и с кожей.   
Но это всегда свежий запах. Запах чистоты.


В стране, в которой я жила во время учебы в магистратуре, дождь был с ароматом соли, скошенной травы и кофе.


- Тебе не дует, Паш?
- Нет, наоборот хорошо. Не так душно.
Я перевернулась на живот и посмотрела на него. Рожин с закрытыми глазами держал бокал на животе, и тот опасно покачивался верх-вниз от его дыхания. Казалось, он уже готов заснуть, и я уже начала думать, не убрать ли этот полупустой бокал, не отправить ли его в душ, не уложить ли его спать. Вдруг он положил мне руку на плечо, все также с закрытыми глазами, и снова заговорил.


- Мы так много копаемся у себя внутри... Зачем в бездну смотреть? Вдруг она на тебя сама посмотрит? – Он открыл глаза и смотрел в потолок, убрав руку с моего плеча. – Ты заметила, что мы в последнее время мало создаем? Мы только все что-то анализируем, но не созидаем, не творим. Хотя если и делаем это, то как-то наполовину, средне, по чуть-чуть…


После таких разговоров первым меня всегда посещает чувство наполненности и облегчения, но позже появляется желание изоляции и молчания. Дурацкое ощущение, когда ты наговорил поверхностных вещей перед кем-то, и тебе резко становится стыдно. Каждый раз я выбалтываю перед Рожиным пошлую заумь, а он в ответ выдает мне мысль, которая ее перечеркивает. Как-то я сказала ему об этом, и он огрел меня следующим: «Надо больше общаться с людьми, слушать их – так ты поймешь, как порой ошибаешься или же как прав. Общение больше про признание своих ошибок. Оно именно для этого».


- Выйду покурить на балкон, – что-то в Паше изменилось в те секунды, что я обдумывала ответ. Он медленно встал с постели и вышел из спальни.
- Там же ливень!..
- …У окна постою.
Балкон не был застеклен, и на нем не было ничего, разве что под ногами  можно было увидеть разбитую плиту. В некое подобие террасы я так балкон и не превратила, так что когда его заливало ливнем, в ямках плиты мутнели многочисленные лужицы. Выход туда был через гостиную.


Я пошла за Пашей. Свет он не включил, только распахнул дверь и встал плечом к косяку, молча закурив сигарету. В комнату резко ворвался ледяной поток воздуха, настолько освежающий, что я задышала ртом. Я позволила себе босой встать напротив распахнутой двери, совершенно не думая о том, заболею я или нет. Ветер обжигал и резал; вскоре я начала замерзать, но не могла уйти.


Пашины развернутые плечи свесились, волосы растрепались, но рука, державшая сигарету, ни разу не дернулась.
- Валь, замерзнешь.
- Что-то случилось? Я тебя утомила? Может, тебе постелить здесь? Отдохнешь, а?..
- Да какое-то предчувствие странное. Я в последнее время на коне, удача сама в руки бросается, и уже довольно долго. Это не совсем хорошо, – Он вздыхает и смотрит на меня. – Сама знаешь, моменты пика потом сменяются черной полосой. Я тут несколько раз обыграл одного болвана, причем не потому что я такой молодец, а просто этот дурак играть не умеет, будто у него одна большая мышца вместо мозгов…Кажется, он сидел. Все кисти в наколках, – и Паша проводит, не касаясь, крупной левой рукой по правой, затем наоборот. Пепел с сигареты падает на пол, и Паша смахивает его ногой на балкон, затягиваясь снова.
- Хах. Большинство всех моих выигрышей так и происходят. Я обыгрываю неумех. От них больше всего денег. Это даже не про удачу.
- Это не опасно? Ты нервничаешь?
- Да не, все о’кей. Просто уж больно он на меня бычится. Мужское самолюбие и все такое, – Паша улыбается, а мне становится не по себе. – Иди сюда. Мерзнешь же.
Напрягшись, я подошла, и он обнял меня. Сигарета улетела в дождь, и мы некоторое время стояли, греясь друг о друга. Я знала, что была уже достаточно пьяна, потому что в голову закрались мысли о том, как же мне себя повести: стоять, как истукан, не шевелясь, или же позволить себе большее?.. Испугавшись, тут же их отбросила. Ну подумаешь, мы и раньше могли обниматься и даже иногда целоваться, напившись в баре, а потом разойтись, как ни в чем не бывало. Тоже мне событие, это объятие.


- Валя, Валя.
- Что?
- Ты цены себе не знаешь. Ты очень ранимая, правда. Тебя нужно защищать. Но иногда это так только кажется. Броню ты свою не забываешь.
Я застыла от удивления.
- Ты многое видишь и чувствуешь. Ты заботлива. Ты не тянешься за чужим мнением и всегда думаешь и решаешь самостоятельно. Я раньше думал, ты высокомерная и зацикленная. Иногда даже скучная. Потом подумал, что здесь что-то не так. Ты хочешь понять. Хочешь найти истину. У тебя даже лицо всегда напряженное, ты надолго пропадаешь в своих мыслях, и я не считаю, что очень хорошо, если честно. Но ты глубокий человек, не все это видят и ценят… Я хочу сказать, что я вижу это, что бы ты там не думала про меня.


Внутри меня все сжалось от внезапной нежности, которая с его словами нахлынула на меня, но еще и от такого же внезапного укола ревности. А что он говорит Оксане? А что он говорит ей про меня?


- Тебе нужно быть нежнее к себе. Ты помни еще, что ты мой самый близкий человек. Всем остальным плевать… Хотя я сам всех разогнал. А ты осталась.
Я поцеловала его в ямочку между шеей и ключицей – это был ответ на его слова, я просто не знала, что сказать. Сейчас думаю, что я все оставила на волю случая и виновата, потому что то, что произошло далее, вызывает у меня сожаление.
Рожин поцеловал меня в щеку, рядом с губами. Я посмотрела на него. Его лицо было слишком близко, запах сигарет и вина ударил мне в нос, но я не отшатнулась. В прищуренных глазах Паши что-то изменилось, потемнело. Он медленно наклонил голову и поцеловал меня в закрытые губы.


Я помню его теплый, толстый язык у себя во рту, помню, как щелкнула моя челюсть, будто от неожиданности, когда я позволила себе шире раскрыть рот. Мы начали снимать друг с друга одежду. Помню, как мы легли на диван, как он целовал мою шею, грудь; помню, как все ныло и пылало внизу, на грани боли и удовольствия. Помню, как выгнулась всем телом, помню свои обрывистые стоны, почти плач. Помню его тяжелое дыхание.


Помню все обрывками и описываю обрывками, потому что меня охватывает стыд и досада.
Чуть позже я опомнилась. На меня обрушились образы: я вспомнила про Сашу. Вспомнила про Оксану.
- Нет, Паша. Нет, – резко дернулась я. Разум запротестовал против того, что происходило, а тело все еще ныло в мучительном желании.
- Что? Почему?.. - Лицо у него раскраснелось, рот был приоткрыт. Голос звучал не с досадой, а с испугом или мольбой, как реакция на чужую боль. Дышал он тяжело.
- Так нельзя. Это неправильно.
- Валя…
- Я тебя прошу.
Он уронил голову на мою голую грудь и тяжело выдохнул, будто выталкивая весь скопившийся воздух из лёгких. Я стала гладить его по густым волосам, спускаясь рукой до шеи и плеч. Мы лежали так несколько минут, переводили дух.
- У тебя Оксана… – начала я.
- Да к черту все!  – он резко вскинул голову и сел спиной ко мне.  – Что…Ох.
Он опустил голову вниз, взъерошивая густые волосы, и что-то пробормотал. Я наклонилась за футболкой, прикрывая грудь руками, надеясь, что Паша не повернется и не начнет смотреть на меня.
- Я все делаю неправильно. Вся моя жизнь как набор каких-то неверных решений. Не этого я хотел.


В спальне требовательно завизжал звонок. Улучив момент, я встала и, не посмотрев на Пашу, метнулась туда. Это была мама с ее нежным «дочура, как ты там?..».
- Да все хорошо…Рожин у меня, – я еле дохожу до кровати дрожащими ногами и стараюсь говорить тихо.
- У тебя все нормально? Голос какой-то странный.
- Да он переживает из-за… Да так, проблемы личные.
- Господи, у этого твоего Херожина вечно все не шиворот-навыворот. Допрыгается скоро.
Все же съязвить ее иногда так и тянет.
Я слышу, как Паша медленно идет в ванную, закрывается на щеколду и включает воду.
- Эм, у тебя как дела? У меня неделя была не из легких.
- Ничего, скоро выходные… Да все как обычно. Скучно только. Смотрю сериал по телевизору. Видела, ливень какой прошел?
Повисла пауза.
- Да, весь балкон залит водой. Ладно, мам. Мы кино будем смотреть, наверное.
- Ладно, дети, отдыхайте. Ты зайдешь завтра, Валя?
- Да... У тебя все нормально? Деньги, еда, все есть?
- Да ты что, более чем достаточно. Ничего не нужно. Отдыхайте. И ведите себя прилично! – смеется она.
Забавнее некуда.


После звонка я еще какое-то время сидела на постели. Вода в ванной комнате затихла, но Паша не выходил. Я пошла посмотреть на себя в зеркале: волосы растрепались, домашняя одежда была вся мятая, а губы раскраснелись и потеряли четкость контура. Мне захотелось в душ: я все еще чувствовала поцелуи Рожина на теле, тяжесть внизу живота. Мне не было неприятно, но мне хотелось смыть произошедшее, будто этого не было с нами, будто бы мы не переходили черту.


Я расстроилась из-за того, что цельность дружбы уже не будет такой, как прежде. Мы нарушили дистанцию, и это могло добавить нам проблем психологического толка, потому что эта самая дистанция делала нас ценными друг для друга. Так мы берегли и уважали друг друга. Сейчас это могло все рухнуть.


Паша наконец вышел из ванной. Вид у него был виноватый, и он не смотрел на меня. Поджав губы, он прошел в коридор и стал надевать куртку.
- Я поеду домой, наверное. Мне нужно выспаться.


И тут же меня уколола злость женщины, которой воспользовались. Я смотрела на него, на его руки, губы, и снова вспомнила ощущения, от которых я отказалась несколько мгновений назад. Я хотела увидеть хоть какое-то подтверждение того, что было между нами; надеялась, что он намекнет или дотронется до меня. Мне не хотелось считать событие, за краткие минуты ставшее воспоминанием, принадлежащим только лишь мне. Но его решение уйти и опущенные от стыда глаза и были этим намеком.


Я решила не протестовать и не пытаться оставить его у себя. Да и как тут продолжать вечер как ни в чем не бывало? Сейчас я жалею об этом. Хотя если бы я удержала его, это вряд ли что-то изменило бы.
- Позвони мне, как будешь дома, ладно?
- Да, конечно. – Он наконец поднял голову и посмотрел на меня. Улыбка была больше похожа на раздосадованную ухмылку. На секунду мне показалось, что его глаза мокрые от слез, но решила, что Паша, наверное, умывался и как обычно долго тер глаза. – Потом поговорим, хорошо?
Он вышел и захлопнул дверь. Я так и осталась стоять в пустой и затихшей квартире, в смятой одежде, чувствуя холод под ногами.





7



Криминальная хроника круглосуточного новостного портала города N. /  25 мая 2019 г. / 14:35

«ИГРА В ПОКЕР ЗАВЕРШИЛАСЬ ЖЕСТОКИМ УБИЙСТВОМ»

«В одном из центральных микрорайонов игра в покер завершилась убийством, причем мотивом для совершения преступления послужило подозрение в жульничестве.
51-летний М. (имя изменено) был арестован полицией в воскресенье. Ему были предъявлено обвинение в убийстве человека, с которым он играл в покер, — 32-летнего Рожина Павла Александровича.


Житель дома 12 по улице К., нашел в парке напротив труп в субботу утром. Труп был опознан: оказалось, что Павел Рожин – житель города Е., постоянно проживающий в р-не У., был убит на улице рядом со своим автомобилем марки Toyota Camry, а затем его тело было перенесено в кусты парка. Здание, в котором, по всей вероятности, и начался конфликт, представляло собой бар, где, как заявили офицеры полиции, постоянно проходили “игры в покер по высоким ставкам”. Как заявил майор Костин, двое и еще несколько мужчин (точное количество на данный момент неизвестно) сели за покерный стол в пятницу вечером и играли всю ночь.


”Подозреваемый в совершении убийства М. – ранее судимый за разбой и кражи – проиграл в той игре все свои деньги, причем это была не первая его неудача в игре с погибшим”, заявил офицер. “Ранее группа встречалась каждую неделю в клубе, и, возможно, он решил, что его соперник, то есть погибший, вступил в тайный сговор с остальными игроками или же просто жульничал, чтобы обыграть его. Тогда М. начал с ним спорить, что и привело к убийству”.


В последний раз двоих видели между 7 и 7.45 часами утра в субботу. Офицер сказал, что ссора, кончившаяся трагически, произошла между 8 и 8.30 часами утра. Мужчина скончался от потери крови. На теле были обнаружены два ножевых ранения, причем удары были нанесены с силой, и убийца целился в жизненно важные органы. В одной ране нашли осколок лезвия ножа; орудие убийства не было найдено на месте преступления - есть предположение, что убийца выбросил его в пруд парка».



Информационное агентство города N. / 29 мая 2019 г. / 21:40

«В N. ЛИКВИДИРОВАЛИ ПОДПОЛЬНОЕ КАЗИНО»

«Этой ночью полицейские ликвидировали подпольное казино под видом недорогого кафе. Туда можно было попасть только лишь по знакомству или рекомендации клиентов, как сообщает пресс-служба Управления МВД России по городу N. Казино правозащитники занялись после убийства одного из постоянных клиентов другим игроком.
Операция по пресечению деятельности заведения прошла с участием бойцов регионального управления Росгвардии и сотрудников полиции. Информационное агентство сообщает, что во время проведения операции в казино находились одна девушка-крупье и кухонный работник. Игроков в ту ночь не было; все они встречались по пятницам и играли до конца выходных дней. Полицейские изъяли игральные фишки, покерный стол, карты и другие предметы, доказывающие противоправную деятельность, а также 2 млн рублей и свыше 5 тысяч долларов», — пояснили в пресс-службе.
По факту организации азартных игр, возбуждено уголовное дело «Незаконные организация и проведение азартных игр», сообщает пресс-служба Следственного комитета».



Паша как-то рассказывал мне, что в покере есть такое понятие, как «тильт». В английском tilt означает «наклон» или же «наклоняться, наклонять». Слово, вероятно, имеет скандинавское происхождение (норвежское tylten; шведское tulta). Первое слово значит «нестабильный», второе – «шататься». Так, тильт в покере – это состояние упадка и неуверенности, вызванное неприятным проигрышем, часто глупым и позорным, с которым несчастный теряет возможность мыслить логически. Игрок не может найти оптимальное решение; он словно тупеет и впадает от этого в агрессию.
А если игрок еще и на руку не чист: обманы, жульничество, прошлые грехи, за которые он уже ответил в местах не столь отдаленных… Для остроты можно еще добавить алкоголь, усталость и обыкновенную жестокость, присущую этому человеку, и вы получите взрывоопасную смесь.  Видимо, Паша столкнулся именно с таким оппонентом.


В новостных сводках описание событий разнилось.
Свидетели, которые субботним утром случайно оказались в районе главного здания университета, рассказали, что видели кудрявого мужчину в черном, который садился в машину. К нему подошли трое рослых, крупных мужчин в спортивных ветровках, которых, вероятно, он знал. Один из них был немолодым, грузным мужчиной с походкой вразвалочку. Сначала они столпились вокруг него, о чем-то громко говорили, а потом разом возня стихла – кудрявый мужчина в центре медленно спустился вниз, будто бы решил присесть на корточки. Головорезы постояли немного, громко перешептываясь; казалось, между ними случился мелкий конфликт. Потом уже, вероятно, они оттащили его в кусты парка рядом и разбежались.
Рожин лежал так, в последождевой зелени и грязи некоторое время, и только потом какой-то парень решился подойти и увидел на асфальте и траве лужицы крови. Вызвали скорую, но Паша уже умер.


Надо было оставить его у себя дома. Надо было его чем-то увлечь, заболтать, напоить. Надо было не противиться и закончить начатое.
По кому я рыдала ранее? Оно не стоило того. Нужно было быть готовым, но заранее не выстелить слезами и переживаниями дружбу с человеком, которого мы на самом деле любим. Но я потратила время зря на ненужное, ненастоящее горе, а когда увидела беду в глаза, моей боли, которую я должна была показать в этот страшный момент, не осталось. Я тихонько плакала, давилась этими крокодильими слезами, прекрасно зная, что я эгоистка и предатель. Нашу дружбу я сама сдала на погибель. Это мне наказание за равнодушие и эгоизм. Почему я не прислушалась к нему? Почему не разглядела за равнодушным смехом его страх и предчувствие чего-то ужасного?


В этот шестой раз я уже не смеялась.




8



Материнство дает женщине порой необъяснимые моральные и физические силы, а также страх, который, между прочим, остается с ней навсегда.


Самой большой любви у матери Рожина не стало так же неожиданно, как она появилась у нее тридцать с лишним лет назад. Беременная им, она осталась совершенно без какой-либо поддержки. Сейчас его резко отобрали у неё, да ещё так жестоко. Страшно было думать, что горе теперь постоянно будет отравлять ее жизнь. Матери в таких случаях думают кончать с собой, если у них нет других детей. Либо через некоторое время их уничтожает внезапный сердечный приступ.


Обычно у таких женщин – брошенных мужьями, измученных работой, которая не обеспечивает ее запросы и ребенка, с истрепанной психикой – вырастают прекрасные люди, их защитники. Это живая компенсация за их труды и лишения. Но в один прекрасный момент все может кончиться.


Я боялась рождения детей именно по этой причине. Я хочу детей, но зная свою маму, маму Рожина, да и любых других матерей, я связываю материнство с регулярной, зудящей тревогой.


Я не хотела идти к Ирине Валерьевне с соболезнованиями – ей это было ни к чему, как мне казалось, если не сделало бы ещё больнее. Я не хотела смотреть ей в глаза, не хотела видеть ее слёзы. Что я буду ей говорить? Чем я смогу ей помочь? В конце концов, теоретически я могла пережить смерть Рожина, но она – нет. Я не знала, чем можно утешить мать, потерявшего своего единственного ребенка.
Утешить в такой ситуации вообще невозможно.
- …Да, Валенька. Ты знаешь, он тебя очень любил, все время про тебя рассказывал.


Меня передернуло при слове «любил».
- Ты можешь взять что-то из его вещей на память, не выкидывать же. Скоро разберут все… – она выдавливала из себя слова; оставив меня в Пашиной комнате, тихо развернулась и ушла. Маленькая и сухонькая женщина, а теперь еще сгорбившаяся от свалившейся на нее беды. Как у нее мог появиться такой сильный и плечистый парень? Будто она отдала ему все жизненные соки при его рождении, а восполнить их уже не смогла.


Я вошла в его комнату, и на меня резко обрушились его одежда, груда книг, смотанные провода, постеры на стенах. Стало больно от того, что это были именно его вещи. Каждую он трогал, носил, перебирал; в каждом углу был его запах, его след. Окна были зашторены, но открыты – от этого было темно и шумно. Свет пробивался через занавески, и было видно легкую взвесь белёсой пыли, которая мерно кружила в воздухе.


Я хотела забрать все. Я хотела бы завернуть эту комнату в пакет, принести домой, спрятать в укромном месте и никогда не прикасаться к ней. В один прекрасный момент пришел бы Паша, и я отдала бы ему ее в нетронутом виде, в том, в каком он ее оставил.


Нашла его детские и школьные фото: на одном из таких у него раскрытая улыбка до ушей, во рту видно жвачку, и видно, что его сфотографировали в очередном приступе смеха; он коротко подстрижен, на нем полосатая водолазка под горло, джинсовая куртка, а с ним стоит, прижавшись, какая-то не очень симпатичная девушка. Даже его фото излучало какие-то сексуальные токи. Он был невероятно раскрепощен, раскрыт миру, но это только так казалось.


На другой, уже выцветшей фотографии он сидит на ступеньках детского сада: на фоне видно разукрашенную беседку и детскую площадку. Ему года четыре, а сидит как взрослый, повидавший многое пацан. Ножки расставлены, ручки, согнутые в локтях, лежат на коленках и в каждой по стреле, а рядом валяется миниатюрный арбалетик. Голова перевязана банданой, как у Рэмбо – ну или в Пашиной маленькой версии как у Гизмо из «Гремлинов». Смотрит прямо в камеру, и взгляд шкодливый.


Мне все хотелось пощупать, обнюхать, потрогать. Неожиданно мне стало интересно все: его шампунь, которым он в последний раз помыл волосы, цвет его постельного белья, которое он в последний раз менял; что он ел на завтрак, тоже в последний раз. Еще мне хотелось найти что-нибудь относящееся ко мне.


Увидела шерстяной свитер с катышками и решила забрать, с твердым намерением его носить. Перебрала Пашины старые CD диски и книги: не было никакого ширпотреба вроде дешевых изданий детективов или фэнтези. Классика, научная фантастика, старые университетские учебники по матанализу, механике; старые конспекты. Древние диски Romantic Collection с эротическими рисунками девушек – те классные сборники 90-х годов, с композициями типа «Lily Was Here» Candy Dulfer. Журналы Classic Rock, National Geographic еще с тех времен, когда мы читали новости не в приложениях на телефоне. Свернутые постеры с Nirvana и HIM. Пыльный Xbox. Старенький макбук, который я не решилась открыть. Паша будто застрял в прошлом десятилетии и в будущее совсем не смотрел.


Увидела свой подарок на его день рождения, виниловую пластинку с хитами Гершвина. На случай, если Паша наконец купит проигрыватель. Пластинка стояла на полке, как фото в рамке, на виду. Упаковка была вскрыта, и внутри я нашла свою открытку. «Будь счастлив и любим, и не делай глупостей». Я поцеловала открытку и положила обратно, разрыдавшись.


В квартире стояла неприятная тишина, каждый шорох казался очень громким. Изредка я слышала всхлипывания матери Рожина. Зеркала были завешены простынями, правда, то, что в ванной, оставалось незакрытым. Мне было страшно в него смотреть, но все же я подняла голову и ничего, конечно, не увидела.
- Ирина Валерьевна, я ухожу. Звоните, пожалуйста, если вам что-то понадобится. Я хотела спросить ее, не приходила ли к ней Оксана, но не стала.
Пробыв в квартире, наверное, несколько часов, я стала думать, что если задержусь еще на некоторое время, то увижу Пашин призрак.


Я вылетела из квартиры в темный от густоты деревьев двор, сжимая тяжелый пакет с его вещами, но я подумала, что забрала слишком мало. Небо-саван постепенно затягивалось темными и рваными облаками, словно дымом. Я села на какую-то облезлую скамейку и застыла в неудобной для меня позе, но шевелиться не было сил. Несколько дней назад ты видел человека, видел, как он ходит, говорит, ест, спит. Еще ужаснее: ты чувствовал его запах, его тело и даже больше. Потом он исчезает, как все эти процессы вместе с ним. Все. Человек удален, отменен, ему больше не нужно ничего. Ему не нужно спать, есть, говорить, решать мучающие его проблемы. Да и какой смысл это было делать при жизни?


А ты – в не новой, но с каждым ее повторением такой болезненной роли скорбящего. Ты чувствуешь себя ограбленным, и злишься на то, что тебя не подготовили к этому. Неужели каждый раз, когда я смотрю на человека и говорю с ним, я должна представить его смерть, чтобы не встречать ее с такой болью? Разве к этому можно подготовиться?


Я ждала, что он постучит. Разговаривала с пустотой. Ловила знаки, прислушивалась к скрипам, постукиваниям, шагам внезапно ожившего для меня дома – надеялась, что его дух ходит поблизости. В общественных местах представляла, что он идет рядом со мной, пока не обнаружила, что говорю сама с собой вслух.


Через несколько дней после его смерти он мне снился, почему-то весь в грязи, и он плакал. Может, там, наверху, все его грехи тщательно анализировали, распределяли от самых мелких до самых тяжких и снимали с его души. Потом снился обычным, чистым, каким он был при жизни, и улыбающимся. Видимо, его пребывание в иной ипостаси перешло в новую стадию. Потом мне неожиданно приснился отец, и он ругал меня за что-то, но я никак не могла понять за что. Эти наполовину бодрствующие ночи не давали мне отдыха и только больше заставляли анализировать сны и саму себя, что ничем хорошим обычно не заканчивается.


Еще позднее Паша приснился мне в своем автомобиле. Он подъехал и сказал: «Садись, прокатимся». По-моему, я ответила, что он меня с собой не потащит… Я не помню точно.




9



Оксана для меня была сосредоточением всего дурного, а после гибели Рожина – смерти в том числе. Когда я смотрела на нее, то видела мрак и упадок. Если ее лицо что-то и выражало, то только не страдание. Я очень хотела отделить ее от личности Паши, но они срослись в моем сознании, ведь я считала ее источником всех его бед.
Но, если отбросить свою ревность – хотя я ее не признаю, и уже этот факт доказывает ее существование – я должна была подумать о том, что Оксана ведь тоже могла… Страдать. Поначалу казалось, что она владела своей жизнью, руководствуясь скорее не самовлюбленностью, а инстинктом выживания. Таких женщин ничто не волнует кроме обеспечения собственной безопасности, финансовой в том числе. Но она была мазохистом: она делала вид, может легко обойтись без Паши, но все равно возвращалась к нему, даже когда он был без денег; он мог ее унижать и делать больно физически, и она все это высокомерно сносила. Она могла бросить свои руки-удавки на любого, но держалась именно за него.


Оксана встретила меня ранним утром в дешевом шелковом халате на голое тело: тут я подумала, что ее раскрепощенность есть всего лишь развязность и невоспитанность. Рыжие волосы были растрепаны, макияж размазан, в руке рокс с виски. Было видно, что она плакала до моего прихода, а еще она здорово нервничала. Или злилась.


Я точно злилась: мне казалось, что эта женщина думает только о себе. Только войдя в ее квартиру, я сразу почувствовала ее презрение и холодность; то, что произошло, ушло на второй план, вытесненное ее злобой. Я даже думала, что кроме меня никто больше так не переживает. Мать Рожина была, конечно, не в счет. Эта тонкая, зацикленная женщина мало что видела и понимала в отношении своего сына, и не потому что была глупа или слепа, а просто так хотел сам Павел.


Квартира была душной и темной, что хотелось выброситься из окна, лишь бы вздохнуть и увидеть свет. Оксана проводила меня на кухню, на  удивление довольно чистую; на столе была бутылка с виски, стакан и пепельница, полная окурков, некоторые с следами помады, некоторые – без. Недокуренная сигарета дымилась, пуская вверх изящную струйку, которая с нашим приходом быстро растворилась, как призрак.
- Будешь пить? – хриплый голос Оксаны был очень приятным, но при этом развязным. Возможно, от выпитого. От нее пахло сном, смятой постелью; она стояла рядом, и я кожей чувствовала ее тепло ее тела и легкий, исчезающий запах духов.
- Нет. Не могу уже пить.
- Сигарету?
- Давай.
Она плюхнулась на стул передо мной, засунув руку под халат, прямо под грудь, будто бы греясь о свое тело. Закинула ногу на ногу, и казалось, что еще чуть-чуть, и я увижу ее обнаженной. Даже если бы она оказалась голой, ей было бы плевать.
- Ты ведь знаешь, почему и как все произошло? – с вызовом спросила она у меня.
- Поделись своей версией.
Нечто кошачье, испепеляющее и несущее беду посмотрело на меня. Она затянулась сигаретой, придерживая ее острыми как иглы пальцами, и вскинула брови.
- Паша про тебя много рассказывал. Прям без остановки. Уж наверняка он откровенничал с тобой по поводу последних событий.
- Я же говорю, хочу твою версию послушать. Декламируй. Рожай мысль.
Тепло постепенно наполняло город, но в квартирах все еще стоял неприятный холод. Я вся съежилась. Руки держала под столом, сжав их так, что побелели костяшки. Измученный мозг уже начал готовиться к чему-то ужасному, как к последнему рывку хоть какой-то адекватной мысли, но страшной.
- Он, наверное, рассказывал тебе про уголовника, с которым резался в покер не так давно.
- Угу.
- Он и виноват.
- Я, можно сказать, догадывалась.
Повисла пауза.
- До чего ты еще догадывалась? – злобно спросила Оксана.
- Тебе еще что-то сказать есть?
Тут я увидела, как она плачет по-настоящему. Вторая непотушенная сигарета упала на стол, и Оксана закрыла лицо руками. В этот момент я ей поверила. Я, казалось, выплакала все слезы, но они снова полились солеными ручьями по лицу. Прошло несколько минут, и женщина заговорила снова.
- За несколько дней до смерти Паши приходили какие-то парни. Они остановили меня у подъезда. Спрашивали про него. Где живет, где работает. Я не сразу почувствовала неладное. Думала, это его дружки-игроки. Как-то эти звери разнюхали, что он сюда приезжает, и главное ко мне… А могли и к тебе притопать, – через слезы хмыкнула она.


Я напряженно слушала и чувствовала, что кольца на пальцах впиваются в кожу. Я ободрала заусенец от нервного напряжения, и прижала ранку большим пальцем, от чего ее стало неприятно жечь.
 А она продолжила:
- Я уже не помню, что сказала… Вроде ничего такого... Они за ним следили, это однозначно…
- Что значит, ты не помнишь, что сказала?
- Я же сказала, я не сразу поняла, кто они были. Под конец почувствовала, что все это опасно выглядит… Сказала только, что он вечно на месте не сидит, мотается по всему городу.
- А Паша в курсе был?..
Она замолчала.
Ну конечно. Она ничего не сказала ему.
- Я забыла. Он приезжал ко мне ночью накануне, был как всегда перевозбужден, и я не успела среагировать.


Не врет ли она? Что если она что-то сболтнула и потом только подумала? Я уже не хотела ничего знать. Какая разница.


Среагировать она не успела. Ведь он чувствовал опасность. «Наверняка он откровенничал с тобой». Что, он не видел, что им интересуются? Видел. Просто не сказал мне.
- …Зачем им его убивать было? Должен был им? Он же вроде выигрывал все время.
- За долги не убивают, знаешь ли. Такие люди ждут, когда ты эти долги выплатишь. Они именно его кокнули за его удачливость. Павел просто меры не знал.
- …Паша говорил, что этот уголовник зубы на него наточил.
- Вот-вот. Паша просто его унизил. Тем, что выигрывал. Зная его, могу представить, что он еще специально обыгрывал этого урку. Вот и все. Я поспрашивала тут у знакомых, слух был, что Пашу хотели просто припугнуть, но тот мужик с этой фамилией, как его там… Переборщил, в общем. Психанул.
- То есть, это роковое стечение обстоятельств?..
- Скорее всего.
Она с таким холодом и расчетливостью все вываливала передо мной, будто репортаж по центральному телеканалу давала. Я еле сдержалась. Все же из-за нее было. Или она была всего лишь поводом. Я слишком устала от всего тогда; помню, что встала из-за стола и направилась к выходу.
- Эй, Шелк, и это все?
- Шелк?
- Паша так тебя называл все время. Ты же Валя, да? Как там полностью…
- Да, я Валя.
Только не прозвище. Только не ее мерзким ртом.
- Я хочу домой. Проспаться.
- Ну, как знаешь.


Теория про созданный образ и любовь к нему вполне себя оправдала.




10



Будь ты проклята. Будь ты проклята, стерва.


Она не сказала ему. Не мучает ли ее совесть? Хотя откуда в этой пустой голове может появиться совесть. Да что Рожин в ней нашёл?
Она была всего лишь поводом для него.
Интересно, эта гадина с его матерью говорила? Видела ли она ее? Его мать была бы в ужасе от вида этой претенциозной хамки. 
Она что-то испытывает помимо ревности и жадности? Она о чем-то сожалеет в этой жизни?



Рыжая стерва! Что ты без него?




11



Одним летним вечером мы собрались с Рожиным в дорогой ресторан города, чтобы отметить мое возвращение. Помню, что выглядела отлично: на мне было черное коктейльное платье на бретельках, подчеркивающее грудь и бедра, и изящные золотые босоножки на невысоком квадратном каблучке, которые своими завязками врезались мне в кожу до крови; тем не менее, они были смотрелись очень сексуально на загорелых ногах. Красота требует жертв, в буквальном смысле. Волосы тогда были длиннее, и я собрала их в небрежный пучок; у ушей и челки выбивались пряди, и в комбинации с серьгами-кольцами все это выглядело довольно притягательно.


Это была моя инициатива, и я планировала оплатить счет, чем вызвала возмущение Рожина, но в итоге он сдался при условии, что алкоголь все-таки будет за ним. Сейчас вспоминаю и думаю, а не хотела ли я превратить наши отношения в нечто более серьезное? Во время моего отъезда мы не прекращали общаться и стали ближе: регулярно созванивались, делились событиями, а иногда наши разговоры даже приобретали интимный подтекст. Вероятно, так происходит со всеми разнополыми друзьями: темы секса в общении не избежать, и часто намеки превращаются в подколки друг друга. С другой стороны, я не хотела этого или, по крайней мере, рассуждать об этом. Если этому и суждено было бы случиться, то естественным путем. То есть, не через разговор и заявления, а через объятие, спонтанный поцелуй..?


В общем, мы с Рожиным любили одни и те же вещи, но в разных исполнениях: я любила одеваться сексапильно на любой светский выход, а Рожину нравилось смотреть на женщин, одетых сексапильно, и пусть даже одна из таких женщин – его друг. Отсутствие женственности в манере общения, в движениях и в манере одеваться точно его  никогда не влекло: он всегда любил формы и любил, когда их подчеркивают.
- Ваааля, – потянул он, когда меня увидел. Увидел: то есть хищно оглядел меня с ног до головы. – Ты роскошная.


Два слова и любая женщина счастлива весь вечер. И была бы далее, если бы в соседнем зале ресторана мы не застали захмелевшую Оксану в платье с таким глубоким декольте, что казалось, будто ее грудь сейчас вывалится на стол. Даже если бы так и случилось, она потребовала бы денег за это представление. Хохоча, Оксана громко о чем-то говорила с вульгарными подругами, и захлебывалась вином. Гребешки со сморчками и спаржей встали мне поперек горла; Рожин бросил свой стейк и закурил.
- Подойдешь к ней?
- Этого не избежать, наверное. Вот же... – он осекся.
- Слушай, ради бога, можешь делать, что хочешь, но только не за нашим столом. Я не хочу с ней говорить. Я с тобой вообще-то пришла и надеялась с тобой же вечер провести.
- Да она сама решит за всех нас вместе взятых.


Что она и сделала. Меня больше злило, что нас снова ждет череда идиотских язвительных замечаний в адрес друг друга.
- О, Шёлк, приветики!.. Давно ж тебя не было видно!
Знатно пьяная, она грохнулась на стул, вскинув рыжую гриву, и похлопала Рожина по плечу.
- Ты даром времени не теряешь, я смотрю.


Она снова повернулась ко мне, окинула ядовитым взглядом и сказала:
- Ну, как я и думала. Все ясно... Я вот все понять хочу, реально ли ты такая скромная, как Паша говорит, или прикидываешься, – выпалила она, пялясь в мой бюст. Она шумно вздохнула, и до меня долетел запах вина из ее рта, смешавшийся с потом и приторными духами – теми самыми, из-за которых хочется открыть форточку в помещении.
- Окс, что началось опять, – рявкнул Павел, но пока еще тихо.
Скромная. Что ж, в чем-то я превосходила ее вызывающие выходки: я не нервничала, не кричала на весь ресторан, была аккуратна в высказываниях и плавна движениях.
- Дама в образе, а я мешаю? Ох, ну извините. Ну, пусть поиграет посидит... Нормальное дело – ведь ты с моим мужчиной в таком виде сидишь здесь, пьешь и кокетничаешь.


А ты без своего мужчины напиваешься как свинья и злорадствуешь как гиена. Все самое животное резко вылезло наружу.


Я проглотила эту грубую приманку для скандала и спросила:
- Мы отмечаем мой приезд домой. Хочешь, выпей с нами... Заказать тебе что-нибудь?
- Ага, закажет она. Ну, чего молчишь? Включайся в беседу-то! – она стукнула Рожина в плечо. – Алё?


Ну что же было в Иезавель?
Она казалась мне крупной, тяжелой; в ее огромном бюсте можно было задохнуться, мне было неприятно смотреть на него, как и на ее пухлые руки, на ее блестящее от жира лицо. Система охлаждения в ресторане не справлялась с тошнотворной духотой и жарой, и она потела так, что лоснилась кожа. Она постоянно вытирала пот под носом тыльной стороной руки, а медные волосы у лба взмокли. Вся голова была обрамлена тонкими и сухими колечками, как облаком, так распушились ее пересушенные волосы. Тем не менее, она дышала сексом и жизнью. Казалось, она ничего и никого не боялась. Стоит ей только постучать пальчиками по столу, и все тотчас же припадет к ее ногам.


Я посмотрела на Рожина. Было видно, что ему неудобно передо мной: он постоянно переключал взгляд с меня на Оксану и наоборот. Но мне показалось, что он был рад. Он начал тихонько подкалывать нас обеих, шутить, и гнать Оксану или уходить он точно не собирался.


От выпитого стало жарко и мне, я почувствовала, что начинаю раздражаться. Хотелось взять нож и разрезать густоту горячего воздуха, сбросить с себя одежду, прыгнуть в пруд рядом, а потом кинуть туда Оксану. Казалось, что еще чуть-чуть, и я начну дымиться, но я будто бы прилипла к стулу и не могла сдвинуться. Сидя вместе с ними, я думала, что могу контролировать ситуацию – это я организовала этот вечер, я здесь хозяйка. Но я боялась, что если выйду хоть на секунду, то они просто уйдут.


- Фу, кто игристое пьет. Обыкновенная шипучка, – не умолкала Оксана.
- Поехали-ка домой, хватит уже, – Рожин весь сосредоточился на ней. Если хотите узнать, что значит почувствовать себя брошенным, будучи на подъёме, будто весь приятный шум вокруг резко замолкает или будто тебя оглушили по голове камнем, то вот вам пример.
- Нет, давайте выпьем ещё! Что, зря пришли? – Оксана уже стала пить из Пашиного бокала. Подруги стали ее зазывать обратно, но она только махнула им рукой.
- Так, все. Девушка, можно счёт? – Рожин уже начал закипать, но скорее от жары. – И дайте мне ее счёт тоже, – сказал он, указывая на Оксану.
Общая сумма составила где-то около семнадцати тысяч.
- Надо ее до дома довезти, а то ее понесёт в кальянную ещё, - сказал Паша.
- Ладно, я такси себе вызову. Справишься?
- Нет-нет, ты с нами поедешь. Я тебя одну не пущу. Сама на ногах не стоишь.
Пока Оксана привлекала к себе внимание, я и правда успела выпить несколько бокалов и захмелеть.
- Стой, ну! – Рожин орал в сторону Оксаны, которая уже бежала впереди по набережной.
- Пошёл ты! – крикнула она с надрывом голосовых связок, не оглянувшись.
Она присела на поребрик и свесила голову. Добежав до нее, мы увидели, что ее тошнит.
- Вызови мне такси, – взвыла она. – Вызови мне такси до дома.
- Сейчас, не ори.
- Ненавижу тебя!
- Да, да. Знаю я.


Не знаю, почему я пошла на поводу у Паши и не поехала домой. Наверное, не хотела возвращаться в пустую квартиру. Я надеялась получить хоть какую-то часть Пашиного внимания, которое у меня резко отобрали. Наверное, хотела посмотреть, что будет дальше или же хотела выпить еще.


В этот раз мы поехали в его квартиру; матери Рожина не было дома. Рожин жил на У., район, в котором мы раньше жили всей семьей до переезда в центр. Я его ненавидела. Концентрация алкоголиков и преступников на квадратный метр была всегда высока; видимо, все из-за атмосферы упадка, стоячего, как болото, духа девяностых годов и унылого вида заброшенных конструкций в стиле конструктивизма. Окна квартиры Рожина смотрели прямо на фасад обветшалой водонапорной башни, которая уже давно ждала реконструкции. В детстве, когда я рассматривала ее с трамвайной остановки на перекрестке, она казалась мне огромной и стоящей очень близко; она напоминала мне горбатого монстра: справа была голова с несколькими мелкими глазами, а под ней редкие зубы, хотя это были перекладины между окнами, слева – сгорбленная и толстая спина. Любое конструктивистское создание выглядело как инопланетный корабль, отличающийся отсутствием каких-либо украшательств и вычурных деталей. Казалось, что они должны выглядеть обезличенными, холодными и угнетающими, но они первыми бросались в глаза в городе. Все же, они немного пугали меня своей старостью, масштабностью и необычностью. Грустно было думать, что та же башня когда-то была в эксплуатации, а теперь этот неофициальный символ района стоял мало кому нужный, разукрашенный граффити, затоптанный местными неформалами и наркоманами. Когда-то это здание было важно, но сейчас оно стоит в одиночестве, как человек, бывший когда-то на пике популярности. Став старше, я заметила, что башня на самом деле очень маленькая и стоит довольно далеко, чтобы идти до нее пешком от той же трамвайной остановки. От этого жалость к ней у меня только выросла.


- Почему ты не переедешь? У тебя же есть деньги. А ты с мамой, да еще и здесь, – спрашивала я Пашу.
- Да мне лень… Ну надо бы, конечно. Просто я дома-то редко бываю, в основном переночевать, переодеться. Да и маму не хочется так оставлять. Она же одна совсем. Так я хоть оплачиваю ее счета, покупаю все, что ей нужно.
- Но можно же это делать и в своей квартире.
- Я понимаю… Я вот Оксане предлагал съехаться, а дальше ты знаешь, что было. Так просто я смысла не вижу. И как бы ты не ворчала, мне тут нравится. По башенке я точно буду скучать, – улыбнулся он.


Романтика в этом районе все же была. Возможно, все дело было в детских воспоминаниях. Я очень хорошо помню, как ходила в детский сад, а по пути, кстати, смотрела на башню. Помню футбольный стадион, лыжную базу рядом, стелу машиностроительного завода, сам завод, опустевшую гостиницу «М.», местные детские поликлиники… Я все-таки решилась пройтись по тем местам недавно, но, проходя мимо сталинок с магазинами на первых этажах, будто они грязные рынки, не смогла сдержать слез из-за Рожина и из-за болезненной ностальгии, которая накатила на меня. Будто все это остановилось во времени, покрылось пылью и осталось умирать.


 Оксана еще какое-то время носилась по комнатам и скандалила сама с собой, пока Паша пытался ее уложить спать.
- Рыжая ведьма, когда же ты угомонишься!


 Я же сидела на кухне с найденной в шкафу бутылкой коньяка, за столом, на котором валялись шоколадные плитки, пластиковые бутылки минеральной воды, украшения Оксаны, которые она в ярости швыряла, пытаясь прицелиться в меня, но алкоголь подпортил ей глазомер и координацию. Рядом прохаживалась агрессивная кошка Рожина, которая никогда не позволяла взять себя на руки. Оставшаяся же часть квартиры была вылизана и обихожена. Наконец все стихло, и Рожин пришел ко мне. Уже рассвело, но сна не было.


Как мы замечательно проводим досуг. Напиваемся, потом отсыпаемся и идем на работу. Посетила мысль, что мы уже давно не дети, и развлечения давно не невинные. А я все еще жила в каком-то туманном для себя мире, где думала, что так гулять не пристало молодым людям.
Рожин молча сел, подхватил мои ноги и положил к себе на колени.
- Ничего себе у тебя мозоли. – Он осмотрел шрамы на опухших ногах и стал массировать ступни.
- Щекотно.
- Да сиди ты смирно. – Он замолчал ненадолго и потом сказал: – Посидели, называется. Ложись спать тут, а?


А что, если Оксана что-то чувствовала?
То, что, она не помнила, как меня зовут, конечно, чушь. Все она помнила. Все она знала. И все это ее раздражало.





12



В одну из наших редких и робких встреч, я говорю Саше, что у меня погиб друг. Его встревоженное лицо моментально рисует ужас, а я не сдерживаю слез. 


Меня робко обнимают, и я позволяю это: меня охватила боль, от которой не деться, и я забываюсь. Потом поцелуй, который я не имела право допустить. Бес противоречия взял свое, когда я о нем забыла.


Он пытается поцеловать еще, но я мягко отстраняюсь. Он не сопротивляется, но крепко держит меня за руки.
- Саша, нет. Прости меня.
Молчит. Зачем я поставила мальчика в такое положение? Он склонил голову вниз, потом посмотрел на меня и сказал:
- Пожалуйста, не плачь. Я даже не знаю, как помочь, но представляю, как это больно.
- Откуда ты знаешь? Ты терял друзей так? Или ты просто не знаешь, что сказать? – я злобно смотрю на него, разбитая и раздраженная.
Опять молчит, его же так огрели. Конечно, не знает.
- Прости. Давай оставим это все между нами. Я только сделаю все хуже, сделаю тебе больно, а это, поверь, я здорово научилась делать.
- Почему, это неправда, – он смотрит на меня с мольбой. – Почему ты все так отрицаешь, превращаешь себя передо мной во что-то плохое?.. Скажи, как тебе помочь, тебе нельзя проходить через все это одной…


Будто поцелуй разом дал ему право решать что-либо в отношении меня. Но я вижу его увлажненные глаза, и чувствую свои слезы, спускающиеся по щекам, в уголки приоткрытого рта.


Дурачок, думаю я. Жертва влюбленности, которая сначала скрашивает твою жизнь, дает тебе кусочки счастья дозированно и не до конца, а затем оставляет с разбитыми надеждами, с опустошенностью, злобой на весь мир, потому что тебя не поддержали, не осуществили твою мечту – тебя наградили этим чувством, а потом обокрали. Хотя ты этого даже не просил.
- Я прошу тебя, оставь все это. Это все призрачно, тебе кажется, что я делаю тебя счастливым. Мне нужно идти, – отворачиваюсь и пытаюсь уйти, но мне преграждают путь.
- Не уходи так, скажи, чем я могу помочь. Не надо так, прошу тебя. Милая, стой.


Я сдаюсь – неужели я пользуюсь ситуацией, смертью Паши для того, чтобы получить право на такой поворот событий? Растерянная, убитая горем молодая женщина в переизбытке эмоций и мыслей поддается порыву.


Да кому я вру? Я хотела этого и помню, как целую его крепко, вцепляюсь ему в плечи, в шею. Я хотела, чтобы он сам отвернулся от меня, и тогда мне не пришлось бы искать причины для отказа. Как хорошо было бы, чтобы все решили за тебя или указали, как правильно; чтобы дали план или пошаговую инструкцию. Я была всего лишь стеснена страхом за репутацию и тем, что манипулирую своей потерей.
- Я не могу. Мне надо идти.
Помню, что потом я убегаю, исчезаю в толпе, чтобы меня не догнали.


/Я ведь совсем не вспоминала о тебе тогда. Ранее я непрестанно думала о тебе, о том, что бы ты сказал. Когда не стало Паши, ты резко умер в моих мыслях. Когда испытываешь сильную эмоцию, будь то счастье или страх, тебя нет в голове. Вот так нужно было тебя вытеснить. Нужно жить и чувствовать, чтобы тебя уничтожить./




13



- Дуракам легко. Они не озабочены высокими материями, и все их проблемы выеденного яйца не стоят – они думают только о том, как бы заработать, как мужчину или женщину найти и еще удержать, как ипотеку взять под удачный процент… Им часто только остается мечтать о том, чего у них никогда не будет.
- Но почему дураки? Обычные люди. С самыми адекватными желаниями.
- Ну и что? Сама-то этого хочешь?
Я отрицательно покачала головой. Нет, не хотела. Я вообще не знала, чего я хотела. Я только и делала, что тащила из года в год свои мечты. Дальше меня ждало еще десять лет нового этапа, где я буду наблюдать чужое старение, рождение чужих детей, чужие смерти.


Мама сидела на моем диване в гостиной, в правой руке чашка с черным кофе, на подносе – пастила и шоколад. Она всегда очень красиво сидела, и на генном уровне я переняла ее привычку сидеть нога на ногу, поставив при этом опорную ступню на носок, будто бы она в туфле на высоком каблуке. Выглядело изящно и необычно. Кроме нас так ноги никто не ставил. Левая рука на колене лениво свисала вниз и не двигалась; изредка мама подергивала тонкими пальцами с длинными ногтями. На одном пальце было крупное кольцо в виде стрекозы, и камни в нем переливались синим и зеленым цветами. Одна из тех вещей, на которой я остановила взгляд и работу мозга – всем знакомо состояние задумчивости, когда твои глаза широко раскрыты и не моргают, а ты проваливаешься в некую мысль.


- Ты слушаешь всех своих бывших одноклассниц, которые вышли скорее замуж – давай откровенно – за первых попавшихся, которые проявили к ним заботу. Ты сама хотела бы их мужей? Нет же. Ты быстрее сама одна останешься. Да и что говорить, ты сама всех разогнала. Ведь тебе хорошо одной.
Я была в какой-то драной пижаме, с красным и опухшим от слез лицом. Я все рассказала про Рожина, и излияния перешли на уровень моих собственных проблем. Про Сашу, правда, я умолчала.
- А с Рожиным ты меня не удивила. Нет, вернее, я знала, что будет что-то нехорошее, но чтобы так… Послушай, дочь, не было ли чего между вами? Я имею в виду, я знаю про Оксану эту и остальное, но все же? Может, ты чего-то не договариваешь? И вообще, что это такое?.. Это не опасно все? Эти люди могут к тебе прийти?
- Мам, ну что за ерунда. Я даже ни разу не была в этом покерном заведении.
- Угу.
- Не было ничего между нами (о том эпизоде я также промолчала). А сейчас, правда, думаю, что хотела бы этого. Нам было хорошо и легко вместе, но я этих вещей не заслужила. А ведь могла прислушаться к нему, как-то помочь ему…
- Что за чушь. Как, стесняюсь спросить? Самой подставиться? Да и вообще, это мужские дела. Женщинам там не место. Ну скажи, что ты могла сделать?
- Да по крайней мере не потакать его зависимости.
- Ишь какая умная. Каждая девица почему-то считает, что может спасти мужчину от чего-то. Мол она такая единственная и особенная. Нет, дорогая, тут не все так просто. Павел был зависим, болен на самом деле, давай уж честно. И все зашло слишком далеко. Что ж его Оксана не спасла?
- Ей было так удобно.
- Да плевать. Не надо брать на себя вину за все и всех. Хватит уже. Ты себя уничтожаешь. А помогать наркоману – топить себя.
- Я вещи его забрала…
- Я бы на твоем месте ничего не брала бы. Только притягивать покойников в дом.
- Мам, – я уже начала жалеть о том, что этот разговор вообще начался.
- Что?
Тишина стала неприятной.
- Господи, кто бы мог подумать, – продолжила она. – Был человек – и нет. У него же есть мать, да?
- Да.
- Как она это переживет все, страшно подумать…
Как-то. Как-то переживет. Я все хотела позвонить и спросить не нужно ли ей что-то. Так и не решилась.
- Паша будто был, жил и что-то делал, а потом резко исчез, как и все, что было связано с ним.


Ведь и правда. После смерти Рожина все будто исчезло с лица земли или же нечто старалось уничтожить все, что было связано с ним: в полиции дело об убийстве застопорилось, потому что, как мне рассказали уже потом, подозреваемые скрылись; покерные посиделки накрыли полицейские. Оксана же куда-то и вовсе пропала, на звонки знакомых не отвечала. Говорили, что она вообще переехала. Впрочем, мне было все равно.


- Как жил, так и умер, – сказала мама.
Я чуть не закричала.


Почему она не может просто посочувствовать или промолчать? Откуда столько цинизма? На мою мольбу сжалиться она обычно отвечает резко: «Я столько пережила, тебе и не снилось. Твое горе на самом деле – обычная жизнь, да и горем это и не назовешь. Оно проходит, затягивается, перемалывается и превращается в муку. Ты еще слишком молодая. Тебе кажется, что все рушится и все конечно, но это не так». Беды друзей не входят в ее личный перечень горестных событий, потому что настоящих друзей на самом деле, по ее мнению, не бывает. Они либо исчезают с течением времени, либо предают, либо просто уходят, когда тебе нужна помощь. Мама прошла через все эти кошмары, так что я не могу ничего сказать ей в противовес. Наверное, она видит и понимает больше меня. Но я тоже ничего не могу с собой поделать, потому что то, что происходит в моей голове сейчас, актуально и остро – хотя я не озабочена тем, как воспитать ребенка, как пережить смерть мужа и прочее. Здесь не найти компромисс, потому что то, что я пишу здесь – тоже цинизм и вопиющий эгоизм.


Может, мы вообще живем в разных системах? Я расту, меняюсь, но меняется ли моя мама? Может, она видит все в свете старых убеждений, которые в современном мире уже не работают? Или же это тот самый холод опыта, который появляется только с возрастом? Она всегда настаивала на том, чтобы знать все, и, зная это «все», она четко его раскладывала по категориям от никчемного до критического и оглашала мне свои выводы. Если же ей не хватало вводных данных, она, как и все мамы, проявляла выдающуюся предсказательную способность, и у нее всегда был ответ на любой вопрос или проблему, как и оценка моим переживаниям. «Станешь старше, и увидишь, что я была права», и это действительно так и было. С другой стороны, она исходила из материнской нужды оградить своего ребенка от неверных решений и опасностей, и я не имела права и возможности противостоять. Я часто думала, что будет со мной, когда мамы не окажется рядом. Мне было страшно даже размышлять об этом, но это было неизбежно, хотя она духом и телом куда сильнее меня. В конечном итоге, мы все хотим к маме.


Я не была уверена, от чего я больше в ужасе: от того, что случилось и от того, что я чувствую себя потерянной, или же от того, что я хочу, чтобы меня пожалели? Или же я напугана тем, что стала свидетелем гибели лучшего друга и не смогла ничего предпринять? Правильно, я только смотрю, анализирую и потом вою от бездействия. Но, так или иначе, она все-таки могла бы хотя бы сделать вид, что это все действительно серьезно.


Сколько слез я выжала из себя за все время? Набралось бы целое ведро.
- Доченька, не плачь так. Сердце разрывается. Я знаю, ты считаешь, я чего-то не вижу и не понимаю, но я вижу, что это уже перебор. Сначала смерть отца, потом этот козел, который тебе все нервы вытрепал, потом твой переезд, возвращение, еще и Павел. Ты еще придумала себе, что тридцать лет – это конец, и ты должна к этому моменту что-то иметь, представлять из себя… – она делает паузу, встает с дивана и начинает метаться по комнате, как обычно это делала, когда мы все жили вместе. – Дело не в том, что ты виновата в чем-то, а в том, что все это произошло или происходит по обстоятельствам, которые от тебя не зависели и не зависят. Почему ты все принимаешь на себя? Где же я упустила этот момент, когда ты стала так все воспринимать? Это же ненормально.


После смерти отца я поняла, что была невнимательна к нему и воспринимала все потребительски: деньги, которыми меня обеспечивали,  внимание. Разрушенные отношения, которые на самом деле толком и не начинались, я приняла так близко к сердцу, что спустя несколько лет так и не могла отойти от обиды – и каждый раз я думаю, почему это так сильно ударило по мне, и дело было не в любви. Дело было в уязвленном самолюбии: я так привыкла к мысли, что я особенная и делаю все идеально, что когда все рушится в моих руках, я вижу в этом трагедию. Со мной повели себя как со многими другими, причем не самыми лучшими девушками, вот что меня вывело из себя. Переезд, как я надеялась, не облегчил одиночество, а только усугубил. Морально я оказалась не готова к стрессу, сопровождающему быт в новой стране, вдобавок неудачи с работой и коммуникацией, неожиданная бессонница и кошмары меня вымотали. Возвращение же не ознаменовало потрясающих должностей и реализации. Кризис тридцати – но у меня мобильная работа, есть хобби, которые занимают достаточное количество времени в моей жизни, и которым я могу уделить это время; у меня есть деньги. Я и в самом деле не хочу выходить замуж за кого-то удобного, я пока еще не готова к детям. Я смотрю на все эти семейки в кафе, где уставшие беременные женщины кокетничают со своими неприятными, обрюзгшими мужьями и живут в пополам, и понимаю, что не хочу этого всего. Может, сам факт, что ты приближаешься к 30, а значит, далее к 40, 50 и так далее, если тебе, конечно, внезапно не упадёт кирпич на голову или не собьёт автомобиль, то есть, к старости и к оценке пройденного пути, не страшен; но то, что себя приходится в этом убеждать – уже начинает мучить.


Еще Павел.


Я принимала все на себя на из-за чувства вины. Я принимала все на себя, чтобы обезопасить от внешних упреков. Я играла на опережение: прежде чем кто-то решится сказать мне, что во мне нет ничего, только пустота, я сделаю это первая. Чтобы смягчить удар.
- Я не знаю, мам. Может, мне нужно к психологу, – мне уже надоело рассуждать на эту тему.
- Да ну их, они не помогут. Отец твой тоже ходил. Кучу денег только содрали. Нужно выбираться самой. Нужно чаще выходить в люди, начать встречаться с кем-то, путешествовать.
Мама искренне пыталась мне помочь. Может, она права? Мои проблемы – обычные, житейские. Потеря людей тоже обыденность, как бы это не было ужасно. Все это должно тренировать тебя, укреплять, а не уничтожать. Дело в том, как ты к этому относишься. Может, мне просто нравится страдать, и я жду опровержения собственной никчемности от людей?
 



14



Кровь уже перестала идти из воображаемых перерезанных вен.


Мысли будто не мои; они выстроены под влиянием чужих: так, я надеялась найти точные слова, неуловимые в моем сознании, или же обрести поддержку в виде схожих событий или чувств. Они – мысли – искажены временем и моим взрослением.


Я постоянно путаюсь в грамматике, перехожу с прошедшего времени на настоящее, потому что, вероятно, хочу вспомнить все, снова прожить те моменты, снова услышать те мучительные и радостные разговоры. Здесь нельзя быть зрителем.
Но что же случилось? В чем же проблема? Ее сущность не представить в самостоятельном теле или бездушном предмете, потому она – внутри меня. Я и есть проблема.


Я смотрю на свое лицо и вижу грусть, хотя я не грущу. Я очень много думаю, перемалываю мысли как мельница, со стороны многим кажется, что я упала духом. Либо мысли и грусть сами по себе неотделимы, либо я и вправду переживаю, но отрицаю это. Нужно держать в голове несколько составных, но они ускользают, утекают как вода, и от этого я в постоянном напряжении.



Навязчивые мысли так и не исчезли из моей головы. Но затихли.


 

15



Все, что было до этого, было неправдой. Настоящее одиночество на самом деле для меня только началось. Я еще глубже спустилась в собственную бездну из кошмаров и самоуничтожения.

Паша, видишь ли ты все? Я хочу, чтобы ты стал моим ангелом-хранителем. Возьми на себя эту роль. Ты не можешь меня бросить. Мы так не договаривались.

Мы договорились, что не будем расходиться, что мы друг друга не бросим. Ты сам этого попросил, и сам это нарушил.;Теперь ты мне должен.




16



Валя встает из-за стола, разминая плечи и отекшие ноги. Приятный, тихий хруст и ломота в теле. Она сцепляет пальцы в замок за спиной и тянет вниз – развернутые плечи немного расслабляются, но все еще ноют от долгого сидения за письмом.
Летними вечерами почему-то всегда легко и приятно пахнет дымом. В воздухе все еще стоит пыльная теплота уходящего дня: уже нет тяжелого как молот солнца, но его лучи успели напитать дома и улицы; появляется долгожданная легкая прохлада, и Валя, стоя на балконе, глубоко вдыхает и выдыхает. В квартире тихо, но это не одинокая и мучительная тишина. Слышно неловкие скрипичные мелодии из музыкальной школы, крики и смех детей во дворе, музыку из проезжающих машин, которая грохотом обрушивается на улицу, а затем приятно затихает вдали.


У Вали не занимает много времени придумать, что надеть: легкое платье, сандалии эспадрильи с завязками, волосы распущены. Макияж легкий: немного пудры, немного румян, чтобы подсветить уставшее лицо; губы она не красит, потому что знает, что через некоторое время от помады все равно не останется ничего. Глаза она также не красит: велика вероятность, что тушь и подводка также либо размажутся, либо осыпятся,  а все из-за приятных причин. Да, духи. Про это она никогда не забывает.
В сумочке бардак: салфетки, гигиеническая помада, карточка, немного наличных, расческа, жевательная резинка, зеркальце, и все это в пудровой пыли.


Она смотрит на телефон и видит сообщение. Платье еще не застегнуто на спине, и Валя так и застывает в странной позе с загнутой за спину рукой, читая сообщение. На лице появляется смущенная улыбка.
Наконец недолгий, нервный ритуал сборов окончен, и она выходит на остывающую после солнца улицу.


Она сворачивает в сторону площади и решает пройти пешком. Солнце уже садится, но уличные фонари еще не включены; верхушки домой становятся золотистыми, и даже кажутся на вид теплыми. Кафе по пути заполнены людьми; на верандах сидят парочки и пьют вино, смеются и громко разговаривают семейные компании, шумит музыка. Валя проходит мимо кафе с фиолетовой дверью, и видит на крыльце гирлянду из цветов – она берет телефон и фотографирует, а сидящие за столиком молодые люди замолкают, разглядывая ее длинные ноги.


Валя проходит еще дальше, к перекрестку, и довольно долго идет к набережной. Прибавлять шагу ей не хочется, да и торопиться нет надобности. Физически она чувствует себя отлично; поступь легкая, не такая, какая обычно, когда ей приходится думать над каждым дрожащим шагом; спина прямая, но не в напряжении. На душе же не так легко, но она решает не думать об этом. Вскоре она оказывается в точке назначения.


Она видит зеленые глаза, чуть подкрашенные серым: под солнцем они стали светлее, прозрачнее и светились, как две маленькие лампочки, украшая немного угрюмое выражение лица их владельца.Его руки мягко обхватывают ее плечи, и он прижимается к ней всем телом.
- У меня для тебя подарок, – шепчет он ей на ухо.


Затем молодой человек целует Валю в шею, и ей это нравится.


Улыбка раскрывается на ее лице, и она чувствует расслабляющее тепло внутри.


Рецензии
Город - оборотень, хорошо подмечено!

Всего вам доброго!

Михаил Болдырев   12.11.2023 13:48     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.