Отрешённость

Отрешённость

1

Время не стоит на месте. Время проходит. Не молодеешь. А у меня всё то же. Накапливание слов, фраз, фрагментов, отрывков, образов, разговоров, зарисовок... Как бы строительного материала для беллетристических изделий. Круговерть авторских озабоченностей, никогда не прекращающихся, только иногда замирающих от усталостного бессилия.

Экривен, скриитор, скриптор... Поскрипываешь потихоньку. Оплетаешь мир собственным пониманием.

И тут же - неотвязные вопросы: «зачем?» «к чему?» При всё более очевидном несоответствии жизненных обстоятельств этому молодому занятию. Будто внезапно начинает не хватать воздуха - как подумаешь в иные минуты и не найдёшь тут же удовлетворительного объяснения этому жизненно-литераторскому баловству. Так ясно подумаешь! Одним мгновенным мысле-чувственным душевным порывом. Это как мысль о неизбежном.

В самом деле - зачем? Чтобы что? Куда от этих вопросов деться! Их нужно всякий раз как-то преодолевать, переступать через них, не находя ответа, для возобновления работы.

Зачем ходишь, опустив нос в землю, размахивая руками, бормоча и хмыкая?

«Папа, что ты ищешь?» - был такой вопрос задан однажды в прошлой жизни.

Наверное, просто дожил до этого... До периода сомнений. Сомнений в вещах, прежде никогда не вызывавших вопросов. С чего бы?

Впору завопить как чеховско-михалковский Платонов: «Мне столько-то лет!..» - и так далее. Главная жизнь, по существу, пролетела! И нечем особенно похвастать. Сомнительные писания… Сомнительные результаты во всех основных составляющих жизни на каждый день.
Ещё, конечно, цепляешься за что-то, продолжаешь по инерции тянуть лямку авторской жизни. Это странно и снаружи, и изнутри.

Раньше довольно часто и настойчиво думал о том, что ни за что бы не согласился что-то поменять в жизни. Ведь тогда в результате изменений могло бы что-то не сложиться так, как оно сложилось, и это могло принести вред писаниям. Никогда не сожалел о том, как всё пошло в жизни, даже наоборот, считал, что, слава Богу, всё складывалось именно так, как нужно для того, чтобы заниматься авторской работой и так всё понимать, как понимаешь.

Опасался того, что какие-то изменения во внешней жизни поведут не в ту сторону. Авторская работа в этом смысле чудоподобна, так как зависит от стольких жизненных обстоятельств, стольких случайностей,  каждая из которых может что-то поменять в сознании и увести от авторства куда-то совсем в другую сторону. Нельзя же рисковать!

Теперь почти не вспоминаешь об этих опасениях.  Буднично стало? Чудо не воспринимаешь как чудо? Всё прежнее «чудотворение» отливается в такие формы, которые никак не оценить.
 Что это было и что это есть? Кто бы сказал! И чудо ли?  Появились вдруг гадкие сомнения и сожаления.

Может быть, с возрастом окончательно вырастаешь из какого-то изначального авторского простодушия, с которым прежде смотрел на сочинительскую работу. Как-то совестно становится беллетристикой заниматься. Отсюда и эти неотвязные вопросы о смысле этого занятия. И так и этак прикинешь, будто в этом можно навести хоть какой-то порядок и окончательность!

Когда задаёшь себе в лоб эти вопросы, никогда не находится однозначного, краткого и ясного ответа. Наверное, его и нет.

Если обо всём так думать... Буквально! Без допущения и тени условности в этой жизни... То... То можно свихнуться. Это и есть признак непорядка в голове – когда останавливаются и начинают на всё в жизни смотреть «буквально». Задаются вопросами, которыми никто не задаётся. Да ещё и пытаются вразумлять невразумлённых. Берут и останавливают жизнь на полном скаку. Остановят и задумаются: «А зачем это трава зелёная?» 

Что же, вопросы такие не задавать?

Такое случается наверняка и с самыми выдержанными и уверенными в себе авторами. Сомнения настигают. Не могут не настигать. Прекраснодушие сравнительно недавно закончившихся классических времён литературы, прежнее безоговорочное доверие к ней, неколебимая убеждённость в высокой миссии письменного слова в жизни будто как-то порастерялись, нет, не исчезли, но теперь скромно стоят в сторонке.

Литературный храм, в котором прежде звучали проповеди о спасении мира и полного несовершенств человека с его бессмертной душой, если не закрыт окончательно, то сильно опустел. В нём собираются остатки тех, кто ещё верит во что-то такое. Но за стенами этого храма идёт своя жизнь, не подозревающая, что она нуждается в спасении. Литературой!

«Что это вы всё пишите и пишете!» - спрашивают иногда простые граждане, повергая авторов в растерянность и недоумение. И только самым простодушным из них кажется, что мир всё ещё ждёт от словесности каких-то спасительных откровений, которые низойдут, не без их - этих самоотверженных авторов - участия, в этот мир, потерявший свой путь, ждёт каких-то важных, всё объясняющих слов.

Может быть, под звуки какой-нибудь высокой музыки, вроде «Всенощной»! Храм всё-таки!

С готовностью принимаешь то, что в авторских занятиях присутствует что-то молитвенное. Это помогает преодолевать наплывы сомнений разного рода. Рецептов улучшения этого мира не изобрести. Остаются только молитвы. Они покрывают перемены настроений, и ты будто находишь этакий молитвенный выход из литературно-жизненных тупиков.

В возникающих сомнениях есть, конечно, момент неопределённости. Не можешь для себя решить, что же это на самом деле - закономерный, естественный, близкий к финальному этап в истории словесности или всего лишь личное, субъективное ощущение отмирания у человечества потребности в беллетристических объяснениях мироздания. 

И тут же сам себя останавливаешь, придерживаешь. Какое там «отмирание потребности», когда интернет, библиотеки, книжные магазины переполнены книжной продукцией, рвущей читателей на части!

Конечно, говоря об «отмирании», имеешь в виду что-то схоластическо-беллетристическое, чем и сам занимаешься. На что-то другое – более интеллектуально продвинутое, глубокомысленное, смыслоопределяющее – авторского потенциала явно не хватает.

Всё это не может не порождать сомнения. Уже вообще во всём сомневаешься! Всё труднее с прежним воодушевлением погружаться в обстоятельства выдуманных книжных историй, находить несмешные оправдания своим занятиям, отыскивать эти оправдания в мыслях, чувствах, желаниях.

Не можешь окончательно сказать: нормально это или сверхглупо – заниматься в этих моих совокупных обстоятельствах как бы литературой. Иногда наступает просветление, и будто начинаешь всё правильно понимаешь. По крайней мере, правильно ставить вопросы. Но с этой правильностью понимания не знаешь, что делать.

Оглядываешься по сторонам, думаешь, может быть, это просто какая-то недалёкость, сидящая в воображающем себя автором человеке? Этакая легкотронутость.

Замечаешь же признаки явной ненормальности в некоторых других авторствующих субъектах, пристрастившихся к этому занятию, кажется, ни с того ни с сего, без всяких на то оснований! Так-то – по жизни – вполне себе нормальные гражданине, а заглянешь через плечо...

Ну ладно, сомнения сомнениями, но жизнь пока продолжается, и в ней должно что-то происходить.

Неожиданно для себя приехал в Город – на родину предков.

Возвращения. «Для того, чтобы понять пространство жизни, её объем, протяженность, масштаб», - замысловато объясняешь себе такой фабульный ход. В нерасчленённой массе текущей жизни человека тоже можно выделить вполне определённую, более-менее поддающуюся словесному изложению фабулу.

Ну и вот, теперь, можно сказать, «вечерами я люблю смотреть с обрывов…»

Устроил себе этакое путешествие по мотивам произведений этого и некоторых других авторов, по произволу, конечно, воспользовавшись будто бы совпадением моего текущего «в-мире-положении» с таковым же у лирических героев стихотворений этих авторов. Вот из этого начинаешь какое-то движение, несмотря ни на какие сомнения – авторское движение! Пусть и с теми же вопросами и с той же некоторой потерянностью. И может быть, это именно то, что мне сейчас нужно.

Сверхмедленное движение в работе, начатой, Бог знает, как давно... Её по-прежнему называешь «НР» - «новой работой», как привык для краткости называть когда-то в самом начале. НР и НР! Какая разница! Лишь бы самому было понятно. Что-то выстраиваешь с помощью слов. Какую-то образно-смысловую конструкцию. Текстовую. В которой пробуешь разрешить и старые сомнения, и какие-то свежие неясности в своей текущей жизни. Само собой просится. И будто такое возможно. И не видишь ещё пока конца-краю этой новой, уже успевшей состариться и немного надоесть работе.

Всего понемногу. Что-то о реальности и литературе, об ощущениях от реальности и о том, как она преобразуется в литературные тексты, о «попытках выйти на что-то, охватывающее одним пониманием и реальную и авторскую жизнь, о понимании, о возможности понимания, об обращении с запредельными понятиями...

Итак: «Каждый вечер я смотрю с обрывов на блестящую вдали поверхность вод...»

Всегда были близки такие простые, несколько прозаические интонации в поэзии. Что-то совсем бесхитростное, без каких-то особенных, поражающих воображение поэтических находок. Зацепился за эту строчку. Она как камертон общего настроения НР, с её какой-то созерцательной отрешённостью.

К лирическому образу, только обозначенному в этой строчке, всё как-то привязалось и теперь уже разрослось, обросло словами... Это трудно было предполагать заранее, никогда ведь не знаешь, откуда что возьмётся!

Хорошее ощущение – когда кажется, что нашёл нужную интонацию. Спасительную.

Не держишь написанное полностью в сознании, не можешь охватить его одним пониманием. Это, конечно, – авторско-человеческий недочёт. Вместо каких-то сознательно-волевых скреп - эта возможность придерживаться одной случайно найденной интонации. Она в какой-то мере позволяет добиваться в писаниях чего-то относительно единого и цельного.

Так кажется.

Стоишь на высоком берегу... Вдоль которого вытянулась набережная, застроенная невысокими старорежимными домами этого маленького, в общем-то, города. В С-П не хватало вида этих совершенно провинциальных построек. Стоит какой-нибудь купеческий дом... В нём чувствуется воля заказчика, его жизненная основательность. Уже и косточек его не найти, а дом стоит.
 
Ходишь среди прогуливающихся людей, смотришь, прислушиваешься к тому, о чём они говорят... Присутствуешь в этом моменте проживаемых чужих жизней, но сам будто и не вовлечён в эту жизнь. Всё разнообразие ситуаций не касается меня. Сторонний наблюдатель. Так и есть. Такое было и в С-П, а теперь и в Городе. Это соответствует моему обычному самоощущению. По жизни. Невовлеченность в разнообразие самого обыкновенного -  в то, чем живут все вокруг. Как-то мне это удаётся. Иногда это хорошо, иногда – не очень.

Чувствуешь себя как в командировке в незнакомом городе. На этих улицах. И откуда-то вдруг – мимолётные счастливые ощущения. Накатят и схлынут. Как в молодости. Будто ещё до всего. Никого ещё нет. И за душой ничего нет. Только неизвестное счастливое будущее.

Провинциальные городки средней России, неторопливо живущие, дорожащие своей провинциальной полузабытостью... Широкая река. Гудки пароходов над просторами водной глади, отражающей небо... 

Вдруг понимаешь насколько это, оказывается, близко. Вспоминается что-то полузабытое. Как из другой, смутно помнимой жизни. Может быть даже, не своей, а каких-то далёких предков.

Впечатления впечатываются в человека. Жизнь тянется за однажды полученными впечатлениями. От них не так просто избавиться. Бывает – невозможно.

«Одноразовая жизнь!» - это всегда всплывает в сознании, когда надо делать усилия над собой, чтобы что-то в себе поменять. «А стоит оно усилий?»

После С-П в Городе многое кажется непривычным. Не можешь избавиться от слегка тревожного волнения. Совсем как перед встречей с какими-то давно не виденными старыми знакомыми или родственниками. Как то они покажутся!

Да так и есть – в отношении встреч с прошлым, пугающим, тоскливым... Живущим прежней жизнью в моём воображении, при том, что в нём давно перепутались живые люди с их книжными двойниками.

Отнестись к ним ко всем как к персонажам? Это к ним я приехал. Пожить в книге. Углубляться в них так же, как в персонажей во время писаний, ломать голову над их пониманием, удивляться им, подбирать характерные черты, описывая их, позволять им произносить разные слова, давать свои напрокат. Как книго-актёрам.

Давно тянуло сюда. На этот высокий берег. Тут осталась главная жизненная тоска молодости. И ощущение какой-то напрасности того времени. Из которого ничего не досталось.

Как-то ещё в самом начале с Марусей приехали в Город. И гуляли вдоль набережной с коляской. Я всё хотел её чем-то поразить, водил по «своим» местам.

Это было, кажется, очень недавно.

Двор школы. Там, где были деревья, посаженные в 50-е, теперь - пусто. Тополя все высохли, и их спилили. Протекает, утекает время.

«Надо было липы сажать! Они дольше живут».

Умник!

Город. Тот, каким он был когда-то давно. Пятьдесят, сто лет назад. Город на старых фотографиях или видовых открытках. Наш Город любили фотографировать. Почему так тянет туда – в то чёрно-белое фотографическое прошлое? Почему всё там кажется милым, добрым, не таким проблемным? Осталась такая иллюзия города на высоком берегу реки, города молодости. Это почти так же, как «окна на последнем этаже».

Таким Город казался всегда, но этого не находишь сейчас. Город вызывает какие-то смутно-тревожные ощущения. Может быть, дело не в самом Городе, а во мне - в тех настроениях, которые я умудряюсь отыскивать везде, где бы ни жил, и которые со мной приехали из С-П. Там это было в порядке вещей. Другого в С-П будто и не бывало.

Идёшь по улице, по одной, по другой, заходишь в арку, идёшь по прежде знакомому двору, поднимаешь глаза на окна, пробуешь что-то понять... Или хотя бы почувствовать... Боишься кого-то узнать. Поразиться тому, что делает время. Увидеть развалины, оставшиеся от прежних людей. А то и совсем никого не увидеть.

В реальности, с будничным утомлением, с притупленным восприятием, всё не так остро  чувствуешь. Сносно чувствуешь.

Ну что же... Нет ни той молодости, ни того Города молодости. И надо обживать заново и этот город и новые времена.

«Приехать и пожить» - старое фабулостроительное правило.

С небеллетристическим отношением к писаниям. По возможности.

Пожить и физически и словесно. Пожить «в словах», в том словесном массиве, который постепенно разрастается, будто сам по себе, как результат потребности что-то понять в этом наполовину воображаемом мире полупрошлого-полунастоящего.

И в музыке и в литературе одна и та же система работы. Надо жить в звуках, надо жить в словах, работать с ними. Со звуковым материалом, со словесно-образным материалом. Надо в этом жить. Не сказать, что всё само собой получается, но, в общем-то, и не замечаешь, как втягиваешься, и как уже что-то начинает рисоваться воображением.

Это работа в словесно-смысловом поле... Разгадывая, вытаскивая полезные для понимания смыслы на поверхность сознания, находя их в неожиданных местах, воспроизводя всю эту словесно-смысловую вязь на бумаге.

В поисках понимания. 

И не думал, что соберусь сюда, а в эту весну как-то вдруг захотелось. Захотелось и всё! Без правдоподобных фабульных причин. Вне жизненных обстоятельств. Углубиться во что-то. Хоть и в себя! Собраться там.

Стоит ли более подробно объяснять?

Аверинцев в юбилейный 1999 год, написал о том, что Александр Сергеевич всегда соблюдал дистанцию между собой и читателем, говорил не всё, а только то, что считал нужным.

Замечательное правило - допускать в опус только то, что посчитаешь нужным, нимало не смущаясь тем, как к таким недоговорённостям отнесётся читающая публика. Она-то, может, ни о чём не догадываться, но некоторым особо мнительным авторам эта недостаточная откровенность будет казаться чем-то нечестным.

Совершенно очевидно полезное правило, но как-то не помнимое в нужный момент, а ведь от скольких затруднений можно легко уходить с его помощью!

Правило правилом, но и сам Александр Сергеевич, наверное, придерживался его не очень строго. В «Бахчисарайском фонтане» у него есть такое место:

«Опомнись; долго ль, узник томный,
Тебе оковы лобызать
И в свете лирою нескромной
Своё безумство разглашать?»

Это последнее – «разглашение своего безумства лирою нескромной» - то, чем и занимаешься. Об этом иногда задумываешься, проходя служебным коридором, встречаясь с занятыми реальными делами людьми, обсуждая с ними какие-то как бы очень важные вопросы.

«Штирлиц идёт по коридору». Примерно так себе это представляешь.

И ведь никто насильно не заставляет! «Разглашать безумство»! И тем не менее в НР уже столько набирается всякого - совсем откровенного свойства! И будто ничего не смущает. Во всяком случае, не очень смущает. Может быть, думаешь, так и надо. Ведь время идёт! Куда всё это приберегать! И может быть, это надо было понять уже давно.

Хорошая, совсем почти летняя погода. Прогуливающийся, по-весеннему добродушный и расслабленный народ на набережной. Хотя вполне себе будний день.

Всегда удивлялся, оказавшись в середине рабочей недели вне службы на улице. Думаешь, кто эти люди, почему не за станками, не за кульманами или конторскими столами? Не могут же они все быть, как я сейчас, - в отпуске! Идёшь себе и ни о чём таком особо не думаешь, ничто тебя не касается...

Прогулки. Теперь уже, можно сказать, в почти чужом городе.

Часто воображал эти прогулки с кем-нибудь из своих знакомых. Всех мысленно пропускал через эти прогулки. С разговорами или в спокойном, необременительном молчании. Всем хотелось преподнести и Город, и набережную, и Волгу именно в таком прогулочном виде. Они, в моём воображении, должны были бы проникнуться таким же затаённым, чуть взволнованным удивлением, впустить в себя часть моего мировосприятия. Это примерно то же самое как с нравящимися тебе музыкальными произведениями. В «свою» музыку иногда хочется и пытаешься приглашать с той же целью.

Здесь – на набережной - можно находить утешения и в грустных мыслях. В их будто бы окончательности. Даже нельзя это назвать «грехом уныния». Это ровное, спокойное, окончательное отношение ко всему на свете. В этом есть определённый плюс. Всякие другие – не окончательные – мысли порождают иллюзии, они обязательно рано или поздно обманут и, если приведут к чему-то как бы небезнадёжному, то только временно. Это такой психологически безопасный, эмоционально уравновешенный тупик. Чувствуешь даже некоторую особого рода приятность, находясь в нём.

Теперь, когда в Городе никого не осталось, совсем редко стал приезжать сюда.

Сестра сдавала мамину квартиру. Она давно обосновалась со своим военным мужем и детьми на Урале. Муж её уже собирался в отставку. Может быть, Оля предполагала вернуться сюда, поэтому и не продавала квартиру.

Я уже несколько дней как приехал из С-П, но к нам домой не заходил. Зачем беспокоить квартирантов! Поехал сразу в деревню, что сравнительно недалеко от Города, - на родину отца. Живу в доме, доставшемся отцу по наследству от его родителей

Так что строчка «Каждый вечер я смотрю с обрывов...» в применении ко мне - это такое невинное художественное преувеличение. Фабульно оправданное.

Но вот пообжился немного в деревне и приехал в Город. Можно сказать, на экскурсию. Вот он наш четырёхэтажный, послевоенной постройки дом. Один из многих в этом микрорайоне, серийный, построенный фабрикой, на которой трудилась мама, для своих работников.

Дверь открыла совсем маленькая девочка. Как ещё дотянулась до замка!

- Ты что не знаешь, что самой открывать дверь нельзя?
- Знаю. Мама! Тут какой-то дядя!

Со стороны кухни показалась молодая женщина, поглядела на меня и смущённо улыбнулась.

- Вы сын Веры Васильевны? Оля предупреждала. А мы вот тут...

В чертах лица молодой женщины и даже в голосе было будто что-то знакомое.

Я огляделся. Здесь почти ничего не изменилось после мамы. Всё на своих местах. Только повсюду - игрушки, детские вещи... И запахи. Пахло так, как и должно пахнуть в квартире с маленьким ребёнком. Самый узнаваемый запах, известное дело, – запах пригоревшей каши на молоке.

Я ещё в Питере дозвонился до Оли и сказал, что приеду домой. И уже сразу решил, что буду жить в деревне, а не в городе. Зачем приеду – не сказал, но не пришлось ничего придумывать, Оля сама объяснила себе, что я приеду в отпуск.

От Оли я узнал, что квартирантку зовут Юлей, а её дочь Катей. Они обе стояли и молча ждали, что будет дальше.

- Вы будете у нас жить? – наконец не утерпела и спросила девочка.

Конечно, можно было остаться и здесь, Юля с дочерью занимали только одну комнату, а вторая, была свободной. Когда-то это была моя с Олей комната. Как-то мы там в ней уживались. Трудно теперь представить. От той жизни остался мой письменный стол и шкаф с книгами, которые я по разным причинам в своё время не увёз с собой.

Я поспешил успокоить Юлю, сообщив, что живу в деревне и никого здесь не собираюсь стеснять. Услышав это, Юля поспешила уверить меня, что я здесь никого не могу стеснить.

Она мне точно кого-то напоминала, и я решил потом при случае расспросить о ней сестру.

Юля повела меня на кухню пить чай. Кухня маленькая, с квадратом раскладного столика. За ним никогда больше трёх человек одновременно поместиться не могли. И здесь ничего не поменялось. Те же облезлые кухонные шкафы родом из семидесятых, с перекосившимися дверцами, и даже двухкомфорочная газовая плита никуда не делась.

Я молчал, и Юля молчала. Катя попросилась гулять.

- Сначала попьём чай, потом пойдём гулять. У нас всё по порядку.

Мне понравилось, как Юля это сказала. И что интересно - давно знакомой мне фразой! Она долго болталась у меня в тетрадях. Я всё никак не мог вспомнить, от кого её услышал.

«Сначала попьём чай, потом пойдём гулять. У нас всё по порядку», - фраза всплывала в памяти не просто так, а с нужной, успокаивающей, какой-то давно знакомой интонацией. И звучала женским голосом!

«”Любить человека”, фильм Герасимова! Вот откуда это!» - наконец вспомнил я.

А Юля? Где она её подхватила? Или эта фраза настолько простая, обиходная, что на неё не могут распространяться чьи-либо авторские права?

Спокойствие правильности и порядка в этой фразе. За это бы ухватиться! И чтобы встроиться в этот порядок вещей и дальше уже жить в нём. Спокойствие молодости. Спокойствие правильного течения жизни. С правильным кино, правильными персонажами и отношениями, с планами на правильность жизни государства… Будто на все жизненные вопросы уже найдены или вот-вот будут найдены правильные ответы.

Понимаешь, что это, скорее всего, ощущения не от самой жизни, а от какого-то позитива, заложенного в фильмах советских времён. У тех, кто это снимал, было искреннее желание сотворить такой мир. Хотя бы на киноплёнке. И ничего, кажется, не мешало этому. Всё как будто удавалось. Это и по сейчас не считаешь чем-то наивным, утопичным. Да, так считаешь!

От того времени осталась какая-то тоска по правильности и разумности устройства мира. Хотя бы в прекраснодушных представлениях киношников. Неизбывная тоска. Так жалеют об ушедшей молодости, с её неясными наивными ожиданиями.

И опять я подумал, что Юля мне кого-то напоминает. Из молодости.

- А где ваш папа? – спросил я, имея в виду мужа Юли.
- Он с нами не живёт, - ответила за маму Катя.

Ну, правильно, я же так задал вопрос! Кому ещё отвечать на вопрос про папу!

Я не стал выспрашивать, почему так получилось. При ребёнке!

Юля и Катя пошли гулять, а я в своей бывшей комнате как-то облегчённо сел за свой бывший письменный стол. За ним я когда-то ещё уроки делал. Надо было попробовать о чём-то грустно подумать.

В ящиках стола хранился наш семейный «архив». Письма, фотографии, старые служебные удостоверения, пропуска, приглашения на какие-то мероприятия, почётные грамоты, полученные мамой на фабрике «за активное участие в художественной самодеятельности и за успехи в труде» и прочие накопления мемуарного характера, которые непременно образуются в любом доме за жизнь его обитателей.

В старомодном альбоме с прорезями для закрепления фотографий нашёл фотографии Маруси и Али. Были ещё более ранние фотографии Маруси. Наверное, присылал домой их в качестве отчёта о нашей счастливой семейной жизни. Хвалился Марусей.

Не странно ли! Всё тот же вопрос: «Что такое жизнь?»

Любовь к этой женщине... На этих фотографиях...

Такое разнообразие выражений лица, такая обезоруживающая непосредственность...

Вот Маруся с удивлением всматривается в объектив, стоя на тропинке между грядками с какими-то ягодами в миске у нас в деревне... Наверное, это был крыжовник. Или ещё на одной фотографии - присела на корточки на берегу Волги, смотрит, чуть наклонив голову... Жмурится – морщинки у переносицы – от солнца...

Теперь знаешь, что всё это числится в потеряшках – эти счастливые деньки, это умилительное простодушие... Всё невозвратно утрачено. «По рассеянности». «По неосторожности». И кто бы мог предположить тогда, что так бывает и что так будет!

Она, в самом деле, казалась тогда очень простодушной. И была! Ей всё пока в её жизни нравилось – наш незамысловатый семейный быт, посиделки с подружками за женскими разговорами о мужьях, о кулинарии, о «шляпках» и прочем. И впереди в жизни было столько всего интересного! В общем, всё как водится, то есть достаточно обыкновенно. В сравнении с моей, как мне казалось, сложноорганизованной, в какой-то мере шифрованной авторской жизнью.

В некотором смысле и я, конечно, обманул Марусю. Своими авторским уклонением от обычной жизни, которой только и живут большинство семейных граждан. Авторская работа заполнила собой почти весь жизненный «пространственно-временной континуум», заслонила все другие обычные жизненные интересы. И как с таким жить!

Об этом думано-передумано!

Вспоминаешь фразу из одного письма Маруси того времени: «нежный цветочек». Теперь не припомнить к чему эта фраза относилась. Но это непосредственное реагирование на происходящее вокруг неё, на благоприятную или неблагоприятную обстановку, возможное только у представителей флоры, всегда умиляюще действовало на меня.

Это впечатление от тех лет, оказывается, никуда не пропало. Сидишь за столом, перебираешь фотографии и Марусины письма, каким-то чудом сохранившиеся здесь, и сентиментальничаешь.

Маруся была такая. Взгляд независимый и наивный. А какие слова она, оказывается, говорила! В письмах. Уже и подзабыл.

Её голос - в письмах… Только там. И остался только там. Можно что-то уловить в образе её мыслей, переживаний… Голос её сознания. А по жизни - только что-то бытовое, повседневное, мало что говорящее о том, в каком мире она живёт.

В отношении писем... Самые её ранние, детски непосредственные... Как-то неловко их теперь читать. Не хватает духу. Только бегло, по диагонали просматриваешь. Маруся писала, что скучает, что любит, что ждёт не дождётся моего возвращения. Письма будто адресованы не мне, а какому-то другому человеку.

И ведь так и есть! Того человека уже нет, тот человек остался в прошлом.

И Маруся... Барышня - она и есть барышня! А революционерки, энтузиастки, стальные институтки… Вроде Эльзы... Не случились. И не должны были, наверное. Вместо них мне досталась барышня.

Невозможно без улыбки вспоминать наши первые семейные годы, совместные прогулки, хозяйственные хлопоты... Жизнь в одном быту! Это было упоительно. Легкомысленно детские покупки на наши молодые скудные средства. Вспоминаешь понравившуюся Марусе пластмассовую кружечку с наседкой и цыплятами за тридцать с чем-то копеек, горшочки непонятного назначения, бижутерные «драгоценности»… Такие мы были. Умиляющиеся на каждом шагу. И себе и миру вокруг.

«Маруся!» - «Что?»

Отклик. Трогательный. На «домашнее», для внутридомашнего употребления имя!

Жизни претят абстракции, выверенность, распланированность…

Вспоминаю один забавный сон с Марусей. Можно сказать – пророческий. Ещё до всего.

«Мадам Бовари», - позвал я её. Это была то ли шутка, то ли такой своеобразный способ выражения почтительной нежности. Может быть, это входило в обиход наших отношений по фабуле сна. Во сне мы не всегда совпадаем с тем, какие мы в повседневном дневном мире и позволяем себе разные вольности.

И всё это было немного на публику. Все ахнули. А она не удивилась.

В сне у меня была абсолютная уверенность в том, что она – неотъемлемая часть моей жизни, продолжение меня самого. Такой уверенности никогда не бывает в действительности.

Уже не можешь так умиляться некоторым вещам. Люди любят умиляться. Это такое проявление добродушия и удовлетворённости своей жизнью. А вот и нельзя теперь! Не то чтобы запрещено, а не положено! Это теперь было бы с налётом фальши. А кому нужно фальшивое умиление!

От целого куска жизни не осталось ничего такого, что обычно вспоминается на семейных праздниках как что-то трогательное, вызывающее прилив благодарности к благосклонной судьбе. То, что с нами случилось, лишило нас общедоступных жизненных переживаний обыкновенных людей. Теперь многое из действительно трогательного в общем прошлом, если его вытащить на свет Божий, покажется совершенно притворным, утратившим первоначальный умилительный смысл. И только потому, что и автор – одноразовый человек. И всё неповторимо и непоправимо. Вообще почти ничего не осталось. Но всё ещё  продолжаешь удивляться тому, что это случилось именно с нами. Будто это что-то невероятное для того мира, в котором мы живём.

«Да, а что же всё-таки делать со словесностью? При всём при этом!» - вспоминаешь вдруг.

Почему-то увязываешь одно с другим. Мысли перетекают одна в другую. И надо опять пробовать и пытаться что-то такое важное отыскать с помощью слов.

Понимание приходит через слова, с помощью слов. Конечно с помощью слов! Как ещё! В словах спрятано понимание. Там его и ищут. Это так по-человечьи!

И так схоластически!

Слова приходят через понимание. Надо думать, находить нужные слова, восхищаться, удивляться, негодовать... Пока ещё остаётся для этого какое-то время. Пока мир продолжается.

Только вот при этом сознаёшь, что с учётом «достигнутого» пора бы уже внутренне не то что постареть, а стать как бы солидней, относиться ко многим вещам спокойнее, тяжеловеснее что ли. Надо привести в соответствие внутреннего и внешнего человека.

Всё для того же - чтобы найти верную интонацию и избавиться от ощущения фальши. Поучиться, может быть, у каких-нибудь стариков?

Серьёзная вещь – неумение перестроиться в писаниях в старика. Это как со стареющими актрисами, которые никак не хотят расставаться с романтическими ролями, предназначенными для молодых. Они всеми силами отталкивают от себя естественно-неизбежное.

«Не в этот раз! – говоришь себе,  - на следующем подходе к теме авторской жизни».

Внутренняя неготовность. Нет внутри умудрённости, степенности, уверенности в достойном писаний жизненном опыте... Какие-то «интриги» ещё продолжаются.

Может быть, нечего про свою старость писать?

Скрывать её, что ли! «Подкрашивать волосы и бакенбарды»?

Нет, надо наконец согласиться... Быть старым. А что делать! Со всем на свете в жизни, в конце концов, приходится соглашаться. Соглашаешься быть глупым, некрасивым, не очень образованным, неумелым... В конце концов, соглашаешься уже не быть. А уж быть просто старым...

Потеряться в этом мире. И не отсвечивать.

Может быть, тем и занимаюсь. Уехал вот в Город… Это как репетиция недалёкого возможного будущего. По частям надо впускать его в себя.

Что-то, например, уже перестать вспоминать и помнить. Не связывать себя нынешнего с тем, что уже всё больше становится не твоего ума дело.

Неосознанно, исподволь так и происходит.

По старой привычке продолжаешь что-то записывать «на всякий фабульный случай», но понимаешь, что по большей части это уже никуда не пойдёт. Забываешь прежние состояния, в которых это могло бы пригодиться. Будто в памяти на этом месте - дыра. Протёртость.

Только пересматривая давнишние записи, ещё как-то улавливаешь прежние, молодые настроения, с их азартной внимательностью, с которой впитывался мир. Лихорадочное, радостное – если обобщить – авторское состояние. Можно сказать, счастливое.

Теперь уже не вернуться в прежние состояния. Не написать, не почувствовать, не подумать как прежде. Очевидные вещи понимаешь как откровение. Ничего нельзя продолжить. Как за воротами оказался.

А ещё часто не «договаривал» мысли. Как-то не мог иногда по свежим обстоятельствам, дающим повод к записыванию, решиться сразу написать что-то попросту, вместо этого прятался за слова. Такие «тёмные» бывают писания, что только сам способен понимать, о чём это. Да и то не всегда.

Сказать, не говоря, показать, не показывая, объяснить, не объясняя...

Или обращаясь только к Г.Б., которому можно много не объяснять. Как и самому себе. Это на самом деле хороший выход. К нему относился когда-то достаточно серьёзно.

Со временем, конечно, делаешься равнодушным к прежним запретам на размещение всяких «откровизмов», понемногу впускаешь их в писания, но в первоначальных записях, естественно, ничего не меняется, по ним иногда сложно что-то понять.

И теперь уже можно согласиться, что все прежние опасения по поводу излишней откровенности были напрасными. Многое себе разрешаешь. Самое время. Будто ничего уже не держит. Как на пароме, который отвалил от пристани и медленно, почти незаметно для глаз отходит всё дальше от берега с моей прежней жизнью. Ей уже ничего не может повредить.

Соглашаешься на оставшееся будущее. Смешная готовность к нему. С оговорками, с самопояснениями. Чтобы не просто так, не вдруг, а на каком-то основании.

Что теперь с этой готовностью делать?

Эта литературная растерянность смыкается с жизненной растерянностью. И может быть, кроме молитвы, нет других средств для её преодоления.

НР должна когда-то исчерпать всё, что можешь и хочешь сказать об этом мире. Это очевидная вещь. И кажется, всё, что называешь громким словом «мир», - это на самом деле что-то довольно ограниченное, проходимое насквозь. Малонаполненность очевидна. Пустовато как-то.

Всё уже придумано и оприходовано давным-давно. В рабочих тетрадях к НР частенько обнаруживаются повторы. И не только в рабочих тетрадях, но и в текстах. Есть такое. Не замеченные вовремя. Повторы мотивов, тем, которые не отпускают десятилетиями. К ним возвращаешься вновь и вновь. Буквальные повторы! Бывает теми же словами! Тут уж деться некуда. Из русского языка. От русского языка.

Как бы извиняешься перед читателем на всякий случай, объясняешься заранее за проявления небрежности и невнимательности в работе.

И будто ходишь по кругу. Встречаешь самого себя через много лет. Чётки сиюминутного. Повторы неизбежны, они - результат многократных попыток приближения к пониманию. И кажется, что ничего нового уже не прибавляется. Что-то однажды было сказано, потом забылось и через много лет открывается заново.

«Не знал, что писать, потому что не знал, как надо жить».

Это записано было ещё в те начальные времена, когда смешно было думать такое с какой-либо серьёзностью.

А впрочем, в любые времена живёшь всерьёз.

И всё же, всё же... В очередной раз не знаешь, что писать, потому, что не знаешь, как и чем жить.

«Разбитая жизнь или волшебный рог Оберона». О чём это? Забыл.

Вряд ли о том же.

И жизнь рано или поздно у всех оказывается разбитой.

По-разному разбиваются жизни.

Упорно отказывается в своей жизни от шаблонных, сериальных фабульных схем. Это красиво звучит, но в действительности доставляет много хлопот. И чем всё это закончится – неизвестно. 

Обдумывание НР выливается в головоломное обдумывание просто текущего положения, до которого дожил.

«В тоскливом ожидании чуда», - это формула всей авторской жизни.

И может быть, надо как раньше погрузиться в словесную стихию, отправиться в словесное плавание. Без ясных ориентиров и целей. Когда-то получалось. То, что всегда нравилось, – так называемая «словесная алхимия». Смысл – за словами, вместе со словами. Иногда смысл поспевает за словами, иногда нет. Подбираются слова, и в них уже угадывается смысл. Что-то начиналось уже в процессе писаний. И казалось, что иногда достаточно расставить акценты в нужных местах, и всё получится. Эти очевидные вещи всегда почему-то удивляли, когда что-то, как казалось, удавалось. Правда, вначале никогда не знаешь, что в результате такого подхода выйдет. И в процессе работы может не хватить выдержки и жёсткости.

Чувствуешь в иные просветлённые минуты ткань текста, его очевидные изменения при игре со словесной материей, знаками препинания, перестановками слов, целых кусков текста, разрывами предложений, повторами, уточнениями и т.д. и т.п. Добиваешься необходимых смысловых нюансов, нужного звучания в результате многоразовых переписываний.

Тут главное не перестараться, не потерять что-то важное в этом азартном следовании за новыми ощущениями от написанного, в погоне за непрерывно обновляемым пониманием.

Перебираешь старые записи в «рабочих тетрадях», которые почти всегда были в какой-то мере и дневниковыми. Жизнь сознания. Продирающегося через бытовую жизнь.  «Дневник автора». Своего рода. Из этого большого, полного, дневника выкраивал что-то укороченное, выстроенное с помощью фабульных выдумок, лишённое длиннот и повторов.

Довольно примитивная технология.

У Чехова условный автор. То ли доктор, то ли писатель. Это, наверное, не так сложно освоить – то, как автор почти небрежно представляет сам себя в тексте. Этот момент можно опускать совершенно не беспокоясь и не смущаясь. Ну, автор, и что! Ну, не автор! И тоже - что такого! Пишущий, думающий, наблюдающий, оценивающий, понимающий...

Битов высказался по этому поводу.

«Все думают, что самое трудное – выдумать, что писать… Нет, самое трудное – выдумать того, кто пишет. Все, кого мы читаем и чтим, сумели выдумать из себя того, кто писал за них».

Это копание в чём-то близком к собственному подходу к писаниям… Плюс «бормотальные» интонации… Слишком опасно близкие. Нет-нет да «вылезет» какой-нибудь «классик». Как-то всегда неожиданно. То Чехов, то вот уже как бы новый «классик», по мнению некоторых литераторов, - Битов.

Вспомнился ещё и Бахтин, который отношения автора и героя пробовал разложить по полочкам.

«Герой завладевает автором», «автор завладевает героем», «наконец, третий случай: герой является сам своим автором».

Всё это достаточно грустно. Это чтение. Особенно, когда к нему возвращаешься через тридцать или больше лет. Когда уже совершенно бесполезны все эти премудрости. Ни смысла, ни пользы. Только грустные мысли по поводу брошенных начинаний.

Где я, а где высокое литературоведение Бахтина! Вот именно!

Наверное, так и придётся обходиться только собственными представлениями в этих вопросах. И не смешить народ.

Что-то выкраиваешь для себя – какие-то приемлемые представления о литературе. Придумываешь под себя очередную «теорию кубизма». Есть ли в этом смысл?

Пробуешь одно, другое... Потом, через какое-то время, уже хочется куда-то уйти из этого «одного», «другого». И уходишь. Натура такая...

И чем только душа успокоится?

«Всё-таки странное занятие!» - в очередной раз удивляешься этому обдумыванию жизни с помощью словесности!

В какой-то мере писания – это такой способ компенсировать то, что не додаёт жизнь. Может быть даже, это главное. Писания восполняют пробелы в авторской жизни, дают иллюзорное ощущение её полноценности. Сны что-то додают, ну и писания.

И писания воспринимаются иногда как средство выправления жизненных ситуаций. Объясняешь себе что-то беллетристически. Беллетристический способ переживания реальности. Вот именно!

Например, вот это - на тему души - совсем давно написанное.

«- А как же бессмертная душа?!
- Ну, что ей сделается! Она же бессмертная.

Ангел, сопровождающий человека до самой последней минуты. Буквально! По пятам, всюду. И постоянно, в любом состоянии – эти разговоры!

Может быть, так человеку не страшно?

И может быть, самому этому Ангелу так всё насточертеет!

Он уже приготовится улетать вместе с душой, у него уже чемоданное настроение, какое-то даже нетерпение. Нездоровое. А человек всё живёт».

Будто помещаешь себя в выдумку, делаешь в какой-то мере персонажем выдуманной истории. И будто это персонажное инобытие позволяет на какое-то время относиться к жизненным обстоятельствам немного облегчённей.



2

Юля предлагала переночевать в Городе, но я вернулся в «деревню». В Посёлок! Он сравнительно недалеко от Города. Считается посёлком, а так-то можно и за деревню принять.

Местный небольшой маршрутный автобус, едущий сначала по высокому берегу реки, потом по узкой, извилистой лесной дороге. Знаешь каждый поворот. Это - как начало старого, знакомого с детства фильма. Ещё и Марусю в первые наши годы водил в это кино. Зачем-то хотел, чтобы и она приобщилась к моим впечатлениям от этих мест. Сначала Город, затем и деревня.

Повторяемость. Движение по затверженному маршруту одних и тех же впечатлений. Всё будто по-прежнему, только теперь знаешь, что там никого уже нет. И отсюда – напрасные попытки понять, что же это такое и как это может быть.

«Тоска дорожная...», - из классики. Поездная, автобусная... И где-то тут же – отпускная. Питер – Город и далее до упора – в «родную деревню». Этой тоской окрашены были почти все последние ежегодные поездки сюда. Ездил, пока было к кому.

Прикидывал столько раз, что поселюсь здесь когда-нибудь. Ещё не представляя как следует, как это может быть. Теперь вот поимел представление.

Эта пустота… Вещи на месте, а людей, хозяев этих вещей, хранящих следы их прикосновений, нет!

«Ботинок есть, а ребёнка в нём нет».

Зрелище ветхости, скособоченности, брошенности… Старый деревянный дом, участок, заросший бурьяном… Ощущение какого-то подавляющего бессилия перед жизнью... От этого уже не можешь избавиться. Что-то будто временное. Только бы на жизнь хватило. Но конечно, так не задумывалось, это что-то вынужденное - от жизненного бессилия.

За столько лет не удалось сделать здесь ничего более капитальное! Последние на деревне в этом смысле. Не ниф-нифовский дом, конечно, не соломой крыт, но всё равно – что-то довольно незавидное. Дача! После смерти деда с бабкой местные так и относились к нам - приезжавшим из города только летом -  как к дачникам.

Удивляюсь, как всё здесь ещё не растащили по брёвнышкам, но дом до сих пор остаётся более-менее приемлемым для жилья. Наверное, потому, что Оля каждое лето приезжает сюда с мужем в отпуск. В общем не чувствуется того запустения, которого я ожидал. Хотя и запустения хватает!

Ни предыдущие старики, ни пришедшие за ними другие старики почти ничего не смогли сделать для того, чтобы это место на земле стало фамильным наследственным гнездом. И вот уже новое поколение входит в этот дом, гуляет по участку... И «наследники» даже и не помышляют о том, чтобы превратить это «поместье» во что-то приличное. Это я про себя и про Олю.

Старая запись, сделанная в один из приездов сюда. Ещё все были живы и даже не особенно собирались. Принимали гостей, пели, говорили за жизнь, смеялись, переругивались...

«Мастерская. Дедовские вещи. Старый, висящий на гвозде у входа пиджак, испачканный побелкой. Две дедовские клюки из алюминиевых труб. Стены увешаны мотками проволоки, разными железоделательными предметами. Тут же двуручная пила. Деревянная полка на стене. На ней вперемешку какие-то банки, коробочки, ржавая железная мыльница, рубанок, обрывки кожи, под самым потолком торчат деревянные ручки напильников, отвёрток... Допотопная ручная дрель, ножовки по дереву и по металлу...

Верстак с тисками завален, как и раньше, разными инструментами, гвоздями, обрезками металла. В левом углу три не проданные дверцы для печей. Поперёк верстака -  рельс. Сама столешница верстака сделана из толстого, пятнадцатимиллиметрового, стального листа. Ручное точило привинчено к верстаку.

В углу мастерской - буржуйка с рельефной надписью: «З-д 39 им. Л.М. Кагановича. 1954 г.».

Лейки, весы дедовского производства, корзины, ящики, большие, прохудившиеся эмалированные кастрюли, замки, банки с десятками напильников на верстаке...»

Удивительно, что всё это сохранилось почти в описанном когда-то виде!

Прозаические излишние подробности... Ткётся беллетристическое полотно. Может быть, без этого нельзя – без этого воспроизведения, без этой имитации реальности! Никак не прийти к однозначному выводу.

И удивительно, что мне было не лень в своё время всё это так подробно перечислять. Одно объяснение – может быть, хотелось через слова, через подобные описания каким-то образом  уловить, зацепить что-то важное в этой открывающейся перед глазами картине очевидной временности пребывания людей, поколение за поколением, в этих стенах, под этими крышами, среди этих предметов. Которые оказались более живучими в сравнении с их хозяевами.

«Как такое может быть?» - в очередной раз задаёшься глупым вопросом, пытаясь вникнуть в то неизбежное, что происходит с людьми в завершение их торопливой временной жизни.

Внешне всё будто на своих местах. Двор с цветочными клумбами перед окнами, сейчас, правда, вместо цветов – одни лопухи. Скамеечка, сидя на которой вздыхал старый отец, глядя на звёздное небо. Пустая теперь собачья будка, рядом с ней когда-то поскуливал и громко чесался, гремя цепью, последний здесь пёс Цыган. Низкое крыльцо, крытое ржавым железным листом, тяжёлая двустворчатая дверь в дом из целых кусков дерева, сразу за дверью – кухня. Горит свет. После ужина мама там звенела посудой. А теперь вот тишина.

Во двор до сих пор приходит старый кот с надорванным ухом. Я его почти не помню, а он меня не боится. Мама звала его Илюшей. Он – как призрак былой жизни. Котов, даже из разных поколений, всегда у нас звали почему-то Илюшами. А кошек Марусями.

И вот уже надвигается другое время. Мир пустеет. И что-то в восприятии этого места будто меняется.

Этот старый дом с низкими потолками, со стенами, оклеенными ветхими бумажными обоями, с маленькими зарешёченными окнами... Мамина кровать, диван отца, буфет с посудой… Платяной шкаф, который когда-то переехал из города и прижился здесь. На внутренней стороне его дверцы остались карандашные отметки по результатам измерения роста подрастающего поколения – моего, Олиного. И даже Аля успела здесь отметиться.

Есть и книжный шкаф с остатками забытых и теперь уже окончательно брошенных здесь книг.

Стиральная машина, пылесос. Проигрыватель с пластинками Зыкиной, Воронец, Стрельниковой, Руслановой... Телевизор.

Портреты предков – на стенах.

Дом издаёт иногда непонятные звуки. Что-то щёлкает или потрескивает в ночной тишине. Этакое стариковское кряхтение старого дома. Из-за этого по ночам немного жутковато.

Но если дом не бросать, он, наверное, проживёт ещё долго. На наш век наверняка хватит.

Если не бросать!

Как же!

Это ночное просторное звёздное небо. Чисто деревенское явление.

Тонущий корабль воспоминаний. Он погружается в пучину времени. Если можно так причудливо выразиться. После меня и некому будет помнить о многих вещах. Например, то, что рассказывал, случалось, отец о своей молодости и детстве.

Тоже ведь я не поленился зафиксировать это в своих тетрадях. Если бы не сделал этого, сейчас бы ничего не осталось в памяти.

С особенным интересом сейчас перечитываются записи о том, как дед пришёл с войны и две недели жил у какой-то женщины на другом конце деревни. А в тридцатых вообще уехал однажды в Нижний и устроился работать на военном заводе. Сказался там холостым. Тогда Аника (так отец назвал свою маму, мою бабушку, рассказывая эту историю) взяла детей, отца с его братом, и приехала к деду, вернее, за ним.

Удивившие меня просто рассказанные простые вещи. Пустяки жизненных историй обыкновенных людей. Старые, слежавшиеся от времени истории. Память обо всех таких пустяках продержится на плаву ещё определённое количество времени и всё – уйдёт на дно. Уж наверняка меня не переживёт.

Одна из многих висящих на стене в тёмном паутинном углу дома самая большая фотография в деревянной рамке. На групповом снимке человек пятнадцать. Улыбаются фотографу и друг другу. С детьми на руках.

Дети серьёзны, будто чувствуют ответственность момента.

Давно это было.

Почему же всё дальнейшее у этих весёлых людей было как-то не очень весело? Это теперь так кажется. По прошествии стольких лет. Когда вся перспектива их земных жизней тебе как бы известна.  И не только потому, что всех их с этой фотографии, кроме разве детей, уже нет на этом свете, не только в этом дело.

Всегда в любой человеческой жизни поражал этот воспринимаемый как будто внезапный переход от мирного течения повседневности, от рядовых буден, от бытовых забот, нацеленных в какое-то будущее, - к чему-то финальному - к болезням, немощи и, в конце концов, к уходу в мир иной. Никак не состыковать, не помыслить единым целым эти неравные части земной жизни человека.

Три поколения на одном снимке. Дед под хмельком, улыбается с прищуром, в руке у него папироса. Бабушка смотрит серьёзно, но видно тоже слегка выпила и потому как-то растеряна, не в себе. Их хорошо помнишь. Они не теоретизировали, не философствовали ни по каким вопросам. Как-то жили-поживали. Растили детей, кормили их, одевали. Наверное, что-то советовали жизненно важное... Почему же такими несчастными получилось судьбы у их детей?

Как прикинешь, глядя на эти лица с фотографии, вспомнишь одно, другое из того, что знаешь о их жизни! Ничего благостного в общем-то их не ждало! Досталось всем и каждому. И думаешь о том, не наказание ли это за какие-то неведомые грехи?

Странные вопросы. Какие-такие грехи! Что они могли сделать не так! Вроде бы ничего особенного не было в их жизнях, всё как обычно у людей.

«На свадьбах пили белое вино,
Ходили на работу и в кино,

Гробы на полотенцах выносили,
И друг у друга денег в долг просили...»

Обычные, простые люди - бухгалтера, шофёры, фабричные работницы… Теснятся на снимке в три ряда под каким-то деревом. Некоторые взрослые смотрят, улыбаясь, друг на друга, а не на фотографа. Имелся в семье свой профессиональный фотограф – дядя Вася. Он потерял на войне руку. В семье был ещё один Василий. И тоже дядя. Ну, так однорукого дядю Васю для понятности в разговорах так и отличали: «Дядя Вася без руки». Самое интересное, что, несмотря на свою однорукость, он всю жизнь проработал фотографом в городском ателье. На фотографию сам фотограф дядя Вася без руки, естественно, не попал.

Подвыпившие взрослые вышли во двор для коллективного фотографирования прямо из-за стола. Как-то почти все мои родственники любили застолья. Выпить, закусить, попеть за столом: «Хасбулат удалой...» или «Баргузин, пошевеливая вал!». И забыть на время свои взрослые заботы и проблемы. На то и праздники бывают. Некоторые это дело особенно любили, например, оба дяди Васи. Ну и пострадали впоследствии именно на этой почве.

Но это было потом, а пока всё было так мирно, так беззаботно и весело! Взрослые - такие добрые, ласковые, разрешают детишкам шалить... 

Это запечатлелось детским пониманием.

В общем-то, они всегда мне казались балагурами и шутниками. Может быть, потому, что их всех вместе видел только на каких-то общесемейных мероприятиях с застольем, шутками, хохмами... Они умели веселиться - люди из того послевоенного поколения.

И видел-то их детскими глазами, и запомнил детским ещё, поверхностным сознанием!

И всё же, всё же... Будто хочешь понять, что же скрывалось за той их, вроде как обыкновенностью, за какой-то внешней лёгкостью бытия и необременённостью всякими тяжеломуторными высшими жизненными соображениями? Что-то же сделало их будущее таким, каким оно настигло их в конце концов! Что-то же должно было быть неправильным!

Или это только кажется со стороны, и не было на самом деле никакой лёгкости и необременённости? А было всё как у всех - и тяжело, и трудно, а даже иногда непереносимо?

Да, наверняка не в лёгкости дело. А в чём тогда?

Загадки человеческих жизней. Что? Как? Зачем? Почему? И можно ли что-то менять по ходу жизни, так сказать, «во избежание»?

Их жизни остались неразгаданными.

А что, у жизни есть разгадка?

Должна быть. Должно быть хоть что-то объясняющее нашу жизнь!

Конечно, «хоть что-то» наверняка есть. И мы это что-то схватываем изредка. Догадками. Проблесками понимания. Иначе было бы вообще страшно.

Некоторые вещи мы усваиваем как бы с окончательной достоверностью. Например, понимаем, что теперь уже никогда так же безмятежно спокойно, как было в детстве, не будет. Не бывает полного спокойствия у этих взрослых! С годами наползают отовсюду, откуда и не предполагаешь, бессчётные проблемы и беспокойства.

И всё-таки не можешь избавиться от мысли, что людей за что-то будто наказывают несчастьями, болезнями, смертью, ищешь те неправильности, те роковые, «кармические», ошибки, которые они неосознанно или сознательно совершают. Не можешь смириться с тем, что в этом мире только так и бывает с людьми. Со всеми! И делаешь безнадёжные попытки что-то уловить пониманием в этом зрелище прохождения людей по их земному пути.

Люди однажды исчезают из этого мира. В то время как всё их материальное, бездушное окружение продолжает своё существование. Тот же старый дом, даже покосившийся от ветхости дровяной сарай… Дедовская мастерская. Верстак, слесарные инструменты, изделия, сотворённые этими слесарными инструментами, дырявые кастрюли, которые после ухода деда уже никто  в деревне не берётся чинить...

«Всё, даже ветхие скворешни...» - пристраиваешься к мыслям великих.

Отец, конечно, всё это понимал, но, тем не менее, иногда будто с просительными нотками в голосе вдруг начинал говорить звучавшие для меня диковато вещи про «наследство», про то, «кому всё это останется» и тому подобное. Но это было уже привычное для него проговаривание неутешительных жизненных обстоятельств, и разговоры эти были просто мыслями вслух. Он ничего не ждал от меня. Можно сказать, «философски» всё понимая.

Только сейчас это начинает как-то хоть доходить до меня. Отец в несколько моих приездов передал мне из своего «сейфа», как он говорил, а на самом деле из запертого ящика в шифоньере, самые ценные для него памятные вещи, которые он держал всегда подальше от всех. Тут были пожелтевшие от времени вырезки из газет, письма родителей, самые дорогие ему фотографии и даже какие-то разрозненные записи, вроде дневниковых. Каждый год он что-то из всего этого передавал мне, и как-то в общем-то успел практически всё «сдать» на дальнейшее хранение.

Показал, не выпуская из рук, несколько фотографий какой-то молодой женщины - своего главного увлечения молодости, на которой собирался жениться ещё до встречи с мамой. Только показал фотографии, что-то объяснил в двух словах и опять спрятал в «сейф». Я нашёл фотографии уже потом.

Близко подходишь к людям. Иногда. Видишь их беззащитность перед скоротечностью жизни, видишь эти тщетные попытки с помощью каких-то сохраняемых предметов затормозить уходящее время.

А мне кому своё «наследство» сдавать, когда придёт время? То-то же!

И отцу и маме хотелось, чтобы всё осталось, сохранилось в том виде, в каком оно существовало при них. Им, наверное, невыносимо было думать, что это будет выброшено на свалку, растащено чужими людьми, не пригодится хоть как-то! «Последующим поколениям». Тогда как «философский» взгляд на эти попытки как-то, хоть в чём-то сохраниться подсказывал, что это бесполезная затея. Рано или поздно всё превратится в труху, ветошь, пыль, в бесполезный мусор...

Счётное количество лет, праздников, отпусков, встреч, приездов и прощаний… И всё закончится!

Но хочется, хочется как-то воспротивиться этой неизбежности! И апелляция к здравому смыслу не помогает.

«А вдруг, как-то, чудесным образом всё на этот раз сделается не так, как всегда и со всеми в этом земном мире!» - это не я, это они! Ну, может быть, только немного я. Пока что у меня хватает благоразумия не возопить.

Отца как-то жалко стало уже в самые его последние времена. До этого он жалости как бы не подлежал. Жил своей бодрой, задиристой, в чём-то закрытой, обособленной жизнью и, казалось, не нуждался ни в чьём участии. Тем более в моём участии. У нас с отцом никогда не было особенной душевной близости. Да и с Олей, наверное, тоже. Мы с ней получились какими-то неласковыми, малоконтактными. Кто знает почему! Да и вообще у нас в семье как-то не принято было проявлять внешним образом свои чувства.

Начинаешь понемногу касаться таких чувствительных тем, хотя раньше в писаниях обходил их стороной.

Прикидываешь иногда: а если попробовать брать всё, как есть, как было... Как бы! И понимаешь, что невозможно спроецировать эту жизнь на что-то литературо- или кино- подобное. Не можешь! Никак не можешь! Подлинная жизнь ощущается по-другому. Поэтому к ней и не подступиться. И страшно и больно. Больно какой-то тянущей, непонятно где локализующейся болью.

И ещё о фамильном «наследстве». Отец хоть какое-то беспокойство проявлял по этому поводу, а в мамином семействе ничего подобного почему-то не наблюдалось. От её стариков вообще ничего архивно-мемуарного не осталось, если не считать поздравительных открыток с майскими, ноябрьскими праздниками или с Новым Годом, надписанных красивым дедовским почерком. В прежние времена это было распространённым явлением – обмен поздравлениями по случаю праздников. Отсутствие предметов, имеющих какое-то мемуарное значение, мама объясняла пожаром, в котором всё сгорело когда-то. Кто их знает! Возможно. У меня были предположения, что они просто «тихарились». Всё-таки дед был из какой-то зажиточной до революции семьи. Наверное поэтому мамино семейство всю жизнь переезжало с места на место по стране. Нигде надолго не задерживались, неожиданно бросали всё нажитое – построенные дома, налаженный быт, «хлебные» должности - и перекочёвывали ещё куда-нибудь. Мама с некоторым ожесточением всё это вспоминала.

 «Простодырые». Такое семейное словцо, которое употребляла иногда мама. Это было своеобразным самопониманием своей породы. Не способной к какому-то накоплению чего бы то ни было, к сохранению нажитого... Всё у них проскальзывало между пальцев, выпадало из рук.

Тут было ещё и что-то другое - просто удивительное равнодушие стариков к сохранению каких-то  имеющих мемуарную ценность вещей. Даже медалей деда я никогда не видел. Но они же были! За победу над Японией, например, - её всем давали, кто служил в войну на Тихоокеанском флоте.

Не было стремления что-то сохранить для будущего. Это кажется чем-то глубоко и подлинно простонародным. Это несколько равнодушное, будничное отношение к протеканию времени, к земной участи, даже к самой смерти... Никаких интеллигентских рефлексий в этом отношении!

Так, во всяком случае, мне представляется теперь – через много лет после них. Думаешь о том, что они ушли достойно.

Достоинство видишь в том, что они умели скрывать от окружающих своё отношение к тому, что их ждёт. Ну и, конечно, - какое-то высшее, не допускающее отчаяния понимание бесполезности какой-то суеты по этому поводу. Это даже выше «философского» отношения отца. Это как что-то диалектическое в сравнении с формальнологическим. Но вряд ли осознаваемое, применяемое осознанно на практике.

Смешно, конечно, рассуждать так о них. Такими словами. Они ведь были совершенно простыми людьми, не привыкли что-то в своей жизни, что называется, анализировать, объяснять, формулировать... И понимаешь, что, в общем-то, им нечего было бы сказать - не нашлось бы нужных слов для объяснения. Ни себе, ни другим. Это так характерно для них – живущих по преимуществу бытовой, материальной жизнью.

Думаешь иногда о них. Пытаешься понять. Ничем, в общем-то, не невыдающиеся. Из поколения в поколение перебивались в жизни самым бесхитростным – тем, чем придётся. Самые простые по жизни занятия со случайными подработками там и сям, какие-то жалкие, полузаконные прибытки в старости - с мест, где находилась какая-то работа для стариков: ведро угля из кочегарки, забытые вещи в бане или спасательные круги, списанные с баржи, где дед работал сторожем…

Примерно то же самое, как кажется, у детей. И внуки, и правнуки не сказать, что скакнули куда-то выше, умнее, заметней… Живут на земле, как могут, как получается. Кормятся трудом рук своих, продолжают род, как-то перебиваются в этой жизни. То, что называется «простой народ».

И знаешь, откуда они такие. Этот жизненный минимализм выкован поколениями предков, живших трудной жизнью в нашей трудной стране. Эта готовность и умение жить, надеясь только на свои силы и умения, обходясь без чего-то лишнего в их предельно бытовой жизни. Для многих поколений это было необходимым условием выживания. И это не так просто, а может, и невозможно, - преодолеть в себе свою породу и научить жить как-то не так своих детей.

При этом у них было собственное простодушное миропонимание, которое защищало их от тех, кто в этом мире другой породы. К этому их миропониманию не можешь не испытывать неизменную симпатию. Ищешь в нём какой-то универсальный секрет жизнестойкости и связываешь её именно с их природным простодушием.

Несомненны в стариках были только какие-то умения, профессиональный опыт в том деле, которому отдана была их жизнь... Пожалуй, только это возвышается над непроходимым бытовизмом прожитых жизней. В этом ещё можно что-то подсобрать «в назидание последующим поколениям».

И они даже были, наверное, готовы к этому – к передаче того, чем в этом смысле владели. Но это оказывается не так просто - что-то позаимствовать у них при сложившейся организации жизни. Даже при наличии желания у «наследников»! А если этого желания нет! А так часто и бывает!

Плакал в сне. Не «во сне», а именно в сне – по фабуле сна. О чём плакал – не вспомнить. Наверное о том же, о чём плачут наяву.

Мама вышла во двор и ножом срезала огурцы со стеблей, высоко по нитям поднявшимся вверх.

«Что ты делаешь! Осторожно!» А она посмеивается. Довольна собой. Довольна тем, что она ещё что-то может делать сама.

Пожилая, сутулая женщина в красном платье прошла мимо меня по деревенской улице. И фигура, и походка, и даже её красное платье... Мама проносила такое всю старость. Это платье у неё было для самых торжественных мероприятий.

Что-то отозвалось во мне, сердце на мгновение сбилось с ритма как от испуга.

Вспомнилось, как мама жалела о своей жизни. После смерти отца в ней появилась какая-то незатихающая неуспокоенность и такой яростный напор, такая уязвлённость, что становилось страшно! У неё не было того, что было в отце, - безропотного смирения, принятия того, куда всё катится в жизни. Мама жалела себя откровенно и отчаянно. И её ничем нельзя было утешить.

Наверное, отец, со всей его «философией», внутренне точно так же переживал надвигающееся неизбежное, но он как-то умел явно этого не показывать. По крайней мере, перед детьми. Это было в его характере.

В повседневной жизни у людей какая-то слишком большая лёгкость в обращении с запредельными понятиями, скольжение по ним, безудержный и неумеренный перевод в слова. Вся эта понятийная масса тонким слоем размазана по бытовой, повседневной жизни. В него невозможно погрузиться полностью – в этот тонкий слой. Это в обычной жизни. И только когда всё это сгущается, наползает в каких-то экстремальных ситуациях, человек может что-то уловить. Этот холодок вечности. Какое-то хоть понимание может случиться только напоследок.

А может и не случиться. Иная испуганная душа вдруг начинает с ужасом осознавать, что ничего не может понять в этой жизни, «будь она неладна!» Да так с этим и уходит.

Вот это тот случай. Вечером подходишь к нашему дому. Тишина, Тёмные окна сиротливо смотрят в мир. Стоят стены, в которых жили люди, которые теперь никогда в них не вернутся. Хотя будто и недалеко отсюда ушли. Туда – на край деревни. Совсем рядом.

Есть такая универсальная формула, употребляемая иногда религиозными людьми: «Я буду за тебя молиться». Кажется, что это хоть как-то помогает в некоторых безнадёжных ситуациях, переносит их разрешение куда-то вовне.

Родители все последние их годы почти постоянно жили в деревне. Из дачников сделались натуральной деревенщиной.

Кто-то давно сказал со смешком не очень смешную вещь: «Народ норовит протиснуться и похорониться на деревенском кладбище». Приводились и соответствующие аргументы в пользу такого варианта завершения земного существования, Главными преимуществами такого варианта упокоения назывались относительная организационная простота и относительная же дешевизна.

Обсуждение подобных вопросов выдавало обстоятельное отношение большинства людей к такому важнейшему моменту в человеческой жизни. Жизнь – как нечто законченное, цельное, как, положим, постройка дома. Разве можно бросить недостроенный дом? Вот и беспокоятся заранее, относятся к этому, как справный хозяин к своему хозяйству. Всё должно быть, по возможности, в лучшем виде. В рамках доступного.

Прошло их время. И вот он их старый дом, в комнате тикают всё те же ходики, в которых я по приезду поменял батарейку. Во дворе дедовская мастерская, разные другие хозяйские постройки. Сад-огород, каркас старого парника еле виден в зарослях бурьяна... И некоторые фруктовые деревья высохли. Звуки, запахи, летнее буйство зелени... Всё знакомо, всё отзывается...

Но это одна только видимость. 

Примерно о том же – в случайно услышанном на кладбищенском прощании разговоре:

«Это какая-то старушка, а не Вера!»

Как будто Вера не может быть старушкой!

То сродство, которое почувствовал сравнительно недавно, может быть, только сейчас, со всем этим сиротским миром, с ними всеми... Этому не подобрать слов. Все уже придуманные слова будто и не совсем те, что нужны. Чувствуется этот стык в понимании, о который всё время спотыкаешься. Стык между реальностью и словами, как бы служащими для её описания. Чувствуется сдвиг в ощущениях того и другого.

Ещё один важный момент, который теперь иногда обдумываешь, прикидываешь так и этак - правильно ли это было? То, что никогда ни с кем из них не говорил о своих авторских делах, никогда ничего не предъявлял. Не мог ни с кем говорить об этом. И никто не знал того, о чём со мной нужно говорить. А я им подсказать не мог. Такие вот странноватые на первый взгляд особенности в отношениях с самыми, кажется, близкими людьми.

Будто не доверял им. А кому я доверяю! Почти никого не впускаю в писания. Словесность - это одно, а повседневный мир - совсем другое.

И само затаскивание реальности, вовлечение реальности – самой близкой реальности – в писания, и само возмущение живущей своей жизнью реальности литературным в неё вмешательством для меня всегда казались чем-то неправильным. Всегда казалось, что это внесло бы стороннее возмущение в течение этой жизни, исказило бы её подлинность.

Ни мама, ни отец так ничего и не узнали. Недоумевали иногда по поводу моих странностей, но не догадывались об их причинах. Жили  себе. День за днём... И всё отведённое им прожили без остатка.

Такие вот обстоятельства, такие выдержанные до самого конца правила, самому себе установленные. Теперь, сколько ни думаешь, не можешь сказать, правильно это было или нет.

«Тонкая рябина… Знать судьба такая – век одной качаться…» Что-то ещё в том же роде. Это мамино. Иногда она пела гостям. Готовая песенная фабула… Такая заявочная музыка… От неё можно вдруг ощутить какую-то чернушную безнадёжность. В этой непроглядности деревенской ночи.

Нет, песня, наверное, здесь ни при чём. Что-то другое.

Мир можно раскроить как карту. Области с разными мироощущениями. Приехав сюда, погрузившись в ту простоту существования, которой жили все вокруг, я чувствовал всегда даже какое-то облегчение, потому что на время отвязывался от авторских забот, от необходимости ежеминутно чего-то добиваться от самого себя.

И самому было странно думать средь бела дня о писаниях. Повседневная, полная сугубо материальных забот жизнь требовала своего. Её нельзя было запросто привязать к писаниям, она сопротивлялась, изворачивалась, не поддавалась олитературиванию. Только поздним вечером, переходящим в ночь, отгородившись от чуждого и даже как бы враждебного писаниям мира музыкой в наушниках, обложившись книгами и тетрадями, как-то мог прорываться к обычной словесной работе.

Может быть, для каких-то других взаимоотношений с этим деревенским миром, надо было здесь родиться? Кто знает!

Они ушли, не изведав ни одной важной жизненной тайны. Они и сами удивились этому. Всю жизнь думали, что им что-то такое откроется под конец жизни, но ничего не случилось. В этом тоже часть старческого отчаяния. Жизнь не раскрыла ничего сокровенного. Вместо этого - какое-то постепенное затухание сознания.

Мудрость стариковская... Будто испуганная, растерянная, не вполне уверенная в себе, замешанная на незамысловатом и путанном житейском опыте… Что-то вроде этого у них, конечно, было. И они робко пытались этим поделиться. Но всё это было таким общим местом, традиционно не воспринимаемым должным образом молодым поколением, и имело отношение, по преимуществу, только к каким-то бытовым, предельно утилитарным вопросам. Напоминали о том, что надо беречь здоровье и бросить курить, что не надо тратить зря деньги и тому подобное.

Взрослые, старшие не успевают что-то ценное сообщить младшим. Уже и не детям чаще всего. Старики сами в своём взрослении, в обретении какого-то похожего на мудрость понимания изменяются, созревают постоянно, всю их жизнь. И всё равно не успевают. Не успевают и созреть до нужного понимания жизни и не успевают чем-то поделиться с идущими следом. Оказываются не готовыми в обычной жизненной круговерти. 

Будто в претензии к ним. В самом деле, всегда не хватало понимания, хотелось чего-то особенного, надбытового, единодушия по важным вопросам. Что называется - не быта, а бытия. Этого не было. Поэтому ничего и не предъявлял. Знал, что это не их. В лучшем случае было бы что-то внешнее, с насмешкой непонимания.

Теперь с поздним сочувствием, конечно, относишься ко всем их внушениям и только начинаешь понимать то их инстинктовое, родительское отчаянное беспокойство о своём земном продолжении. Но тогда...

Я даже сам жалел их, как жалеешь всех бытоживущих граждан, которые проживают свои жизни без всяких там отвлечённых, надмирных  интересов и помышлений. 

И что они могли сказать? Какие-такие тайны открыть и какое тайное знание передать по наследству? Мои несчастные старики! Особенно в последние немощные годы, совершенно полностью заполненные проблемами выживания! Со своим скудным запасом повседневных представлений о жизни, при их самой жалкой в последние годы старческой беспомощности!

Их будто бы «незаконченность» земная. А бывает ли по-другому! Они хотели что-то сказать, но для того, что они хотели сказать, у них не было слов. Эта мучительная невозможность высказаться!

Мысли об этом неотвязно при мне.

Как-то в поселковом магазине услышал чей-то показавшийся знакомым голос. Просто односложный возглас, донёсшийся откуда-то сзади. Я даже огладываться не стал!

Может быть, это та виденная днями пожилая сутулая женщина в красном платье. Пугаешь себя разными бестолковыми ходами мысли. И преодолеваешь страх, продолжив углубляться в них, развивая и дальше, оживляя воображением давнишнее.

Вспомнишь, как мама, бывало, придёт вечером домой с работы, картошки отварит... Селёдочка, огурчик... Не торопясь... Накроет себе стол перед телевизором. Что-то там покажут...

Это было давно.

Она думала, что хоть какая-то награда ей положена. За долготерпение, за старание на благо семейства, хотя бы за выслугу лет! Не могла разувериться в этом до самого конца.

И, похоже, так ничего и не поняла в прожитой жизни.

А у кого бывает по-другому!

Наверное, хорошо, что в голове у неё под конец был уже особый порядок. Ужасы ясного понимания своего положения как-то её не сильно потревожили.

Иногда такого наговоришь! И ведь некому возразить! Нет рядом никого, кто бы остановил, возразил, сказал, чтобы я не болтал глупости. Эльза, Антон, Анна... Некому!

Странная жизнь. Странные писания... И тут и там есть что-то никогда не проговариваемое.  Будто из опасения, что жизнь станет насквозь прозрачной. И от этого покажется окончательно невыносимой. И книжная жизнь и реальная. Скажешь что-то как бы правильное и окончательное, и уже будто ничего не останется в запасе, чтобы прикрыться от ужаса жизни. Всё будет сказано, всё станет ясно-понятно. При том, что ничего не может быть ни ясно, ни понятно.

Пробуешь открывать для себя какие-то места с возможностью хоть на время оторваться от привычной тебе реальности. И иногда кажется, что находишь такие места. Вот как сейчас. Не зря многие бросают цивилизацию ради такой жизни и сидят в своём прибежище как в засаде, только иногда делая вылазки в большой ответственный мир.

Вот именно – ответственный! Может быть, за всеми озвучиваемыми причинами такого ухода – усталость от ответственности, стремление снять её с себя.

Живя «в миру», нужно постоянно решать для себя, что с этим беспризорным миром делать. То ли тащить этот мир куда-то, то ли сдерживать его. Или удерживать.

Обдумывания возможного ухода. Периодически случающиеся. Это действующая иллюзия. Активно действующая. В том-то и дело: куда можно уйти? Реально исчезнуть! Без мелодраматических глупостей! В бомжи? В мир иной?

Вот и ещё один известный вариант - мамоновско-потехинское житьё. Так-то оно хорошо... Примериваешься к такому. Но этот уже предельный жизненный минимализм! Нельзя заранее сказать – способен ли я осилить такое или нет.


3

Уже несколько раз приезжал в Город из деревни, но домой не заглядываю. Просто бесцельно хожу по городу, посещаю памятные места. Больше всего времени провожу на набережной. Наверное, чтобы на самом деле вписаться в фабульные обстоятельства, обозначенные строчкой «Каждый вечер я смотрю с обрывов...»

Конечно, отвык от Города. Я гость на этих улицах. Отдыхающий. Слишком давно выпал из собственной прожитой здесь жизни.

Можно почувствовать себя персонажем научно-популярной книжки Айзимова. Будто вернулся из космического путешествия с субсветовой скоростью. На космолёте прошло всего ничего времени, а на земле – двадцать неожиданных лет. Кое-кто даже успел уже закончить свой земной путь.

Время делает своё дело. Разъединяет. Отдаляет. Никого уже не найти в этом мире.

Иногда такое снится. Ты как потерялся в этом мире. Всё кажется чужим. Незнакомые люди. Город будто узнаёшь, но люди чужие.

Впрочем... Что-то подобное чувствуешь и в С-П. Как-то не прижился и там. Хотя, наверное, только в С-П мне и место. Среди в общем-то довольно мрачноватых, сосредоточенных на своей внутренней жизни питерских жителей. С-П с самого начала показался каким-то обездушенным в сравнении с провинцией, откуда я приехал. Первые годы в С-П пришлось насмотреться на жизнь в питерских коммунальных квартирах и, хоть и недолго, пожить самому в самых экзотических условиях. Поэтому имеешь определённые представления о том неблагополучии, которое может скрываться за архитектурными фасадами домов в центре города, в его проходных дворах и подозрительных парадных, в какой-то затаённости коммуналок.

Об этом есть старые записи – первовпечатления провинциала. «Понаехавшего».

«Жёсткий, нелюбезный, закрытый… питерский мир. Холодный. Не любящий сантиментов. Ещё со времён ФМ. Наверное, написавшего своё от тоски по человечному, доброму и мягкому. Может быть, ему не хватало этого в С-П».

 «Фонтанка. Молодой человек самой жалкой наружности. Плохенько одет, с небритостью, превращающейся в рыжеватую бородку. Углублён в себя. Его будто только выпустили из лечебного психиатрического учреждения.
Может, Лев Николаевич?
А может, Родион Романович. Таким он и мог быть. Углублённый в свои мрачные мысли. Из благородных побуждений».

«Город может поразить, оттолкнуть и более страшными вещами. Той душевной бездной, чёрной как пустота, может быть, пустотой выеденности до пустой оболочки и являющейся».

Теперь не вспомнить, что именно меня так впечатлило в С-П. По сегодняшним ощущениям – переборщил, накрутил лишнего. Прошло так много лет, и сам я изменился. Будто бы тот же провинциал, и всё же несколько другой.

Лицо С-П. Психологическое, так сказать… Оно есть. Оно вполне определённое. С-П выковывает и перековывает под себя всех, кто здесь застревает надолго.

Те первоначальные впечатления от С-П ничем уже не перебить. Думаешь о нём, вспоминаешь его вязкую, тянущую жизнь с нескончаемыми беспокойствами разного рода, сменяющими друг друга. С непростыми, не часто проясняющимися, как питерское небо, отношениями. И нельзя ведь постараться, чтобы они стали какими-то другими. Никого нельзя попросить о чём-то таком, что сделало бы отношения какими-то другими. Так не бывает у людей. Заскорузлая взрослая душа не позволяет. Поэтому, наверное, чувствуешь какую-то потерянность в С-П. После Маруси он совсем будто опустел.

Здесь-то – в Городе – где вообще давно никого и ничего нет, здесь всё питерское должно бы и отпустить. Но вот же – пока не получается. Настороженно прислушиваешься к себе. Ждёшь – откуда что может наползти.

В Городе ещё «пуще», чем в С-П, хотя этого здесь почему-то не чувствуешь так остро. Может быть, это пустота какого-то другого рода? Книжная, олитературенная…

«Пустынка». Вычитал это слово у Ключевского. И жизненная и литературная «пустынка», можно сказать. И я в ней – «отшельник». Это когда периодически как бы уходишь всё дальше от тех, кто «искажает пустыню». 

И от бабушки ушёл, и от дедушки... И от Анны, и от Эльзы... А Антон сам ушёл.

Нет, с Анной ещё погодить надо!

Вышагиваю по городу. Набережная, река, дома, люди...

Выход «в город» после долгого здесь отсутствия. Можно не узнать и Город и людей, в нём живущих. Кажется, и они – встречные - смотрят чуть-чуть с удивлением. Не признают за своего.

Что они видят?

Остановился на набережной у пристани, и кто-то тронула меня за рукав.

- Чао!

Я обернулся. Это была какая-то женщина. Я весь напрягся. Кто она? Откуда меня знает? Было бы стыдно не вспомнить в случае чего. Но нет, женщина просто обозналась. Но это «Чао!» наверняка должно было относиться к кому-то близко знакомому.

Всегда в таких случаях чувствуешь себя несколько виноватым из-за того, что только похож на кого-то нужного кому-то.

«На кого я теперь похож?»

Не можешь представить себя со стороны. Не так, как в зеркале или в витринном стекле, а совсем отстранённо.

Как-то знаешь, знаком только с внутренним человеком в себе. Живёшь этим внутренним человеком, не считаясь с тем, как это видится другими. Было бы любопытно попробовать выйти на время из самого себя, а не торчать всё время внутри.

Выйти, отойти чуть в сторону и увидеть себя, как видишь других – со всякими их смешными и грустными историями, с настораживающими или отпугивающими подробностями. И в то же время, самых обыкновенных, живущих в своих будничных заботах, в планах на жизнь и на ближайший вечер.

Что за фантазии!

Собирался-таки пожить какое-то время как бы не своей жизнью, а вместо этого - что-то похожее на обыкновенный отпуск, правда, сильно затянувшийся. Можно никуда не спешить, тебе будто ничего не надо, никто не ждёт, никому не нужен...

То, что обнаруживаешь себя здесь – в Городе, а не в привычной обстановке С-П, ещё по-прежнему странно. Вспоминаешь что-то совсем недавнее – улицы С-П, не отошедшие ещё от зимы, с сумрачными прохожими, попадающимися навстречу. Ну, и того идущего со службы по вечернему городу «внутреннего человека».

Звонят на колокольне Предтеченской церкви. Низкое солнце просвечивает город. Только кое-где на газонах ещё остались чёрный кучи лежалого снега. Колокола звонят будущей весне.

Оглядываешься назад. Это удобно делать сейчас - в отдалении.

Казённая служба. Допускаешь её. Смиренно. Давно уже никакого внутреннего противодействия. Всё годится. Не одно, так другое или третье. Жизнь сама решает. За этим следуешь почти безропотно. Уже давно это в себе замечаешь. И, думаешь, а не всё ли равно по большому счёту!

Почему-то только приехав в Город, понимаешь, что на тех питерских улицах должна была быть какая-то совсем другая литература, не похожая на то, что получалось у меня. Можно сказать, я так и остался провинциалом в большом городе. И это с моим-то питерским стажем! Он явно впрок не пошёл.

Писания мои остались провинциальными по духу. Тихое стойкое, обидчивое противостояние упрямой провинции - большому городу. Умудрился в этом закоснеть. Не осознавая, впрочем, этого. Вот только сейчас что-то немного почувствовал.

Это и не хорошо и не плохо. Это так, как есть. Написать бы об этом! Пока ещё есть время. Но вот - что? Как? Нет ответов даже на очень простые, казалось бы, вопросы. И не сдвинуться с них.

Может быть, так: просто никто, просто стареющий человек. И ничего больше не объяснять.

Это я только внешним образом - про себя.

Кому-то хочется всё это рассказывать. Не шутя.

«Просто живёт человек. Один. Работает на работе. У него длинная прошлая история. О которой он старается не вспоминать».

«Старик возвращается домой. Ещё на улице он чувствует некоторую почти молодую бодрость, но вот он поднимается по лестнице в свою квартиру. В её тишину, пустоту, сумрак... Возвращается к своим немощам, невесёлым мыслям, застарелым страхам... Ему не верилось, что жизнь уже кончилась. Практически. В это никто никогда не верит...»

В С-П ничего законченного не получалось. Вместо этого - только всякие фабульные осколки. И я уже столько лет только на подступах к этому! Только пробую формулировать что-то как задачу. Это ещё только брезжит, только пытаешься угадать, как это может быть, пробуешь проскользнуть в этот брезжащий мир.

Но уже заранее определяешь, как водится, граничные условия. То нельзя, это...

Будто нарочно задаёшь себе нереальные задачи. Одна другой труднее и невероятней. Пробираешься сквозь эти задачи. Может быть, в этом есть какой-то смысл? «Процессуальный». Смысл - в этом преодолении, в том, чтобы продраться сквозь это. Усилия – всё, результат – почти ничто.

Автор рискует, уходя от достоверности своего личного опыта, своих пристрастий, своего интереса, своих предпочтений… Нет никакой внешней объективности. Правильно судить о мире можно только из себя. А так – одна гадательность. Можно не угадать реальность. Заморочить публике голову.

Не изобретать какой-то новой реальности! Пользоваться той, что имеется. Это простые вещи. Но много ли о них думают! Не развлекать себя и публику жанрово-условными картинками, только имитирующими жизнь людей.

Максималист нашёлся! Что же тогда будет с армией беллетристов и сериальщиков, которые выдумывают и выдумывают что-то, только отдалённо соотносящееся с действительностью.

Литература, кино давно стали каким-то наполнителем духовного пространства потребляющей книжную и сериальную продукцию публики. Ведь заскучают без этого! Это уже какая-то необходимейшая повседневная потребность.

И всё же… Литература не должна навязывать жизни какие-то изобретённые литераторами небывалые отношения между людьми, невиданные страсти и прочее. Как это важно, чтобы литература не морочила людей чепухой, тогда как в жизни есть столько насущнейшего!

Начинаешь о чём-то таком думать, когда задаёшься вопросом, как от повседневной реальности переходить к реальности словесной?

Ходишь по кругу избранных воспоминаний, навеваемых Городом. Вспоминаешь то одно, то другое. Будто листаешь книгу с картинками. Что-то из старого пробуешь заново понимать. Невесело, но, в общем-то, более-менее спокойно думаешь и о том, что жизнь проходит, и о разных видах работ, и обо всём остальном – важном и не очень, с чем живёшь каждый день. Стараясь находить какие-то нужные объясняющие слова, чтобы уложить прошлое и настоящее во что-то умопостигаемое.

Работаешь с внутренней реальностью.  Превращаешь её в слова.

Будто кто-то поставил мне эту не дающую покоя пожизненную задачу. Её и бросить не можешь и выйти на хоть какой-то понятный и приемлемый результат тоже не в состоянии. Отсюда - и сомнения и вопросы. 

Возможность абсолютной, несомненной уверенности в своей литературной миссии признаёшь только у гигантов русской классики. Думаешь, что у них-то не могло быть тех жалких сомнений обыкновенных смертных авторов в необходимости того, что они делали.

И забываешь про ещё одну категорию литераторов, не сомневающихся в результатах своей «текстопорождающей деятельности», - про беллетристов. Вот только это отсутствие сомнений совершенно иного рода, на другой принципиальной основе. Как-то привык выделять этих товарищей в отдельную категорию.

Но ведь, в самом деле, они всегда при деле! Строчат себе! Сочиняют! Привыкли к этому занятию. И оно уже не вызывает никаких недоумённых вопросов. Профессия как профессия. И даже в какой-то мере творческая!

Бог с ними! Не мне их учить. Зачем нарываться!

И может быть, они правы, и сомнения – это что-то не вполне профессиональное.

А тут какая-то психиатрическая неспособность почувствовать себя в этом занятии на своём законном месте. Есть, наверное, такая мания - литературный аутизм. Живёшь с не проходящим чувством странности литературных занятий. Будто это что-то неприличное. Повседневность и писания не совмещаются в понимании.

Когда думаешь про изобретение беллетристических фабульных схем на фоне переживания вполне себе реальных жизненных проблем, своих и чужих, улавливаешь вдруг несопоставимость того и другого. Сколько встречается нестерпимого беллетристического вранья, чего-то необязательного, на потребу. Это невыносимо скучно!

Для этого нужно особое умение, которым не обладаешь. Умение видеть мир в виде каких-то законченных блоков, готовых для постройки занимательных историй. Умение брать от мира только то, что годится для этих беллетристических историй, не зависая на неудобных для такого текстостроительства деталях, нюансах, неопределённостях... Умение извлекать из повседневной реальности то, что годится для очередного опуса.

В предельном обобщении это и называется умением быть литератором!

Это будто бы вынужденное романное накручивание фабульных поворотов... Сериальное. С выдуманными псевдопсихологическими объяснениями поведения персонажей. От этого всегда как можешь отстраняешься. Предпочитаешь некоторую неопределенность во всём - в психологических характеристиках, в описаниях отношений и  даже в фабульных выдумках.

Что-то более-менее достоверное можно знать только о самом себе. Да и то – до определённого предела и от случая к случаю. Больше догадываешься или принимаешь приблизительные объяснения. Ну и выдумки случаются, конечно.

Мелодраматические, беллетристические и прочие всякие красивости.... Будто ничего больше не остаётся беллетристическому автору. В это впадают авторствующие субъекты почти неизбежно. Как кисеёй закрываются от реальной жизни. Будто надоедает автору пялиться в беспомощности на реальные проблемы реальных людей, реальные, не вписываемые в обычные мелодраматические шаблоны отношения. Всё это в большинстве своём корявое, неприглядное, не сводимое к плоскости книжного листа. Об этом тяжело, неудобно и, бывает, противно думать. 

Справляться с естественной человеческой реакцией отторжения и брезгливого неприятия по отношению к ужасам жизни могли наши классики. В этой связи сразу вспоминаешь Ф.М. и Н.В.Г. Только приблизительно представлял всегда, что это такое, – эта их художническая страсть к созданию чего-то, жёстко привязанного к авторской идее, преобразующей до неузнаваемости обычную привычную всем жизнь.

Даже не пытался никогда фантазировать под Ф.М. Не хотелось его С-П-мотивов, этой кромешности его романов. Или Н.В.Г.! У него что-то другое, конечно, но он, как известно, с Ф.М. - из одной шинели.

Или С-П стал другим, или мне повезло, и я как-то избежал его самых мрачных проявлений. Всё было более-менее умеренно, так что не довелось впечатлиться в нужной степени для такого питеро-восприятия, которое находишь в книгах наших классиков.

А может быть, всё дело в реакции на эти проявления. Как-то ко всем питерским ужасам всегда умел относиться со здоровым провинциальным простодушием.

Может быть, это и хорошо. Даже наверное хорошо!

И всё же... Человек, должно быть, так устроен, ему не обязательно нужны мрачные подвалы и трущобы, ему и без всяких литературно-беллетристических наворотов хватает напряжения по жизни, чтобы оставаться в тонусе!

А бывает даже, что всё будто усугубится до крайности. И уже с осторожностью прислушиваешься к себе: может быть, уже подошёл к очередному периоду непереносимой мрачности?

Вот как сейчас. Да и то! - очутился в провинциальном глухом углу, где некуда спрятаться! Хотя бы в службу! Ничто не отвлекает от самокопаний и самых мрачных размышлений.

Лечение видится в возобновлении более-менее полноценной, регулярной работы.

В С-П не очень получалось, а здесь получится?

Впрочем, не сильно отличается моё нынешнее положение от того, как это было в С-П. И там умел устроить себе внутреннюю глухую провинцию.

Я будто вижу себя во сне. В снах всё немного другое. Можно не узнать, можно усомниться в самых простых вещах. И будто приоткрывается дверь к тайнам своего и какого-то немного чужого сознания. «Ах, вот оно как!» - вдруг понимаешь что-то как будто важное. Но с этим пониманием нечего делать наяву - в бытовой повседневности. Его не взять с собой ни из сна, ни из писаний – этого подобия сна, но с открытыми глазами. Это понимаешь сразу – даже ещё не вполне проснувшись от авторских грёз. Это добавляет сдержанности, осторожности, обламывающе невесёлых мыслей.

Жизнь сознания, преодолевающего течение повседневной жизни. Вмешательство обстоятельств повседневной жизни в течение авторского сознания. Такое смешение потоков. Неизбежное. Почти уже привычное.

Всегда с опасением относился к ситуациям, когда жизнь, тесная жизнь, жизнь, в которой некуда особо спрятаться, может встретиться с писаниями, с их неоднозначным наполнением. Часто замешанным на чём-то подсознательном, неясно как влияющем на тех, с кем живёшь рядом.

Почти мистическое отношение к писаниям. Эти вечные оглядки на дозволенность или сомнительность некоторых высказываний, ожидание наказания за словесническую неосторожность или небрежность. Не так всё просто в этом деле! Чувствуется причастность к не вполне понимаемым явлениям и процессам.

Отсюда мои не прекращающиеся попытки выйти на что-то, охватывающее одним пониманием и реальную и авторскую жизнь.

Воображаешь иногда свою жизнь без одного обременения, без другого... Выкраиваешь в своём воображении некий облегчённый вариант авторской жизни - жизни без всех тех повседневных, обыденных забот, которыми живут все кругом... Не участвовал бы в той бестолковой суете обыкновенной смертной жизни, отвлекающей от сосредоточенного «творческого труда». А что? Жизнь ведь большей своей частью вязнет в быту, и мы часто изнываем и ропщем от его неотвязной нудительности.

Так вот должен ли автор прикладывать максимум усилий, чтобы освободиться от всего мешающего «творить»? Вопрос, конечно, праздномысленный. Ответ на него давно известен. Кто ж тебе позволит такое! При всех твоих стараниях! Если ты, конечно, не Моцарт или какой-нибудь ещё «избранный, счастливец праздный, пренебрегающий презренной пользой»!

В любом случай всегда знал, что нельзя отгораживаться от бытовой реальности, от её самой рутинной повседневности, какой бы она ни была невыносимо утомительной и беспросветной. Отказ от этой части земной прижизненной работы человека приводит к искажению смысла того, чем занят автор, приводит к фальши, к неправде. И вообще - отпихивание от себя всего, что связано с ответственностью за кого-то или за что-то в этой жизни – мерзко.

Доискиваешься до причин. Может быть, внутренняя фальшь? То, с чем внутри смиряются, сживаются. Как-то объясняя это себе с кривоватой улыбочкой.

В жизни со многим смиряешься. Мир принят с укоренённой в него фальшью. Бытовой, служебной, фамильной… Как из этого может быть стоящая работа! Из фальши – только фальшь.

Бьёшься над пониманием того, как одно перетекает в другое и обратно. Будто ищешь точку совмещения этих разных миров. Хочешь вместить мир в словесность и, одновременно, найти что-то из образного, художественного мира в мире реальном.

«Несомненность каких-то вещей в мире... Трава весной зелена. Зелень травы несомненней голубого, или чаще серого, неба. Зелень режет глаза. Она свежа, ей всего недели полторы, да она ещё и промыта ночным дождём».

За живописными впечатлениями отправился в городской художественный музей. Не помню, когда и был-то в нём прежде!

«Закат на Волге». Похоже. Ближний план. Тени. Вечерний сумрак. Незажжённые окна с отсветами закатного солнца. Довольно будничное зрелище. Не желающее быть прилаженным к чему-то более величественному, торжественному, непостижимому... У заката, волжского простора своя жизнь, у Города – своя.

Почему об этом думаешь? Пробуешь понять это, чтобы добраться до тех неосознанных беспокойств, которые не отпускают в Городе.

Скромный, небольшой пейзаж местного художника будто зафиксировал что-то главное в этом месте на земле. Ни убавить, ни прибавить. Широкая гладь реки, несколько размытых силуэтов судов и барж, чуть, кажется, зловещее закатное небо...

Так, наверное, останется навсегда. Этот вневременной вид. Ну, или пока мимо города будет течь Волга. «Издалека, долго...»

Поиски чего-то, конечно, напрасного. Того, чего никогда не найти в этой жизни. Разве что на полотнах вроде этих. Краткосрочное прибежище... Духа! – может быть. Души.

То же и НР. Те же поиски. Напрасные.

И что-то тревожит в этом пейзаже. Та самая невыразимая и будто бы беспричинная российская тоска. Может быть, художник этого и добивался. Хотя… Можно ли сознательно ставить себе такие задачи!

Иногда предполагаешь, что «сознательно» писать вообще нельзя. Всё зреет в глубине подсознания и потом только показывается на свет Божий. Тогда уже с этим что-то делаешь. Да и то - решение о том, что с этим делать, опять же, должно прийти не вполне осознано.

В определённой мере всё написанное – это отражение, но не реальности как таковой, а внутреннего мира автора. Отражение всего скрытого, потаённого в глубинах сознания и подсознания автора.

С подсознанием надо быть особенно осторожным. А то такого накопаешь в нём! Поэтому не всё, что обнаруживаешь в голове, попадает в тексты. Особо мизантропические вещи так там – в голове – и остаются.

Хожу по городу. По старым местам. Полузабытым.

Пахнуло крапивными задворками... Да, за этими домами есть чудесные задворки.


Где-то здесь жила...

Кто?

Кто-то. Теперь уже неважно кто - так давно это было. Одна полузнакомая школьница. Я подглядывал за ней в седьмом классе. Потом она переехала в другой город.

Такой тогда начинался период в жизни. Со сгущённой атмосферой нежных чувств. Глупо об этом думать и писать! Совестно хранить такие смешные воспоминания.

Кто теперь живёт в её квартире, в её доме? Ни за что не узнаешь!

Интерес к таким вещам. Почему-то всегда грустно об этом думать. О том, что в жизни людей что-то постоянно заканчивается – что-то разной степени важности и серьёзности.

Стены, окна... Там совсем другие люди.

Но узнавать не будешь.

Симпатичный по архитектуре дом. С деревом, выросшим на крыше!  И на балконе - дерево. Окна пыльные, разбитые, некоторые заколочены.

Брошенные дома. Они волнуют. Стоят полумёртвые. Где та жизнь, которая в них была? Эти маленькие окошки и балкончики. Дом с уютной архитектурой. Но уже безжизненный.

И надо сохранять достоинство. Не поддаваться. Чему-то напрасному.

 «...Даже адрес потерял я, даже имя позабыл
И потом любил другую, ту, что горше всех любил.
А идёшь — и капнет с крыши: дом и ниша у ворот,
Белый шар над круглой нишей, и читаешь: кто живёт?

Есть особые ворота и особые дома,
Есть особая примета, точно молодость сама».

Это похоже на то, чем занимаешься в НР, - ищешь вчерашний день.

А ещё как-то лирически волнует по неясным причинам вид заброшенных территорий каких-нибудь бывших госучреждений, процветавших когда-то давно – ещё, может быть, в советские времена. На такое и здесь и в С-П можно натолкнуться. Хозяйство у этих учреждений было обширное, избыточное. Что-то исследовали, выпускали какую-то продукцию. А потом хозяйственная деятельность по разным причинам в этих учреждениях прекратилась, и теперь на содержание в приличном виде всей этой недвижимости денег не хватает. И можно было бы избавиться от этого обременительного наследства, но, наверное, пока охотников не находится, да и приватизация бывшей госсобственности нескорое дело. Вот и стоят на заросших травой территориях казённые постройки родом из 60-х, 70-х. И ни души.

Время замерло. Часы остановились. Всё сразу.

То же и в городском саду.

Всяческое в жизни... То, что есть. Нажитое. То, чему поддался или оно было органично присуще... И теперь вопросы. Всё это для того, чтобы избежать ещё больших зол? Или это просто подтверждение законности занимаемого места? Которым не погордишься. Какая логика практикуется жизнью? Или логики вообще нет?

Хотелось заплакать, но вспомнил, что обычно плачут для кого-то, а тут было не для кого. И не заплакал. Сидя на скамейке в отдалённой аллее. Прикинув, что ничего толкового из жизни не получается. «Ничего в жизни не показал ни самому себе, ни кому-то ещё». Так вдруг сразу и сделал такой серьёзный вывод! В этом безлюдном месте под шумящими на ветру высокими липами и дубами!

Можно поспорить, но не споришь.

И при этом всё же такие места оказывают какое-то душелечебное действие.

«Душа стесняется лирическим волненьем». Непонятного происхождения. Замечал это за собой. Это же всегда переживал в питерском Ботаническом саду. Счастливые ощущения сразу же включались, как только я оказывался там.

Ботанический сад. Это сон, сказка. Ощущение райского умиротворения. С чего бы это? Оранжереи, столетние деревья, цветы, вид пустынных аллей, уставленных парковыми скамьями... Что-то смутное, знакомое, уже пережитое.

Цветы размягчают. А люди тут тренируются в размягчении. Ботаника. Чудесный мир Создателя. Вспоминаешь Его, в пол-уха слушая экскурсовода, ведущего группу по тропической оранжерее.

Такие места непонятным образом позволяют ощутить в каком-то обобщённом виде собственную жизнь. Как впервые! Оторваться от того шлейфа мыслей, переживаний, опасений, страхов, которые тянешь за собой в каждодневной жизни. И опять почувствовать жизнь будто заново.

Только музыка ещё способна проделывать надо мной такое.

Иногда это Прокофьев. Или Равель. И даже Шостакович, который по идее весь целиком питерский. Но бывает! Теперь уж и музыкой Д.Д.Ш. можно озвучивать Город. Его квартетами. Что-то немного механическое, однообразное, уравновешенное, молодое, готовое ещё работать и жить не одно бодрое десятилетие. Это напоминает ощущения прежних лет. Впереди ещё необозримое море времени, и кажется, что всё будет в жизни чудесным образом.

Вдруг это почувствовать! Что-то из прошлого. Весна, какие-то ранние годы, солнце проглядывает в просветы между деревьями... Или это осень? Может быть, и осень. Солнечный день в лесу. Ветер гонит облака, шумят деревья. Чего-то ждёшь. Хорошего. Но как-то всё же немного тревожно. Чуть-чуть.

«Дневник последних времён». У любого автора именно так и было всегда. Может быть, эта мысль из-за Равеля. У него - «легендарная» пустота его музыкального пространства. То ли начало времён, то ли конец.

Или Малер. Откликаешься, отзываешься на многое. Почти у каждого времени в прошлом есть своя музыка. Вот и Малер. Совершенно не здешний, и всё же что-то такое чувствуется. И именно почему-то в связи с НР.

Наверное потому, что работа всё-таки идёт постоянно, даже если иногда считаешь, что она замерла и ничего не происходит. Всё берётся в оборот, приобщается, всё может пригодиться.

Конечно, эта музыка – странный и непривычный гость в Городе. Это остраннение Города благодаря такой музыке, на фоне этой музыки.

Музыка - это часть того мира, в котором живут персонажи. И Город становится частью этого омузыкаленного мира. Он делается немного условным. Как декорации в тёмном пустом театре. И ты бродишь по улицам и дворам как по закулисью.

И никого. Из тех, кого помнил на этих улицах.

«Окна на последнем этаже». «За которыми ждут преданные и верные. В комнате с жёлтыми паркетными полами».

Мелькнёт на улице чьё-то будто знакомое лицо... Озабоченное, со следами усталости, с тоской к глазах.

«Земные или небесные?» - старый вопрос.

Это как проверка для них. Проверка временем. Проверка вольных и праздных фантазий. Про «большой снег», который выпал в какие-то прежние времена.

Прошлогодний снег. Более чем!

«И земные и небесные».

О, эта ориентированность только на самого себя - и нынешнего, и какого-то другого, из другого времени! Где-то вынужденная. Во всяком случае, так уж за это не держишься. Это не культивируешь сознательно. Так получается. В силу разных причин. Сначала что-то изнутри, потом и снаружи. Некое соответствие. Чувство, что ни в ком не нуждаешься.

Может быть, это только кажется. А может быть, так и надо, и в этом есть глубокий смысл. Который не добыть кому-то ещё, другому, не похожему на меня.

Чувствуешь, как тает время. Ещё по-настоящему не начинаешь суетиться. Может быть, и не начнёшь. Не успеешь! И не знаешь, как будет. Только чувствуешь это убывание времени.

В пустом городе.

Вглядываешься до неприличия в идущих навстречу людей, будто пытаешься отыскать что-то в лице, в походке, одежде… Что-то существенное, что-то объясняющее другую жизнь. Боишься что-то пропустить в зрелище жизни. Это старая авторская привычка. Без этого уже не можешь обходиться.

Останавливаешься перед человеком. Перед случайными людьми. Внимательно. Созерцательно. Впускаешь их жизнь в своё понимание. Насколько это возможно. До тех пор, пока это не делается странноватым и подозрительным.

Кто они друг другу? Старушку в тёмном старушечьем платочке с прощальным поцелуем посадила в отъезжающий автобус какая-то женщина. Автобус ещё не отъехал, а «провожающая-подсаживающая» уже радостно перекрестилась. Перекрестилась, даже не особенно скрывая свой не совсем обычный на улицах сегодняшнего города жест.

А посаженная в автобус старушка как будто старалась всего этого не замечать. Лицо у неё такое было – не замечающее, каменно-скорбное.

Автобус тронулся. Женщина огляделась вокруг, будто не знала, что дальше. Я поймал испуг в её глазах. Наверное, слишком пристально всматривался. В её ещё молодое, но уже увядающее, теряющее форму лицо в обрамлении тёмных стриженых волос. У неё заплаканные, припухшие глаза с красными веками, полные красивые губы, короткий, чуть вздёрнутый нос. Лицо с какой-то историей. «Лицо с судьбой». Расхожая фраза.  Может быть, её история ещё не закончилась.

У людей есть их жизнь, которую они переживают кто как может. Вот это понять! Это соединение чего-то космического, вечного и бесконечного в каждом человеке - с сиюминутным, конечным, бытовым! Какая тут может быть беллетристика! Кому она может быть нужна!

Или другой вариант, с другой интонацией: «Ах, какая тут может быть беллетристика!»

Пробуешь себя в «локальном». Пробуешь «локальное». Эти напрасные, полубессмысленные, но такие неотвязные попытки. Случайного, почти сиюминутного. Что-то совсем небольшое. Выхваченное.

«Её черноволосая молодость. Не замечающая ничего вокруг.

Она идёт по улице. С озабоченной улыбкой.

У неё маленькая, в самом начале жизнь.

Её жизнь обсуждают родственники. У неё нет особого мнения. Она доверчива и простодушна. У неё маленькая жизнь.

На улице зимняя слякоть».

Начало. Неясно чего.

Эти начала, начала...

И будто должно где-то быть продолжение этого начала. Надо только поискать! Возьмёт тоска от потерянной в мире этой чужой, незнакомой жизни. Неописанной жизни. О ней никто без тебя не узнает. И вот она исчезла, и никто, действительно, не узнает. Будто её и не было.   

«День ещё и не начался. Длинный жаркий день...

Увидев Егорова, она бросилась ему на шею. В самом буквальном смысле! Они обнимались при всём честном народе и, в том числе, на глазах её законного супруга. Только что она стояла рядом с ним, принадлежащая ему, пришитая к нему… И вдруг это!

Егоров ткнулся губами в её шею и будто проснулся. Они оба будто проснулись».

Даже на самое «локальное» тоже надо ещё раскачаться. Это трудно. Нужно и на это всякий раз мобилизовывать физические и душевные силы. Нужно преодолевать самого себя, свои сомнения...

Свобода «книжная», фабульная – это как свобода в жизни, с ней надо уметь обращаться. Мне это плохо даётся.

В перерывах между опусами, когда делаешься не-автором, тогда видишь всю странность того, что можно удовлетворяться этими эрзацами настоящей жизни и даже страдать оттого, что тебя, бывает, отрывают от этой погружённости в выдуманные страсти, события, проблемы...

Так проходит день за днём. Так проходит жизнь.

Это так невероятно для обычного, далёкого от писаний человека!

Не замечаешь, как входишь в новую работу. Это происходит постепенно и потом не вспомнить подробности, как это произошло. Вовлекаешься в новое, втягиваешься. Но пока не погрузишься с головой в новую работу, будто и не знаешь, как это бывает.

Но вот делаешь-таки некоторые особые душевные усилия, примериваешь на себя чужую жизнь, чужие мысли, переживания... Для этого нужно ещё и что-то актёрское – умение притворяться кем-то другим! Для меня это тоже что-то сложное. Чувствуешь, что проваливаешься в чужого человека, начинаешь беспомощно барахтаться... Бр-р-р!

И в чём-то локальном нужно с каждым новым опусом всё начинать сначала. На это тоже должно хватать духу. И кажется, что времени на продолжение этого начала может не хватить.

Старое, времён молодости, увлечение мотивами из Хемингуэя - из его «европейских» вещей. Франция, Испания... Конечно, интерес вызывала не богемная экзотика. Только самая суть. Авторская работа. Неспрятанность за персонажей.

Но от этой «прилюдности», открытости авторского сознания тоже как-то утомляешься. И уже хочется отвязаться от самого себя с нескончаемой «авторской» темой. Тем более, что она, может быть, уже исчерпана. Не сама по себе, конечно, а только в моей интерпретации, в моих представлениях о ней. Уже повторяешься, топчешься на месте. Всё, что мог сказать, наверное, уже сказал. Исписался в теме.

Может быть, надо запретить своим персонажам быть авторами. Конечно, они будут страдать вместе с их автором... Но ведь смешно же! Кругом одни авторы! С их непонятными и малоинтересными обычной публике проблемами!

Нужно что-то чеховское, трогательное, душещипательное, мелодраматическое... И душелечебное!

Или тригоринское!

«Она сидела, а он стоял рядом. Они были одни. Наступила какая-то пауза, полная будто бы какого-то ожидания. И внезапно на него нашло! Он опустился перед ней на колени и прижался лбом к её бедру.

Открылась и потом закрылась дверь, в комнату вошла кошка.

Он поднялся и вышел.

Конечно, он и не надеялся ни на что, но пусть знает. Так лучше, так спокойней. Это необходимая вещь».

Нет, это не похоже на Чехова. А Тригорина я не читал.

Или это, уж не помню, к какому опусу припасённое:

«Он обнимал её, а она стояла, прижавшись, или прижатая им, к стене, опустив руки по швам.

Сердитая. Но не безнадёжно».

То, что называешь для себя «локальным». Или «фабульными осколками». Некоторые из них будто не узнаёшь. Будто их написал кто-то без твоего ведома. Как? Откуда? Не вспомнить.

Собираются осколки. «Фабульные осколки». Осколки жизней, осколки прежних отношений, переживаний... Осколки разбитых горшков.

Тогда уж – черепки!

Но как-то же люди, некоторые из них, умудряются собирать себя для другой жизни, для новых её страниц, для какого-то продолжения самих себя.

Пробуешь что-то понимать в их чудесным образом возрождающихся жизнях. Понимать как что-то законченное. И имеющее какой-то, пусть и не совсем окончательный, смысл.

В жизни не очень получается. А в опусе?

Можно что-то знать, но вовремя не вспомнить. Не вспомнить то, что всё справедливо, что всё есть или будет по заслугам. Всем и каждому. И мы вдруг сразу поймём «почему?» и как-то удивительно для самих себя прежних согласимся: «Да, всё по заслугам». И всё будет зачтено.

Как явка с повинной? Но надо ещё разобраться, в чём та вина

Наверное, в первую очередь это недостаток любви - такая будто бы невинная, незначительная, незаметная вещь. На неё не расстараешься, её не введёшь в отношения в приказном порядке или усилием воли.

Да так и есть! Другого объяснения многим обстоятельствам проживаемой жизни и не находишь. И даже думаешь, что только внутренние причины надо принимать в качестве подлинных объяснений для всего, что случается с человеком.

«Тёплый влажный воздух - в лицо. Чуть зеленоватое небо, подсвеченное городскими огнями...»

Откуда этот голос? Будто читает по писанному. Что-то из того же Чехова. Или из Бунина. Из Катаева! Какое бывает великолепное качество чтения! Свободного, уверенного, точного по смыслу, безошибочного по словоупотреблению!

Наберёшься от них! Потянет к пейзажным зарисовкам.

«Уголок молодости. Утренние неспешные прогулки с собакой. У этой девочки, должно быть, каникулы…»

Или:

«Ей хотелось петь, смеяться, а не беседовать о тёмных предметах в полумраке». 

Когда ГБ лишит этих ощущений чужой прекрасной жизни, все писания окончательно прекратятся. Как костёр погаснет.


4

Условно, для себя, называю эту груду старых бумаг «помоечными письмами». Они, в самом деле когда-то были подобраны в куче мусора. Наследие некого полковника Осинкина - участника гражданской войны, между прочим! Следы его пребывания на планете Земля. Какие-то обрывочные воспоминания, письма, записи личного свойства, заготовки выступлений перед «молодым поколением»... Кто его знает, как всё это оказалось на помойке! Наверное, родственники полковника хранили его бумаги, пока сами были живы, но время идёт, настал и их черёд, а новые владельцы, осваивая освободившуюся жилплощадь, равнодушно избавились от пожелтевших от времени тетрадей с мемуарами ветерана и прочих бумаг довольно макулатурного вида.

Вот где ужас окончательно прожитой жизни! С её большими и маленькими событиями, размышлениями и переживаниями, надеждами и разочарованиями.

А мне вот, получается, мало собственных переживаний по ходу торопливо проходящей собственной жизни! Подбираешь ещё и чужое! Не можешь пройти мимо! Помоечник! Иногда и сны такие снятся: лихорадочно роюсь в выброшенных на свалку книгах, старых газетах, журналах, фотографиях, набираю, хватаю, рассовываю по сумкам, чтобы унести с собой. А потом - разочаровывающее пробуждение. Ничего из снов не перетащить в реальную жизнь!

Этот случай с бумагами полковника Осинкина открыл сравнительно новый для меня вид беспокойства – беспокойства ещё и по такому необычному, специфически авторскому поводу как проблема сохранения «рукописного наследства».

А в самом деле! Как быть со своими рукописными накоплениями? С этим чемоданом, доверху ещё в докомпьютерную эпоху заполненным старыми записями – рабочими тетрадями, записными книжками, разрозненными листками с черновыми набросками к опусам... Что с ними будет в случае чего?

Смешно звучит: «в случае чего»! А в случае чего?

И не то чтобы я считал, что всё это моё писчебумажное добро представляет какую-то выдающуюся ценность в литературном отношении... Литературной ценности, может быть, и немного, но это же, в каком-то смысле, часть моей жизни! И потому всё-таки локальная, ограниченная одной отдельно взятой жизнью, просто человеческая ценность наверняка имеется.

Эта вдруг осознанная, неожиданно выросшая озабоченность как-то стала казаться очень важной. Она будто прибавила ощущения тяжести бытия. Целый «чемодан» всё-таки! И даже как-то немного завидуешь тем, у кого ничего подобного нет и быть не может. Живут себе налегке!

Думаешь о написанном за много лет. Набирается не маленький такой массив записей, благодаря  которым возникает вполне определённое ощущение глубины прожитого времени. Без них ничего подобного, конечно, не было бы. 

Невыносимо читать некоторые записи десятилетней или даже большей давности. Они кажутся очень близкими – чуть ли ни прошлогодними. Но вот же дата – всё точно. Что-то не узнаёшь, а что-то совсем не меняется - мысли те же, и разговоры, и отношения…

Многолетние записи. Перебираешь их. Наталкиваешься на слова, фразы, забытые мысли... Толкаешься в них. Отталкиваешься от них для чего-то ещё – в их продолжение или опровержение. Довольно часто возникает желание прокомментировать написанное, развить мысль или усомниться в справедливости старых представлений. Много общих пространных рассуждений. И всё это - на протяжении десятилетий. Наверное, это что-то дало. Словесный опыт? Никто ж не объяснял никогда, как надо. А как надо?

И неважно, как оценивать весь этот «летописный труд». Это есть. Можно в жизнь собственного сознания заглянуть на годы, на десятилетия вглубь ушедшего времени. На глубину помнимого. Чего там только нет! - заметки о прошедших событиях, встречах, впечатлениях… Те самые искомые «мелочи понимания»! Без этой фиксации на бумаге ничего бы от жизни не сохранилось в памяти. Почти ничего. 

И вот этот «рукописный чемодан» может однажды оказаться на макулатурной свалке! И из него сделают упаковочный картон! Мысли об этом постоянно приходят во время придуманного для себя дополнительного, попутного письменного занятия - «оцифровки» некоторых нужных для текущей работы старых тетрадей из «рукописного чемодана».

В этом занятии усматриваешь какой-то смысл: даёшь своим записям некое подобие относительной вечности. Ведь оцифрованные рукописи не горят! И всё же иногда будто пропадает смысл всего этого. В очередной раз спрашиваешь себя: «А зачем?» И что-то бессмысленное, наряду с другими письменно-словесными занятиями, вдруг представляется и в этом самосохранении. Что-то суетливое и напрасное.

Встаёт во всей неотвязности мучительная задача: как же всё-таки научиться не жалеть написанное?

Что-то из накопленного в «рукописном чемодане» может как-то сохраниться только в виде чего-то, вживлённого в уже законченные тексты, пробившегося хоть куда-то. А полуфабрикат ежедневных записей из рабочих тетрадей - кому он нужен! В этой литературной пустыне, в которой добровольно влачишься!

Всё прекрасно понимаешь, и тем не менее... Как представишь вываленный в мусорный бак, забросанный бытовыми отходами архив полковника Осинкина, так делается не по себе. И не знаешь, что бы такое придумать, чтобы этого не случилось и с моим рукописным чемоданом.

Улица. «Посмотри! Больше никто не плачет, только ты».

Собираешь такое. Находишь в этом что-то ценное. Ход мыслей, подбор слов, интонации… Народное разговорное творчество.

Думаешь, а сгодится ли это для будущего? Не для лит-работы, а вообще для будущей жизни. Не сгинет ли всё это в том новом мире, который нарождается, не пропадёт ли вообще? Обессмысливая всё подряд, в том числе и мои такие не очень серьёзные проблемы.

Иногда становится жалко стольких лет собственной жизни, проведённых за писаниями. Особенно, как подумаешь о том, как мало из написанного пригодилось, не найдя своего места в «полотнах». Все эти рабочие тетради с почти дневниковыми записями и заготовками будущих опусов, с размышлениями, жалобами, признаниями, оправданиями, наблюдениями за собой, за людьми, объяснениями своего понимания по самым разным поводам... Да мало ли! И всё будто напрасно. И жалость по отношению к своей жизни превращается в жалость к своим многолетним трудам, в которые и перешла чуть ли ни целиком моя жизнь.

Как же всё это не жалеть! Жалеешь. Чего только ни жалко в этом мире!

А должно быть не жалко!

Возможно ли добиться такого же спокойного, если не сказать лёгкого, отношения, которое, как кажется, выработалось у меня к каким-то предметам материального быта?

Хотелось бы.

Есть у меня подборка записей в рабочих тетрадях на тему снов. Иногда нужно иметь что-то такое под рукой для «полотен». Думаешь - а ведь и снов жалко!

Как-то давно, ещё при Антоне, может быть, по мотивам разговоров с ним записал такой выдуманный диалог на эту тему.

«- Был доволен накопленным - рукописным чемоданом, потом компьютерными записями. Накопил! Гобсек. Скупой рыцарь. Плюшкин. Своего рода лазаревские ”зацепки”. Теперь нужно как-то “отцепляться”. Отстраняться, не трястись над этим, вырабатывать отношение к этому как к пустякам. Ослаблять зависимость от всего этого “богатства”.
- Серьёзный вопрос. Тоскливая тема, конечно. При той разобщённости и неприобщённости друг к другу разных поколений. Тема бесследности.
- Но что-то делать надо!
- Что делать? Что обычно делают.
- На помойку снести?
- Есть один более-менее непомоечный вариант. Можно сказать элегантный и художественно выверенный.
- Какой же?
- Значит так. Когда окончательно соберёшься на Солярис, погрузи все свои рукописные чемоданы, а заодно всё накопленное фамильное эпистолярное наследие на тележку, вывези куда-нибудь в укромное местечко, разожги костёр да и... Как это сделал Крис. Тоже ведь собирался в путешествие в один конец».

Да, красиво всё горело! Похоже, Тарковский тоже о чём-то таком подумывал. К мотиву сожжения у него был явный интерес. В «Солярисе» - сжигание архива, в «Жертвоприношении» сжигается уже целый дом, а в «Ностальгии» вообще - самосожжение.

Отрешённость от накопленного, земного, бренного... Проверка себя на готовность расстаться со всем этим. Будто бы по логике повествовательной истории, но Тарковского тянуло к таким фабульным мотивам. Что-то его мучило. Что-то разрушительное.

Очевидные же для земного мира вещи! Куда деваться! На кого надеяться!

Письма родителей друг к другу, письма отца деду и его ответные письма, всё это, в конце концов, оказались в деревне. Среди макулатурных накоплений – старых учебников, скучных медицинских брошюр, школьных и институтских тетрадей, которые постепенно перекочевали из Города и осели в дедовской мастерской. Наверное, для растопки печи, в том числе, дедовской «буржуйки».

Ушедшая жизнь как-то сохранилась в этих старых письмах. Тысячи сказанных слов. Многословные были люди в ушедшую «письмо-открыточную» эпоху. Длинные, обстоятельные письма писал папаша. Будто слышу его голос, его интонации.

«Эпистолярное наследие» совершенно маленьких, незаметных в истории человечества людей. Что будет с этим наследством? Смешной вопрос! С ним уже случилось то, что случилось. Будет то же, что и с «рукописным чемоданом». Хорошо, что это деревня, где ничего окончательно не выбрасывается в предположении, что может когда-то пригодиться. Хоть на растопку.

Мать переживала по поводу бесхозного участка, ветхого домишки, заваливающегося забора... Она злилась на отца, который был как-то равнодушен к подобным вещам. Он ничего не говорил, но его больше беспокоили какие-то нематериальные вещи. В этом мы оказались похожи. Все те сентиментальные памятные для него вещицы, фотографии возлюбленной, которые он берёг до самого конца и о которых только и пёкся, передавая мне в надежде дать им какое-то продолжение во времени.

Он подарил мне образ своей Манюни. Этот образ появился в моём представлении из обрывочных, сдержанных слов отца. Это как Ласочка из «Брюньона». Улыбчивая, ироничная, внешне весёлая, кареглазая смуглянка… Она вышла замуж, у неё были дети, она состарилась и умерла в этой деревне, из которой отец в молодости уехал в Город и вернулся, когда его Манюни уже не было в живых.

Было немного странно, что отец мне об этом рассказал. Этого за ним не водилось. И тем не менее… Может быть, он чувствовал, что меня интересует нечто подобное, совсем ненужное другим. Что-то, дающее возможность проникнуться чем-то по-настоящему ценным, составляющим основу проживаемой человеком жизни.

Я, конечно, тогда не придавал таким переживаниям особого значения, и казалось, что ещё будет время для «мемуарной» жизни со всеми семейными «свидетельствами» прошедшего. И вот теперь на примере полковника Осинкина увидел, что со всем этим бывает в будничной, неостановимой жизни. Никакой торжественности, всё до того вульгарно просто, что делается тоскливо и жутко.

И как очевидная жизненноважная задача - научиться безболезненно расставаться со всем, к чему так привязан в этом мире. Как следует собраться и... И «отрешиться»! Другого ничего не придумать.

Зацепился за нужное мне и будто что-то решающее в моём положении слово – «отрешённость». Оно будто помогает найти необходимое равновесное душевное состояние готовности ко всему. Ничто не должно удерживать, стеснять. Пробуешь сознательно выработать такое «отрешённое» отношение. Чтобы будущее не застало врасплох.

Но эта воображаемая, доходящая до крайней степени отрешённость в довольно живом человеке - всё-таки что-то странное. Хотя бы потому, что это похоже на какие-то эзотерические, вроде буддийских, духовные практики. Имеющие целью полное духовное освобождение от всего привычного в земном мире, к чему имеешь какую-то привязанность.

Для этого нужно добиться от себя такого искреннего и бескорыстного признания напрасности всего на свете, которое даже вообразить не можешь. Бывает ли вообще обычный человек, не монашеский отшельник или не конченный теоретик, к такому готов! Дано ли это вообще земному человеку?

Пока всё это кажется чем-то ненормальным. В этом чувствуешь что-то самоубийственное. И нужно ещё дожить до такого понимания вещей, чтобы припёрло окончательно. Чтобы уже ничему не удивляться, абсолютно смириться и признать необходимость, чуть ли ни принять душой самое последнее, что вообще бывает в жизни человека.

А может быть, это и невозможно. Как невозможно прийти к «положительным» мыслям в понимании всего, связанного с какими-то потерями, с уничтожением чего-то близкого тебе. Это опрокидывание привычных представлений о мире, означающее признание полной и окончательной напрасности всех жизненных усилий, в том числе и авторских. Конечно, боишься этого обессмысливания всего и вся.

И всё же... Неплохо бы навести хоть какой-то порядок. Даже для тренировки. Окончательности. Разложить по полочкам. Распрощаться заранее. Решить, что с этим делать – с одним, с другим...

Что с этим вообще можно поделать?

Для начала сдать библиотечные книги. Потом как-то пристроить домашние книги. Это первое, что приходит в голову. И это же самое смешное.

Да, смешно! Что-то подсказывает, что до таких подвижек в жизненной повседневности никогда у людей не доходит. Полноценная, без задней мысли жизнь распространяется на определённый временной промежуток, а потом вдруг заканчивается. Фабульные линии жизни в большинстве своём обрываются довольно-таки неожиданно. Никто никого не предупреждает заранее. И точек над i чаще всего поставить не успевают. 

Как это может быть жутко, увидел во сне.

Этот наш деревенский сад-огород... Спиленные «сорные», по мнению мамы, - не плодовые - деревья. «Чтобы не затеняли огород!» Забор вокруг участка. Когда его возвели, мама была им более-менее довольна. Хоть что-то в сравнении с тем, как это было при жизни предыдущих стариков - моих деда и бабки! Но постепенно всё это «мелкопоместное» хозяйство стало представляться чем-то довольно убогим. То же самое - и с затеянными мамой новыми постройками. Какие-то сараи, навесы... Все её старания... Не капитального характера. Усиливавшие впечатление напрасности.

И в конце – «коробочка» и «яма». Мама умела так отрешённо и решительно воображать себе жизненную перспективу.

Во сне же я увидел вместо огорода, прежних неухоженных полузасохших деревьев – молодой яблоневый сад. Аккуратно вскопанная земля, свободно посаженные деревья. Дом и мастерская вроде те же, но какие-то обновлённые новыми хозяевами. Не поменялся только каменный забор вдоль дороги. Да ещё сохранилась наша старая вишня в самом углу сада под забором. На ней – крупные красные вишни.

Пустое, «освобождённое» место… Простор новой жизни. К этому обновлённому месту уже привык кто-то следующий. Совсем тебе незнакомый и чужой.

Ночные страхи. Мрачные бессонные мысли. Когда-то придёт и наша очередь!

Эта круговерть напрасности... И не удержать ничего, не продолжить.

Рукописный чемодан, нынешние писания, нежные чувства, напрасное прошлое, неудачи и удачи – всё в топку, в костёр отрешённости!

Что ещё не учёл? От чего бы ещё отрешиться?

А от всего! И тогда в награду тебе будет даровано нужное, правильное внутреннее состояние. «Астральное»! Как бы!

Ага!

Такое было по силам только каким-нибудь буддийским монахам или Льву Николаевичу – судя по его заметкам в «Круге чтения».

Так то ж Л.Н.! «Матёрый человечище». До его понимания ещё расти и расти!

Ну, вот. Можно сказать, задача поставлена.

Да уж! Самому смешно. От такой задачи. Загоняющей дикого автора в ещё большую дикость.

Вот именно! Думаешь о том, что никто не будет разбираться во всех нюансах авторской жизни и авторской работы неизвестного, странноватого в своей отрешённости автора.

Это Л.Н. заводил себе секретный дневник, чтобы хотя бы на бумаге иногда побыть с самим собой наедине. Знал, что простой дневник будут вычитывать, анализировать, интерпретировать... Будут восхищаться, возмущаться, обижаться...

А тут всё это ни капельки не грозит. Пиши, что хочешь! Откровенничай, саморазоблачайся, злословь... Никто не будет в этом разбираться. До всего этого никогда не доберутся, так как никто и не отправится в этот путешествие. Так всё и сгинет в отвалах быстротечного времени и равнодушной незаинтересованности.

Есть и другая задача. Не менее важная. Не растрясти бы раньше времени эту жизнь! Окончательно. Вернуть пропадающую куда-то прежнюю тихую радость от каждодневных занятий - всегда думал, что словесностью, или даже литературой!

И может быть, меньше мучиться вопросом «зачем?» Который способен заранее обессмыслить всё на свете.

Положиться на волю стихии слов и воображения.

Или всё подвергать жёсткому, удручающему анализу, являть миру образцы логически выверенной, просеянной сквозь тонкое сито логической безукоризненности.

А может быть, ни так, ни этак, а где-то посередине?

А чем тебя НР не устраивает! По сути этим в НР и занимаешься. Получается нечто обширное, а не очередной «фабульный осколок».

А хоть бы и «фабульный осколок»! Может быть, «осколочность» - это что-то принципиальное. В смысле формы. Как бы сборник, состоящий из этих самых осколков. Ни к чему другому не можешь приспособить себя.

«Живёшь» в «НР. Как в мире с остановившимся временем.

То уговариваешь себя на что-то «фабульно-локальное», то опять берёшься за продолжение НР. Уходишь от новельной законченности. Приняв за основу для писаний принципиальную «нефабульность» человеческой жизни.

В процессе писаний, а затем и бессчётных «вычитываний» написанное смягчается, уравновешивается, убирается всё эксцентричное, резкое... Это почти сознательный подход.

К литературному баловству. 

Простое «вычитывание». Проверка, правка, добавления, сокращения... В предположении, что всё получится как бы само собой, само как-то постепенно улучшится, прибьётся к нужному берегу. Поразительное простодушие! И всё же такому подходу доверяешь, так как давно убедился, что словесная работа - это не совсем рациональное занятие.

Что-то пространное, вроде НР, позволяет вмещать в себя сиюминутное в неограниченном количестве. Хочется долгоиграющих фабульных конструкций. А локальное оно и есть локальное. Начать и кончить. И точно – не скрыться за сиюминутным.

К «продлеванию» повествования всегда была склонность, так как трудно начинать что-то новое. А в НР такая неопределённость замысла и путей его реализации, что само просится продолжать работу так долго, сколько будет хватать интереса. Теперь даже с трудом вспоминаешь тот первоначальный замысел, с которого всё началось в НР. Начинал, бросал, возобновлял работу, прерывал на долгое время. И «прошло так много лет, что никого не жалко, кажется, сам автор уже начало повести забыл...»

Всё верно, за исключением того, что «никого и ничего не жалко». Жалко!

Может быть, и автора нужно пожалеть. Автор ведь тоже человек.

Тупики. Семейные, литературные, служебные...

Литературные переживания жизненных проблем...

Об этом никто не способен рассказать так, чтобы было понятно окончательно даже самому автору. Есть что-то мучительное в этой неспособности. Вполне, надо признать, естественнонаучной.

Можно только пытаться это преодолевать. Бормотально. На обочине жизни. И ничего другого для автора в этом так устроенном мире не приготовлено. И пора уже более-менее спокойно это понимать и принимать, не впадая в отчаяние. Тем более, прекрасно знаешь, что для писаний всё может сгодиться.

Можно обширность и нескончаемость НР в уже наработанном виде принять в качестве такой «авторской заявки» и больше не беспокоиться над каким-то ещё обобщённым пониманием целого.

Можно-то можно... А что потом?

У плохих шахматных игроков бывает такое обманчивое чувство: «Вот сейчас возьмусь, соберусь и выиграю».

С кем это я разговариваю? С раздвоением личности?

«Не надо меня учить!» - выговариваешь кому-то выдуманному внутри себя. Воображаемому собеседнику. По воображаемому поводу в воображаемой ситуации.

Привычка разговоров с самим собой постепенно распространилась на писания. Вдруг обращаешь на это внимание. В писаниях почти постоянно присутствуют два авторских начала - два чётко различимые воплощения одного автора. Собственно авторский голос – тот, который что-то рассказывает, что-то записывает… И второе начало – некая слегка оппонирующая сущность, сопровождающая основного автора во всех его трудах. Два голоса. Они ведут диалог, дополняют, поправляют друг друга, подсмеиваются друг над другом… Такая забавная выдумка. И от этого уже не хочется отказываться.

И вообще... Человек никогда не бывает один. Иногда это будто чувствуешь. Во внутреннем пространстве к нам приставлен ещё некто. Лица и голоса у него нет, но его слышишь иногда. В этом, конечно, можно усмотреть лёгкий налёт психиатрии, но ведь и вся сочинительская деятельность, как кажется, не обходится без чего-то такого.

Ну что же... Пока есть как бы рабочие, авторские вопросы, требующие разрешения, пока они занимают время и мысли, от проблемы «рукописного чемодана» можно отвлечься и «умные» соображения про «отрешённость» отложить на потом.



5

Не пойду к нему, нет, конечно! Не был у него со времён его мамочки, её вкусных и немного стыдных обедов. Они жили сначала в нашем дворе, потом переехали. Я стал бывать у них даже чаще, чем тогда, когда они жили в нашем доме. Их новая квартира была просторней. У Чащина была своя комната! Их дом... В переулке, тихом и зелёном. Окнами в маленький двор, дальше которого был сплошь одноэтажный частный сектор.

Размеренная, упорядоченная, обеспеченная по тогдашним меркам жизнь. С настигающей регулярно неизбывной душевной болью. Теперь так кажется. Теперь почти на всё из прошлого так откликаешься.

Никогда не умел дружить. Вот и сейчас… Не иду и не иду!

И всё же... Репетировал, что скажу Чащину. И что он ответит. Что-то вроде этого: «Дрянь дело!»  или «Труба дело!»

Или как Астров: «Э, ну тебя! Какая ещё там новая жизнь! Наше положение, твоё и моё, безнадёжно».

Теперь с Чащиным и не поспоришь. Мы уже как пост-чеховские герои. И пережили самого Чехова. Он в своих писаниях ещё не мог представить, что будет дальше с доктором Астровым, с дядей Ваней... Чехов и его персонажи пытались вообразить жизнь через сто-двести лет. Этакое «прекрасное далёко». Почему бы не через пятьсот или тысячу лет! Такие временные расстояния совершенно несоизмеримы с человеческой жизнью и поэтому воспринимаются как некие абстракции, о которых рассуждать легко и просто. А вот в нашем с Чащиным возрасте заглядывать в жизнь через какие-то даже двадцать – двадцать пять лет уже немного жутковато.

Всё скорее отчаянно. Но писать об этом – дурной тон.

Так не пиши!

Через это надо протащиться. Для чего-то другого, следующего. Которое, несомненно, есть.

Всё та же старая задача что-то сказать, не говоря.

Нет, похоже, ничего из этой жизни уже не вытрясти.

Однако... Возвышенно-мрачные разговоры – это не для Чучелы.

Чащин, Чучело – то так, то этак поминаешь его в своих записях. Во дворе, пока он не переехал из нашего дома, у него было более ласковое, мультяшное прозвище – Винни-Пух, а в школе, в старших классах, пристала более злая дразнилка – Чучело. Чуть ли ни не Страшила Мудрый. Вдруг вспомнил в Городе об этих смешных обстоятельствах. Чащин с флегматичным равнодушием относился к своим прозвищам. А может быть, ему нравилась эта детская забава. Меня-то он с удовольствием иногда звал Зонтом. У всех, даже у девчонок, были «кликухи», пусть бы и у него! Но, конечно, не выделяться ему было трудно. С его комплекцией, с его очками ботаника, с его повадками и рассуждениями домашнего ребёнка.

Попался как-то один французский фильм на материале первой мировой войны. С Филиппом Нуаре. Французские диалоги. Много необязательных вежливых слов. Объясняющих всё с излишней обстоятельностью. Что-то из обихода чопорной аристократической или профессорской среды. Где употребляют длинные, утончённые остроты, сверхвежливые речевые обороты... В обыкновеннейшем быту!

Это как раз и похоже на Чащина в домашней обстановке. Такая же церемонность и благовоспитанность мальчика из приличной семьи.

Сейчас иногда пробуешь мысленно связать того Чащина из детских лет с тем бородатым детиной, каким он сделался во взрослом состоянии. Пробуешь найти объяснения его алкогольным наклонностям и мрачноватой взвинченности, к которой он пришёл в своей жизни.

«Повышенная мрачность» - так я называю те провалы в настроении, которым он был периодически подвержен. Это и мне очень хорошо знакомо. И как простые болезни с возрастом начинаешь переносить с б;льшим трудом, так и повышенную мрачность воспринимаешь всё тяжелее. Она дольше длится. Её ничем не перешибить. И уже как-то почти не сопротивляешься этому психическому явлению. Просто претерпеваешь. И что касается меня, никак не пытаешься это лечить.

Наверное, у доктора Чащин был несколько иной подход.
 
Отталкиваешься от людей, от жизни, а в минуты слабости и рад бы войти в её тёплый хлев, отогреться, да стыдно.

Собирался «огорчить» Чащина сообщением, что Настя вышла замуж, и у неё дочь Рита, названная в честь бабушки. Помнит ли Чучело тот свой приезд в С-П?

На самом деле в людях, даже таких диковинных как Чучело, всё устроено достаточно просто.

Часто вспоминается в связи с Чащиным ещё один французский фильм - «Старое ружье». Всё с тем же Филиппом Нуаре. Это любимый фильм Чучелы. У него вообще слабость к французам – к французским писателям, певицам, актрисам. Анатоль Франс, Альфонс Доде, Матьё, Пиаф...

Вот и «Старое ружьё»... С Роми Шнайдер. А рядом с ней - толстяк в очках, двойник Чучелы, - Филипп Нуаре. И тоже врач. Роми и Филипп. Это бросающееся в глаза расхождение во внешности, которое ничего не значило для персонажей французского фильма. Так хотелось думать. И мне и Чащину.

И при этом почти нереальная, как бы стереотипно французская, лёгкость отношений. Развелись – и не трагедия. Новая мама для дочки персонажа Нуаре – тоже не так уж и плохо. Все рады, все довольны, жизнь продолжается.

А вот Чащину в сходных обстоятельствах как-то не удалось всё пережить с такой же киношной лёгкостью бытия.

«А Настя вышла замуж», - думал, скажу ему. Скажу так это между прочим. И по возможности, с лёгкой французской интонацией.

А Чащин? Представлял себе эту сцену. Он ничего сразу не скажет. Но после нескольких рюмок лицо его раскраснеется, появится зловещая, кривая улыбка на губах и блеск в глазах.

Он будет весь вечер повторять одну и ту же притупившуюся от частого употребления старинную присказку из Гашека про министра и депутата: «Такой был настойчивый, такой настойчивый…»

Но нет, не пришлось огорчить. Его уже ничто не способно было огорчить.

Дверь в его квартиру открыла девочка, нет уже скорее девушка лет пятнадцати. Я сначала подумал, что перепутал адрес, но потом в чертах лица девушки заметил явное сходство с Чащиным.

Большая, крупная… В папу!

Пока я молча разглядывал её, за спиной у неё появилась женщина. Она была будто напугана моим визитом.

Доктор Чащин... Похоже, для него жизнь оказалась неподъёмной. Она всегда его нервировала, а тут он вышел на проектную мощность, и оказалось, что весь его гигантизм, и умственный, и образовательный, и душевный, – это почти ничего не значащие пустяки в этом мире. И Чащин при всём его так много обещавшем потенциале не смог справиться с обыкновенными вопросами жизненной практики, с которыми справляется большинство граждан.

О том, что это за потенциал, я мог только догадываться и предполагать, не имея возможности должным образом судить об этом на равных.

Понимал и как-то безусловно принимал это всегда.

И вот... И вот в этой одноразовой жизни уже не будет другого Чучелы.

Света, так звали бывшую жену Чащина, знала, оказалось, о моём существовании, расспрашивала про Питер. Я посидел с ней какое-то время кухне за рюмкой коньяка. Она что-то рассказала о Чащине. Это звучало так, будто она чувствовала себя виноватой в том, что случилось. То, как они «расстались», как она после его смерти вернулась в его квартиру, какие сложности ей пришлось в связи с этим претерпеть.

Я слушал её и думал о том, что теперь без Чучелы не с кем будет и поговорить во всём городе! «Во всём уезде!» Вот где непоправимость! Этого я никак, ни на минуту не мог предположить в прежние легкомысленные времена. Может быть, Чучело сгорел от этой же напасти. От него, как от существа более тонко чувствующего, более высокоорганизованного, больше других страдавшего от несовершенства нашей жизни, да при его саморазрушительных привычках, можно было, конечно, и раньше ожидать чего-то  подобного.

Хотя как сказать... Мог ли я предполагать, что всё будет так страшно! Как все они беспомощны! Эти гиганты. Даже самые-самые! Самые мощные, самые обгоняющие… Никакой награды Чучело не получил за свою жизненную доблесть. И его засосало в трясину обыкновенной смертной жизни. И он сгинут в ней, как и все прочие. Корчась, хрипя, задыхаясь.

Это как сон, от которого никак не проснуться. Чащин, Маруся, все остальные, кого ни возьми… Кто ж знал, что всё так устроено! Будто даже неожиданно. Кто мог предполагать, что жизнь такая обманная штука. Жили себе и жили... Всю молодость прожили. В неведении. Гадалка бы такое наговорила заранее – не поверили бы.

Теперь, конечно, готов  предполагать всё что угодно, всё допускать. Всё, оказывается, допустимо!

Наша разобщённая, бытовая, сдержанная во внешних проявлениях, наружно - почти безэмоциональная жизнь, которую мы умудрились прожить в виду друг друга.

И, может быть, только чисто умозрительная ориентированность на что-то мелодраматическое в жизни. В почти бессознательном ожидании чудесных событий. Может быть, это главный обман. Все обмануты в своих ожиданиях. И кто виноват – неизвестно. Никто не виноват. Так жизнь устроена.

Или это не жизнь такая, а мы сами? Такие. Будто её не сами люди устраивают - эту жизнь!

Всё равно - будто кто-то обманул.

Это временн;е пространство, в котором мы живём, в которое погружены... Есть вещи, которые становятся понятными только со временем, течения которого не чувствуешь по причине этой погружённости и вовлечённости в его нескончаемое движение.

Всё подряд замечаешь. Мир проходит перед глазами. И всё будет примерно так же и когда-нибудь потом. И эти дети, которых родители ведут в детский сад, и туман утром в Приморском районе, и рабочие, идущие со смены на мебельной фабрике... А летом праздник ВМФ с кораблями на Неве. Или грибники на платформе в Семрино. Всё так и останется. Меняться, конечно, будет, но медленно и незаметно. 

И есть наша бессильная заворожённость этим ровным, мерным, неостановимым течением, постепенно меняющим до неузнаваемости прежний привычный мир вокруг.

Мы не замечаем будничного течения времени, пока не становимся свидетелями или участниками каких-то резких, одномоментных сломов в привычном ходе вещей, происходящих на наших глазах или с нашим участием. И тогда мы удивляемся. И нам кажется, что мы вдруг начинаем понимать что-то особенное о мире, в котором живём, - то, о чём и не задумывались прежде.

Здесь уместно вспомнить ещё одно замечательное высказывание из Козьмы Пруткова, одного из любимых авторов Чучелы: «Многие вещи нам непонятны не потому, что наши понятия слабы, а потому, что сии вещи не входят в круг наших понятий»

Ходишь каждый день по тем же самым улицам… Что-то пишешь будто в гипнотическом трансе. Очнёшься - и не припомнить обстоятельств появления той или иной записи.

«Мои праздные фантазии на тему потустороннего...

Что Чучело думает, глядя оттуда на все мои изыскания в отношении персонажей, списанных с него? И тут же: “А что может думать его мама, глядя на него откуда-то ещё выше, чем он?” Легче представлять потусторонний мир послойным. Каждый мир как прокладкой из тумана и расстояния непроницаемо отделен от другого. А то ведь в противном случае придётся представлять потустороннее чем-то вроде картины Глазунова, на которой он изобразил всех выдающихся деятелей России за тысячу лет. Или митинг на огромном - до горизонта - открытом пространстве. Гудящий улей ожидающих Божьего суда несчастных душ».

Беллетристы для интриги доводят персонажей до некоего крайнего края. Чтобы спасти в последний момент!

Но ведь на то они и беллетристы!

А Чащин и в реальности, без всяких литераторских выдумок как-то умудрился дойти туда – до «крайнего края». И пропал. До срока.

Тут и призадумаешься – написать один к одному или, действительно, спасти в последний момент?

Придумать ему кого-то вроде Настеньки из «Аленького цветочка» и спасла в последний момент заколдованное чудовище – Чучело. Наложением рук.

Ради чего?

Новая, другая жизнь... Иллюзия её возможности. Это как с новыми ботинками. Вдруг покажется на минуту, что в новых ботинках и жизнь пойдёт по-другому. Такое кажущееся явление.

Город как раз для этого. Для того, чтобы вспомнить о другом, вполне себе возможном варианте судьбы, который мог бы быть, останься я в Городе.

До сих пор не вспоминал о Марийской. Пора бы.

Почему-то думаешь о Марийской именно так - по фамилии, как бы несколько отстранённо, сохраняя некую дистанцию. Надо ещё подумать и понять, с чем это связано.

Та жизнь где-то затерялась в прошлом. Тот возможный вариант судьбы... Может быть, такой же, как у папаши, – «манюнинский» - вариант.

Впрочем, это не те слова – «судьба», «суженая» и прочее. Дело здесь в другом. Дело в другой жизни. Была бы просто другая жизнь. Ну, просто совершенно другая. Думая о Марийской, будто подходишь к некой точке, в которой ближе всего представляешь эту другую жизнь. И именно как совсем чужую, «не свою».

От кажущейся близости этого прошлого и та потерянная, не прожитая тобой жизнь кажется близкой и не совсем потерянной. Ты будто всё ещё там - на распутье. То, что это было распутье, небезосновательно воображаешь зачем-то именно теперь. От праздности – не иначе.

В общем-то, понятное дело... Другая жизнь... Это то, что постоянно занимает  авторское сознание, авторское воображение. Подсмотреть чужую – «другую» – жизнь, примерить на себя обстоятельства этой другой жизни... И таким образом понять «другого» - «не-Я». Неудивительно, что всё время возвращаешься к этой теме.

Документальный фильм о Ватто. Чащин и в живописи больше всего любил французов. Наряду с импрессионистами по-особому относился к Ватто. Теперь, кажется, чуть-чуть понимаешь, откуда эта симпатия. Ватто занимался своими собственными художническими проблемами один на один с этим миром и будто ни в ком не нуждался в выстраивании своих отношениях с чем-то высшим в своём деле. Этот интерес Чащина к живописи Ватто, а может быть, к живописи вообще, был сосредоточен именно на способности художника надолго «зависать» в мире своих образов, с неохотой отвлекаясь на то, чем живут все остальные граждане.

Чучело как-то рассказывал о том, что у него прадед был художником, гордился этим фактом. Во всяком случае, чувствовалось, что он знает о живописи не только из книг и художественных альбомов.

Всё хотелось найти Чучеле более приближенный к реальности, суровый и грустный текстовый эквивалент. Не мелодраматический. По возможности. Разве что немного!

Иногда ловишь себя на том, что простодушно пытаешься думать и чувствовать за Чучело. Как бы он… Ходил, покуривал, смотрел по сторонам. Рассеянно и близоруко. Представления о нём не меняются. И будто всё поправимо.

Если бы!

Привык вспоминать о Чащине с улыбкой – пусть и грустной. Было несколько попыток как-то пристроить его в текстах в качестве персонажа какого-нибудь лирического опуса, вроде лирической комедии. Он то трогательный добродушный профессор, то просто чудаковатый приятель. Прикидывал так и этак. Нет, почему-то не встраивался!

Добродушные, упрощающие модели... Будто уже давно искал его добродушное лирическое продолжение. Как просто продолжение жизни. Может быть, только добродушие имеет продолжение.

Упрощение, опрощение… А Чащин хотел быть сложным. И был таким. Все эти лирико-комедийные штучки взяты, конечно, из жизни, но там это обычно что-то бытовое или на грани чернухи. И только драматургическими ухищрениями они превращены в лирико-комедию - интерпретируются в этом духе. А тут без насилия над реальным, живым человеком, с неповторимыми особенностями характера, мировосприятия, отношения к жизни, с близкой к трагической человеческой глубиной… это сделать не получается.

Такое сопротивление «человеческого материала».   

Чащин-врач… Моя питерская соседка Надя… Между ними ничего не могло быть. Их непонятное притяжение… Может быть, это только мне привиделось. В любом случае - сближение не могло быть ближе какой-то черты. Ещё только один лишний шаг всё испортил бы.

«Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда». Вот именно! Это ещё одна популярная фраза Чащина. 

Книжный Чучело-врач, наверное, смирился бы с этим. Жил бы где-то, вздыхая. С этим несближением можно мириться. Это известно опытным путём.

С чем же не смирился реальный Чучело? Что его измотало?

Его недоговорённости... Он никогда не мог сказать что-то до конца. Только какие-то обмолвки. Я, наверное, способен был бы его понять, но так близко он никого не подпускал. Мы оба такие – «не подпускающие».

После мелодрамы становится ещё грустней.

Бородатый мрачный гигант. Беспомощный.

Найти ему достоинство в жизни. Что-то авторски поправить в реальной жизни. Точно знаю, что я не первый, кому в голову приходило такое. Исправить судьбу. Сделать её хоть немного такой, как хотела его мамочка, то есть похожей на что-то общепринятое. Такое, как у его более банальных сверстников.

Мамочка его не уберегла. Не простёрлась на всю его жизнь.

Может быть, и ему, а ещё раньше его мамочке, я и представлялся таким более-менее приемлемым вариантом банального сверстника. Меня можно было изблизи наблюдать, примериваться к моим понятиям, пробуя что-то усвоить и перенять из обихода людей, живущих самой что ни на есть простодушной жизнью, понимая, что умение «не усложнять» - это немаловажная вещь для выживания в нашем мире. А в результате... Наверное не на того попали.

Что-то нас с Чащиным привязывало друг к другу.

Те стишки, которыми я похвалился как-то ещё в школе? Чащин был поражён этим открытием в своём ничем до этого не примечательном приятеле. Именно самим фактом! И это – что-то вроде удивления – сохранилось на годы. Я ни к чему выдающемуся так и не пришёл со своими писаниями, а Чучело всё не переставал удивляться.

Хорошо, что стишки так и не были толком предъявлены. Теперь понимаешь, что их, по сути, и не было. Детский лепет. Что-то смешное про морских ежей и море...

Наверное, было и ещё что-то, что как-то сближало. Из самого себя мне это не понять.

Не говорил о нём «друг». Скорее так: «дружили». Существенная разница! Или всё же  несущественная? По мне так второе определение больше соответствует тому, что было у нас с Чащиным.

В дружбе люди открываются друг другу. Может быть, в этом самое важное, самое ценное, что дают близкие отношений между людьми. В дружбе люди начинают понимать мир так, как не способны понимать сами по себе, по одиночке. Будто открываются тайны мироздания. Мир достраивается до некоего целого. Какие-то знания о мире получают подтверждения. Ну, или не получают. Есть у кого спросить. А без близкого человека - у кого спросишь!

И тогда приходится разговаривать с самим собой. У самого себя что-то спрашивать. Не получая приемлемого ответа. 

Это простодушные рассуждения.

Дружат. Обмениваются электронными письмами. Это большое облегчение дружеских ритуалов. Чащин не приветствовал этого. С ним отношения были больше похожи на то, как это было в прежние – докомпьютерные - времена. Встречи время от времени, разговоры на кухне или, как это было с Чучелой, когда он приезжал в С-П, во время прогулок по городу с посещением музеев или концертов. В конечном итоге всё в  дружбе должно идти к большему и большему сближению, к взаимопроникновению. В случае с Чучелой было, куда идти. Другое дело, что мы годами не виделись, и оба как-то легкомысленно к этому относились, не понимая совсем, что время делает с людьми в этой быстротечной жизни. Мы жили каждый со своими проблемами и сложностями, сознавая, что помочь друг другу ничем не можем.

И у нас портились характеры.

Его давнишний приезд ещё при Марусе… Чащин захотел сводить меня в ресторан. Не в какой-то там случайный, а откуда-то известный ему ресторан на Малой Морской. Маленькое такое заведение, наверное, известное продвинутой публике, так что даже пришлось немного постоять в очереди, чтобы попасть в него. Постояли, попали внутрь, и нам дружно там не понравилось.

Может быть, поэтому у Чащина испортилось настроение, он сделался раздражительным и даже злым. Ресторанного вечера воспоминаний земляков не получилось. Что бы я ни говорил, всё вызывало в Чащине неприятие, язвительность и не совпадало с его представлениями. В нём сидела шизофреническая потребность всё немедленно исправлять, переиначивать. И какая-то взвинченность и дёрганность... Я чувствовал, что всё это неспроста, и не обижался. Показалось, что он даже осунулся, похудел, если можно в отношении Чащина так выразиться. В глазах засело страдание на грани отчаяния.

И я... Что я? Я совершенно ничем не мог ему помочь. Ему никто не мог помочь. И он метался.

Теперь это состояние мне стало, конечно, понятней. Это ощущение какой-то вопиющей несправедливости этой жизни... Растаптывающей...

Ну да. И несправедлива, и растаптывает...

И мы теряемся во времени.

Старая запись. Какой это был год?

«Я самый правильный и внешним образом самый благополучный в этой компании. Чащин и Эльза не вытянули в этом смысле на что-то даже отдалённо сравнимое со мной. Они такие, каков по совокупности качеств должен быть я, с моими беллетристическими пристрастиями. Это мне надо выдумывать авторско-бытовое неблагополучие, полезное для “работы”. И это как раз не дано».

Как сглазил!

Попробовать рассказать про «неблагополучие»? Начать с Чащина. Воспроизведение характера... И его жизненных обстоятельств... Усталости, надрыва… 

Из жанровой, беллетристической лёгкости и условности представлений о жизни людей, которых обычно придерживаешься в писаниях, чтобы не сильно пугать читателя и самого себя, шагнуть в чернушно-бытовой мир! На это требуется невероятная решимость. И уверенность в том, что это стоит того.

Непридуманное. То, что случилось с Чучелом. Обычно ничего беллетристически отвязанного от того, что было на самом деле, не придумываешь. Пишешь из собственной реальности. И выкраиваешь из неё различные изделия.

Несколько дней он не появлялся на работе. Его нашли слишком поздно. В квартире от голода кричал кот. Чащин лежал на диване.

Это мне рассказала Света. С чьих-то слов, понятно.

«Что же... Пил, курил. Да при его комплекции», - задумчиво объясняла Света, держа в одной руке рюмку с коньяком, а в другой сигарету. Ну и на счёт комплекции...

«Да ещё и окончательно потерялся в этой жизни», - хотел добавить я, но смолчал. 

И при этом... У Чащина был какой-то своеобразный практицизм и бытовая основательность. Наверное, доставшиеся ему от родителей. Вспомнить хотя бы их обустроенную, уютную квартиру, когда-то поразившую меня своей непохожестью на то, что я видел, например, у себя дома. Целый шкаф подписных изданий! Альбомы живописи, пластинки... Всё удобно, всё под рукой, всё по уму, а не кое-как...

У родителей Чащина и у него самого несомненно были определённые, совершенно твёрдые представления о том, как всё должно быть устроено в жизни. Чащин принимал безусловно этот положенный порядок вещей. Не кривясь и не споря, в отличие от меня.

Почему же всё это не сработало?

Может быть, это вообще, как говорится, «не так работает»? Эти мучительные вопросы так и останутся теперь без ответа.

И вот я хожу по Городу и воображаю, что могу встретить Чащина. Вдруг!

- А я ж тебя похоронил! – сказал бы ему обрадованно.

Многие вещи не можешь осознать, сколько ни пробуешь.

Таких вещей набирается достаточно. Красота, нежные чувства... Или та же бесконечность с её ужасом... Ну и смерть, конечно, с другого рода ужасом – ужасом конечности твоего пребывание в этом мире.

Или что-то «чисто конкретное», случившееся у нас с Марусей. Тоже ведь не поддаётся пониманию! Не осознать, не найти нужную полочку в сознании. Как ни стараешься!

Что было для Чащина главным в жизни, стало главным, осталось главным? Почему-то не думаешь, что это была его врачебная работа. Иначе всё не кончилось бы тем, чем кончилось.

Его, в самом деле, какая-то очевидная потерянность. То, каким он приезжал ко мне в последний раз! Можно ли было происходящие в нём разрушительные изменения как-то остановить?

Если бы люди умели такое!

Сам-то ты...

Да, я сам где-то недалеко ушёл от Чучелы. С той только разницей, что неясно как, но я прибился к пониманию того, что к жизни надо относиться как к такой необходимой работе, которую, хочешь не хочешь, а надо делать. Наверное, от Л.Н. поднабрался. Ну, и ещё мои писания... К которым по схоластическо-беллетристической недалёкости или по какой-то другой мозговой причине оказался пожизненно привязан. Тащишь это за собой, как улитка - свой домик. Ползёшь по жизни и тащишь.

Это, конечно, обуза, это довольно тяжёлый труд, но это и нечто, что не даёт замкнуться накоротко на каких-то жизненных проблемах. Эта дополнительная – литераторская - забота заставляет барахтаться, держаться на плаву.

А у Чучелы ничего такого не нашлось.

В нём достаточно рано засело желание быть как все, ничем не выделяться. Наверняка его угнетало собственное своеобразие. Его донимали безжалостные мальчишки со двора, а потом делали несчастным объекты нежных чувств. Ну, о последнем я мог только догадываться.

И может быть, возлияния Чучелы тоже были неким доступным ему способом делаться как все. Как многие.

Так рассуждаешь, не имея возможности знать что-то достоверно. И уже не будет такой возможности. Осталось одно не закрытое беспокойство. Вместо живого человека.

Если бы… Если бы можно было что-то знать! Знать, понимать происходящее, изменять, исправлять… Всё это праздное, авторское. От бессилия. Примитив литературной схоластики.


6

Наверное, я всё же просто приехал в обыкновенный отпуск. Будем так считать. Сижу с удочкой на берегу. Это  прочищает голову до полной пустоты. Все писания остановились.

Как там Тригорин откровенничал: «Если бы я жил в такой усадьбе, у озера, то разве я стал бы писать? Я поборол бы в себе эту страсть и только и делал бы, что удил рыбу».

Шумят мальчишки на берегу. Не клюёт. Совсем. Пережидаешь, пока станет более-менее поспокойней. Не до ночи же они будут здесь плескаться!

Прихватываю всегда на рыбалку что-нибудь «на почитать», что-нибудь необъёмное, - на случай отсутствия клёва. Сегодня в рюкзаке - сборник «Книга песен» Умберто Сабы. С институтских времён он пролежал среди книг оставленных деревне. Сборник когда-то заинтересовал в первую очередь тем, что в нём было много стихов в переводе Ю. Мориц. Я тогда долго таскал сборник с собой, делал на полях книги понятные только мне пометки, и даже пробовал что-то менять в текстах, подгоняя содержание, как мне казалось, под себя.

Сразу нашёл своё любимое стихотворение, которое знал когда-то наизусть. Хотелось как-то пристроиться к впечатлениям автора о своём родном городе, перенести итальянский Триест Умберто Сабы на берега русской реки, и я не очень придавал значения очевидным несоответствиям в описаниях местности, изображённой в стихотворении, тому, что можно было видеть в Городе. Очень уж хотелось побродить, одинокому, несчастному, с грустно-лирическими мыслями по поэтически описанному далёкому итальянскому городу.

«Я прошёл этот город, шаги отзвучали.
Я поднялся по склону, который вначале
людным был, а потом до утра опустел.
Этот склон от всего отделяла ограда,
это был уголок одинокого склада:
он дарил одиночество мне и душе,
и казалось, что город кончался у склона.

Что за дикая грация в этом Триесте,
инфантильность и женственность явлены вместе:
то подросток нескладный, с голубыми белками,
необузданный, жадный, с большими руками,
нет, с такими большими, что даже цветка
подарить не способна такая рука…»

А что? Можно вообразить, что это Город. Похоже! Из лирического героя ничего не мешает так представлять себе.

А вот ещё одно стихотворение в переводе Ю.М. - «Лист».

«Я словно этот лист, который чудом
на ветке удержался и на ней
трепещет много дней.

Скорей отвергни. Пусть не огорчится,
зардевшись нежно, возраст твой счастливый,
во мне будивший детские порывы.

Скажи: прощай. Я не могу проститься.
Что жизнь? С тобой расстаться мне страшней».

Можно только догадываться, что именно я находил когда-то в этом стихотворении, но сейчас – с высоты или глубины моего опыта – я сразу выделил важное для себя место: «… Что жизнь? С тобой расстаться мне страшней».

И думаешь, что надо иметь счастливую возможность сказать такое. Это о нежных чувствах - как о спасении от ужасов этого мира.

Поэзия подсказывает точные формулировки для объяснений того, что сами мы не можем или не смеем себе объяснить. Эта совершенно безумная отвага перед жизнью! Когда такое случается. Будто на всё наплевать. То есть абсолютно! Ощущения этого состояния помнишь и через много лет. Они помнятся сами по себе, и этому даже можно отыскать документальные свидетельства в старых тетрадях.

Поэт говорит о нежных чувствах и, одновременно, о разобщённости. Пожизненной. Повод найдётся. Есть миллион препятствий, и не каждый может их превозмочь.

А потом куда-то пропадает и сама способность к таким спасительным, охраняющим душевным движениям. Утрачивается, растрачивается. В обстоятельствах одноразовой жизни.

Может быть, просто перестают доверять друг другу? Как бы наученные «горьким опытом». Так и живут. Осторожно. Не доверяя ни другим, ни самим себе.

Душа изнашивается, наверное. Как изнашивается одежда, обувь, сам материал, из которого сделан человек.

Совсем простые, понятные, ничуть не занимательные в обычном, поверхностном представлении темы находишь в книге поэта. Темы, которые можно по-настоящему оценить только при медленном чтении. Воспоминания детства, переживания позднего возраста, наблюдения за повседневностью...

Это именно то, что относишь к главным, в высшей мере достойным литературы предметам писаний. В предельно обобщённом и несколько утрированном виде это определяешь для себя в виде знаменитой формулы: «Люди только обедают».

Стоит ли говорить о том, что люди, конечно, не только обедают, а заняты ещё чем-то в своей жизни! Но это «что-то» в своей основе привязано к простым вещам, которые сопровождают человека в его обычной жизни, от которых он не может по своей земной природе отрываться надолго. С ними человек рождается, живёт и умирает.

Ещё и ещё раз объясняешь всем, кому интересно, и заодно который раз самому себе простую вещь: всё в писаниях может начинаться и дальше происходить тут же, без промежутка, без подстраивания, без специальных выдумок, из той же самой жизни, из которой состоят самые заурядные будни.

При этом понимаешь, насколько это скучная в своей тематической ограниченности литературная материя. Этими темами сложно кого-то увлечь в наше время озабоченности и торопливости.

Подумал об этом, когда дошёл до стихотворения «Кухня для бедных».

«О, как всё здесь необычайно к месту!
Как всё осталось на своих местах!..»

«Меня привёл сюда инстинкт. Устало
два каменщика ужинают рядом...»

Хочется ухватиться хоть ненадолго за эту интонацию, почувствовать те же настроения... Кажется, они соответствуют моему нынешнему ощущению от жизнепроживания.

Что-то подобное. Что-то спокойное, отшумевшее, ни с чем не спорящее, отрешённое...

Думаешь то ли о стихах, то ли о самой поэзии. Завидуешь. Необременённости. Краткости. Повздоховой краткости. Птичьей беспечности. Наверное, кажущейся. Неукоренённости. Тоже птичьей.

По какой-то прихоти читаешь этот сборник с конца - к началу. В поздних стихах преобладает тема прощания со всем, что было дорого в этом мире, в том числе, со своими воспоминаниями, даже самыми тягостными. Старческие немощи, понимание отпадения от твоей жизни многих привычных с молодости вещей... Так от стихотворения к стихотворению движешься к чему-то более отрадному, молодому... Против течения времени.

Читаешь давно знакомые, но полузабытые строки и думаешь о том, что, может быть, никто во всём городе не знает о существовании этих стихов, не слышал об их авторе. Его и в Интернете совсем недавно почему-то не было, а сейчас появились только отдельные стихотворения. Это как-то удручает. Кажется, что на мне прервётся тоненькая ниточка связывающая современность с переживаниями давно умершего поэта, и никто не оценит их, не войдёт в мир этих стихов, не посмотрит на мир глазами этого негромкого автора, не порадуется удачным строкам, не задумается над ними, уловив что-то близкое.

В самом деле, зачем простым гражданам Города эта «итальянская грусть»! У них своей жизни хватает. Они и не подумают искать утешения в этих словах из далёкой от них чужой жизни заграничного поэта. Может быть, и они когда-нибудь будут пытаться объяснить свою жизнь сходными мыслями, и перед ними жизнь поставит те же вопросы, те же проблемы, но пока они не нуждаются в чужих поэтических утешениях.

А вообще... Если об утешениях...

Когда особенно подкатит, никакие слова, никакое словесничество, с которыми столько носятся, не помогают и кажутся абсолютно бесполезными. И удивляешься тому, как в важные минуты такими вещами вообще можно укрепиться в противостоянии с реальностью!

Ещё только музыке не отказываешь в некоторой способности что-то облегчать в человеке, только стихия музыки может ещё давать какое-то послабление и даже умиротворение доверившемуся ей человеку. Музыкой пользуются, не зная, в общем-то, что это такое. С музыкой, наверное, та же история, что и с некоторыми физическими явлениями, которыми научились пользоваться, до конца не представляя их природу.

Авторы простодушно пробуют научиться чему-то у музыки, «подслушать у музыки что-то». Пытаются «перенесть в свой удел» что-то из того, что уловили в музыке.

К примеру, если у Прокофьева в «Золушке» получилось передать ощущение чего-то сказочно прекрасного, несомненно существующего и в нашем мире, передать счастливую гармонию, разлитую в мире, и сказочная история благополучно рассказывается от начала, через середину, до конца, то и в твоей работе тоже может получиться что-то похожее по ощущениям от сделанного. Прокофьев показывает, что наши усилия вознаграждаются и что нечто совершенное в искусстве бывает на самом деле и даже может быть достижимо.

Музыка всегда подводит к таким мыслям. Допускаешь, что иллюзорным.

Ну да, если начинаешь что-то писать, процесс писания продолжается и продолжается, независимо ни от чего. Всё идёт будто само собой, подчиняясь каким-то общим для всех искусств законам.

Литература, понятно, работает по-другому, она не может создавать что-то сравнимое по утешительным свойствам с музыкой. Где в литературе что-то равнозначное музыке! Литература разве что выписывает рецепты для утешений. Человек может воспользоваться ими, а может и не воспользоваться. Литература больше озадачивает, вводит в сомнения. При том, что она, не в последнюю очередь, нужна для наставления человека, для выстраивания его отношения с Божьим миром. А как этим может заниматься литература! Она ничего, кажется, не в состоянии гармонизировать.

Размечтался!

А если попробовать?

Ну да, иногда находится что-то в этом смысле. Авторы не устают пробовать. И как не порадоваться, когда это кому-то удаётся, как удалось - кажется, что удалось - например, Ларисе Миллер.

«Погляди-ка, мой болезный,
Колыбель висит над бездной,
И качают все ветра
Люльку с ночи до утра.
И зачем, живя над краем,
Со своей судьбой играем,
И добротный строим дом,
И рожаем в доме том.
И цветёт над лёгкой зыбкой
Материнская улыбка.
Сполз с поверхности земной
Край пелёнки кружевной».

Это ещё и к разговору о том, что есть в литературе, а чего в ней нет. Обычное дело - не видишь и не слышишь других. И тебя никто не видит и не слышит. А оно случается! Надо только не лениться и не отстраняться!

С этим проблемы.

Может быть, даже наверняка, Миллер ничего такого специально утешительного и не писала и не о том думала. Когда это специально - получается что-то сомнительное и фальшивое. Это тоже надо понимать.

«И добротный строим дом, и рожаем в доме том...»  Тема-то какая! Только обозначенная словами «материнская улыбка», «люлька», «зыбка», «край пелёнки кружевной». Думая о таких вещах, думаешь также и о том, как сохранить этот чудесный мир детства, материнства... Тема подсказывает направление мысли. Не копаешься бессмысленно в переживаниях земного несовершенства, с которым не можешь не сталкиваться по ходу жизни, не зависаешь на собственных несовершенствах, делая их главным предметом творчества, а обращаешься в своих мыслях к представлениям о мире, который непременно должен соответствовать Божьему замыслу, - о мире, созданном и предназначенном для красоты, добра, материнской любви, ангельской невинности детства...

Понятно, это не всем дано. И не все принимают такие прекраснодушные представления о задачах литературы.

Знаменитое: «Болящий дух врачует песнопенье...»

Красиво! Ничего не скажешь. Но на практике всё это раздельные вещи – «болящий дух» и словесность в виде «песнопенья». Обычно никакие такие привлечённые средства не помогают.

Хотя иногда кажется, что именно «песнопенье» помогло. Но кто его знает. Так в простудной болезни пользуются разными средствами, и выделить из них именно то, которое дало вылечивающий эффект, затруднительно.

А может быть, литература способна утешать только самих авторов?

С «болящим духом» скорее всего дело в неких самоизлечивающих свойствах того же духа. Здесь что-то цикличное. Проходит время, необходимое для проделывания какой-то внутренней душевной работы, и душа возрождается. И кажется, что без всякой внешней причины. Такое свойство человеческой души. Она не может быть постоянно угнетена и неизменно стремится к обновлению.

Это потом к этому процессу самовосстановления авторы привязывают песнопения, которые резонируют с ощущениями возрождаемой души. И пожалуйста!

«Гармонии таинственная власть
Тяжёлое искупит заблужденье...»

Сидишь на берегу, смотришь на реку, рыба не клюёт, и нет других забот, кроме этих отвлечённых от повседневности размышлений о стихах.

Вообще, конечно, интересно... В черноте и холоде космоса висит сам по себе одинокий голубоватый, если смотреть со стороны, шарик. На нём когда-то завелась жизнь. Никто не знает, каким образом. На шарике тепло, солнце греет, облака плывут, моря плещутся...

Здесь, конечно, не море, но летают и ныряют в воду чайки, плавают утки, выпрыгивает из воды рыба. И всё это на небольшом шарике, посреди безграничного чёрного и холодного космического пространства.

А рыба не клюёт!

Что-то меня потянуло на такие возвышенные рассуждения. Пустяки отвлечённости. Пустяки и отвлечённости.

Отыскиваешь что-то в поэтических книжках. Как в чулане. Среди старых забытых вещей.

А ведь этак было всегда. И когда была Маруся!

Иногда вспоминаю Паровозик из Ромашково, который позволял себе делать остановки для всяких пустяков – понюхать весенние ландыши, послушать соловья, полюбоваться на рассвет...

И при этом всегда было ощущение, что как-то «обгонял» её. Марусю. Как? В чём? Толком не объяснить. В «художествах»! Обгонял в общем-то бесполезных глупостях. Ведь можно считать, что всё на свете – пустяки. И откровенные глупости, и очень важные дела…

Обгонял в разных необязательных в повседневности пустяках – в таких, как поэзия или музыка, которыми постоянно заполнял мысли и чувства.

Мы идём куда-то по жизни. Одни впереди, другие чуть сзади. Иногда те, что позади, кажутся безнадёжно отставшими. Но их не «подтянуть». Они спят, развлекаются, занимаются чем-то повседневно-важным... А ты продолжаешь куда-то идти. И куда-то в это время уходишь. Ещё дальше от них. У тебя что-то новое, уникальное... Но «спящих» не разбудить или не отвлечь от важных дел. Они бы сильно удивились, если бы это произошло. Так устроена жизнь. Что-то  найденное в твоём собственном движении, уносишь куда-то ещё дальше. Им не поделиться. Как невозможно поделиться сном. Живём дальше. Каждый при своём.

А Маруся «обгоняла» в чём-то другом. Теперь это ясно. И мы не пытались догонять друг друга! Скорее двигались в разные стороны.

Было негласное, принятое как что-то само собой разумеющееся, без обсуждения и формальных договорённостей условие сосуществования – не выяснять, что называется, отношений. Такой анти-малаховский принцип. Хотя тогда ещё Малахова и в помине не было. Ну, наверное, был кто-то ему подобный, теле-ящик без этого не может.

Так повелось. Теперь кажется, что мы вообще мало разговаривали о каких-то надбытовых вещах. У меня были мои писания, в которые я никого не пускал. Считал, что там пока нет ничего достойного. А она не настаивала. Всё правильно! Я берёг разговоры для своих персонажей. А она берегла разговоры для своей собственной «книги разговоров» - с подружками, знакомыми, которые не отпугивали её так, как я.

Жили, будто приберегая самих себя для кого-то ещё, – без участия душевного аппарата. И внешне, в повседневно-бытовом плане, всё будто так и надо. И ведь никогда – «глаза в глаза»! Не запомнилось. Как-то прошли мимо этого. И даже сомневаешься в том, что такое бывает в обычном мире, а не только в сериалах.

Странно вдруг вспомнить об этом. И удивиться. Только теперь!

Иногда после обильного чтения чьих-то стихов возникает эта забытая со школьно-студенческого возраста потребность в стихах собственного приготовления – потребность в проговаривании слов не просто так, а в определённой стихотворной форме - с определёнными метром и ритмом.

Хоть бы пару строк...

«Ты пытаешься долго, упрямо
Одолеть этот сумрачный мир...»

Может быть, подобия стихов. Такой способ справиться с текущими ощущениями.

Это, конечно, искусственный способ. Способ перетерпеть.

Да и те же стихи... Самый стихотворный минимум. Может быть, самая суть. Поэтическая. Как сможешь.

Теперь за такое не берёшься. Очень затратно душевно, и результат сомнительный. А были времена…

«Проживаем такой уж момент -
Чистой радости чистую воду
По глоточку, по ложечке -
Пьём.
И чистейшую музыку
В воздухе чистом
Над холодной и чистой землёй,
Вознесённые кем-то,
Мы слышим...»

Так это и брошено было когда-то в недописанном виде. По тем же причинам – «очень затратно душевно, и результат сомнительный».

Те ранние, безоблачные наши годы... Вдвоём. И потом, когда появилась Аля... Почему-то сразу как-то получилось, что мои писания это одно, а «спящие» это другое. Сами по себе. Может быть, потому, что всегда относился к своим авторским занятиям как к пустякам, в которые нет смысла посвящать кого бы то ни было. Потом привык к такому отделению «тетрадной» жизни от всего остального. И доказал себе, что в этом нет ничего странного и предосудительного. И даже наоборот, «мирное сосуществование и невмешательство во внутренние дела друг друга» - это полезная вещь в авторской работе. Безопасная в каком-то смысле для всех. В общем, как-то освоился в такой жизни. Диковатой, конечно, полушпионской, хотя специально ничего не скрывал и не прятал.

И всё же... Как подумаешь уже сейчас... Ведь прожили приличное количество лет!

А может быть, всё было правильно. Удобно. И ей, как прикинешь, ни к чему всё такое было.

Нет, странно всё же!

Поплавок шевельнулся, его повело, рука инстинктивно дёрнулась, и я выдернул из воды небольшого карасика.

Что с ним делать?

Отнести Илюше или отпустить?


7

Река. Вот она.

И длинные стихи Бродского.

«Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою...»

Забытое. Сразу и не скажешь – что именно? Что-то смутно понимаемое... Это разделение на физиологию и собственно нежные чувства - как особого рода духовный феномен... В человеке.

В чистом, беспримесном виде это могло быть только в детстве, да и то до определённого момента. Потом биологическое, нетерпеливое, властное заслоняет, закрывает собой ни с чем не сравнимые ангельские переживания, и уже не вспомнить, как это было. И даже понемногу начинаешь сомневаться, бывает ли такое вообще.

Физиологическая страсть... И кажется даже, что нежные чувства здесь почти ни при чём. Эта физиологическая загнанность, физиологическая тоска... От которых не избавиться. Но не можешь представить и отношения, привязанные только к одной только голой физиологии.

Отношения, дополняемые физиологическими составляющими. Или физиология, дополняемая какими-то элементами отношений. Или непреодолимая зависимость от физиологии при почти полном отсутствии отношений.

Разные варианты.

Вспоминаешь Марийскую... То ли сон, то ли выдумка, то ли такая похожая на сон реальность. Многое из тех молодых лет уже существует в памяти неким подобием снов.

Вот где тоска! Это как тоска по прошедшей молодости. По прошлому. Всё это не очень хорошо. Душа лихорадочно ищет выход. А выхода нет. Одна только глупая тоска.

И к этим воспоминаниям примешиваются вот такие рассуждения о физиологии и отношениях. Что-то осталось невыясненным в этих вопросах ещё с тех времён.

Романтические истории. У разных авторов. Хоть у кого! До сих пор так и не понял, списано это у них с реального опыта или добыто с помощью праздной авторской выдумки? Для достраивания представлений об этом мире до какой-то предполагаемой и как бы очевидной полноты и законченности в части нежных чувств, проявляемых такими разными составляющими началами этого мира.

«Сам удивился всему происшедшему. Когда все вопросы, все недоумённые вопросы были уже как бы излишни, она всё же спросила:

- Чего ты добиваешься?
- Ничего.
- Ничего? - переспросила она с растерянностью и каким-то разочарованием. Потом будто что-то обдумывая, неподвижно сидела на кровати, подогнув под себя ногу».

И это успел оприходовать.

«Удивляешься, будто сделал удивительное открытие. Во сне она тёплая и мягкая!»

И всё ведь психологически и по всему остальному верно. Думаешь, откуда это могло прийти? Это в точности Марийская того времени. Что-то ещё совсем по-детски покорное, неопытное. Вопрошающее.

А тут попался ей дурачок. «Дурачок» – это я. Что с него возьмёшь! Тем более такой, как она!

Что-то было, конечно. Но наверное не совсем то, что нужно было ей.

И что им вообще нужно? Таким и всяким другим.

«Дурачок» к тому времени уже успел отучиться и начал работать, но ещё не уехал в С-П, а по распределению попал в одну контору в губернском городе! А Марийская была ещё на третьем курсе института. Я иногда ненадолго приезжал домой. И однажды как-то по-новому увидел Марийскую, которую знал давно, она училась с Олей в одном классе.

Я как-то близко подошёл к ней. Ничего не подозревая. Это было неосторожно.

Эти ощущения... Рядом с ней. Или при малейшем, случайном, ничтожнейшем  прикосновении. Даже просто при определённом, достаточном сближении. 

Начинаешь в такие моменты чувствовать себя во власти чего-то непреодолимо могучего, природного, живого, биологического, захватывающего всё человеческое естество без остатка. Как можно этому сопротивляться! Какое-то упругое, пронизывающее всё силовыми линиями поле проходит через смертного.

Гладил её по щеке, погружал в волосы пальцы. Она с улыбкой спрашивала: «Зачем это?». А я старательно молчал. Нечего было отвечать.

«Побуду с ней ещё чуть-чуть, и всё. И всё!»

 «Мягкая, послушная, податливая...» Вспоминал иногда, что её нельзя обижать. Значит, что-то вроде обиды было – раз даже сам такое замечал!

Странные записи того времени иногда отыскиваются.

«И я тебя люблю. Но мы живём в разных жизнях».

И тут же следом, будто в продолжение:

«Нет, лучше процитировать: “Il me semble, que je t`aime aussi”».

Не вспомнить обстоятельств появления этих записей. Знаешь, откуда они, – из давнишнего опуса. И относились совсем не к Марийской. Будто хотелось как-то их связать – Марийскую и лирическую героиню того совсем раннего опуса. Что-то передать от одной к другой.

Эта игра мотивами из старых текстов иногда кажется очень забавной. Ты что-то такое знаешь, а никто больше не знает. Такая шифрованная полудетская игра.

Но не всё же время забавляться! Жизнь подкидывает всякие разные не очень забавные  вопросы. Почему-то думаешь, что не успеть, да и не суметь основательно разобраться в них. До многих тем точно никогда не добраться. И не успеть, и духу не хватит.

Разве что вынужденно – если носом ткнут.

И другое. Что-то так и останется не затронутым, не принятым в разработку. Некоторые моменты бытия. Из них не находишь приемлемого выхода во что-то литературопригодное. Этакие жизненные тупики. Ни достоверной информации, ни охватывающей идеи. Глупости, психиатрия...

И часто – по живому! Может быть, это самое главное препятствие.

Что-то фабульное приходит временами в голову. И всё чаще понимаешь, что реализовать это будет затруднительно. Это как кино снять. Так же хлопотно, так же надо всё остальное в жизни забросить. А жизнь не резиновая. Вот и говоришь, что особого смысла в реализации того и этого нет. И не успеть, и не суметь. «Ну, а напишешь - и что?» «Ну, будет ещё один опус, ещё одна куча слов…» «Стоит ли на это тратить время!» Много чего говоришь.

Это раньше думал  «спасти от забвения, от неизвестности» что-то или кого-то.

Ничего и никого не спасёшь!

Марийская. Какая она была в те времена?

Самое раннее… Помнишь её в простенькой оранжевой вязаной кофте и лёгком платье в горошек. Маленькие мягкие губы, бархатная, чуть тронутая оспинками кожа лица на скулах… Не можешь оторвать глаз. Гадаешь: красивая она или нет? Надо было непременно понять это! В отношении неё. Наверное, красивая – решаешь всё-таки.

А голос! «Нет. К сожалению», - ответила она на какой-то простой вопрос. Хватило этих слов, чтобы почувствовать, чт; это за совершенно необходимый мне голос!

Красивое, спокойное, уверенное в себе лицо. Видишь это, соединяешь в одно целое - красоту, юность, уверенность в себе, спокойствие… Голос! И простенькую кофточку, и отсутствие изысков... Возможность такого. Будто чего-то чудесного и редкого.

«У неё чудесное устройство. Внутри у неё всё расставлено как надо», - записал тогда, но теперь не можешь собрать воедино все соображения, которые стояли за этой записью о Марийской.

Уверенное спокойствие. В ней. Долгоиграющее, долгосрочное. Стойкое. Рассчитанное на годы или десятилетия. Этакое жизненное терпение на всё обозримое будущее. Будто бы такое возможно.

Сейчас её так помнишь. Приписываешь, может быть, то, чего не было в действительности.

Авторское мифотворчество.

 «Есть совершенно гармоничные. Откуда-то гармония берётся в них, возникает, подпитывается, возобновляется после неизбежного в нашей жизни зломыслия.

Можно  всю жизнь быть в поисках этого секрета.

Ищешь гармонии, а пишешь о чем-то противоположном».

Что-то наговоришь, наговоришь... Легендарного. Ну, или полулегендарного. Литераторского...

Ещё только самое начало. «Влюблённость». Ощущаемая пока просто как лёгкое недомогание. Можно, конечно, расширить и углубить это состояние. Как уже бывало прежде. Понимаешь, что за чем в этой душевной работе. А раз это понимаешь, то понимаешь и всё в целом. И оцениваешь по достоинству.

Цеплялся за то характерное, что усматривал в ней, – что-то стойкое, независимое от внешних обстоятельств, не изменяющее ей вместе со слабыми человеческими силами. И думал всегда, что с ней – такой - ничего не может произойти. Это именно от неё у меня совершенно несерьёзная и пожизненная «расширительная» убеждённость в возможности существования таких как она!

Ещё при Марусе думал об этом. Всякий раз. Как прижмёт. Внутренне уходил к Марийской. В воображении.

Может быть, это было самое главное время. Теперь склонен так думать. Теперь это как бы законченный, полноценный отрезок прошлой жизни. Он сделался таким уже в нынешнем представлении, когда от него совсем уже оторвался. А тогда было что-то совсем другое. Отнёсся к тому времени как к чему-то проходному, промежуточному, хотелось его побыстрее пережить для чего-то более важного и ценного в будущем. Пренебрёг не только людьми, с которыми жил рядом, а целиком всем тем, что вмещало то время, и теперь кажется, что ничего не взял из него. Всё казалось, что был ни на кого не похож. Считал так. Это такая иллюзия молодости. И хотелось быть непохожим. Отсюда и моё отношение… Теперь понимаешь, что оскорбительное. И глупое отношение! В первую очередь - к Марийской. Будто главная задача была оторваться от всего, что связывало меня с Городом.

А то, что проживаешь сейчас... Это продолжается и длится. В этом живёшь, и это нынешнее проживание не можешь оценить так же определённо и однозначно, как законченное прошлое. Нынешнее время ещё не кончилось.

После положенных трёх лет отработки по распределению не захотел возвращаться в Город. В нашу тесную квартирку, в исхоженный вдоль и поперёк город.

А что тогда? И будто был какой-то выбор! Бывает ли он вообще у человека этот выбор! Логичный, осознанный, разумный, как-то хоть доказуемый... По внутренним ощущения даже не рассматривался вариант Города. «Только не Город!» И Марийская не смогла бы что-то в этом изменить. Но она как-то и не случилась поблизости в самый решительный момент.

Я чувствовал, что должна была начаться какая-то новая жизнь. В молодости в этом ожидании живёшь постоянно. И при этом так ожидаемая новая жизнь никак не могла начаться в той же привычной, самой обыкновенной, знакомой с детства обстановке Города.

И тут неожиданно обнаружилась возможность уехать подальше: ненадолго открылось «окно в С-П», и я уехал. И вот теперь можно сказать, прожил уже целую жизнь в С-П. И что? И как?

Подозреваешь, что если бы остался в Городе, ничего бы существенно для меня не поменялось. Жил бы точно так же, с теми же мыслями, опасениями, внутренними проблемами... Вот только думал бы о С-П, будто там было бы что-то другое - лучше, счастливей, удачней.

Заглядываешь в прошлое. Кажется, что можно опять пережить то время неопределённых ожиданий. В самой этой неопределённости вмещалось всё что угодно. И поэтому сомнений в том, что в будущем нас ожидает только что-то чудесное, никогда не возникало!

При этом мне всегда не нравилась собственная молодость. Время наивности, глупостей, каких-то неконтролируемых порывов, почти невменяемости. И недопонимание некоторых, кажется, самых обыкновенных вещей, с которыми справляются и живут люди. А у меня так никогда не получалось, хоть я и старался. Не дано. Природой, семейной историей... Ещё чем-то. Ну и по глупости, по легкомыслию...

У Кавабаты Ясунари обратил внимание на одно место в рассказе «Сон женщины».

«Кухара был поражён: из-за такого происшествия столь безупречная во всех отношениях девушка, как Харуко, понапрасну пожертвовала своей юностью».

Надо ещё понимать, что юность имеет особую ценность в человеческой жизни! И что нельзя понапрасну ею жертвовать, её тратить! Надо обладать способностью к такому ясному, ценностному пониманию!

А если испытывать недоверие к подобным, неизвестно откуда берущимся в готовом виде представлениям, с которыми люди сживаются с первых шагов по жизни и не сомневаются в них уже никогда! А если нет этой способности – схватывать намертво в устройстве мира что-то, имеющее практическую жизненную ценность! И если что-то совсем другое, случайное, бесполезное, если не вредное, несёт по жизни, не давая опомниться!

Какая там юность! И всё остальное. Не остановиться! Не спохватиться!   

Не принимал, в общем-то, никого, не подпускал близко. Всех рассеял. Должен был быть один на один со своими авторскими грёзами. И даже находил этому соответствующие разумные обоснования: нужно было, якобы, дать этому внутреннему авторскому миропониманию возможность окрепнуть, зажить самостоятельной, уверенной в себе жизнью. Теперь только понимаешь, что это недоверие было излишним, избыточным, но оно уже вошло в привычку, и уже не хотелось ничего в этом менять.

И вот открываешь, наконец, кое-какие совершенно необходимые в жизни вещи. К их пониманию буквально припирает. И ведь понимать-то начинаешь самые элементарные вещи! Давно всеми понятые!

«Ну, не дурак ли?»   

Не признавал никаких авторитетов в области жизнестроительства. Уехал. Понесла нелёгкая! Потянулся за чем-то другим. А они остались. В недоумении и лёгкой обиде. «Что с ними не так?» Обиды - то ли на меня, то ли на судьбу, то ли на жизнь в целом.

Одно за другое цепляется.

Наши встречи с Марийской в Городе, редкие и случайные... Мы после всего, что уже между нами было, как-то оба спокойно относились к расставаниям. Думали, что никуда друг от друга не денемся.

Потом я долго не приезжал в Город. И всё как-то почти замерло, сошло на нет.

Оглядывался туда периодически. Всё гадал, вспоминая Марийскую, кому она достанется? Откуда-то узнал, что она должна выйти замуж. «И то ведь – пора!» - как-то рассеянно рассуждал я, будто это меня совсем не касалось.

«Она уже чья-то жена», - записал как-то в рабочей тетради. Может, что-то такое узнал. Такая одиночная фраза, без начала и продолжения. Без упоминания имени. Как заготовка для какого-то будущего мелодраматического опуса.

И при этом возвращался иногда к размышлениям о том, что скрывалось за её совершенно ясно читавшимся интересом ко мне? И с некоторым сожалением всегда относился к тому, что так легкомысленно отнёсся к ней! А может быть, я тогда ещё и читать такое не умел! И только важничал.
 
Во мне это бывало и раньше - простая ответная душевная реакция на чей-то интерес. Только малейший проблеск интереса – и пожалуйста! Знал это за собой. Впадал в это, вязнул в этом. Потом вступала в действие словесность, всё это освящалось словесностью, объяснялось, возводилось на немыслимую мелодраматическую высоту.

Они все, не только Марийская, - из того молодого времени – оставались неразгаданными. Теперь понимаешь, что это было из-за моей неготовности. И не предназначенности. Они это прекрасно видели. Об этом не хочется вспоминать.

Даже когда однажды Марийская приехала в С-П ничего не поменялось во мне, в моей неготовности.

В Питере я жил у маминой двоюродной тёти, открывшей мне по просьбе мамы «окно в С-П». Однажды на пороге тётиной квартиры вдруг появилась Марийская. Приехала, как она объяснила, с подружками на несколько дней посмотреть С-П.

Летом она должна была закончить свой институт. До того ли ей сейчас!

 «С подружками? А как же муж?» - гадал я, но ничего не выспрашивал ни про мужа, ни про подружек.

Встречаться с Марийской у меня было категорически нельзя, обстановка не позволяла. Хозяйка квартиры была строгой и подозрительной старушкой, она боялась за свою жилплощадь в центре города. Мама еле уговорила её временно - пока мне не дадут казённую комнату на службе - прописать меня.

Мы гуляли с Марийской по улицам, с заходами в кафе и в книжные магазины.

«Мороз. Щеки нечувствительные к поцелуям. Под местным наркозом», - может быть, эта заметка в старой рабочей тетради как раз о наших прогулках.

Ходили в кино, покупали билеты с местами в последнем ряду.

Уговорил своего приятеля приютить нас на несколько часов, пока он был на работе. И мы «позволили» себе.

Марийская, так и не дождавшись вопроса о своём муже, сказала, как бы между прочим, что вышла замуж. Сказала и внимательно посмотрела на меня, оценивая мою реакцию. Я уже знал о её замужестве, но всё же как бы удивился.

- Ну, ты даёшь! А как же институт?

В моём воображении её муж не хотел вырисовываться во что-то объективно существующее, поэтому происшедшее с Марийской меня как-то совсем не обеспокоило. Мне казалось это чем-то несерьёзным и ничего не меняющим в наших отношениях.

Комната приятеля была в коммунальной квартире. Окна выходили глухую стену соседнего дома. Был сумеречный питерский день. Мы будто боялись проснуться на самом захватывающем.

Этому событию нашлось место в одном небольшом опусе. Вообще у меня есть привычка раздаривать такие более-менее не навранные, подлинные впечатления первым подвернувшимся под руку персонажам.

«Где-то в этих облупленных домах, во втором или третьем колодце, в коммунальной каморке… Она ему и себе позволила…»

Вот и я себе позволил - как-то запечатлеть этот момент.

Подобное «размещение» чего-то взятого один к одному из реальности всегда несколько щекочет нервы. Хотя теперь понимаешь, что никому нет дела до этих очевидно узнаваемых деталей, и не надо самообольщаться! Это такие отголоски старых, наивных представлений о том, как всё устроено во внешнелитературном мире.

Всматривался в неё. Она почему-то смущалась, слегка отворачивала за подбородок моё лицо.

- Я не представлял, что это возможно, - пробовал объяснять ей что-то.

Она не отвечала, только смотрела с непонятной улыбкой.

Она, похоже, знала больше меня о этой жизни. Теперь это понимаешь. После Маруси. После их всех.

Знала! Точно так же как потом Маруся! Вот в чём штука! Меня всегда это поражало... В них. И в Марийской и в Марусе.

«Шура, а ты чего приезжала?»  - вспомнил я юморную кинофразу, возвращаясь с вокзала, посадив Марийскую на поезд.

На перроне я всё оглядывался по сторонам, но подружки, с которыми Марийская приехала на экскурсию, так почему-то и не появились. О них я как-то не решился спросить.

Неясный вибрирующий, дрожащий смысл... Через столько лет доходишь до осознанного понимания.

Марийская уехала, а я накинулся, повинуясь авторской привычке, как хищник, на добычу - на свежие впечатления от случившегося, начал что-то упорядочивать в сознании, переставлять, додумывать, выдумывать...

«Смотрел на неё. Это невозможно осмыслить, это не укладывается не только в мысли, но и в чувства. Только какое-то оцепенение перед чем-то непостижимым в виде этого женского существа…»

Этот подмес литературы к нежным чувствам! Или нежных чувств к литературе?

То ли что-то подлинное, то ли, в самом деле, литература. Выдумывание себе романтическую жизнь. Экстраполяцией.

«Как в омут гляделся. Готов утопиться в нём от безысходности и притяжения чёрной непроницаемой воды. Это и невообразимая радость и безысходность тоски. Откатываешься ещё дальше. Во что-то совсем полудетское. Тогда это было так же».

Чистая литература! Преобладание литературы! Даже немного странно. И совестно перед Марийской.

Я долго не был в Городе, и Марийская больше не приезжала. Через какое-то время Оля написала, что Марийская родила дочь и живёт с мужем в губернском городе. Только тут до меня дошло, как у них всё серьёзно в этой жизни, и что они не могут ждать.

Марийская ещё будто недалеко ушла, а тут уже появилась Маруся. Сам не ожидал от себя такой прыти. И надо было как-то совмещать их в авторском понимании. Именно там! Опять - словесность. Куда ж без неё!

«Как-то помирил их на время. В своём воображении. Бестолковых, одноразовых… Не чужих. Так с ними и буду жить. Наплакались и обнялись. Как два дерева, каждому из которых надо расти на этом месте. Туда, куда их посадили. Переплелись ветвями, впились  друг в друга сухими – омертвевшими в противостоянии сучьями. Но жизнь берет своё. Новая зелень, веточки… Что же делать!»

«Помирил своих женщин. И счастлив. Не надо больше разрываться и мучить их. Помирил, а дальше будем посмотреть».

Казалось, что помирил.

Такое вот выпутывание с помощью литературы из хитросплетений нежных чувств.

Этот мир, в который не попасть, не ощутить его на себе, не вдохнуть его воздухом…

Какие-то подсказки давали, смешно сказать, сны. Без них, кажется, ничего бы вообще не знал. Даже предположений не было бы. В обычной «сознательной» жизни с пониманием плохо справляешься. Никаких твёрдых знаний. Догадки. Или «религиозный подход» - выстраивание представлений о мире в соответствии со своими предпочтениями, основанными, опять же, на одних догадках.

Всё пытался втиснуть мир в свои понятия. Но мир не вмещается в них. И многое в жизни приходится избегать. И будто не видеть.

Теперь догадываешься, как это выглядело со стороны. Эта моя отстранённость… Отпугивающая. Впрочем, я и сам их боялся.

Удивительно, что Марийскую подпустил так близко. Но, наверное, недостаточно близко. И только предполагаешь, как такое вообще возможно, и основания для этого почерпнуты, тоже только из нереальности снов. Больше воображал, как это бывает.

А в самом деле - как? Не у кого спросить.

Не прошёл весь путь понимания. Теперь думаешь, что даже и с Марусей. В этой их «непроявленности» состоит главное препятствие для беллетристической раскованности в суждениях о них. Чувствую это. Осторожничаю. В суждениях. И не только.

И как быть?

А вообще, на этот счёт выстроил себе даже целую теорию. Автор не может знать и не знает всего о своих героях. Это изначальное понимание отношений герой-автор. Герой может высказываться как угодно. И он может что-то «подумать», но содержание его мыслей самое простое – фабульно-бытового уровня. Это элементарные вещи, которые подсказывает здравый смысл. Но это же вещи, которые самым элементарным образом игнорируются и авторами, и заинтересованными в погружении в выдуманный автором беллетристический мир читателями.

Это своего рода упрощение действительности. Беллетрист запросто открывает двери, проникает туда, куда он в реальности проникнуть не в состоянии. Но без этой условности, без этого упрощения и литература, наверное, существовать не может.

Можно сказать, доверяешь вполне только снам.

«Сны про любовь». Может быть даже, что-то подлинное о нежных чувствах мы узнаем только из снов. И помним, что это такое и как это было или может быть, только благодаря снам. Нам показывают давно пережитое в реальности, полузабытое по ощущениям. И мы опять это переживаем. В реальности снов. Переживаем ярче полнее, глубже, истиннее - так, как в дневной реальности мы никогда не переживали, и, может быть, не способны пережить. Уже не способны. Или не способны по своей природе. Или это вообще невозможно в земных условиях.

«Так вот, что это такое!», - начинаем мы понимать, только пережив всё это во сне. Информация о реальности чувств, почерпнутая в снах! Каково!

«А может быть, внутренне - ”интонационно” - это одно и то же!» Написано когда-то о впечатлениях, остающихся от снов и от чего-то, произошедшего в реальности. Уже потом, в воспоминаниях, это может показаться чем-то сходным по ощущениям памяти – что-то из реальности, с одной стороны, и воображённое – с другой.

Теперь уже многое не проверить экспериментально. Лаборатория нежных чувств расформирована, лаборанты разбежались кто куда. Приходится верить самому себе из прошлого на слово – верить тем данным, которые сохранились в старых тетрадях.

Достоверность суждений… Возможность суждений... «Критика способности суждения», - есть такой труд у Канта. Воображаешь, что мои сомнения сходны с теми, о которые спотыкались и «гиганты мысли» прошлого.

Возможность образных суждений. Возможность художественных суждений.

«Произвол творчества» - вот как это можно обобщить, но об этом так не думают, и этот произвол не замечают.

Нужно решаться на суждения. Жизнь требует наших суждений. Без них -  ни шагу.

Для этого нужна особенная уверенность в себе, в своём понимании. Про чужих думаешь более решительно. Проскакиваешь легко. Границу безопасного думания. С чужими это легче, чем с кем-то близким. И всё равно часто не хватает смелости делать суждения о живых людях, о жизни, о разных событиях! И с годами это становится всё труднее. Мир усложняется в твоих глазах, и надо иметь особую решимость о чём-то однозначно высказываться. Опасаешься легковесности суждений, делаемых в торопливой вынужденности их делать.

И всё же продолжаешь пытаться что-то понимать и так или иначе оценивать.

Вдруг заглядываешь без подготовки в неприкрашенную, чужую, чуждую тебе, неприемлемую ни под каким видом психическую жизнь. А вслед за психической жизнью – материальную, повседневно-бытовую! И понимаешь, что всё это не принять, не пропустить через себя. Понимаешь, что уже не способен привыкнуть к чужим людям. Со сложными биографиями, с самыми неожиданными психическими осложнениями, привычками, мнениями, физическими особенностями...

В этом ужас. Не можешь принять другое человеческое существо! Хотя, казалось бы, что тут такого! И при этом знаешь, что есть и такие, которых готов принять в ту же секунду, не раздумывая и не сомневаясь. Точно знаешь!

Где подлинный человек? В чём он? Чему можно доверять и пускаться во все литературные тяжкие, а чему нельзя?

Экие проблемы! Баловство – на самом деле. Легковесное, поверхностное. Никому, кроме самого автора, неинтересное.

Они все ушли куда-то дальше – в настоящую, реальную жизнь, а меня забыли в прошлом, где одни только тени. И я хожу по пустому городу, разговариваю сам с собой или опять же со своей собственной тенью.

Обдумывание НР. Всё в тех же категориях и понятиях, с которыми прожил уже, страшно сказать, сколько лет в литературных мечтаниях.

И может быть, НР - это такое проявление чего-то психиатрического. И её подошьют когда-нибудь к истории болезни!

Неплохая тема. Беллетристически занимательная. Что-то где-то подобное уже встречалось у кого-то. Но ведь необходим совсем другой опыт. Для этого нужно было в своё время оторваться от всех тем, которые тянешь за собой с маниакальным упорством. Совсем оторваться! Оторвать себя. Вырвать себя.

У меня всегда была одна и та же стратегия и со словесностью и с нежными чувствами - ходить вокруг да около, чего-то ждать, надеяться, опасаться, сомневаться... Не предпринимая почти никаких конкретных действий! Совершенно дикие и потешные варианты хождения кругами, гляделки, подкарауливания, незначащие разговоры… С самого начала и в последующем -  что-то с моей стороны неоднозначное, неявное, расплывчатое…

Кому это понравится! Ведь у них – у объектов моих нежных чувств – представления о том, как это должно происходить, всегда были более определёнными. Есть простые, проверенные, народные способы взаимного узнавания, сближения – такие, как совместные посещения культурных мероприятий, застолья в компаниях, провожания, наконец, романтические свидания. В этой простоте я всегда усматривал что-то ритуальное и видоизменённо-фольклорное. И это было для меня как «открытый текст». Что-то совершенно явное. Это меня пугало своей откровенностью. К которой я не был готов.

Как они все были далеки от того выдуманного мира, из которого я подглядывал за ними!

Со словесностью было нечто подобное. Всё должно было быть скрытно от посторонних глаз – считал, что до тех пор, пока не напишется что-то исключительное и несомненное, а иначе зачем! «Творческие» фантазии, игра воображения, что-то зыбкое, непостоянное, миленькое и далёкое от материализации. «Жизнь на пороге» - вот, что это такое. И в словесности и в нежных чувствах.

 «Пойду, постою, посмотрю на Марью Ивановну. Сегодня мне надо ещё десять раз её увидеть», - такие вот маленькие радости этой «жизни на пороге».

Как-то раньше даже не думал о том, что это несколько странно. Эта была какая-то пред-авторская игра. Будто приглядывался к своим будущим персонажам.

Тенью. Присутствовать. При ней. При её жизни. «Вот здесь она живёт. Сюда племянницу водит в садик. Здесь она работает. А я незримо где-то рядом».

Понятно, что такое малопредприимчивое литераторское и жизненное поведение дало соответствующие результаты. И теперь уже кажется, будто и не требуется чего-то большего! Нет мускулов жизненной необходимости.

О ком-то написал когда-то: «У неё было простое, очень русское лицо».

В самом деле! – о ком? Эти наслаивания нежных чувств. В текстах. В полотнах. Такая подлая авторская душа. Всё употребляется, потребляется, почти запросто отнимается у одной, чтобы отдать другой.

Уж не Марийскую ли имел в виду? Что-то хотелось этим сказать. Может быть, о её судьбе. Иногда кажется, что можно угадать судьбу таким образом – всмотревшись в лицо.

 «Некоторые лица… В насмешку и будто чтобы напугать. Несбывшимся.
Они и сами не знают, какие они, кто они.
Спокойное, улыбчивое, сдержанно радостное, лицо… Всякая жизненная дрянь не проникала пока в её мысли. Может быть, она и не пустит эту дрянь».

Для таких лиц важно, чтобы было вообще всё в порядке - красота, молодость, выспанное утро… А то ведь может ничего не получиться.

Да, такие вот игры воображения!

Эти угаданные и накликанные... Из тех уже достаточно отдалённых времён. И из разновременных опусов! Примерно в одном возрасте – как-то само собой получалось. Они... С не угасшей ещё молодой жизнью, никому не предназначенные, готовые к своему предназначению... А дальше у них и в жизни и в моих фабульных выдумках всё непредсказуемо. В этом весь ужас и тоска.

Да, умная, скромная, сдержанная, спокойная, симпатичная, аккуратная, правильная... Не во всём, наверное.

Она и такие, как она, надеются найти для себя в жизни уголок разумности среди таких же или похожих на них.

Не можешь отследить, удаётся ли это им. Они теряются в жизни, пропадают на людных улицах. Эти «уходящие женщины».

Уходящие, проходящие мимо... Те, мимо кого прошёл сам...

Что было в них? Воображал, хотел так думать, что это что-то будто «высшего порядка». В этом редко когда сомневался. А то, что это «высшее» в них куда-то как пропадает со временем, объяснял тем, что они себя забывают в этой быстротечной жизни. Забывают своё эдемное прошлое, дарившее ощущение радостного, безмятежно счастливого спокойствия.

Вот если бы удалось связать как-то во что-то единое все их возраста! Все без изъятий. Что-то же их должно связывать. Что-то общее. Доброта, ум, сдержанность, терпение, спокойствие понимания... Собирание целого по частям, по крохам. Там и сям. В разное время встречались такие, которые отвечали сразу за несколько пунктов. И возраст – один из последних.

По-разному об этом думаешь. В разные времена. Если посравнивать, так бывает совсем что-то несходное.

То необычайное доверие, которое к ним испытывал... Они будто только что появились в нашем мире. Им хотелось всё рассказать о том месте, в котором они очутились.

В этом они похожи на ангелов. Те тоже появляются в нашей жизни непонятно откуда. Они не похожи на обычных людей, и нам начинает казаться, что они поймут всё то, что понимаем мы, и что они не будут отталкивать это и даже как-то посочувствуют простым смертным. Приемлема с их стороны разве что только лёгкая, добрая ирония.

Это известный эффект красоты, молодости. Красота всегда отсылает нас в какие-то таинственные, неземные, может быть, сферы, где только и могут появляться на свет и откуда приходить в наш мир такие существа.

И вот они являются в наш мир из этих невообразимых сфер. Иногда им требуется защита, помощь, иногда их к людям приводит простое любопытство.

Это часто встречающийся фабульный мотив в кинематографе.

Кажется, можно начать жизнь сначала. Сию же минуту.

Зачем-то.

Об этом всё уже было сказано. И эта словесная изжитость превратилась в изжитость реальную. Этого ничего теперь нет.

Так думаешь.

Какие они сейчас? Как у них прошла жизнь? Любопытно было бы заглянуть в это одним глазком – не более. Уверен, что им самим это не понравилось бы. Всё уже прошло. Ещё какое-то время назад у них интерес был. Тогда только социальные сети как следует распространились. Появилась возможность хоть в щёлочку подглядеть за чужой жизнью, полюбопытствовать, что стало с их сверстниками. Потом этот интерес заглох. Это не может длиться долго. Всё ведь более-менее обыкновенно. У простых одноразовых смертных.

Угадываешь. Отгадываешь. Загадки. Но по большей части они загадками и остаются. Не видишь продолжения их жизней. За редким исключением. Да если и видишь...

Эльза, к примеру... Думаешь, загадка она или уже не загадка? Кажется, что вся её жизнь перед глазами. И если задавать разные правильные вопросы и пробовать на них отвечать, то будто многое проясняется.

Несгибаемое своеобразие понятий, замешанное на природном упрямстве. Много чего ещё осложняющего человека - того, что обнаруживается в ней при близком знакомстве.

Её длящийся не одно десятилетие роман с женатым мужчиной. И ожидания, ожидания… Несбыточные. Годами! Отсюда - накопление усталости и какая-то пожизненная уже душевная смятость.

Этот её, в общем-то, неудивительный, даже закономерный, зная её характер, период в жизни...
Тупое непопадание в правильный ответ - в ответ на поставленные жизнью задачи. «Садись! Двойка!»

И при этом – невероятная, завидная стойкость в следовании своим представлениям о жизни!

Время от времени вспоминается одна не реализованная тема из рубрики «Не написанное». Она, конечно, не вписывается в НР, но, наверное, сгодилась бы для чего-то локального. Отношения с душевно больной. Динамика. От полной нормальности, от восхитительной сущности, от особенной прелести, придаваемой, может быть, этой предрасположенностью к безумию. Утончённость, почти истеричность, сложноорганизованность… И вот начинают проскакивать элементы усиливающегося безумия.

Знакомый расклад. По Эльзе в первую очередь. Да мало ли! 

«Как надо всё-таки следить за собой!» - говорит героиня старого советского сериала «Ольга Сергеевна». И это в точности Эльза! И голос, и интонация, и слова! Это её напряжённое отношение со своей безупречностью. Не дай Бог что-то не так!

Теперь кажется, что этот сериал - это своего рода памятник Эльзе и её «женатому мужчине». Володе Таврическому. Так я его называл для себя. Он жил в молодости где-то рядом с Таврическим садом. Эльза с гордостью рассказывала об этом. Для неё это что-то значило.

В какой-то мере всё это знакомо. Отбор. Жизненный выбор. Который постоянно подвергается сомнениям, насмешкам, непониманию... Как ещё удаётся противостоять этому!

Тебя контролируют мягко и не враждебно настроенные силы. Здесь и насмешки и сомнения. Надо объяснять то, что объяснить не понимающему заранее и изначально нельзя.

Надо протаскивать сквозь эту непролазность чужого неприемлемого понимания что-то своё. То, с чем никогда и ни при каких обстоятельствах не расстанешься. И понимаешь прекрасно, что с этим некуда сунуться. Так и живёшь. Может быть, пережидая, может быть, подсознательно потихоньку на что-то надеясь.


8

Задаёшь себе странные вопросы, на которые нет приемлемого ответа.

Эльза, Чащин, да та же Марийская... Напишешь ли о них когда-нибудь что-то «художественно-беллетристическое»? Сомнительно. Теперь уже сомнительно. Потому как - зачем? Для какой-то охватывающей фабульной законченности? Чтобы понять их жизни  как что-то окончательное? И имеющее законченный смысл? Ещё и ещё раз – зачем?!

Простодушно рассказывать всё, что знаешь и думаешь о персонажах... Как о реальных людях. В каждом опусе, известное дело, – потребность что-то рассказать. Так и было всегда.

И вот не находишь уже в себе прежнего простодушия. С некоторым удивлением. То ли истаяло, то ли истёрлось. Никогда не предполагал, что к этому буду относиться как к чему-то существенному в авторской работе. Смешно же!

Утратой прежнего беллетристического простодушия, наверное, можно объяснить то, что НР тянется уже столько времени. В прежних писаниях хотелось сохранить что-то важное, объяснить хоть себе, хоть кому, просто рассказать о чём-то! Была задача добиться какого-то понимания и зафиксировать его. А что в НР? А в НР с самого начала – будто отталкивание от этих понятных, общепринятых авторских задач. Это можно, конечно, объяснить тем, что пытаешься набрести на что-то новое в этом деле. «Новая работа» как-никак! Но пока что НР остаётся чем-то смутным, неопределённым, не очень вразумительным.

Может быть, просто не «добрёл» ещё куда следует в поисках понимания. А может быть, это отсутствие определённости – тоже своего рода определённость, которой так стараешься избегать.

Само по себе, конечно, интересное занятие – это нащупывание вслепую фабульных обстоятельств. Что-то рождается, по сути, из ничего. Неясные образы будто проступают, вырисовываются, сгущаются прямо из воздуха. С этой зыбкой, неясной субстанцией начинаешь работать, облекать её в словесно-образную материю. Проходит достаточно большое время, прежде чем появляется что-то похожее на беллетристическое полотно - с персонажами, фабульными обстоятельствами, разговорами и прочим. Рассказы, всё остальное будто не пишутся, а вызревают, вынашиваются. Без шуток и преувеличений.

К объяснению НР уже позднее подвязал ещё и самопальную любительскую теорию «вместилища сиюминутного». Такие особенности авторской работы. Алхимической. С опорой на «сиюминутное». Шарлатанство! - если приглядеться. Не знал никогда заранее, что там произойдёт в фабульном смысле.

Ну как с этим можно что-то затевать! И тем не менее так это и делалось. Простодушно и не очень ответственно.

Пробуешь и теперь отыскивать в себе остатки такого простодушного отношения к авторской работе. В том числе и с помощью старых записей, запечатлевших молодое, наивное сознание, часто даже слишком непосредственно реагировавшее на мир. В какой-то мере эти поиски – это что-то безнадёжно напрасное. Это как искать былую невинность суждений, естественным образом потерянную, теперь уже нельзя сказать когда и как. 

Это простодушие молодости, с её обещанием какого-то чудесного будущего! Особенно когда накатывали волны чувственности - куда без этого! Тогда мир усложнялся какими-то внезапными озарениями, и тогда всё начинал понимать будто заново. Случалось какое-то обострение способности понимания. Мир открывался в небывалой до того полноте.

Что-то важное, сущностное, казалось, можно знать или можно считать, что знаешь, только в том совершенно определённом состоянии поглощённости другим человеческим существом. А без этого переставал ощущать столь необходимую связь с внешним миром, эта связь пропадала, и уже будто ничего нельзя было знать. Будто оказывался в глухом, замкнутом на тебе самом непроницаемом пространстве. В тупике самого себя. Совсем как сейчас? Наверное. А ведь в самом деле! Просто не «делаешь из этого погоды». Как, наверное, большинство человечества. Притерпелся к такому мироощущению. И не требуешь от себя невозможного.

Вот именно!

И удивительно, что писания ещё не совсем умерли. Что-то теплится. И да, что-то обо всём этом пишешь. Пользуясь старыми впечатлениями. Что-то угадывая, что-то домысливая, обрывочно, недосказанно... Что-то ещё хочешь створить. Совсем простенькое. Описательное. Будто бы с натуры.

«Лето. Дорога за городом. Зелёные поля. Местность холмистая. Мы присели с ней у дороги на траву. Я сорвал ей с какого-то куста розовый цветок. Соцветие. Жимолость? Сказал, что цветок вкусный. Но она не стала пробовать.

Волны тёплого чувства, похожего на любовь ощущались рядом с ней. Будто от неё исходило какое-то излучение, почти физически ощущаемое.

Идиллия. Почти не встречающаяся в реальности».

Всегда с каким-то недоверием относился к тому, как мужское авторское воображение воспроизводит этот их мир. Это может нравиться или не нравиться публике, но по большому счёту в этом мало достоверного.

Что мы можем знать!

А я о чём!

Вот они. Проходят мимо, обгоняя или идя навстречу... Существуя рядом… Закрытый для понимания, таинственный мир. Как близко ни подойдёшь к нему, останется ещё какое-то препятствие – невидимое, но непреодолимое, которое не позволяет войти в этот мир. Может быть, из-за этой недоступности он всегда будет казаться соблазнительно желанным, исполненным смысла и значительности.

«Жилка на тонкой руке, держащей зонт... Это кажется чем-то непостижимым. Это или что-то ещё... Любое проявление...»

Можно и не понять через какое-то время, перечитывая старые записи, о ком я писал – о Марийской, о Марусе или о ком-то ещё. Будто одна продолжалась в другой. Почти тот же характер отношений со всеми, те же вопросы и загадки.

«Узнаёт звон её ключей в парадной», - считал какие-то такие странноватые, незначительные, сверхэлементарные вещи важнейшими для понимания человеческой жизни как таковой. Человек наедине с собой, со своими мыслями и переживаниями. Потом как-то перестал думать об этом.  Наверное, потому, что из писаний постепенно уходила чувственность. Такие вещи уже перестаёшь воспринимать нутром, ничего в них не находишь. Как и большинство людей. 

 «Любовь как повод…» На сей раз для чего-то прозаичного. Это старое, привычное, давно освоенное – использование жизни в литературных целях.

«Некем согреться».

И тут же.

«Некем согрешить».

От этих экзерсисов иногда накатывает тоскливое осознания чего-то невозможного. И тем не менее, что-то ещё продолжается. Продолжаешь барахтаться. «Дрыгаться!» - как говорил отец о своей стариковской жизни.
 
«Тоска невозможного» бывает и от попыток воспроизведения полноценной реальности со всем её содержимым.

Можно, как киноработники, создающие на экране выдуманный ими мир, обмануть зрителя - зритель на это специально и идёт в темноту кинозала - построить для него красивый, упорядоченный экранный мир, вернее декорации этого мира, как строят сказочные, фантастические миры на киностудиях. Но самого создателя этого киномира не обмануть. Он знает, что этот мир искусственный, что он собран по частям, что он состоит из мёртвых декораций, монтажных склеек, придуманных изобретательными сценаристами красивых фраз, которые в жизни никто никогда не произносит.

Разве что после окончания работы, когда создатели фильма тоже становятся зрителями, они могут отдать себя во власть того иллюзорного мира, который создан их же воображением.

В литературе всё это несколько другое. У автора через какое-то время работы над опусом возникает более полная иллюзия реальности его книжного мира. В его сознании появляются и начинают жить своей жизнью какие-то новые, почти не связанные с настоящей реальностью миры, порождённые авторским сознанием. Это получается как-то само собой. Будто надувают пустую оболочку воображения словами. Она постепенно принимает какую-то объёмную форму, становится пространством, в которое уже можно войти, кого-то встретить, с кем-то поговорить.

О чём это я? Ах да! О воображении, о иллюзиях, о грёзах наяву, которыми автор живёт изо дня в день. Они часто заменяют что-то подлинное, живое, полноценное – то, что не состоялось по каким-то причинам в реальной жизни в какой-то хоть достаточной полноте!

Наверное, пора усомниться в том, что такая воображённая полнота вообще бывает.

А как быть? Ну, так... Осколочно. Придумано. Додумано. Дорисовано воображением. Дочувствовано уже за письменным столом.

Многое уже непонятно, не чувствуется, забыто. Так было, это точно знаешь, но сейчас в эти ощущения уже не войти. Это было с Эльзой, с Марусей, с Марийской... Теперь будто какая-то отстранённость, невозможность пропустить через себя прежде легко зажигавшиеся ощущения от близости чужой жизни. И будто всех разогнал дикостью характера.

И даже не очень жалеешь об этом, потому что другим быть не можешь. Так зачем жалеть!

Марийская, наверное, разочаровала бы теперь своим видом. Если всё в её жизни пошло по тем рельсам, по которым начало двигаться когда-то. Знал, что она кончила институт, пошла мастером на завод. Там же трудился и её муж. Завод, сборочный цех и всё такое прочее. Образ жизни, среда, бытовая жизнь... И время делает своё дело.

Какая она сейчас?

Невзрачная заводская мастерица со скрипучим голосом. С ворчливыми интонациями, с которыми всю жизнь прокомандовала работягами. А может быть, она выбилась в начальники! Она могла. Тощая, подвижная, короткая стрижка, крашенные как-то неопределённо в светлые тона волосы, складки у рта, непрестанная бестолковая озабоченность во взгляде.

Я об этом думал с самого приезда. Ходил по городу и нет-нет, а вспоминал.

Однажды прошёл мимо чем-то похожей на неё женщины. То есть как похожей... Что-то привиделось знакомое в чертах лица и я сразу подумал: «Марийская сейчас, наверное, такая же». Озабоченное, строгое, с тоской в усталых глазах лицо.

 «Может быть, это она и есть!» И сразу же: «Ужасно!»

Вот до чего дожил!

В какой-то момент к ним приходят предательское понимание, что это внутреннее в них не всегда распространяется на внешнее. И то и другое живёт по своим законам. Внешние изменения неизбежны, как правило, катастрофичны. Внутреннее сдаётся. И тогда они и бывают вот такими... Махнувшими на всё рукой.

Надо понять, как вянут цветы. Такая немного психиатрическая задача.

Её тень на этих улицах, на набережной... «Город теней». Такое бы название подошло для беллетристического опуса на схожую тему.

Представлял то одно, то другое, потом решил, что, наверное, лучше уж ей оставаться в прошлом. В том прошлом, в котором какие-то реальные люди и события перемешаны с воображаемыми, выдуманными, книжными. И почти забыл о Марийской, а она возьми да появись на пороге моего деревенского обиталища.

- Не пугайся только! Я постарела.
- Так это твоя дочь!

Она с едва заметной улыбкой смотрела на меня. Будто изучала.

 «Тесен мир», - подумал я сходу, удивляясь только тому, что Марийская не сразу приехала ко мне в деревню. Здесь чувствовалась какая-то мелодраматическая интрига. Индийское кино! Когда персонажи полжизни пребывают в каком-то смешноватом неведении по поводу очевидных обстоятельств, в которые попадают по жизни.

Оказывается, Юлин муж не захотел жить с тёщей, а тут практически бесплатный вариант с нашей квартирой. Благодаря Оле. Потом этот Юлин муж куда-то совсем пропал, а Юля так и осталась у нас. Всё просто.

«Давно же я не приезжал!»

«И всех всё устраивает, и не кажется слишком странным!»

«Пока что-то не доведено до совершенной ясности, бывает, что всех всё и устраивает».

«Нет, удивительно, что она не приезжала. И удивительно, что, в конце концов, догадалась это сделать. Раз всё так интересно закручено!»

А я по своей дурацкой привычке жить больше воображением, а не реальностью, искал её в Городе! Знал от Оли, что после развода она вернулась в Город и работает на местном судоремонтном заводе. Но почему-то не мог из воображения сразу переместиться в реальность.

Моему простодушному удивлению не было конца. А Марийская...

Она не то что постарела... но лицо её приобрело сосредоточенно-скорбное выражение. И да - тощая, подвижная... И складки вдоль уголков губ. Морщинки у глаз.

Мы сидели на кухне... Чай, кофе...

 «Это тот палец. На нём нет кольца».

У них, наверное, так заведено, поживут, поживут с мужьями, а потом эти мужья куда-то пропадают. И у Марийской, и у Юли. Такая схема отношений, семейная традиция.

Марийская упомянула свой развод, а я как-то неосторожно интерпретировал это по-своему.

- Мне не привыкнуть уже, - сказал я, пробуя что-то объяснить и себе и ей. Что-то своё.
- Откуда ты знаешь? – не сразу отозвалась Марийская.

Я промолчал, не представляя, что можно на это ответить. А потом всё же собрался что-то объяснить, но она не дала мне:

- И всё! И не говори больше ничего!

А что тут скажешь!

«Хотите чай... Хотите кофе... Прощаться лучше всего за столом», - вспомнил я. У меня будто на все случаи жизни были припасены подходящие кинофразы.

- Да, обойдёмся без пошлостей! – с улыбкой, но строго сказала Марийская, наверное, уловив каким-то образом ход моих мыслей.

Без «мелодраматических пошлостей» - добавил бы я.

Способность людей удерживаться от пошлостей жизни… Хотелось всегда думать, что такое бывает не только в кино.

Мы сидели, молча отхлёбывая чай. Может быть, мне, а может быть, ей вдруг показалось, что всё может случиться. Я удивился перемене в ней. Она встала и двинулась в сторону двери в комнату. Там было темно. «А как же разные пошлости?» - не стал шутить я и последовал за ней.

Это было как-то непреодолимо.

Когда мы вышли на свежий вечерний воздух, наше затмение как будто ещё не кончилось. Какое-то время мы стояли во дворе, я прижимал её к себе, хотелось что-то сказать, но это словесное продолжение нашего порыва не получалось. Наконец Марийская сказала, что уже пора.

Я пошёл провожать Марийскую к маршрутке, она не могла остаться, ей утром нужно было на работу.

Может быть, она ожидала чего-то большего. Марийская всегда ожидала от меня большего. В этом был какой-то момент неловкости.

- Теперь я обязан на тебе жениться.
- Раньше надо было думать!

И добавила через какое-то время:

- Спасибо тебе!

Я не стал уточнять, за что «спасибо».

- Ты приедешь ещё? С Юлей, Катей... Всем семейством.
- Это хорошо – когда всем семейством, - усмехнулась Марийская.

«Без этого всё было бы ещё пошлей», - терзал я себя весь оставшийся вечер мыслями, из которых не было никакого выхода.

«Надо было что-то проверить. В себе».

«Проверил?»

«А вообще, конечно, всё грустно. Скажи ещё на старости лет! Так и есть. Это как прощание с прошлым. С молодостью!»

Действительно, было бы ещё пошлей. Жизнь без всяких таких мелодраматических моментов была бы ещё пошлей. В том-то и дело!

А ещё сказала бы: «Хороший ты мужик. Но не орёл!»

Опять кино! А ведь и не орёл! Или, может быть, ощипанный орёл. «Орёлик».

И опять сознаёшь со смирением, что не можешь знать ничего достоверного о том мире, в котором они живут. Это можно понять только изнутри, а значит, совсем невозможно по известным причинам.

То, что безуспешно пытаешься понять и выразить… Это что-то глухое, равнодушное, почти ватное… Это отсутствие эха… 

«Чтобы это было не в пустоту, не с пустотой! Чтобы был какой-то отклик! Пусть этим откликом было бы только эхо! Чтобы не быть запертым в ватной тишине безответности!»

Автор не выносит пустоты этого мира - если принять вдруг за данность то внушающее ужас представление об этом мире как о чём-то материалистически абсолютно бездушном.

Пустота должна чем-то заполняться. Этим и занимались авторы во все времена. Чтобы не было так страшно на белом свете.

Эта противостояние с пустотой... То напряжённое и отчаянное, то будничное, по привычке... И даже, когда не отдают себе отчёта, что это именно противостояние.

Это казалось движением навстречу друг другу – обоюдным движением автора и мира, в котором автор только что проснулся. Миленькое было время. Первооткрывателя. В самом начале. Поприща.

То первое, что когда-то написал, было по мотивам Города и некоторых его жителей. Будто совсем не о Марийской! С жизнью в Городе, казалось, покончено навсегда, но Город ещё не отпускал от себя, и надо было что-то по этому поводу сказать.

Что-то написал. Беллетристическое, невнятное... В стремлении преодолеть беллетристическую несостоятельность. Уговаривал себя: «Это беллетристика, деточка! И это не так страшно». Может быть, совсем без мелодрамы и беллетристики нельзя. Это как некое открытие. Ничего лишнего в литературе нет! Всё на своём месте и закономерно. Только не надо злоупотреблять некоторыми вещами. Когда в искусстве, в литературе ставятся сверхзадачи, то такое злоупотребление и не может грозить.

Так что весь мой антибеллетристический пафос – глупости и невежество. И они тоже не просто так пишут. Они все хотят зацепить пониманием что-то в жизни с помощью своих историй. Не более того. Но и не менее.

Надо пересматривать свои дикие взгляды на словесность. По сути – всё беллетристика. Кто бы ни брался за авторство. Просто беллетристика беллетристике рознь. Есть откровенная макулатура, а есть честный, вдумчивый, самозабвенный труд в литературе. И только когда он перестаёт быть таким, писания и становятся макулатурой. К этой проблематике близки споры о «настоящей» музыке и «музыкальном мусоре». Говорят же, что о вкусах не спорят: кому-то и мусор нравится.

Созрел-таки для беллетристики? По крайней мере, она не страшит, как прежде. В этом, конечно, не видишь особой доблести. Просто даёшь себе послабление.

Помещаешь персонажей в разные мелодраматические ситуации, даёшь им в них пожить.

 «Её жизнь... В лице её простодушие и достоинство занятой достойным делом работницы… Она будет строга с мужем. Который будет напиваться. Под глазами её появятся черные пятна усталости.
Она молчалива, сдержанна…
В неё будет тайно влюблён мальчик – молодой, только из института, мастер из её цеха. Он будет терять дар речи, стоя рядом с ней…
У неё будет рассудительная, похожая на неё дочь. Потом она разойдётся с мужем. Осенью она поедет к матери копать картошку.
«Ангел же к ним рече глаголя…» Это её голос.
И дальше, может быть, у неё появится весёлый и спокойный… Некто. С ним ей будет хорошо и радостно. Художник-прикладник, скульптор, график, декоративист… У него хорошее, спокойное дело – добывание для людей красоты.
Всё это было написано на лице девушки в коричневом пальто и шёлковом шарфике, покрывавшем голову. Наверное, от порыва ветра шарфик соскользнул на шею. Её русые волосы были сколоты сзади заколкой из тиснёной кожи.
Она пошла к остановке на площади и потерялась в толпе».

Угадал я Марийскую или нет? Пойди пойми!

Первые годы по приезду в С-П... Пожил у маминой тётки, потом дали на службе казённую комнату. Бытовые сложности, неустроенность, предельный минимализм, даже аскетизм... И всё же это было какое-то будто эталонно-авторское время. Эльза, поездки к ней в чужом ещё осенне-зимнем городе, лица людей в транспорте и на улице, что-то совсем отвлечённое от какой-то непривычной после Города реальности... Ни во что ещё не впрягся как следует.

Беллетристические выдумки… Без этого, похоже, нельзя. По крайней мере, через сомнения в этом смысле переступаешь. Иногда ничего не стоит соврать, придумать, несмотря ни на какие самоограничения в этом отношении. Написанное через какое-то время будто обретает некоторый статус, отличный от просто выдумки. Появляются приемлемые основания под сказанным и написанным.

Вот этот лирический набросок, написанный именно в то время.

 «Их было двое - мама и дочка. Надя и Аня. Ане скоро семь. Она пойдёт осенью в школу.
Петров сначала ехал с ними на трамвае.
Потом все вместе гуляли по зимнему городу.
Падал лёгкий снежок. Сгущались сумерки. Зажигались огни домов.
Петров объяснял девочке, как надо забираться на скользкую горку. Надо ставить ступни ёлочкой!
Ещё пока ехали в трамвае, Петров сказал маме Наде, что останется с ней, будет следовать за ней куда угодно.
Мамочка девочки решила сразу проверить, как это будет, и вышла из трамвая, оставив дочку на попечении Петрова.
Может быть, Аня сама не хотела выходить?
Петров заторопился вслед за Надей и потянул за собой Аню. Она забыла на сиденье свою игрушку - плюшевого медвежонка. Петров напомнил ей, они вернулись, Петров быстро схватил медведя, потом подхватил подмышки Аню,  они еле успели выскочить из трамвая.
Аня подбежала к маме и засмеялась: «Ты думала мы уже потерялись? Да?»
Надя ничего не ответила.
Обе – мама и дочка  – повернулись в сторону Петрова и, улыбаясь, смотрели, как Петров идёт к ним.
Аня улыбалась безудержно и торжествующе, Надя - сдержанно, чуть иронично, но Петрову нравилось, как она улыбается. Он был доволен.
Петров подошёл к ним и протянул Ане её медведя, Аня опять обрадовалась, будто медведь тоже сначала потерялся, а потом нашёлся». 

Откуда это бралось во мне? Это так же не понять, как и то, откуда приходят сны.

Сны фабульно несравнимо богаче и интересней простой повседневной жизни. Чего только не случается, чего только не происходит в снах!

Феллини каждое утро рассказывал Тонино Гуэре свои сны. Не стеснялись товарищи творческие работники заниматься такой чепухой!

И это – как подтверждение законности собственных изысканий на тему снов.

Мало того, что записываешь сны, так ещё и подсовываешь их читателю! И использование снов в качестве исходного материала для писаний не кажется чем-то странным и противозаконным. Ведь всё равно говоришь о реальной жизни, даже если это просто описание снов. Сравниваешь две реальности – реальность как таковую и реальность снов. Они очевидным образом  связаны друг с другом. Взаимно обмениваются смыслами, образами, ситуациями... Мир видится через ещё одно, дополнительное, окно. Это всегда полезно.

С готовностью принимал такое. Мир, казалось, открывался во всём своём непознанном великолепии. Надо только приложить авторские усилия. И тогда...

Ах, эти мечтания ранних лет! Эти бестолковые и фантастическо-иллюзорные представления о том, с чем имеешь дело!

Иногда музыка возвращает ощущения того времени. Она передаёт что-то из своей особой природы ощущениям жизни. Ощущения от музыки привязываются к ощущениям от жизни. Музыка воспроизводит эти ощущения, восстанавливает их через много лет.  И уже не можешь отличить то, что было на самом деле от книжной выдумки. Музыка соединяет всё в неразрывное целое.

Молодые игры. Словесно-беллетристические, киношно-сериальные... В молодые отношения, в сильные чувства, в невиданные страсти...

Разыгрываются мелодраматические партии.

По большей части все ходы известны.

Доказать кому-то что-то. «Вот она поразится! Вот она узнает!»

Кто?

Кто-то. Все по очереди. По мере поступления.

Не очень горячо этого хотел, конечно. С ироничным холодком. Так же как и во всех остальных авторских затеях. Без излишнего рвения. Это входило в систему обязательных авторских правил. Нельзя по-другому – и всё!

Старое. «Можно писать для  Г.А.!» С трудом вспоминаешь, о ком это я.

Такое сейчас почти невозможно. Эта экзальтация... Такое могло быть только по молодости. Эта концентрация, сгруппированность, собранность как перед прыжком. Нацеленность на какие-то сильные желания. Наполовину погруженные в нежные чувства, бывало совсем какие-то неопределённые, безадресные. Да, это молодость. Было время!

«Писания, которые попадут к ней в руки и всё ей расскажут!»

Во-во!

Послать ей весточку через десятки лет! Как? Наверное только чудесным способом. Лучше всего беллетристическим.

«Он видел её по утрам. Она шла на работу. Он сделал несколько точных записей о ней. Названия улиц, номер трамвая, наименование конторы, в которой она работала, что-то ещё... И через много лет она в этих записях узнала себя. На минуту – удивление. Мимолётное приятное и несколько пугающее чувство. Такими бывают неясные счастливые ощущения. Счастье, его ощущение – мимолётность, почти эфемерность. Его не ухватить за хвост как жар-птицу. Его можно так мимолётно ощущать».

Такие фантазии. На тему счастливых ощущений.

Это, может быть, самое последнее, самое запасное и самое забавное заблуждение в жизни. И оно должно быть проверено, чтобы уже не осталось никаких сомнений!

Так воображал это себе, но так ничего и не проверил. Не случилось. И никого ничем не удивил.

«Никого» - это значит, прежде всего, её.

И опять тот же вопрос: «Её» - это кого?

Дай подумать!

А может быть, ещё кого-то?

«Не удивил и не удивил. И всё проходит, и всё уже почти совсем прошло. Пытался доказать и не доказал. И надо бы к этому попроще отнестись. Не делать сразу идиотских выводов».

Такие самоуговоры не очень помогали, «попроще» не получалось. Но при этом и от самой идеи за столько лет не отказался.

Думаешь о написанном... Как-то оно никому особенно не понадобилось. Оно никого не достаёт, не делается хоть как-то необходимым по жизни. Никто не будет сверяться с этим свои представления о жизни. И будто никто вообще ни с чем и ни с кем не сверяется в этом смысле. Такое время, конечно, настало. Информационно избыточное. Кому могут понадобиться схоластическо-беллетристические рассуждения о жизни, о людях, о нежных чувствах... разных безвестных авторов!

И всё же...

«Можно писать для таких, как она. Для таких неокончательно полуброшенных. Уже то, что про них пишут, будет утешением. Может быть, ничего, кроме подобных утешений, и не бывает в жизни. Может быть, это самое безобманное утешение в сравнении со всеми остальными».

Подумалось так однажды, уже давно, и неважно в связи с кем, но подобные записи в разные годы повторялись почти буквально. Теперь это понимаешь даже более расширительно. Есть разнообразный мир. В нём живут люди. Им в их жизни требуются совсем разные утешения. Утешения не похожи одни на другие. Как и сами люди.

И есть вот такие! С таким пониманием этого разнообразного мира. Предполагаешь. Даже уверен. Даже больше, чем уверен, - знаешь! Люди такой породы, такой природы, такого понимания, с такой внутренней историей… Такой же странности! Встречаются иногда.

И задача, литературная задача, сразу как-то упрощается. Вдруг видится возможность не учить, не убеждать, не натаскивать на такое понимание, на такое видение, а просто спокойно что-то делать, чувствуя чьё-то заинтересованное и понимающее присутствие в этом мире. Мысли такого рода всегда облегчали авторское существование.

А всё не такое, «другое», враждебное, как бы не затрагивало того найденного, нажитого пониманием ощущения защищённости. Сквозь «другое» просто проходил всегда насквозь, не принимая в расчёт.

Какие-то вещи, написанные для неё, для кого-то ещё с тем же пониманием... Это всегда казалось возможным. Воображалось, по крайней мере, как возможность существования в мире тех, кому нужно примерно то же, что и тебе. Эти неслучайные люди, люди, подтверждающие друг друга, люди одного понимания... «Однопородные». Ни больше ни меньше! Это слово уже использовалось где-то.

Правила человеческого общежития. Они как-то не очень располагают к лёгкости высокого общения. Недоверие мешает. Может быть, обоснованное. Тесное обязывающее общение всё затемняет, утяжеляет… Есть какие-то нейтральные площадки общения. Литература, например. Здесь вроде как никто никому не должен. Виртуальный контакт. Можно, в конце концов, бросить книгу, которая разонравилась.

Что-то в жизни упрощающие выдумки... «Особой породы», к примеру. Снимаются многие вопросы. Воображаешь, как по каким-то внешним знакам они узнают друг друга. Не надо красться. Может быть, в этом «не надо красться» - существеннейшая вещь!

Такие вольные фантазии... Может быть, от безвыходности. Что-то подобное помогало снимать часть напряжения в авторской работе, делало её чуть менее бессмысленной. Но вот только в последнее время стало уходить куда-то это чувство защищённости, дававшееся моим воображением. Будто трезвеешь, приходишь в себя после долгой погружённости в авторские сны. Просыпаешься и не находишь никого вокруг. Всё лишь видимость, кажимость!

То ли просыпаешься, то ли излечиваешься от особого рода психической болезни.

Только что сообразил, что всё это не про Марусю! Её я никогда не принимал в эту сборную команду «однопородных». Маруся совсем другая. И прежде и потом. Совсем другая.

Не про Марусю. А про кого? Про Эльзу, Марийскую? Анну!

Когда берёшься кого-то с кем-то сравнивать, а оно не сравнивается...

Теперь-то что уже об этом думать! И всё же продолжаешь мучить себя подобными рассуждениями. Будто боишься от Маруси оторваться окончательно.

А ведь верно!

Старый разговор с Антоном вспомнился.

- Уже как-то не знаешь, зачем эта работа.
- А раньше знал?
- Для нежных чувств, конечно!
- И кто-то кого-то разлюбил?
- Наверное. Это было как ежедневные, длившиеся годами свидания.

Ну да, всё правильно! Осознаёшь эту совершенно определённую связь между нежными чувствами и авторской работой.

Маруся совершенно не готова была к тому накату чувственности, который исходил от меня - человека всю сознательную и не вполне сознательную жизнь культивировавшего эту чувственность. Без которой автору совершенно нечего делать в жизни.

В Марусе никогда не было этой особенной сосредоточенности и умения жить чем-то идеальным и внутренним. Она вся – вовне. Ей нужны подружки, родственники, коллеги...

Так мне, во всяком случае, казалось. Наверное, не вполне справедливо.

 «Они будто хотят от жизни большего. Они не могут находить всё самое необходимое в обыкновенном. Им мало!» - написал когда-то обобщённо о ком-то. Маруся вместилась в это обобщение.

Будто нутром чуяла ускоренность женского времятечения, торопилась, лихорадочно самоорганизовывала себя на максимальное использование своих золотых годочков. Всё время рвалась к удовольствиям, к какому-то активному устройству удовольствий в своей жизни. Совершенно не могла вести будничную жизнь. Она её подавляла, она от неё впадала в ленивую сонливость и упадок сил.

Это так понятно теперь стало! И конечно, я за ней не поспевал.

Собирался воспроизвести в каком-нибудь «полотне» некоторые эпизоды из нашей жизни. Что-то вроде этого:

 «- В гости? Нет, не пойду. Ну, что я там! Вы будете трепаться, выпивать, закусывать...»
- Будем. А что?
- Нет, поезжай сама».

Заманчивое «один к одному».

«Хладнокровное существо! - написал о ней после какой-то очередной ссоры. - Отойдёт и эта, казалось бы, неразрешимая ситуация, но это понимание останется. Оно процарапано на белой ровной стене. Процарапано гвоздём, кривыми буквами, в ожесточении».

Сам всё понимал. Всегда всё понимал – вот, что удивительно!

Никогда не удавалось побеждать в этих повторяющихся ситуациях. Да и не ставил перед собой такой цели. Мне не нужна была никогда победа. Нужен был выход, а не победа. Малодушный, простой выход. Разрулить – и этого достаточно. Перешагнуть. Проскочить. Для чего-то более ценного в жизни. Так мне казалось.

«Проскочить»! «Для чего-то более ценного в жизни»!» Само по себе это оскорбительно, конечно. Но так сложилась эта непоправимо странная совместная жизнь.

«Беллетристический психологизм», - так обругиваешь эту авторскую манию объяснять все душевные движения персонажей. Этот авторский самообман, схоластическая жвачка... Шагу персонажам не дают ступить без этого!

 «А может быть, надо было за ней следить? Караулить!» - пробуешь такой вариант и сразу его бракуешь.

«Она должна была попробовать чего-то другого. Не такого рутинного. Это должно было случиться непременно. Это как стоять перед таинственной запретной дверью. Долго ли будешь сопротивляться искушению!»

Может быть, и я подсознательно хотел, чтобы она почувствовала, как это бывает. Хоть с кем-то. Как же её лишать в жизни такого! И до подобного доходил в моих рассуждениях!

Теперь очевидно, какие мы были разные. Но вот же - притерпелись друг к другу и к такой жизни. Обособленной. И годы ничего не изменили в этом смысле. Как мне казалось, это были почти идеально подходящие для меня отношения. Автономность, даже закрытость... И ничего другого не мог себе вообразить. В предложенных обстоятельствах. У всех авторов есть эти предложенные обстоятельства – очерченные, подготовленные темпераментом, особенностями психики, семейными историями и прочим.

Но при этом представления о чём-то другом всё же имелись. Откуда-то. Душа это «другое» откуда-то знает. Тут опять задаёшься вопросом, а что было бы с кем-то ещё? Как? Марийскую в этой связи уже упоминал.

Пробовал воображать, как всё было бы с Марийской. Представлял в этих играх воображения, что было бы, наверное, больше тепла, больше душевности, чем с Марусей. Но тогда и всё наполнение жизни было бы совсем другим! А как бы это сказалось на писаниях? Про них никогда не забывал. Вдруг-да что-то пошло бы им во вред!

На этом воображение обламывалось, и я уже не мог никого представить вместо Маруси.

Хотя то, что Маруся «случилась», теперь тоже представляется чем-то чрезвычайным для меня. И «случилось»-то только единожды! В этом смысле я совершенно одноразовый человек. При всех моих авторских фантазиях. И мне кажется, что я по-прежнему стою на её пороге. С кем бы ни был сию минуту. Уже после неё. 

И ничего не стоят все мои рассуждения о женщинах, которым вообще не нужно ничего объяснять, о тех, кого просто нужно оберегать, защищать от наползающих страхов, внушаемых в иные минуты этим миром. Это, как говорится, для другой жизни, в этой уже всё, что должно было случиться, уже случилось. И этого никак уже не изменить, сколько ни заглядывай в тот отвергнутый, не принятый в своё время мир!

Тот мир был до Маруси. И она его окончательно отменила.

Ну, как отменила! Он, этот мир, всё же остался при мне - в воображении, в авторских снах, которые продолжаешь при случае воплощать во что-то словесное. Куда же без этого!

И куда без тех «однопородных», «идейных» и даже «слишком идейных», представления о которых собраны в разное время. И существующих, наверное, только в моих фантазиях.

Что ни старая запись в рабочих тетрадях, то повод для грустных размышлений. Прежние планы... Канувшие в Лету. Совершенно не представлялся подлинный масштаб жизни. Ни временной, ни пространственный. Никакой!

«Ветер жизни. Противостояние. Некого сообщества “однопородных”. Без открытого манифеста и даже отчётливого осознания. Они пробуют других людей. Незаметные. Понимающие всё. Это никак со стороны не видно. То ли они есть, то ли их нет. Это, может быть, главное».

Уже по этой записи видно, что всё это выдумки, навязываемые реальности - грандиозные задумки на основании странноватых представлений о жизни. Хотелось так видеть и оценивать жизнь. Ни с чем не считаясь!

А на самом деле «всё не так, ребята». Отсюда это ощущение образовавшейся в прежнем миропонимании пустоты. 

Нежелание и неумение жить без этой осложнённости в голове можно объяснять по-разному. И это именно то, что никогда не удавалось в полной мере сделать. Смешные попытки объяснить то, что это не блажь и не дурость, периодически случались. Эти попытки объяснений, вернее только подступы к этим объяснениям, вызывали недоумение и снисходительные улыбки. Но это странное желание рассказать - хоть кому! – осталось.

Кому же?

Антону? Анне? Наверное. Теперь дожил до того, что больше некому.

Марийской! Раз она появилась. А появилась ли? Теперь уже ни в чём не уверен.

Что ей сказать? Надо говорить серьёзные вещи. Но их не говоришь. Как не говорил Марусе. Те же проблемы. Неразрешимые. Не сказать ничего. Не затащить никого в выдуманный тобой мир. К чему он им! Это давно брошенная по причине безнадёжности затея.

Давно уже живёшь с таким пониманием. Безвыходным. Может быть, его никогда и не было – этого выхода. Только раньше – по молодости – всё-таки надеялся на что-то.

Рассказать о них всех и о Городе... Собрать их под одной обложкой. Понравится ли им такое соседство в книге, в намерениях автора?

Не дай Бог!

Аминь!


9

«Не скажешь, что пустяки... Но пустяки всё же».

Потерянные фразы. Вдруг обнаруженные.

Детские ужасы русской литературы. Прирученные ужасы родной литературы. И вообще ужасы литературы. Прирученные ужасы.

Что литература знает о подлинном ужасе жизни! И что можно, в конце концов, знать об этом!

Простой, в меру разумный, а на бытовом уровне совершенно, кажется, примитивный мир. А тут какая-то литература!

«В имение N приезжает NN... Приятели обедают, вспоминают былое…»

Увлекаешься литературно-сериальной продукцией, проникаешься ею. И только иногда, будто настигает понимание, до чего всё это далеко от подлинных ощущений жизни, с её настоящими, полнокровными, бывает, сокрушительными, реалиями. В словесном мире всё переиначивается, делается непохожим на оригинал из реальности, которой нашим сознанием придаётся не свойственная ей упорядоченность, логическая выстроенность. Можно сразу не заметить эту непохожесть. И даже не думать о сравнении одного с другим.

В общем-то, это несовпадение того, о чём пишешь, и реальности, которая перед глазами, которую будто бы пытаешься вставить в литературу, является постоянным предметом размышлений. Очевидное несовпадение! Недоговорённости – это самое распространённое авторское облегчение, которое бывает. И есть в жизни вещи, к которым вообще не подступиться. Разве что какими-то неожиданными прорывами, случайными и не повторимыми сознательно.

Думаешь иногда, что это почти бессмысленное занятие - пытаться переносить реальных людей, реальные жизненные коллизии в литературу. Не «почти», а совсем бессмысленное. Разные это стихии. Не смешиваемые. Только как-то «химически протравив», чуть не разложив на части, можно что-то подмешивать из живой жизни в литературу. Из этой преобразованной реальности в общем-то уже всё может пойти в дело. Это уже некая эманация реальности, её информационный слепок, а не живая трепещущая плоть.

Все знают об этом несовпадении и пытаются его как-то преодолеть. С переменным успехом.

А можно всего этого как бы не знать. Не замечать. Простодушно! «Отвлекаться от того, что это бессмысленное занятие. Может быть, большего и не надо!»

Для этого надо рано ложиться спать и рано вставать. Надо занимать свою голову работой. Надо уставать от работы. Надо, не торопясь, без паники принимать то, что выпадает по судьбе. Тогда меньше остаётся места ощущениям ужаса. Они промелькнут, не успев заполнив собой душу. Тогда и с твоей словесностью будто всё в порядке. Всенепременно!

Довольно простые рецепты. Особенно полезные такому, вечно пребывающему в сомнениях товарищу, как я. Сочетающему невысокое мнение о себе как о литераторе с не особо высоким мнением о литературе в целом. О литературе как о духовном феномене!

«Пустяки всё это», - вот какое это мнение.

И может быть, эти мнения – что-то взаимосвязанное, вытекающее одно из другого. Каков поп – таков и приход.

Авторы зачем-то сочиняют. Всякое. И воображают, что это литература. Привыкли к такому времяпрепровождению. И оно уже не вызывает никаких недоумённых вопросов. Профессия как профессия. Творческие работники! А тут какое-то периодически настигающее чувство странности этих словеснических занятий! Есть, наверное, такой авторский «сдвиг по фазе» - что-то вроде литературного аутизма, авторской недоделанности. Когда безуспешно пытаются и реальность и писания охватить одним неразрывным пониманием, совместить то и другое в одной бедной головушке.

«Безумное занятие»! – совершенно отчётливая мысль приходит иногда. Чаще всего среди ночи. В полудрёме. Вспоминаешь о необходимости продолжения работы, которую никто не заставляет делать, но ты с безумной настойчивостью продолжаешь её, не зная покоя ни днём ни ночью.

«Сумления. Неотвязные. Может всё зря? Самомнение! - и больше ничего! И всё неправильно. Было и есть».

Как-то то ли во сне, то ли просто в ночной полудрёме пришло осознание того, что мне не хватило смелости прожить жизнь талантливо, в чаду неосуществимых желаний, в суете напрасности… Не ставил себе грандиозных, недостижимых целей... Всё больше какие-то легковесные беллетристические выдумки. Без высоких сквозных идей и особого художнического смысла.

Это вдруг открылось в такой безнадёжной ясности, что впору было заплакать!

Да, не литератор. И всегда был в некоей оппозиции к чистому литераторству, тем более к писательству. Не спирало дыхание, короче.

Так недолго и загнать свою литературную клячу! Надо бы бросить поводья и спешиться, но… Но страшно отстать от «своих», оказаться в «пехоте».

Всё-таки где-то и как-то «свои»?

«Без особого смысла? – А раньше был какой-то смысл? – Что ты меня уговариваешь!» - переругиваюсь с самим собой.

В особо ясном состоянии сознания понимаешь, что ничего достоверно не знаешь. Всё, будто бы прежде узнанное, опять закрывается от понимания сомнениями. Ни о ком и ни о чём не можешь сказать почти ничего объясняющего с достаточной степенью достоверности, годящегося, если не в литературу, то в мемуары. Когда оказываешься перед этим ощущением непонимания, руки опускаются.

Это распространённое явление. Отсюда столько бывает чего-то средненького, поспешного, на поверхности понимания! Боятся углубляться. Боятся самих себя. Боятся того, что с ними может случиться по литературной неосторожности. Боятся всё неправильно понять из-за своего творческого бессилия. Боятся проскочить меру понимания.

Боятся ужаснуться этим миром. «Уж лучше так – в меру сил, - рассуждают они, - чтобы не навредить правильному миропониманию!»

Вот только где оно – это правильное миропонимание?

На самом деле это скучно - не понимать. Тоскливо. Ты идёшь по улице, и кажется, что прежнее будто бы понимание слезло, как старая змеиная шкура, и теперь болтается лохмотьями. Такое бывает от усталости.

И тут важно уметь не поддаваться скепсису «многоопытности», сминающему первоначальное простодушное отношение к миру.

Всё важно. И не знаешь, где найдёшь, где потеряешь.

Эта моя очень узкая полоса «приемлемого литературопонимания». Довольно убогого. Может быть, это, в конце концов, не на пользу. Окажется.

Авторы рассказывают о том, что знают. Так просто! Но хорошо ли это - рассказывать то, что знаешь? Просто рассказывать!

Истории. Простодушно рассказанные. Вместилища. Но вот чего? Беллетризмов? Плодов фабульного изобретательства? Чего-то в этом роде. 

Довольно простая жизненная наличность. Постепенно происходит как бы её накопление и преображение в воспоминаниях, в обдумывании, словесной обработке этих воспоминаний. Начинаешь что-то связывать одно с другим, часто без всяких серьёзных оснований, искать некую логику в событиях. Происходит схоластическое обобщение этой наличности – встреч, расставаний, потерь, обретений, горьких сожалений, поздних раскаяний...

Это вообще интересная тема – накопления. Всего подряд, начиная от гаек и болтов в домашней кладовке и кончая записями обо всём на свете в рабочих тетрадях. Не замечаешь, как это происходит. Не можешь оторваться от этой накопительной деятельности – от этих не прекращающихся никогда писаний из буден, из предоставленного тебе времени. Тающего с лёгким потрескиванием, как свеча. Кроме того, вовлеченность в этот завораживающий процесс как-то отрывает от бесплодных сомнений.

Жизненные впечатления - как кусок камня или дерева, который нужно обтесать, чтобы получилось что-то литературоподобное. В первом приближении в этом и состоит задача автора.

Лев Николаевич, некоторые другие романисты 19 века... Они занимались как бы широкополосными, многоуровневыми, многокомпонентными моделями реальности. Если можно так сказать о таком – романном - типе писаний.

В больших вещах у них было не рассказывание какой-то законченной, уже заранее известной автору истории, а воспроизведение, развёртывание перед читателем как бы подлинной реальности, в которой всё находится ещё только в становлении, о которой ещё ничего неизвестно, которая выстраивается, изменяется, разрастается на глазах читателя. Романные события читатель должен прожить вместе с персонажами почти так же, как что-то проживается в настоящей жизни.

И как всё сложится в их эпическом полотне, авторы в процессе работы, бывает, сами не знают. Сама книжная реальность начинает строить саму себя, персонажи живут, руководствуясь своей суверенной логикой, которую автор не всегда умеет преодолеть. 

И вообще, как можно что-то писать, заранее зная, что из этого получится! Писать, снимать в кинематографе… По мне так – никак!

Такое самостийное, доморощенное понимание авторской работы.

Перебирая старые тетради, встретил запись с упоминанием фильма «Человек, проходящий сквозь стену», снятого в Западном Берлине в 1959 году. Мальчишки в своё время получали от него огромное удовольствие.

Во время просмотра этого забавного и простодушного во всех отношениях фильма уже в наше время приходят неожиданные попутные мысли.

«Они какие-то совсем уж непуганые!» - удивляешься этим европейцам 50-х и замечаешь какие-то моменты, на которые прежде не обращал внимание. Да и вряд ли мог.

Самое начало фильма. Главный герой фильма рассматривает довольно абстрактную картину, над которой работает его приятель-художник – бородатый, добродушный толстяк. Похожий немного на Чащина.

«- А что изображает это полотно?
- Ещё не знаю».

Замечательный подход! Это ироничное изображение процесса творчества вдруг представляется с каким-то довольно глубоким, не глупым подтекстом.

Вот и НР иногда представляется такой же абстракцией с неясным, ускользающим от понимания смыслом. До сих пор ещё и не знаешь, что там произойдёт. И произойдёт ли вообще!

Сам удивляешься тому, что так долго, даже очень долго занят этим отвлечённым от реальности, наполовину головным опусом, с таким вопиюще безответственным подходом к его написанию. Но уже ничего не поделать, придётся с этим смириться и как-то дотянуть до хоть как-то приемлемого завершения. А то ведь это может никогда не кончиться!

Относишься к себе как к горшку, в котором варится беллетристическая  каша. Из мыслей, ощущений, наблюдений, неясных образов… Из всякой всячины. Доверился себе как такому беллетристическому горшку! Который не вполне контролирует происходящее в нём.

Всё основано на доверии. Без доверия нельзя.

В НР, с таким отношением, получается что-то, состоящее из одних только рассуждений. Тут нет или почти нет, ничего фабульно вразумительного.

Как-то постепенно стал считать фабульное конструирование чем-то не первой необходимости. Тем более в НР!

Фабула нужна, когда хочешь рассказать что-то уже как бы случившееся. И это должно быть чем-то замкнутым, должны сходиться концы с концами. Разомкнутая история уже не может считаться фабульной.

Прежнее достаточно терпимое отношение к фабульным выдумкам – не в счёт. Раньше с этим было как-то полегче. Не умничал, наверное.

Потом как-то неловко стало от безудержного фабульного творчества, с имитацией реальности, с подделкой под реальность, с выдумыванием новой реальности...

Те самые «симулякры»! Вот, как по-научному можно это назвать. Понравилось слово. Это хорошее слово. Ёмкое. Вместительное. Если его правильно понимаешь. Изображение того, чего нет и не было в мире. Изображение выдумки.

В общем-то, усердно мешаешь развернуться собственным беллетристическим хотениям, которые как-то сами собой встраивались бы в мелодраматические фабульные ходы. Почти ничего себе не позволяешь, пресекаешь всякие поползновения.

А потом, бывает, пугаешься оттого, что написанное так не похоже на что-то общепонятное и читабельное. Не похоже и не интересно. Для того мира, где «люди только обедают».

Может быть, зря пугаешься? От «неосведомлённости невежества»!

При моей оторванности от всего внешнелитературного никто мне, в общем-то, не указ. Пиши, о чём и как хочешь. Расписывай, объясняй, убеждай... Спокойно, без видимой цели, не особенно торопясь...

Куда-то наверное «идёшь», какая-то работа всё время делается. Идёшь, не зная точно, куда. Куда глаза глядят! Придерживаешься своих старых установлений в работе. Они не меняются. И всё время ищешь им подтверждения. Придёшь ли куда-нибудь? Или это путь в никуда?

Пишешь только то, что важно для тебя самого. Не собьёшься на другое, не увлечёшься чем-то чужим. Так кажется. Можно вытворять всё, что вздумается!

Можно-то можно...

Конечно, легко быть смелым в планах и намерениях. Для их реализации нужно время, энтузиазм, элементарное желание...

Иногда будто получаешь подтверждение правильности того, как и что делаешь, что считаешь нужным делать. Странное, непонятно откуда берущееся ощущение, Знакомое, но всегда мимолётное, редкое. Будто всё правильно. Несмотря ни на какие обстоятельства. И всё принимаешь. Это хорошее ощущение. Внутренние подтверждения правильности бывают чаще, чем внешние. В общем-то внешних подтверждений и нет в нужном полноценном виде. Их особенно и не ждёшь. Как-то обходишься. Они бы и помешали. Что-то делаешь. Каждый день. И что-то иногда как будто получается.

Но нельзя повторить 19 век. Нельзя просто так написать, к примеру, роман. Потому что есть Лев Николаевич, Фёдор Михайлович и все остальные. Чтобы написать роман должно о-го-го! что такое произойти.

«Со здравым смыслом!» - дразнишь себя.

А вот не роман - большой рассказ «Степь». И тоже что-то уже нельзя. Пропахано в этом месте. Чужая вотчина. Но от этого не впадаешь в уныние, нет, наоборот, радуешься тому, что это однажды произошло в этом мире. Благодаря этим авторам мир кажется небезнадёжным. Нельзя же обмануть их память, их надежды, их сладкие грёзы, их веру в человечество!

А вообще, романы надо вовремя писать. В какой-то момент это занятие делается смешным. И что тогда? И что будет не смешным? Что-то публицистическое, нравоучительное? Как у тех же Льва Николаевича с Фёдором Михайловичем? Но до этого нужно ещё дослужиться в словесности! Обрести доверие читающей публики, а потом уже источать мудрость!

Всё это понимаешь, и, тем не менее, пока ещё «полощешь» «полотнами». Вот и НР без конца вымучиваешь! Попутно закачивая десятый том записных книжек!

Нет, нельзя сказать, что это тексто-вымучивание. Это такая работа. Может быть, по-другому она и не может проходить. И не должна.

И ведь знаешь, что «полотна» – это как бы единственная возможность прописки бесхозного «сиюминутного». Сиюминутные мысли, ощущения, наблюдения и тому подобное должны быть где-то зарегистрированы, к чему-то приписаны. Чтобы не пропасть, чтобы не быть бомжами. Ну, а рабочие тетради в этой системе аналогий – это что-то временное – ночлежка, общежитие, пересыльный пункт…

Тут есть что-то собранное, подобранное по крупицам в живой жизни. То, что потом будет вмешано во что-то вмещающее, принимающее, впускающее в себя - во что-то фабульно-беллетристическое.

Если возьмёшься вдруг оценивать написанное с точки зрения подлинных задач словесности... Куда без этого! И это иногда заботит, в конце концов! Думаешь, что, конечно, от этого чтения не ёкает, как от чего-то поражающего наповал. Может быть, главная ценность написанного – в подлинности, невыдуманности того, что, бывает, попадает в тексты из реальности в неискажённом виде. Когда что-то списывается с реальности, а не привносится в неё в виде беллетристических домыслов. «Сиюминутное» – именно для этого. И не так уж и важно, что это «сиюминутное» взято из другой какой-то ситуации, из других обстоятельств. Главное - в его подлинности.

Новые записи - «номера», как привык их называть, - появляются каждый день. Их могло бы хватить на нескольких Тригориных с их облаками, похожими на рояли. А тут и одного полноценного не обнаруживаешь в себе. И всё-таки «номерная» работа не прекращается. В «номерах», по идее, можно отыскать всё. И ищешь всё – нужные слова, обороты речи, фабульные мотивы... Этого всего нет в сознательной памяти, а в этом «номерном» чулане, подвале или чердаке, всё это – пожалуйста - лежит и ждёт своего употребления. Правда, ещё нужно отыскать то, что требуется. Или скорее – повстречать, блуждая по этому хранилищу полуфабрикатов и запасных частей.

Тут письменные следы пережитых ощущений, посетивших однажды мыслей, полумыслей, проблесков мыслей, намёков на мысли и ощущения - всего, что только порождается сознанием человека, приобщённого к авторской работе. Тут же и что-то взятое из реальности, схваченное на ходу, «прихватизированное» у повседневности, что-то фрагментарное, требующее дальнейшего обдумывания и обработки. 

Смотришь, замечаешь, что-то пробуешь понимать с помощью слов... Будто разгадываешь загадки, подкидываемые жизнью. И ничего нельзя пропустить, ничем нельзя пренебречь. Поэтому иногда попадаются совершенно пустяковые заметки. Но ведь ничем нельзя пренебречь! Вдруг что-то важное пропустишь! Какой-нибудь винтик или гаечка, которая однажды-да пригодится!

Тянется «номерная» жизнь. Уже много лет. И это то, чем по-настоящему дорожишь в работе. Пробираешься к смыслам, к чему-то важному в понимании… Через завалы, засеки, буреломы… слов.

Пробуешь объяснить себе, оценить то, чем занимаешься в НР, несколько отстранённо. Объяснить это - будто не имеющее никакой очевидной внешней цели, никому ничем не обязанное - неспешное изделие.

Ну да, цели как таковой - ясной, сформулированной, конечной - таки и нет. Литературное море! И пункта назначения не знаешь. Но надо куда-то плыть.

«Куда ж нам плыть?»

Всегда не очень верил в возможности какого-либо планирования в авторской работе. Вот и в отношении НР нет никакой уверенности, что эта НР куда-то «приплывёт» во внешнелитературном смысле. А это значит, что можно писать более-менее свободно, ничего не опасаясь. Это простенькое открытие почти окрыляет.

И это же можно посчитать за отрицание внешнелитературной реальности. Которая, в свою очередь, так или иначе, отвечает на это своим собственным отрицанием. Но как-то по-другому не умеешь. И уже не хочется.

При этом совсем не думаешь, что можешь как-то лучше, чем кто-то другой. Ни с кем в этом смысле не соревнуешься. Пишешь из собственного понимания. Иногда случающегося. Этого довольно. Не воспитал в себе, и даже наоборот, подавлял всегда желание преуспеть. Считал, что это вредит первоначальному чувству, с которого у меня начался интерес к словесности.

В чём же этот интерес?

Не в фабульной занимательности! Это уж точно!

О чём всё написанное? Одно, другое… Что ни возьми!

Всегда должно быть что-то, ради чего берёшься за определённую тему - что-то не сразу заметное и явное в написанном. Называешь это «клинком под лохмотьями» и почему-то связываешь с впечатлениями от чтения Акутагавы. Почти в каждой его новелле можно отыскать достаточно острую, прошивающую всё насквозь мысль или пронизывающее весь текст ощущение, ради которых всё затевалось. И это не на поверхности, а спрятано – без этого уж никак нельзя – в словесно-фабульный мусор. Клинок, стержень… Не всегда очевидный. И уж сразу не бросающийся в глаза. Он вдруг показывается, выхватывается в какой-то определённый момент. Как меч  - странствующим нищим самураем. В лохмотьях.

По ощущениям это нечто жёсткое и неожиданное, скрытое под обыкновенными и, вроде как, случайными словами, из которых состоит написанное. Иногда это чувствуешь в какой-нибудь финальной фразе, в авторской оценке, сомнении, сетовании, предположении... Этого оказывается достаточно, чтобы мгновенно изменить восприятие всего текста и понять, зачем автор взялся за написания этой новеллы.

Это не сразу разглядишь и при поверхностном чтении не уловишь. Это будто скрыто от обычного взгляда, но на самом деле всё перед глазами, и ничего особенного или невиданного в этом скрытом нет. Оно просто неизвестно никому, не увидено никем, пока автор по каким-то своим соображениям не выделил это из всего массива реальности. Что-то подлинное, раскрывающее какие-то сущностные вещи, увиденные в связях между разрозненными событиями, явлениями в повседневной жизни. Бывает, на весь опус – что-то одно, какая-то мелочь. Тот самый «клинок под лохмотьями».

Улавливание этого... Сквозь напластования бытовых проблем и озабоченностей. Сквозь всю рутину повседневности. Улавливание в жизни чего-то мимолётного, почти неуловимого и необъяснимого... Ну и понимаешь, что в этом будто и нет ничего сверхценного. Всё это только личное, капризно личное, субъективное. И тем не менее...

Такие поиски оправдания.

Забавно осознавать, что всё написанное появляется будто случайно, почти из ничего. Из пустяков. Из будничного проживания, из подбирания смыслов то тут, то там, из накапливания фабульных и сюжетных фрагментов, равно годящихся для чего угодно. Из потребности проговорить что-то из того, что заперто в сознании, в памяти... Все эти Лёньчики-пончики, Кеши, Лиды и Васи. То, как все они проживают отпущенное им протекание их жизней.

Та же технология во всём уже написанном. И менять что-то в этом совсем не предполагаешь. А что-то сделанное как-то по-другому уже заранее не признаёшь. Не можешь принять. Что бы ни было! Будто воздуху не хватает.

Нащупываешь во всём своё понимание. И тогда уже определяешься с отношением к чужому – годится оно или нет для тебя. И надо всё время искать. Нельзя встраиваться в чужое. Тем более, что это не получится. Только своё!

До-писаться, до-думаться… до того, что тебе надо. Терпеливо дождаться от себя этого.

Чувствуешь потребность заниматься именно той повседневной обыкновенностью, которая и составляет главную человеческую жизнь. И никаких эпических полотен, хроник, развёртывания свитков, никаких головоломных, тайнописных кирпичей. Только что-то достаточно обыкновенное и простенькое. И, может быть, только чтобы не потерялось.

При том, что оно всё равно теряется, несмотря на попытки как-то противостоять этому.

Эта потерянность в этой жизни, в этом мире... Любого. Это одиночество человека – живого или наполовину выдуманного - в его судьбе. Какой бы она ни была. Схватывание чего-то подобного в ощущениях жизни. Попытки, по крайней мере. И понимание, что всё временно, ненадолго и, чаще всего, напрасно. На какое-то время всё вокруг будто останавливается. Наступает минута некоего созерцательного понимания себя в этом мире.

Потом, конечно, жизнь опять включается. Как стиральная машина, у которой есть определённые циклы операций. Стирка должна продолжаться.

Что-то набрасываешь, пытаясь ухватиться за обрывочные мысли, за неясные образы, придавая значение каким-то незначительным происшествиям... И часто не хватает то ли слов, то ли ясности сознания для того, чтобы дойти с этим до какого-то приемлемого понимания.

В прежние времена, заканчивая и отправляя что-то на суд публики, всегда с томительно тревожным чувством ожидал, как примут моё очередное изделие. И всякий раз подумывал о том, что неплохо бы вообще в авторской работе обходиться без этого момента. Дикость! - понятное дело. Ну и жалко всегда было расставаться со своей законченной работой.

Об этом есть правильные слова:

«Но вот сейчас, сейчас
Все кончится, и автор снова будет
Бесповоротно одинок...»

Всегда думаешь, что ни персонажам, ни мне самому это как бы и не нужно. Эта встреча с достаточно жёстким, равнодушно-ревнивым к чужим «творческим исканиям» внешнелитературным миром. Как там всё пройдёт? Покажется или не покажется? Будто в этих делах можно кого-то обмануть!

Одна надежда - то, что никто не станет вычитывать НР. Без такого вычитывания трудно что-либо там понять. Скукота!

Вот такой дикий автор! Неизвестно для кого пишет, а написав, боится, что его опус, чего доброго! ещё читать вздумают!

И знаешь наверняка, что с персонажами, оставленными автором в законченном опусе, уже не будет всё так более-менее благополучно, как было под надзором автора.

Чаще всего вспоминаешь героиню давнишнего, чуть ли ни самого первого рассказа. Думаешь о ней почти как о реальном человеке. Столько лет прошло! Её жизнь после описанного в рассказе... Воображаешь беспомощность «брошенной» автором героини... В мире, где может и не найтись того, кто понимал бы её, как понимал и любил её автор. И она переживёт разрушение всего, чем она жила на страницах опуса. Неосторожной жизнью. Почему-то так представляется, такие есть опасения. Несколько психиатрические.

Вот и с НР примерно та же история. Ну, появится, наконец, НР... И что будешь с этим изделием делать? Опять мучиться надеждами? Ну, уж нет!

Измерение, отмеривание жизни рассказами, обновлениями текстов, какими-то записями в рабочих тетрадях… Широко, основательно задумано. Ни одной авторской привычки, приобретённой в ранние годы, не пренебрегаешь. Будто ничего не меняется. Будто впереди вечность.

А что же ещё как не вечность!

Только сейчас начинаешь понимать, как далеко отошёл от прежних своих простодушных ощущений, сопровождавших всю авторскую жизнь, когда был будто психологически защищён какими-то неясными литературными мечтаниями. На что-то будто надеялся, хоть чуть-чуть, хоть частью сознания. Пусть даже всё остальное сознание скептически к этому относилось.

Но если начать разбираться, то какие там надежды! На что? Теперь очевидно, что это была просто неспособность делать усилия для понимания того, как всё устроено на самом деле. И, в общем-то, нежелание делать эти усилия.

Нельзя даже назвать это иллюзиями! Иллюзии бывают при наличии каких-то хоть представлений о чём-то. Этого-то и не было. Были неясные, никак не сформулированные ожидания чего-то чудесного от самого себя. Вдруг-да откроется какое-то особенное, не похожее ни на что прежнее понимание словесности!

И когда ничего этого не случается, тогда благоразумие и простодушие пропадают, и  в голову лезет что-то антилитературное. О том, что Бог покинул литературу, что у литературы не стало Бога, и она теперь существует в мире сама по себе.

Есть такие киношные антиутопии. Показываются бредущие по разрушенному какими-то апокалиптическими событиями городу одинокие, грустные фигуры. Убогие тени с тупой тоской в глазах. Ну чем не нынешние литераторы!

И тут же придерживаешь себя тем, что надо ещё разобраться – всё плохо на самом деле или только в твоей голове? Всё действительно так безнадёжно или, может быть, всё так, как и должно быть и всегда было? Понимаешь, что мои сомнения - это, может быть, наполовину – продукт впечатлений от собственных писаний. Наложенных на склонность к неумеренным обобщениям.

И всё же не можешь отделаться от ощущения брошенности литературы, лишённости её какого-то высшего покровительства. А ведь в авторской работе всегда была потребность в чём-то подобном. Для большей уверенности автора в том, что он всё делает правильно. Он будто и не сам по себе за письменным столом, а под надзором литературного ангела-хранителя. Во всяком случае, многим так казалось. Некоторым даже что-то «диктовали свыше»!

Простому скромному автору такое, конечно, трудно понять. И к тому же как бы божественно хорошо ни выглядело то, что «надиктовано», каким бы гармоничным и глубоким ни казалось, это всё-таки что-то несравнимо проще и по-человечески примитивней чего-то надмирного. А говорится так от авторской нескромности и под влиянием каких-то сиюминутных впечатлений от своей работы, когда всё у автора получается как надо.

«…и просто продиктованные строчки ложатся в белоснежную тетрадь».

Кем-то продиктованные!

И тогда уже «Ай да Пушкин!..» Или: «Сегодня я – гений!»

Кто там – наверху – знает такие слова! И мысли, и чувства! Кому это там интересно!

Кто там возьмётся диктовать! Расставляя слова в стихах или романах!

А впрочем, кто их знает – этих гениев! Так у них иногда всё пригнано слово к слову, интонация к интонации, образ к образу, что начинает казаться, что это сделано чудесным, нечеловечески совершенным образом.

«Как у вас всё ровно, Лидия Петровна!»

Как? Откуда? Только в музыке допускаешь нечто подобное – эти «диктовки» непосредственно из заоблачных небесных сфер. Больше неоткуда! В этом смысле рождение музыки – самое необъяснимое явление в этом мире.

«…да обретут мои уста первоначальную немоту, как кристаллическую ноту, что от рождения чиста…»

Нагромождение поэтических смыслов. Пытаешься понять хоть чуть-чуть, как это у них делается. Это почти напрасно. Как и в случае с сочинением музыки. 

А может быть, это моя частная авторская проблема - неверие в высшие откровения. Или попросту – безбожие! Может быть, это и не пустяки. Это сильно мешает. Может быть, это что-то вроде сальеризма, когда автору чего-то не хватает, и он делает ставку только на собственное трудолюбие, и при этом говорит о необходимости какой-то справедливости в нашем земном мире.

В конце концов, это вера в метафизическую простоту и понятность этого мира. Пушкинский Сальери как раз из той эпохи, когда это было чем-то определяющим в миропонимании.

И вот...

Романы, повести… Скуловоротные. Упражнения в древнем, архаическом ремесле, подобном изготовлению одежды из шкур или домотканого полотна. Это до невероятности странное занятие. В наше время! Композиция, образы, художественные идеи, выкройки, лекала, перламутровые пуговицы…

А если написать не-беллетристический роман!

Самому не смешно?

К перечню глупостей, которые совершал в своей жизни, может быть, когда-нибудь добавится ещё и писание романов. «Строил романы!» - так это будет звучать в перечне жизненных свершений.

Можно ли всем этим отваживающим от работы, приземляющим сомнениям не придавать значения? И опять что-то делать, не замечая жизни!

Вся эта школьно-литературоведческая мануфактура. Кажется, абсолютно ни для чего не годная в нынешнем мире. Не срабатывающая, не оправдывающая первоначальный замысел, что бы об этом ни говорили.

Как-то допускаешь ещё только что-то не «замахивающееся», что-то не отрывающееся далеко от внутреннего, лирического человека, а, значит, всегда имеющее ценность души автора. Как это бывает иногда в поэзии.

И в любом случае нужно как-то суметь преодолеть литературу, суметь сдвинуть границы литературы куда-то подальше. Чтобы она не мешала своими узаконенными формами и стереотипными подходами чему-то непосредственному в авторском мировосприятии.

Это, конечно, тоже будет литература, но какая-то другая, обновлённая. Островки, оазисы живой литературы. Иногда такое попадается. Как-то вдруг, ни с того ни с сего... Что-то открывается в незнакомом или даже давно знакомом авторе... Такое бывает.

А так-то... В основном плодим макулатуру! «Моя жизнь в макулатуре» - вот как это называется. Про это мало кто заранее думает. И наверное это правильно. Надо же что-то делать, как-то жить, куда-то брести! А вдруг! Но при этом совершенно необязательно важничать, упиваться своим непреходящим значением, своими довольно сомнительными достижениями…

Можно скорбеть, сетовать, стыдливо разводить руками, можно робко надеяться. И, конечно,  можно и нужно пытаться! А вдруг что-то получится! Чудесным образом. Неожиданно.

А пока...

Случаются иногда довольно легкомысленные минуты. Жизнь будто просвечивается до самой её последней окончательности. Почему-то не пугающей, как это обычно бывает. Все сложности и напасти куда-то прячутся неправдоподобным образом – будто их и не бывает. И погода - солнечная, ясная. Тогда тянет к чему-то простенькому, не претендующему ни на какие прорывные откровения в миропонимании. Испытываешь что-то вроде облегчения от беллетристической простоты написанного.

«Чудные дни. Летняя погода в мае. Штриховка крон деревьев стала гуще... Просыпаются после зимы...
 
Хорошо, что хоть с ними всё в порядке. Растут себе. Ничего с ними не делается…

Что бы с нами ни случилось, они останутся всё же. И эти деревья, и эта река… Голубая река и свежесть зелени… Это утешает…»

 «Только музыки жалко», - добавил бы Лев Николаевич.

Это можно принять за начало чего-то «локального». Без привязки к замученной НР, из которой никак не выбраться, от которой никак не оторваться. Там конечно, что-то происходит, но окончание работы, как горизонт, постоянно отодвигается.

Думаешь о НР, постоянно, за любым занятием. Пытаешься представить, что должно в конце концов получиться из этой неопределённой даже по своему первоначальному замыслу работы. НР уже так давно тянется, что можно только гадать, чего хотелось от неё в самом начале.

И давно перестал намечать какие-то сроки окончания. Уже и автор состарился за этим трудом и персонажи... не помолодели. Это создаёт некоторые фабульные сложности, всё время надо ломать голову, что ещё дозволено персонажам, а для чего они уже не годятся. 

Однажды посчитал, что НР должна быть обязательно привязана к каким-то реальным жизненным обстоятельствам. Не буквально, конечно, но всё же как-то ориентированно. Были основания так считать. Хотелось меньше вранья, беллетристических выдумок...

«А иначе нечестно!»

Так просто! Такой простой!

Простодушно-авторски считал, что НР должна появиться именно как что-то, хоть в первом приближении, правильно объясняющее, упорядочивающее миропонимание. И до сих пор ждёшь, что за каким-то фабульным поворотом вдруг что-то такое забрезжит.

С чего бы! Ведь в опусе не может быть того, что автор не отыскал в своей обычной человеческой жизни и не имел бы за душой хоть в каком-то виде. Если не находишь чего-то в самом себе, откуда бы этому взяться в твоём опусе! Это как добывать золото алхимическим способом.

И где оно?

Вот именно! «Ничего хорошего сказать не знаешь». Забавный оборотец! Будто калька с французского. Так выражались франкофонные персонажи у Л.Н.

Присматриваешься ко всему, оглядываешься по сторонам. Вдруг-да откроется дверь в какой-то другой – чудесный - мир.

Должно быть сказано что-то ценное! Где ж его взять? Из чего его слепить?

Кончилась неопределенность будущего. Теперь всё будто отмерено, вошло в берега. Никакой бескрайности. То рвался в будущее, неостановимо, а то теперь бредёшь не разбирая пути.

Задачи, которые начинает ставить себе постоянно сомневающийся, не знающий, куда идёт, автор… Который не может найти что-то спасительное для мира. Или хотя бы утешительное! В этом объяснение всех авторских тупиков.

Жизненные впечатления не способствуют особому подъёму духа, который, в конце концов, преобразовался бы в текстах во что-то, что можно при желании принять за нечто миролечебное и духоподъёмное. Занимаешься поисками того, чего, может быть, и не бывает в природе. И всё же как-то продолжаешь искать! Глядя из себя на этот мир.

Многое додумываешь за встречную реальность. Резвишься в определениях, характеристиках, в фабульных фантазиях... Часто это совершеннейшие глупости и баловство! Придумываешь какую-то словесно обновлённую реальность и пристраиваешь её к НР, навязываешь и С-П и Городу какие-то свои выдумки по мотивам подлинной реальности.

Ничего, конечно, особенного. Не отбегаешь далеко от реальности, но всё же... Ещё минуту назад ничего этого – попавшего в слова - не было. Едут трамваи по улицам, уставленных домами, идут озабоченный прохожие... Всматриваешься в их лица.

Есть такая новелла Акутагавы «Поклон». На тему встречных.

«Впервые он увидел эту девушку на одной дачной станции, где он жил в то время, вернее, на перроне этой станции. В любую погоду, будь то дождь или ветер, он уезжал утром восьмичасовым поездом, который шёл из Токио, а вечером, в четыре двадцать, возвращался домой. Зачем он это делал — в конце концов, не важно. Но если каждый день в одно и то же время ждёшь электричку, то, конечно, появляется, по крайней мере, с дюжину знакомых лиц. Одно из этих лиц принадлежало той самой девушке.
...
Ясукити смешался с толпой и вдруг среди выходивших из этого поезда увидел девушку. Никогда раньше он не встречал её здесь в это время дня. И вот сейчас она совсем неожиданно появилась перед ним, серебристо-серая, как облако, пронизанное солнечным светом, как ветка серебристой ивы. Ясукити опешил. Кажется, девушка в этот момент тоже взглянула на него. Он даже был в этом уверен. И тут Ясукити, сам того не ожидая, поклонился ей.

Девушка растерялась. К сожалению, он не помнил, какое у неё было тогда выражение лица, да и не до того ему было. «Что я наделал!» — мелькнуло у него в голове, и он тотчас почувствовал, как горят у него уши. Но он хорошо помнил, что девушка ответила на поклон». 
Такие пустяки пишет! О таких пустяках! Ему казалось, что у него ещё полно времени. Описание каких-то пустяковых ситуаций, событий... Что-то его удивило, и появляется новелла.

Встречные, встреченные... Будто на мгновение что-то понимаешь в людях, проходящих мимо. Во встречных. И будто на мгновение отпускает жизненное напряжение. Чувствуешь какое-то единение с этими совсем чужими людьми. Наверное, понимаешь о них то же, что и о себе.

В новелле А.Р. как бы обозначен весь набор литературных предпочтений и интересов, то ли незаметно усвоенных под влиянием А.Р., то ли найденных самостоятельно. Теперь уже не разобраться. Кажется, с этим жил всегда. Незнакомые люди, которых встречаешь каждый день по дороге на службу, пустяки повседневности, все её будто бы незначительные детали, которым придаётся повышенное значение. Всегда считал это средоточием интереса к словесности, чем-то главным в авторской работе. Для себя, во всяком случае. И, конечно, приятно сознавать, что ты не одинок в этих литературных предпочтениях.   

Близко подходишь к «живым». Они - «живые», потому что видишь их, когда они наедине с собой. Застаёшь их. В их мире. В их подлинности. И они будто готовы уже для НР. 

Что-то как бы уже укладываешь на ходу в слова. Что-то схваченное сознанием в виде сиюминутных впечатлений бытия. Что-то такое увидеть в жизни! Ощутить её многомерность через другого -  через не-Я. Мир из кого-то ещё. Из многих! Мир твой и чужой одновременно.

Тысячи безвестных, незаметных, косноязычных или вообще бессловесных... О ком никто не думает, не сожалеет. Мысли о них даже, наоборот, гонят от себя. Своего хватает! Никто не пытался всё это запечатлеть словами. Зачем-то.

По большей части это отслеживание «безнадёжной реальности» в поисках чего-то спасительного в понимании. Результаты поисков торопишься упрятать в НР. Это никогда не кончается, поэтому и пишешь что-то длинное, вязкое, непролазное…

С каким-то удовлетворением от написанного можно работать, в том числе над НР, только на душевном подъёме, охватывающем все стороны жизни. Это не очень получается. Часто с неудовольствием думаешь, что утешения, которые придумываешь, получаются какими-то вялыми, неизобретательными, малоэффективными, не универсальными. На поверку почти нечего сказать ни себе, ни кому-то ещё в утешение!

И что же, при таком изначальном отношении – как к чему-то безнадёжному - у тебя в писаниях должно быть всё в порядке! Ага! И кому такой «литературный» порядок надобен!

Никому не скажешь, не расскажешь об этом. И некому, и невозможно.

Даже то, что именно не можешь рассказать, и то не рассказать. И некому и невозможно.

Жизнь в параллельных реальностях. Иногда так думаешь. Образно, конечно. Такое приходит на ум, когда понимаешь, что никого в себя не пригласить. Почти всё, чем живёшь, с чем живёшь, не рассказать никому. Не ввести в курс дела. У каждого всё своё. Эти мысли наедине с самим собой... По ночам или так просто...

Будто опомнился!

Что-то же заставляет авторов верить в свои ощущения, доверять им! Доверять своему пониманию!

 «В поисках понимания». Такая намечалась работа. Не беллетристическая. О поисках понимания, которое добывается с превеликим трудом. И часто потом легко теряется.

Если над темой долго и упорно корпеть, продвигать её, она начинает постепенно оживать в «полотно». Так уже бывало, и всегда как будто немного удивляло.

Эти не рождённые ещё опусы… Они будто где-то пребывают в ожидании своего часа, в каких-то райских кущах. Как ещё не рождённые дети.

Но вот автор ввязывается в повествование и...

Будто уговариваешь себя! На продолжение работы.

И при этом не знаешь, как и быть-то - после всех наставленных себе самоограничений и запретов!

В запретах есть какой-то элемент сектантства. Будто запреты, ограничения что-то могут дать душе. Как они дают религиозным отшельникам.

Что-то затеваешь, и тут же: «Никакой “лирики”! Прошло твоё время. Никаких мелодрам!»

И не только лирики не принимаешь, а и даже к чему-то из простых, самых обыкновенных  человеческих отношений, грозящих обернуться чем-то мелодраматическим, относишься со скепсисом. И в жизни и в писаниях! Какая там лирика с мелодрамой! Для этого нужно что-то кому-то давать. А откуда оно!

В отношениях единственное, что может даваться, - это будущее. Которого уже неоткуда брать. А пользоваться чьим-то будущим без надежды когда-то отдать долг - это не есть хорошо.

Кончилось время, когда мог хотя бы в воображении брать ответственность за чужие судьбы. И реальные и книжные.

Что-то я в своих рассуждениях свернул от писаний к таким лирическим вещам!

Хотя здесь можно найти сходные моменты.

Самоощущение автора... Самоощущение автора, которое он вносит в опус...

Это как у тех не очень молодых дамочек, разговор которых как-то случайно подслушал:

«Кажется, что тебе тридцать, а глянешь в зеркало…»

В беллетристике это может выглядеть так же смешно. Но это часть условности, в которой литература только и может существовать. Персонажи должны быть в возрасте, когда всё в их жизни ещё не совсем бессмысленно. Во всех отношениях. Они должны хоть куда-то успевать в своей книго-жизни.

Понятно, что чем старше делается автор, тем этот период, который он считает самой продуктивной, самой главной частью жизни, сдвигается, мягко выражаясь, в сторону зрелости. Ощущение себя в таком возрасте, автор переносит в писания. Но это же не может продолжаться без конца!

И что делать?

Теперь пробуешь в НР осмеливаться истолковывать что-то из прожитого. В этом вся проблема - в том, чтобы осмелиться. Согласиться с тем, что такое возможно.

«Мемуары». Так Маруся называла мои рабочие тетради, которые изредка попадались ей на глаза. Она никогда не вдавалась в подробности. Может быть, из деликатности. Вообще никогда не интересовалась моими писаниями. Это уже о многом говорило. «Союз независимых des ;poux» - можно сказать.

«Её не устраивало “тихое семейное счастье”. Может быть, её даже раздражала мысль о супружеской верности, регулярности и прочей лабуде. Это не могло привязать её, связать порукам. Лучше вообще ничего, чем это – такое!»

«Так можно подготовить себя к ненависти», - сразу начинал опасаться я. Но до этого, слава Богу, не дошло. Ничего, кажется, лишнего не напридумывал и не написал. Это хорошо.

Когда вспоминаешь среди бела дня НР, затея кажется бестолковой и странной. Внутри текста - как внутри недостроенного дома. Уже стоят стены, есть крыша, скрипят полы, перегородки разделили всё пространство на комнаты… В общем уже что-то есть. Что-то, нуждающееся в продолжении. Вот и ходишь, ходишь по дому: там доску прибьёшь, тут дверь привесишь…

Наверное, НР и не достраивается, потому что нет понимания какого-то законченного целого. По частям, по временным отрезкам, по небольшим поворотикам, по фрагментам… что-то набирается. Но всё это не может облечься единым пониманием. Так что всё правильно, всё по справедливости. Пребываешь в данный момент со своим «объектом незавершённого строительства» там, где и должен находиться.

Области словесных игр, по духу напоминающие те, в которые играли авторы сартровского толка. Старые, смешные, экзистенциальные авторские игры. К ним, конечно, не можешь относиться без юмора, но всё же играешь. Словами, понятиями, смыслами, описаниями чувств…

А если попросту?

Хочешь в НР рассказать что-то близко к тому, как есть на самом деле? Будто бы. Но, понятно, что далеко не буквально, а с элементами беллетристического вымысла. Хочешь рассказать о протекании жизни, в которую вовлечён. Рассказать о понимании или, наоборот, о непонимании чего-то в этом мире. О недоумении. Это, может быть, даже важнее!

Создание неких фабульных конструкций, позволяющих достаточно просто и свободно размещать в них некоторые свои мысли, впечатления, переживания… Размещать «сиюминутное»! А «сиюминутное» – это именно то, для чего автор вообще берётся за эту работу. Так считаешь.

Ещё раз! Как принцип! Не рассказывать истории. А размещать в некоем фабульном пространстве сиюминутное содержание – то, чем живёт сознание автора.

Уяснил что-то и тут же нашёл способ сказать об этом прямо посреди текущего опуса! Они на то и пишутся, эти опусы, чтобы в них помещать важные вещи! Они на то и существуют. И неважно, о чём конкретно пишешь.

Часто застреваешь на изобретении всяких беллетристических глупостей, так что никак не добраться до «сиюминутного». Тут, конечно, нужно быть осторожным. Много глупостей и в «сиюминутном» попадается. Знаешь это за собой и по мере возможности борешься с этим явлением.

Если вспомнить известного «Парфюмера», то «опусный текст» - это та фиксирующая, консервирующая среда в которую помещают что-то из недолговечных впечатлений от реальности для их сохранности. Без этого всё улетучивается, как запахи, не закреплённые парфюмерными ремесленными хитростями.

Это превыше всех формальных задач, которые ставишь при написании чего-либо. Фабула может быть любой, как угодно далёкой от автора и его проблем, но чем больше попадает в текст чего-то из сиюминутных повседневных мелочей понимания, которые и называешь «сиюминутным», тем написанное кажется глубже, богаче на смыслы и ближе к подлинному пониманию.

Свежее «сиюминутное» может что-то существенно менять в тексте. Всё течёт, всё меняется. И текст - постоянно в движении, в том числе, из-за внесения нового «сиюминутного». В этом находишь что-то ценное для работы ещё и потому, что привык с опасением относиться к устоявшимся, окончательным мнениям по любым вопросам. Считаешь, что окончательная определённость в какой-то мере вредит пониманию.

К «сиюминутному» относишь не только какие-то впечатления от реальности, но и просто прихотливые авторские фантазии. Которыми обычно тешат своё воображение. Это вполне себе известные вещи. Эти праздные мелодраматические выдумки... К ним в общем-то настороженно относишься. Опасаешься увлекаться ими. Это то, чего будто бы не должно быть в серьёзном опусе. Низкий жанр, балаган… Но такова беллетристическая практика. Раньше это как-то кокетливо отмечалось, теперь это стало смущать и требовать чуть ли ни оправданий. И кажется порой чудовищным шарлатанством.

Соединение повседневного, самого элементарного быта, который у всех перед глазами, и фабульных фантазий! Иногда совершенно пустых.

Люди вообще большие фантазёры. Не могут не выдумывать что-нибудь. У них есть их сознание. И им там скучно. Об авторах и говорить нечего – профессиональные выдумщики. Они по производственной необходимости должны выдумывать что-то. В 19 веке их потому и называли «сочинителями».

Не сказать, что это легко – выдумывать. Но это легче, чем стараться обходиться без выдумок, не подправлять жизнь по своему хотению, не приукрашивать, не очернять, не придумывать дополнительные сложности для бедного человека... И обычно такой задачи себе никто не ставит. Сочиняют по своему разумению свою беллетристическую реальность налево и направо. Просто жизнь за окном им неинтересна.

И бороться с этим бессмысленно. Это такая работа. Некоторым за это и деньги платят.

А у меня какая работа?

Какая-то. Похожая во многом. Но всё же по разным соображениям отделяешь себя от тех, у кого чисто беллетристический подход к работе. В первую очередь из-за того, что больше ориентируешься на «сиюминутное». Вплетаешь в «полотна» сиюминутные впечатления, считая это важнее всего остального в написанном. И достаточно большие «полотна», и самые маленькие, да и малопрозовские... Их не воспроизвести в случае чего по памяти. Придётся всё заново пережить. С новым набором «сиюминутного».

Записи в рабочих тетрадях – это как прото-литературопригодный концентрат из мыслей, ощущений, наблюдений и тому подобного, собранного в период работы над опусом. Что-то из этого попадает в тексты. Жизнь в них, в самом деле, как будто сгущается. Вообще-то обыкновенная жизнь достаточно разрежена. Ну да, а словесностью её как бы концентрируют.

И консервируют в виде литературных текстов.

Достаёшь из кучи разнородных записей то, что вдруг покажется необходимым. Это похоже на золотодобычу с промыванием песка. Без конца просеиваешь записи. Нет того, что есть в обычном представлении об авторе, - сознательного, целенаправленного, непрерывного выделывания опусного полотна. Всё как-то почти случайно. Набрасывание текста в самом первом приближении, а потом - бесконечные переделки, уточнения, добавления, убавления... Такая технология.

И при этом сознаёшь минусы такой работы. Всё как бы измельчается этим «сиюминутным» - надёрганным из разных записей, написанных в разное время по разным поводам. Изломы, прерывистость, смена тональности, нестыковки... Отсюда трудности с сохранением непрерывной, единой интонации, какая могла бы быть при другой системе работы. Всё это понимаешь, но ничего не меняешь в привычной технологии.

Строишь свою реальность, полностью погружаешься в воображаемый мир, возникающий на страницах опуса. И это не фигура речи, не условность, а суть авторской работы, предполагающей полное отвлечение от мира реального. Этот словесный мир, словесная среда живёт своей жизнью, по своей логике, со своей логикой. И только удивляешься иногда тому, куда эта логика заводит автора и его персонажей.

Не совсем правильно даже рассуждать о каком-то соответствии реального мира и словесно-книжного. Поэтому с таким трудом что-то из реальности вплетается в уже существующую словесную ткань. Выдуманный беллетристический мир предпочитает быть независимым, автономным.

И всё же реальный и книжный мир связываешь друг с другом именно «сиюминутным». Иногда стоит что-то взятое из обычной реальности внедрить в написанное - набросок, какую-то мелочь из живой жизни – так всё в тексте будто оживает, возникает ощущение подлинности изображаемого.

Кому я это рассказываю? Кому это можно рассказать? Раньше мог – Антону. Ещё раньше – Эльзе.

Эльза могла бы возразить: «Ну и что?»

Начнёшь ей что-то объяснять.

Кому-то надо по жизни что-то объяснять! А иначе...

Когда-то пробовал говорить с Эльзой о «Волшебной горе», о загадке того странного чувства, которое оставляет роман.

Из объяснений ничего не вышло. Может быть, потому, что сам не мог до конца это понять. Кроме того, с Эльзой всё время приходилось быть осторожным в своих высказываниях. Очень уж строга она была. Критично относилась ко всему, что было связано с моими авторскими занятиями. У неё была такая особенность, к которой, в конце концов, пришлось притерпеться.

Непризнавание. Откладывание на потом. Отмеривание. Она одна, а всех много! Моя не уникальность в её представлении... Конечно, такое отношение сделало своё дело – расхолодило, отдалило и прочее.

«Каждый должен быть уникальным. А иначе зачем?» - с недоумением и обидой записал я тогда, чувствуя себя бездомной собакой, которая заглядывает каждому встречному в глаза. Надеясь. 

Всегда важен неподдельный, подлинный интерес. А у Эльзы вместо настоящего интереса - факультативный. Может быть, из одного только любопытства.

Ну, так «Волшебная гора»...

Теперь кажется, что всё дело в сходстве ощущений Касторпа, запертого на годы в санаториуме, и моих ощущений от запертости на годы в авторской работе. За которой не замечал обыкновенной жизни.

Жизнь, реальная жизнь прокатывалась где-то далеко от санаториума. И прошли годы. В созерцании, в ожидании мадам Шоша, в предвкушении, в опасениях… И жизнь прошла. 

Теперь кажется, что это случилось и со мной.

В ожидании НР.

Тут и «созерцание», и своя собственная «мадам Шоша», и всё остальное.

НР об этом.

Все эти нюансы, переживания, суетливые жизненные стратегии и прочее, всё это будет сметено временем в кучку и выброшено на помойку. Никто не будет копаться.

Мусор, планктон... В лучшем случае – планктон!

А иногда кажется, что можно не заботиться так уж особенно о сознательном, выверенном продвижении работы. Написанное до сих – это что-то более-менее естественно выросшее. Как какое-нибудь растение. Работа как-то сама способна продвигаться. К чему-то. Мысли всё время крутятся вокруг неё, и их почти все можно пристёгивать к текущему тексту. Вычитываешь записи из рабочих тетрадей, роешься в них, прикидывая, куда можно употребить то или иное рассуждение, сцену, разговор... Конечно, чем дальше продвигаешься в написанном, тем сложнее что-то ещё прививать к тому, что уже. Ну, это понятно.

Отмечаешь иногда некоторую будто бы странность в такой работе. В старых записях – бывает многолетней давности -  находишь то, что нужно для сегодняшних писаний. Халтурой отдаёт, конечно, но всё же держишься за это из тех соображений, что в рабочих записях нет почти ничего, что попало бы туда не в результате постоянной работы сознания над темой. Замечаешь, что это происходит непрерывно. Так что любая запись, попавшая в рабочие тетради - по делу. Надо просто найти ей место в «полотне». И может быть, в этом нет ничего странного ещё и потому, что, в общем-то, пишешь всю жизнь одну книгу. Думаешь об одном и том же. Годами, десятилетиями.

Удивляешься жизни, подмечая в ней что-то. Ищешь подтверждения чему-то в своих предварительных представлениях. Как иначе!

Такая литература, с позволения сказать!

Чувствуешь, что в этом что-то есть, но до конца не уверен в том, что изобретённый способ работы оправдан.

„Ничего решительно не понимаю“, — отвечал нос. „Изъяснитесь удовлетворительнее“.

Так вот, объяснить даже самому себе ценность такого подхода к работе не получается.

И к тому же это что-то вынужденное, привязанное к индивидуальному образу авторской жизни. Только и всего! «Фрагментарная проза». Есть такая разновидность прозы, открытая умниками сравнительно недавно. Ну, или «осколочная». Тоже хорошо. «Фрагментарно-осколочная».

По-другому уже не можешь. Что-то обширное требует особого напряжения, постоянства усилий, состояния непрерывного интереса и непрерывности процесса. А у меня получается только наскоками.

Особенно сейчас, когда не можешь от тоски усидеть в деревне и едешь в Город. Ходишь по набережной или сидишь в городском саду.

«Бродячая собака». Это, оказывается, литературное, более литературное понятие, чем предполагалось. «Бродячая собака» - это когда ты вышагиваешь по городу, не зная, куда приткнуться. От усталости тупая голова, слов нет, блокнот пустой. Толпа равнодушна, лица не вдохновляют, мир неинтересен, жизнь страшна.

Авторская работа не может происходить вне обстановки относительного благополучия – бытового, психологического, домашнего...  Как только что-то случается… Не мелочь, а что-то серьёзное, всю эту литературу первую, как балласт, выбрасывают за борт.

И когда-то всё это баловство словесное прекратится самым натуральным образом. Это неизбежно.

Кто бы мог подумать, что придёшь после стольких лет стараний к такому неутешительному пониманию авторских занятий! «Баловство», «игра»!

То, что было как бы не очень серьёзным предположением и говорилось почти шутейно, теперь представляется чем-то очевидным и не подлежащим сомнению.

Почему так случилось? В самом деле, что это – возрастное послабление воли, желаний, терпения или суть этого занятия? Литература, авторские занятия при таком понимании уже совсем не защищают, не спасают как прежде.   

Ну, что же... Живёшь с мыслями об этом и продолжаешь что-то делать. Пока есть такая возможность.

«Ну и что плохого! Всё ведь пока слава Богу! Работаешь, думаешь, что-то находишь…»

Жить сегодняшним днём. Такой есть мудрый совет. Полноценное лето. Детские улыбки, красивые женщины на улице... «Женщинам жарко», - очередное сиюминутное впечатление. И какое-то подобие литературы, окололитературных занятий... Музыка – опять же! Пока всё это доступно.

Действительно, какого ещё!

Объясняешь это сам себе. Эти старые конформистские мысли... В их истинности всякий раз убеждаешься, когда загонишь себя в отчаяние от усталости и мрачномыслия.

И пока не доживёшь до той необходимой душевной размягчённости, когда ты просто устаёшь быть жёстким и отчаявшимся, до тех пор – знаешь - надо претерпевать.

Хорошо ещё, что есть деревня. Но вот отоспишься немного и уже опять не можешь усидеть здесь – в пустом доме, с мышами, с застарелыми запахами прежней жизни. Пара дней - и тянет в город, на Волгу, к людям.

К тому же работа в деревне почти не идёт. Тонешь в ватном безмыслии.

«А может быть, это уже и всё?» - самые мрачные мысли по поводу авторского будущего наползают. Вдруг, невесть откуда взявшиеся «годы»! Это не было заметно ещё совсем недавно. Казалось – пиши себе и пиши… Улицы, музыка, лица прохожих, «умные» мысли, словечки…

Что-то всегда пишется несмотря ни на что. Настоятельная потребность в писании приходит сама собой и когда захочет. И торопи – не торопи… Этого ждёшь, конечно, но подгонять самого себя бессмысленно.

Ну, слава Богу, договорились! Хоть на какое-то время.


10

Написанное... Ну, это как водится… Это вымерено словами, не единожды, и всё равно всегда страшновато перечитывать старое. Боишься напороться на какие-то несообразности в тексте, повергающие скромного автора в уныние от своих скромных литераторских способностей. А когда есть какие-то иллюзии на этот счёт, тогда можно ещё что-то воображать, прикидывать, лелеять…

Читая давно написанное, часто удивляешься былому простодушию своих суждений, прежних представлений о каких-то событиях, о людях, зафиксированных «сиюминутным».

А ещё – только слегка переиначенные повторы, изменённые редакции примерно одного и того же. Как варианты при разгадывании головоломок. Над ними годами бьёшься. Подбираешься к ним то так, то этак. Перебор одного и того же. Одних и тех же впечатлений от жизни. Затверженность представлений, мнений. Сложности, тупики… Темы размышлений почти не меняется. Будто ищешь выход, тычась в одни и те же запертые двери или глухие стены. Годами! Десятилетиями!

«Ходишь по тем же улицам».

А с другой стороны – что ты ещё хотел! Похоже, что не повторяться нельзя.
 
Удивляет это свойство самого мира. Он оказался таким маловместительным.

«И звезды на небе можно пересчитать. А уж всё земное…»

Объяснение этому может быть очень простое: это не весь мир, это мир конкретного автора, да ещё и, мягко выражаясь, скромного, не «замахивающегося», звёзд с неба не хватающего. Это хорошее объяснение. И от него не отвертеться.

Проблема повторов… Круг тем, круг мыслей на каждый день уже выверен не одним схоластическим автором. Если прикинуть, так перед человечеством стоят одни и те же нерешаемые вопросы уже сотни, тысячи лет! Никуда от них не деться, не обойти. И «закрыть» вопросы тоже нельзя – сделать вид, что порешал их всех. Куда уж бедному автору от них скрыться!

И вообще, разве можно что-то понять окончательно! Если бы это было так, никакой литературы не понадобилось бы. И много ещё чего другого. А то ведь... Всё новые и новые поколения авторов, волна за волной, идут на приступ нерешённых земных проблем.

Это и словесная игра и смысловая. Слова и смыслы неотделимы друг от друга. Интересное занятие. Удивляющее иногда. Не результатом, а самой такой возможностью. Удивляешься словесности, литературе как такому особому явлению в человеческом мире. Только догадываешься, а не вполне понимаешь, что это такое и как это работает. В этой «непознанности явления» в какой-то мере содержится жизнеспособность словесности. Тайна её всегда будет волновать новых авторов. Будут и те, кто разочарованно решат, что ничего не понимают в литературе и замкнутся в своём усталом непонимании, но непременно будут и новые бесстрашные, со свежими силами энтузиасты познания мира с помощью словесности, которых ничто не будет смущать. Так всегда было и, наверное, всегда будет, кто бы что ни воображал, какие бы «исчерпывающие» теории ни предлагал, закрывая тему.

Цепляешься за написанное в разное время, когда пытаешься поддержать свой авторский дух. И часто не узнаёшь самого себя в старых писаниях. На этих страницах сохранились подлинные, не выдуманные впечатления, полученные в разное время по ходу жизни. Своя, тёплая, ни на чью больше не похожая жизнь. И будто бы в этом есть какая-то особенная заслуга – в том, чтобы вспомнить, вновь пережить, переосмыслить, в общем-то, простые вещи! Самые простые и обыкновенные, часто никому, кроме самого автора, неинтересные. Будто бы и так всем остальным понятные.

Так бы и длилось всё… Это «тихое поприще». Но…

Но что-то изменилось. Что-то случилось в отношениях с миром. Конечно же, не с ним самим! Он больше не даётся так же сравнительно легко как прежде, он больше не подставляется.  Перестаёшь «схватывать» мир. Всё чаще только отбиваешься от него.

Запомнилось прозвучавшее в каком-то давнишнем интервью признание уже совсем старенького Виктора Розова в том, что он уже ничего не пишет, потому что ему всё на свете надоело. Розов сказал это буднично, спокойно, отвечая на шаблонный журналистский вопрос о том, «над чем он сейчас работает». И ни тени сожаления в усталом голосе погрустневшего драматурга! Отсожалелся, наверное.

Ну, так у него же и возраст был более чем почтенный!

Неважно! Возраст возрастом, но всем - кому-то раньше, кому-то позже - надоедает в конце концов он сам. Успеваешь к какому-то сроку перепробовать, кажется, всё, на что способен, и упираешься в непроходимые стены своих авторских возможностей по пониманию, по преодолению этого мира. И то, что будто бы когда-то понял, уже представляется чем-то пустяковым и сомнительным в сравнении с новыми непониманиями.

Слова и жизнь тратятся, сознание напряжённо работает, но этого совершенно недостаточно. И никогда не будет достаточно. И ничего нельзя утверждать с полной достоверностью. И ничего нельзя знать окончательно.

Наверное, это тоже одно из главных правил авторской работы – необходимость преодоления того, что неизбежно приходит со временем, - усталого равнодушия, безразличия, недоверия к своим возможностям... Приходит совершенно неконтролируемо. Эта тупая, почти механическая неизбежность... Её не упредить и от неё не избавиться никаким самообманным ожиданием. Её выключенно, внешне терпеливо - а на самом деле тупо - преодолеваешь. И замечаешь, когда это положение, это состояние, эта оценка этого положения и этого состояния уже как бы пройдены. Они не преодолены, а будто в беспамятстве пройдены. Без видимых следов.

Но уже даже немного представляешь, как это может быть - это затухание словеснических интересов. Естественно и почти незаметно. Как затухают другие жизненные процессы в человеке. Отпадает одно, другое, с чем соглашаешься рано или поздно. Вот и в словесности согласишься на отставку! Как соглашаешься на неё в каких-то других вещах из жизненного обихода. Многие вещи уходили незаметно и безболезненно. Оглянешься – и нет ничего, как и не бывало.

Фантастическая фабула. Некий автор стал каким-то чудесным способом на пару десятков лет моложе и заново прожил эти подаренные ему годы. И оказалось, что этот автор по результатам своей деятельности на ниве словесности опять не смог предъявить ничего «несомненного». Ничего не прибавилось. Ни существенных, ощутимых знаний, ни нового понимания. Ни себя, ни других. Такое впечатление от прожитых лет складывается и без всяких подаренных дополнительных лет, стоит только полистать старые тетради. Нечем похвастать. Будто все эти годы прошли впустую. Те же недоумённые вопросы во всей их неразрешимости!

«Добрый день. Ну и встреча у нас.
До чего ты бесплотна:
рядом новый закат
гонит вдаль огневые полотна.
До чего ты бедна. Столько лет,
а промчались напрасно.
Добрый день, моя юность...»

Заканчивает Бродский всё же благодарностью прошедшей юности: «Боже мой, до чего ты прекрасна». Но при этом – будто не договаривает чего-то. Не может полностью открыться даже чистому листу бумаги. И будто бы можно спрятаться. Обмануть. Таящееся, невнятное, безликое, стерегущее…

Что?

Что-то.

От ужаса воображения глаза открываются. Распахиваются. Так выныриваешь из-под воды – в свой родной, знакомый и безопасный мир - из мира чужого, холодящего ужасом, непереносимого…

Немедленно и окончательно проснуться!

Выйти из этого сходного со сном - на самом деле им и являющегося - состояния, ускользнуть от ужаса картин, возникающих на экране воображения. 

Ночью иногда боишься, что не настанет утро. Днём больше логики и меньше неожиданных беспричинных страхов.

Замечаешь эти психиатрические явления. Они только частично проходят под наблюдением сознания. Как-то определяешь для себя рамки нормальности и стараешься уложиться в эти рамки.

Кому пожаловаться! Смешно! И стыдно. Жаловаться на утрату интереса к тому, к этому... Жаловаться на неизбежное!

«Смиренно принимать неизбежное», - всё одно и то же находишь в мыслях. Не придумать других саморекомендаций. Только перепевы старых, вариации прежнего.

И сама безрадостность понимания всего на свете, с которой постепенно сживаешься, всё больше вызывает опасения. Куда это годится! Боишься своих состояний, из которых приходится делать суждения, искажающие истинное понимание. Не есть ли это самый верный признак утраты способности к авторской работе? 

Вот и думаешь, что с этим делать.

И ничего не делаешь.

А что тут сделаешь!

Довериться природному простодушию? Пусть и почти утраченному.

Есть такой вариант переживания реальности - простодушие. Если больше ничего другого не остаётся - вспоминаешь про него.

Пробираешься по обстоятельствам повседневной жизни, надеясь только на простодушие.

Это тоже выход. Авторский. Это как стряхнуть счёты – и всё будто заново.

Может быть, кроме остатков простодушия, ничего и нет за душой. В нужный момент.

И простодушно же окунуться во что-то фабульное. Это всегда полезно - разбавлять общие рассуждения - с их вечной озабоченностью, беспокойством, мрачномыслием - чем-то фабульным. На какое-то время ослаблять поводья «ответственного миропонимания». 

В старой тетради отыскалось подходящая фраза из Бахтина: «ценностный фабулизм, организующий жизнь».

Понимаешь это, конечно, очень смутно, но чувствуешь, что это авторское лекарство, известное литературе уже давно, как-то помогает.

«2-го февраля масла постного 20 фунтов... 16-го февраля опять масла постного 20 фунтов... Гречневой крупы...»

Это и есть, может быть, тот самый «ценностный фабулизм, организующий жизнь». Когда переходишь от высоких материй, от общих рассуждений непосредственно в незамысловатость повседневности.

«Словесная ткань». Надо её выделывать. Иногда - совершенно тупейшим образом. Не дожидаясь проясняющих всё вдохновений.

И не сразу замечаешь, что это самопреодоление было полезным. Всякое усилие бывает полезным. Какие-то совершенно, казалось, непреодолимые трудности оказываются пройдены. Будто в некотором беспамятстве.

Что-то надо написать. Хоть что-то! Но фабульное. Локальное. Под стать постному маслу и гречке. Роешься в старом.

Для некоторых фабульных осколков почему-то не находилось места. Может быть, зря.

«Окна на первом этаже. Жёлтая мебель видна под приподнятой днём занавеской. Жёлтая, вроде казённой. Желтизна лабораторных шкафов, стеллажей... Подоконник заставлен пластиковыми стаканчиками с рассадой. В этом тоже что-то лабораторное, хотя  это всего лишь дачная рассада... Истории, написанные на таком более чем скромном фактическом материале? В окне никого не видно. Нет ни детей, ни кошки,  которые неравнодушны к окнам. Биологическая станция. Тишина и покой, ничего спешного. Хочется населить эту квартиру на первом этаже кем-то, кто бы соответствовал этому угадываемому покою комнаты, старомодной, добротной мебели... Выстраивание судьбы. История без истории.
Она просто там жила. С бабкой, которая действительно была ботаничкой из института. Ухоженные цветы на подоконнике. Шкаф, полный книг, брошюр, сборников «сообщений научного общества»…»

Что-то такое брезжило. Лиза, доктор Петр Саныч, Костя - Котя... С замахом как бы на большой роман.

Большой роман? Это в 19 веке жизнь казалась бесконечной. В ней было место всему, в том числе романам. Где ж ему сейчас взяться! Какая перспектива должна бы открыться! В каком больном воображении!

Примерно о том же думал и раньше.

«Только бы всё это недаром. Увидеть какую-то перспективу этому миру. Этому всё до сих пор вмещавшему миру. До сих пор! А как будет дальше? – не можешь сказать. Мудрости не хватает. Ведь всегда – во все времена, всё кажется катастрофичным. Конец времён всегда маячит впереди. Всё, на самом деле, к худшему. В этом, всё же, лучшем из миров».

Но настали другие времена. И уже не можешь представить, как можно слепить на полном серьёзе что-то похожее на романное изделие. Нельзя создать что-то концентричное, замкнутое. Нельзя даже как-то помыслить этот мир в таком ключе, нельзя эпически пропеть его. Он никуда не вмещается, топорщится, выпирает, разваливается на части...

Это выясняла для себя литература на протяжении последних веков. Через это понимание невозможно уже переступить. По крайней мере, я не представляю, как это может быть. В наше время, с нашими усложнившимися, противоречивыми представлениями о мире!

Теперь и близко не подойти к прежним свершениям простодушных гигантов литературы прошлого. Они делали своё дело. Так, как его понимали. Мир открывался во всех своих грандиозных, поражающих воображение проявлениях. И в науках, и в изящных искусствах, и, само собой, в литературе.

Что ни роман, то очередная вершина человеческого духа! Да, так и было! В девятнадцатом веке, в начале, может быть, до середины двадцатого...

И всё же думаешь о чём-то романоподобном с какой-то нежностью. Так думаешь о какой-то другой, воображаемой жизни – легко, неглубоко. По-маниловски. А потом вспомнишь что-то из реалий этой жизни – то, что не можешь ни объяснить для себя, ни обойти или не заметить. Какие уж тут романы, когда хоть как-то, хоть условно и в первом приближении в авторе не собрано то, что должно быть развёрнуто в романе! Для романа нужно чувствовать себя творцом, создающим полноценный романный мир со всем его наполнением. Нужно определиться с вариантом миропонимания, который будет определять логику событий, происходящих в романе и которой будут следовать населяющие роман персонажи.

Кому всё это рассказываешь? Забываешь, что некому. Самому себе?  Дожил!

Пожизненная привязанность к прошлому одноразового человека. Даже к такому и именно к такому прошлому, каким оно получилось у этого одноразового человека. Наверное, с людьми по-другому не бывает. Прошлое не отпускает. Любое и всякое.

Это, наверное, чувствует Анна.

Тоска по прежним годам. И Маруся... Та прежняя.

Иллюзия Маруси.

Не удивительно ли!

«Может быть, и не надо было так окончательно? Всё бы как-то опять срослось. Заросло быльём».

Это подлая мысль. Но теперь-то куда деваться! И уже будто и всё равно!

Объясняешь «несближение», его, может быть, невозможность… Будто оправдываешься.

Может быть, так будет казаться только до какого-то определённого момента. Оставляешь себе такую ничем не подтверждённую лазейку в этом «несближении». То ли Анна тому причиной, то ли я сам. Или оба. В общем-то, это как обычно. И Анна ничем не отличается от всех остальных.

А может быть, всё переусложняешь? Ну да, всегда не хватало какой-то внутренней основательности, чтобы жить достаточно простодушной жизнью. У нас обоих. И это открылось теперь! Ни раньше ни позже! Когда уже совсем смешно выяснять отношения с прошлым.

«Простодушно-обывательская жизнь»?

Только не надо! Это игра в слова... За словами прячутся в этой жизни. Словесные люди. У слов есть общеупотребительный, шаблонный смысл. На этот смысл ориентируются. И выключают подлинное чувство, настоящее понимание происходящего.

Но ведь это действительно звучит несколько смешно: «Только бы всё это недаром. Увидеть какую-то перспективу этому миру...»

Это похоже на заклинания перед чем-то ответственным в жизни, вроде экзамена. Когда что-то позарез хочется.

После всего того, что было, чего ещё может очень хотеться! Вот именно!

Постепенно, пошагово пытаешься учиться равнодушию. Вынужденно, конечно. Отучаешься что-то серьёзно хотеть. И даже удивляешься тому, когда кто-то ещё что-то очень хочет. Значит, у меня получается? – это самое отвыкание, отчуждение... Всё по порядку.

И однажды, как бы между прочим, вдруг доходит, что тебе нет дела и до литературы! Литература как таковая, как вид искусства, как вид творчества не особенно тебя интересует! Как это ни странно осознавать после стольких лет довольно прилежных авторских трудов! Нет дела до той общепризнанной, полновесной, имеющей общественное, культурное значение, освящённой славными именами прошлого словесности.

Называешь это «внешней литературой». А то, чем сам как бы занимаешься? Если это и имеет какое-то отношение к литературе, то условное и с оговорками.

Может быть, за всеми этими чисто словесническими вещами всегда виделось, просматривалось что-то поважнее – то, чем всё-таки стоит заниматься. Например, вопросами миропонимания. Которые терпеливо ждут настойчивого, тоже терпеливого, но не сильно амбициозного автора.

Мелькнула мысль по поводу того, зачем нужна литература. Может быть, это одно из главных объяснений.

Автор показывает, как устроено что-то в этом мире, выявляя скрытые связи, которыми оплетена жизнь людей, отыскивая в повседневности какие-то универсальные, инвариантные составляющие, показывающие устройство мира, его отдельных частей.

Так вдруг показалось, хотя, может быть, это понимание литературы - только для внутреннего пользования! Такое как бы обслуживание собственных, не совсем литературных, потребностей.

Давно собирался начать особую малопрозовкую подборку для чего-то как бы в «высшей мере», выбивающегося из общего ряда повседневных рассуждений, куда можно было бы оправданно помещать всякие, как бы в последней инстанции, рассуждения на разные темы. И название даже придумал: «Короткое замыкание». Так вот эти мои признания в литературной неполноценности как раз для этого.

Собирался, да так и не собрался. Такое или обезличивается, чтобы не подставляться уж по полной, или вообще остаётся невостребованным. Ждёт своей очереди в «полотно». В качестве подарка какому-нибудь персонажу. И может не дождаться.

«Короткое замыкание» - это как тот «секретный» дневник Л.Н. Для последних откровений. Льву Николаевичу всегда хотелось дойти до самого последнего края в разоблачении действительности и самого себя.

Вот и мои писания... Вместо полноценной и полновесной в общепринятом смысле словесности – только какие-то памятные записи по узким, интересующим только данного авторам темам.

И это, в какой-то мере, утешительная мысль.

Этот предельный внешнелитературный минимализм.

И даже можно не чувствовать себя загнанным в жизненный тупик. Даже на самом деле в нём находясь.

Это относится и ко всему остальному в жизни, не только к одной словесности.

«Так можно никогда и не привыкнуть жить!»

Это звучит несколько по-платоновски.

О, эти открытия в самом себе! Как напридумываешь!

Совершенно обыденная, приземлённая жизнь. Со стороны, обзорно, одним охватом видеть это страшновато. Тоска берет. Будто ничего, кроме смертной материи, кроме мяса и костей, нет больше в жизни! Закопают и всё!

И мы проживаем год за годом отпущенное нам время. Радуемся, огорчаемся, переживаем, накручиваем себя реальными или мнимыми проблемами... Обмениваемся беспомощными мыслями в беспомощных разговорах.

Вспомнилось то недоумение, которое всегда вызывал в Эльзе своими литературными наклонностями.

К влюблённости примешивалось желание войти в её мир не просто так, как водится в обычном, бесхитростном мире, а как-то ещё и авторски – со всем своим авторским наполнением. Только так представлял себе что-то основательное, достоверное, не разрушаемое временем.

Но не случилось. Ни с Эльзой, ни, тем более, с Марусей, ни с кем-то ещё.

Всегда считал, что это то условие, та черта, за которой только и возможно что-то. Если это условие не выполнено, то ничего и быть не может.

Это действительно важная вещь в понимании и объяснении разных обстоятельств собственной жизни, и касается она не только нежных чувств, но и отношений с людьми.

Выходишь на понимание этого почти случайно. Через оговорки под влиянием минуты.

Эта какая-то человеческая однобокость, о которой и заикаться не следовало бы! Эта потребность уходить, прятаться, скрываться...

Но вот в Городе можно расслабиться в этом отношении. Это место абсолютно далёкое от авторских проблем и вообще от переживаний на более-менее отвлечённые темы. «Скрывайся и таи» сколько угодно!

Здесь имеет значение и понятно только что-то «весомое и зримое», привязанное к бытовым вещам. Чувствуешь, что этот мир надёжен, прочен, не подвержен каким-то сомнениям, перепадам жизненного тонуса. От него несколько отстраняешься, но он же внушает ощущение безопасности.

Пытаешься найти себе место для психологически сравнительно устойчивого бытия посреди этого разнообразного и не подозревающего о твоём существовании совсем не-авторского мира.

Пугающий иногда, в своей самодостаточности, в равнодушии к твоему пребыванию в этой жизни, повседневный материальный мир... В нём затерялся странноватый автор. Он живёт в этом мире на нелегальном положении. И никому ничего не может объяснить. Понимая, что ничего и объяснить нельзя.

Ну и загнул!

Пробуешь самого обыкновенного. Начинаешь что-то делать в саду или в доме. Вспомнишь живших в этом деревенском доме стариков - бабку с дедом. Они играли в «дурачки» с внуками. Было ещё совсем какое-то неспешное время. По ощущениям. Такого совсем не представить в нынешней жизни. И, может быть, дело не в том, что в современной жизни на это нет времени, а в том, что на такие вещи не хватает уже прежней душевной устойчивости.

Странно об этом так думать. Теперь эту устойчивость нужно поддерживать специальными средствами. Например, рыбалкой. Иногда с облегчением отключаешься от беспокойств, которые заползают в сознание, и идёшь на рыбалку. Вернее, сначала идёшь на рыбалку, а потом уже...

Многочасовые сидения на берегу... Разум постепенно погружался в полудремотное состояние. Никакие мысли не заводятся. Ничего не происходит. И кажется, что мир тоже задремал вместе с поплавком на неподвижной воде и вместе с рыбаком.

И при этом почему-то многочасовое сидение на берегу с удочкой в руках не воспринимаешь как какую-то вопиющую потерю времени. Чувствуешь, что это почти полное торможение психической активности иногда необходимо для сохранения общего душевного равновесия. Будто прячешься на время от самого себя.

Но, в конце концов, такое «торможение» тоже начинает беспокоить. Будто что-то может опасное произойти с миром во время твоего временного в нём отсутствия. Тогда опять вспоминаешь о стихах.

Ещё немного стихов «на рыбалке»...

«Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в черных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть -
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твоё вдруг подброшено вверх саксофоном».

Не уточняется кого «нас», и платье просто «твоё».

С кем он говорит? О ком? Поэзия в этом уточнении не нуждается.

Это могло бы быть ключом к писаниям о чём угодно. Соблазнительные возможности реализации авторской свободы. Добиться бы такого в НР! Чтобы не вязнуть в «приземляющих» подробностях.

Иногда хочется.


11

Об этом нельзя не думать -  не переставлять мысленно декорации, не воображать вновь и вновь мизансцены, не вспоминать реплики персонажей того мелодраматического и анекдотического, одновременно, представления, в котором пришлось поучаствовать.

То, что в литературе, в кино и в прочих художествах может выглядеть возвышенно и каким-то образом оправданно авторами, в жизни по большей части – мелкопакостно и противно.

«Увлечение». Есть такое мерзкое определение того, что произошло.

Это же и название той пьесы, в которой мне досталась не самая завидная роль.

Мне будто позволено было узнать о жизни что-то совершенно достоверное. Прежняя лирическая неопределённость представлений сменилась чем-то жёстко однозначным и неопровержимым.

Наверное, то, что с нами случилось, было и для Маруси в каком-то смысле сюрпризом. Уверен, что она такого от себя не ожидала и что это должно было как-то поменять и её представления о жизни.

Думаешь?

Вот об этом-то с уверенностью ничего сказать не можешь. Это я весь вывернут наизнанку - в записях, в «полотнах»... Открытая книга, можно сказать. Бери и читай. А в её внутреннюю жизнь так не заглянешь, не полистаешь, не вычитаешь затаённое.

«Мастер камуфляжа и маскировки». Оказалась. Она всегда смотрела на мир весело и невинно. «А что такого!»

Ну, что же, у меня – мои авторские занятия, о которых Маруся не имела понятия, у неё – тоже что-то подобное и тоже без допуска «посторонних». Почему нет! «Книга разговоров» же существует, почему не быть ещё каких-то книг! Мелодраматических, например. То, что именуется «женскими романами».

Впрочем, всё, конечно, гадательно. Мне всегда не хватает твёрдой почвы достоверного знания о других людях. Преобладают иллюзорные представления. Из которых не можешь выпутаться.

Пытался найти в ней что-то понятное. Хотя бы с помощью некоторых персонажей, наделённых в какой-то мере её чертами, вписанных в похожие мелодраматические ситуации некоторых опусов. Но в том подлинном раскладе реальных, а не книжных, выдуманных, обстоятельств, в которых я оказался, ничего определённого о Марусе я, конечно, сказать не мог.

Вот и Маруся из моей НР - это уже какая-то другая Маруся, не похожая на прежних Марусь. Ни выдуманных, ни реальных.

Своими «полотнами» ещё больше всё запутываешь. Обставляешь новыми обстоятельствами, новыми сиюминутными выдумками. С ними потом жалко расставаться. Они – часть твоей жизни. Как же без них!

Что поменялось в представлениях о жизни после всего происшедшего? Что-то, без сомнения, добавилось в понимании её устройства. По-крупному и основательно! Если отвлечься от переживательных общечеловеческих моментов – от «думы лютой»! - то можно посчитать, что это был полезный авторский опыт.

Если, конечно, отвлечься!

Нет, серьёзно! Может быть, только так и должно было быть! Если специально ничего не приукрашивать, ничего не выдумывать, чтобы как-то подогнать отношения под мелодраматический ответ. Может быть, это есть закономерный, естественный результат, который мы только и заслужили при той душевной отстранённости, с которой оба столько лет мирились, даже не пытаясь превозмочь.

Да, как результат... Просто до поры всё было упрятано в непроворачиваемый повседневный быт и не улавливалось как что-то дурное. И нас всё более-менее устраивало. К тому же рядом с нами всегда была ничего подлого от жизни не ждущая Аля.

Да, детей жалко. Им чаще всего не везёт с родителями.

Дети хотят, чтобы их жалели. Некоторые даже любят, когда их жалеют. Из таких получаются грустные люди. 

И всё же, всё же... Там, где человечески – как бы жизненный тупик, авторски – просто своеобразное продолжение жизненно-авторского пути, что-то не очень приятное, но познавательное.

Человечески трудно, но авторски полезно. Или, скажем так, небесполезно.

Авторские, по крайней мере, в беллетристическом смысле, горизонты несомненно расширились. Так всегда бывает, когда жизнь подкидывает всякие неожиданности. Это даёт восприятию внешней жизни некую осознанность, которой она обычно лишена в привычной повседневности.

И при этом... Всё это обогатило довольно противным опытом. О котором способны с упоением рассуждать только авторы с совершенно искажённым, или даже извращённым восприятием действительности.

Обогатило или, наоборот, располовинило?

Жизнь теперь состоит из двух половинок. Как расколотое полено.

«И ветер дул, будто должна была начаться какая-то другая жизнь».

Теперь такое уже не пишешь. Будто попал в такое особенное, замкнутое, отделённое от остального мира жизненное пространство, похожее на то, какое бывает в компьютерных стрелялках. Из этого пространства нет выхода. Никуда.

Может быть, пока не проснёшься для чего-то ещё.

Старые записи - как осколки времени, дающие хоть и фрагментарное, но достоверное представление о прошлом разной степени отдалённости. Пользуешься записями как свидетельствами о каких-то внутренних событиях, о реальных, а не сфантазированных в ходе книгопроцесса нежных чувств, или о своих прежних представлениях по самым разным вопросам, которые часто бывают совсем не похожи на те, которыми пользуешься в новые времена. В идеале пустых беллетристической фантазий не может, не должно быть. И почти не пишешь «с колёс», когда тебя несёт беллетристическим потоком. Хотя и такое иногда случается.

Даже отсветы, даже отголоски подлинных нежных чувств, сохранившихся в памяти и в каких-то старых записях дают ни с чем не сравнимое ощущение литературной правоты.

С чего бы!

Всё возможно, всё освещено и освящено подлинным, не придуманным, а пережитым в реальности чувством. Это подмешивание нежных чувств к литературе даёт понимание, которого не доискаться без подобного опыта переживаний.

И пусть даже эти переживания случились когда-то совсем давно, этим пережитым духовным опытом продолжаешь по возможности пользоваться.

Осколки нежных чувств... Протяжённо и полно уже не вспомнить, как это было. Только какими-то всплесками, кусочками без начала и конца.

«Остатки былой роскоши», - у мамы была такая присказка.

Помнишь, что сначала, как это водится со мной, страшно было даже подойти к ней близко, прикоснуться к ней, почувствовать её рядом.

И разбить то первоначальное чувство, с которого всё начиналось! Превратить его в какое-то другое чувство!

Другое оно и есть другое.

Это как пытаться вспомнить то, что было до твоего рождения.

Всё идёт через доверие. Иногда, когда позволял работать своему воображению, представлял будущее с какой-нибудь совершенно незнакомой женщиной. Воображал всё, что только можно вообразить. И, казалось, готов был бы на всё. В своём воображении.

Так вот такого уже не сказать, не подумать, не почувствовать в отношении Маруси. И в нашей одноразовой жизни это уже непоправимо. Без доверия это невозможно. Оказывается, для нежных чувств доверие - это важнейшая вещь. Может быть, решающая.

Мы никогда во все совместные годы не касались чувствительных тем, не выясняли, что называется, отношения до полной ясности. Я всегда примерно понимал, что можно ждать от неё. Так мне казалось. И не ждал чего-то особенного. Вернее, как-то с годами перестал ждать этого. А раз так, то никакие слова не могли ничего изменить в её отношении ко мне.

Жизнь -  как бы вместе и будто врозь. Во всяком случае, я почти сознательно отстранялся от выяснения отношений, понимая их бесперспективность и даже унизительность. Закрывался от этого тем, что раз уж это случилось однажды благодаря каким-то внутренним или внешним обстоятельствам, то уже ничего не поделать, и надо претерпевать всё до конца. И по возможности не разрушать то, что было всё-таки хорошего. Не бить чашки с дарственными надписями и не говорить последние слова в минуты крайней нетерпимости.

И тут же, как всегда, наготове старая формула: «Авторски полезно!» Этим я всегда объяснял разные недоразумения в жизни. Действительно так! Думаешь таким образом и по сейчас. Хотя, может быть, это какое-то «удобство» для работы было только кажущимся?

Конечно, к этому пришёл не сразу. Было всестороннее, многозаходное, углублённое в различные нюансы обдумывание. Каша варилась довольно долго.

Сначала это было похоже на обиду. Но потом сделалось чем-то другим. В обиде обычно чувствуешь тоскливую зависимость от обидчика. И будто пытаешься обидой как-то перестроить отношение с ним.

И вот это, наконец, стало чем-то другим. Отделённость, независимость от случившегося, готовность ничего уже мысленно не улучшать в отношениях, жить со своими переживаниями совсем отдельно.

Если бы так!

Так, так!

И со мной по-другому и не могло быть. И даже, может быть, я в какой-то мере виноват в том, как всё сложилось, и к чему, в конце концов, пришло.

Мне было достаточно того, как это было во мне.

Автор побеждал человека в нём.

Сказанул! Наталкиваешься на интересный вопрос: человек в авторе живёт или автор – в человеке?

При таком легкомысленном отношении «к данному вопросу», чему можно ещё удивляться!

А мелодраматические ожидания... Я всегда относил их к чему-то вроде маскультурного фольклора.

В жизни всё это будто известные вещи. Только и разговоров! Но их не выделить в чистом виде. Всё с какими-то примесями, добавками, которые, бывает, заменяют полностью «основной металл». Самоварное золото, короче. Остаётся только что-то по-разному воображаемое. А в реальности – понемногу физиологии, привычек, традиций, глупостей, неопытности и так далее.

Естественная биологическая, физиологическая сближенность.

Ещё скажи – животная!

Да, теперь думаешь примерно так. Не постоянно, проскоками, и несправедливо, конечно! Замечаешь за собой такое - всё чаще прошлое трактуется как-то уничижительно. Сомневаешься во всём. Будто ничего трогательного и сказать ни о чём нельзя. Боишься проявления  излишней чувствительности.

Многое попортилось. И как результат - ещё и ещё раз подводишь себя к мыслям о том, что может быть, ничего другого и не бывает. Во всяком случае, с такими, как я.

«А если этого вообще не бывает! В природе!»

Договоришься тут!

А что? Все эти перипетии отношений – отдаления, сближения, приливы любви и приступы раздражения, непонимание и минуты полного единения… Всё кончается. Наступает неизбежное прощание. Поезд трогается, набирая ход, вагоны проезжают мимо.

Я толкнул дверь из прихожей в комнату и сразу увидел мужское пальто, висящее на дверце шкафа.

- Евгений, не входи! - послышался смертельно испуганный голос Маруси. Она видимо услышала, что я вернулся домой.

Не вовремя.

Я успел разглядеть какие-то мужские, не мои, вещи, разбросанные по комнате, и закрыл дверь.

Прошёл на кухню и стал ждать. Из коридора послышался голос Маруси. Она предваряла выход на кухню кавалера. Я его узнал. Он зашёл в кухню и, не глядя в глаза, начал что-то бормотать. Потом попросил не сообщать его жене о случившемся.

Я смотрел на него и ничего не говорил. Когда он вышел, я зачем-то принялся мыть грязную посуду, наложенную в раковину. Так -  в куртке, как пришёл с улицы, -  стоял и мыл посуду.

Маруся  не решалась выйти на кухню, ждала своей участи в комнате.

«Она не достойна высокого имени Маруся», - подумал я тогда.

Рассказать, что ли, Марийской фабулу этой пьесы? Она посмеётся. Мы вместе посмеёмся. Сами над собой.

Может быть, послушать и её историю. Так сказать, показания противоположной стороны.

А вообще, ощущение правоты иногда будто как-то пропадает. Не можешь его отыскать. Вместо этого - ощущение тревожной неопределённости. Не за что уцепиться. И как будто всё равно. И уже плевать на правоту!

И ещё что-то. Всякий раз в случае чего ужимаешься насколько возможно и даже невозможно. Чтобы занимать ещё меньше места. Уход. Неумение противостоять. «Неспортивное поведение» - только несколько в ином смысле. Уступки, ненарушение целостности этого мира, неискажение его своим влиянием или даже присутствием в нём.


12

Пустой деревенский дом, запущенный сад-огород... Или будничная набережная в Городе, река... Чувствуешь, что всё это равно годится для меня сейчас, соответствует душевной потребности текущего момента в какой-то отрешённости. Не возникает ни малейшего желания присутствия кого бы то ни было рядом. Какое-то ровное, спокойное отношение к потерянности на этом белом свете!

Бывая в Городе, я не захожу домой, чтобы ненароком не встретить Марийскую или каких-то соседей, знающих меня. Проходя мимо, могу просто ненадолго задержаться у ворот, глядя на наши окна на последнем этаже

Иногда рассуждаешь, будто даже серьёзно и не видя в этом ничего странного и стыдного, о том, как и где лучше прятаться, укрываться в этой жизни, где и чем спасаться. Будто теперь для меня это главная жизненная задача.

Авторы ищут своим персонажам и самим себе отрадный уголок в этом сложном, опасном, нелюбезном мире. И знают же, что это бесполезно, – ничего им не найти! Но что же остаётся! Есть их авторская работа, есть проживаемая жизнь, которую надо чем-то заполнять. Хотя бы такими поисками. Обманными, иллюзорными, ничем не кончающимися...

И надо было действительно убежать и как бы спрятаться, чтобы в очередной раз убедиться, что, во-первых, никуда нельзя убежать из своей жизни, а во-вторых, не от кого прятаться! Кто тебя будет искать! Кому ты нужен!

Бродишь по Городу, и никто тебя не разыскивает, не беспокоится о твоём существовании. Вроде и не должен никто беспокоиться, а всё равно подумываешь об этом. Будто с некоторым сожалением.

Спрятался в этом маленьком, замкнутом только на тебе самом мире. Безграничность которого оказалась одной из иллюзий молодости.

Есть, конечно, ещё авторская работа! С её возможностью погружаться в выдуманный тобой мир. Туда можно периодически сбегать и там скрываться. И всё ради этого ни с чем не сравнимого, понятно, что иллюзорного, ощущения выхода как бы в другую жизнь из своей обычной жизни – совершенно обыкновенной и безвыходной.

Известные всё вещи... Которые даются музыкой и литературой.

Раньше казалось, что в этом воображаемом, живущем по своим законам, оберегающем пространстве можно существовать сколь угодно долго. Всю жизнь, по крайней мере! В этом не было ни малейших сомнений.

Важное открытие, сделанное когда-то уже давно: можно быть автором! Никто не запрещает и запретить не может! Забавное открытие. О нём никому  никогда не говоришь. Некому! И будто найден какой-то удивительный по мироощущениям способ существования в самом обыкновенном, будничном мире. Тут же, не сходя с места! И даже необязательно выкраивать время и место для этого, крадя его у повседневности.

Теперь не помнишь, найден ли он был – этот способ - самостоятельно или с чьей-то помощью. Скорее всего, что-то со стороны только подтверждало то, что уже и так понималось. Эти подтверждения находились повсюду, и я искал их повсюду.

«...Даруй мне тишь твоих библиотек,
твоих концертов строгие мотивы...»

Что-то вроде этого.

Это было так убедительно и так соответствовало собственным представлениям об авторской жизни, что невозможно было не испытывать совершенно натуральные нежные чувства к автору этих строк. И это нельзя было променять ни на что другое.

Прежде чувствовал в словесной, авторской работе что-то вроде укрытия, убежища. Знал откуда-то, что в ней есть большой жизненный смысл, доверял этому смыслу. Так было в прежние времена. Во времена влюблённости в некоторых поэтесс. Теперь как-то не так. Что-то утратилось. И теперь вдруг начинаешь остро чувствовать, что эти мои, а за одно и этих моих нежнейших поэтесс, убежища - такие же ненадёжные и временные, как и все остальные в нашей жизни. 

Что же произошло?

Что-то, что сразу не заметил, чему не придал значения.

Однажды вдруг начинаешь понимать, что уже не чувствуешь мир, как чувствовал его раньше. Будто утратил, порастерял какие-то особые, открытые, может быть, только  тебе одному знания об этом мире. Даже и не знания, а смутные догадки на уровне ощущений, которыми и поделиться ни с кем нельзя, настолько это эфирно-зефирные тонкости. Их верность, правильность невозможно зафиксировать объяснением кому бы то ни было.

И вот… И вот с этими знаниями что-то случилось. Они утратили прежнюю внутреннюю смысловую связность, как бывает со снами, когда после пробуждения пробуешь перевести их в сознательный словесный ряд. И так же, как это бывает со снами, их почти невозможно удерживать в сознании. Они истаивают, несмотря на все старания как-то за них зацепиться.

Это прибивающее к земле ощущение близящегося к раскрытию обмана и следующего за ним разочарования... Будто решился-таки заглянуть за нарисованный твоим воображением очаг. Которым годами будто согревался! И вот теперь возникло это противное ощущение обмана, самообмана, морока, пустой иллюзии, миража…

А что на самом деле? Что там? – дальше! Вдруг-да ничего! И что тогда делать в этом мире?

«Ну, что-то останется в любом случае, - лихорадочно пытаешься отбиться от страха перед разоблачением большого, всеохватного обмана, которым грозит обернуться моя лирическая половина жизни, - какие-то письменные следы. Они же ни на что особенное не претендуют!»

Говоришь себе, что ничего, собственно, не хотел и не добивался. Поэтому и обман-то не такой страшный, чтобы так убиваться. Нет – так нет! Ну да, совсем никто и звать никак. И можно выйти из всего этого просто в обычные люди. И писания будут уже не твоими проблемами.

В разное время так с облегчением и думал. О такой возможности. Думал о том, что, слава Богу, был «скромным» в своих амбициях. Не Чехов, не Томас Манн... Можно лечь спать, а утром отправиться на службу. Живут же так все вокруг!

Ну да, обман. Но маленький. И можно всё исправить. Вот и Город, побег в Город... То ли работать приехал, то ли освободиться от этой тянущейся за тобой, много от тебя требующей неотвязной работы. Отрешиться!

Так говоришь об этом, будто оправдываешься. И будто тебя это как-то задевает! Обиженно говоришь.

Может быть, может быть... Надо подумать.

Это - как «ненаходимые прятки» в детской дворовой игре. Когда тебя не нашли и уже перестали искать и занялись другой игрой, забыв о тебе. Можно задохнуться от обиды.

Хотя, может быть, это даже хорошо. Никому ничего не должен, никому не обязан. Сливаюсь с пейзажем.

Вот именно. Никто не ищет, ни в Городе, ни, тем более, в «другом измерении», которое на поверку оказывается всего лишь добровольным самозаточением. В каморке папы Карло.

Город ничего не меняет в понимании моего положения. Но всё равно хочется считать, что ещё не время, пусть холст с нарисованным очагом пока ещё повисит.

И при этом думаешь о том, какая была бы тоска напрасности в этой жизни, начисто лишённой какого бы то ни было дополнительного подтекста, если бы не твои «полотна» и не горы рабочих тетрадей, как бы подтверждающих добросовестный, достаточно усердный труд «на ниве словесности»!

А если стереть всё написанное, если вдруг всё исчезнет без следа, то не доказать будет даже самому себе, что что-то такое было и даже могло бы быть. Наваждение! В полном смысле слова. Приснилось! А мало ли что снится!

И может быть, в слова всё и уходит, со словами всё и уходит? Поэтому так пусто. Сиюминутно пусто. Всё уходит в эту непредставимую для стороннего наблюдателя почти невероятную работу.

Нет доказательств этой, можно сказать главной, части жизни. В ней нет ничего достоверного. Вдруг, вознамерившись кому-то что-то предъявить, можно ничего не найти для этого предъявления. Не обнаружить. В наличии.

Авторы в этом смысле довольно пустой народец.

Когда думаешь об этом, становится как-то не по себе. Будто оказываешься один на один с собственной стопроцентно доказанной ни на что не годностью. Унылой и непроходимой. Видишь, что за оболочкой сознания ничего нет. Вернее, оно то бывает, то в какой-то момент совсем ничего не оказывается. И будто наполненность, полнота – это что-то кажущееся. А не наоборот. Не знаешь – какое состояние больше соответствует норме.

Когда-то считал, что главное – это научиться быть автором. Ежесекундно, неуязвимо, неколебимо... Ни с чем не считаясь, бесстрастно, каменно-, железо-бетонно!

Так ведь нельзя! Не положено!

А что можно? И как положено?

С годами пропадает интерес ко многим вещам, и всё труднее очаровываться чем-то новым, углубляться во что-то, с чем прежде никогда не сталкивался. Это относится и к людям и к чему-то из мира словесности. Не можешь уже привыкнуть к чему-то новому.

«Набор закончен. Приём закрыт».

«Приходите в следующей жизни».

Наверное, и того, что есть, того, чем постоянно заняты мысли, достаточно для меня. Есть избранные темы, от которых не отступаешься годами. Одна из таких тем – авторская работа, её возможность, её оправданность, её проблемы и сложности. Несмотря на то, что не решил ещё до сих пор окончательно, что это на самом деле – обман, наваждение, блажь или что-то имеющее подлинную жизненную ценность.

При этом пробуешь отвлечься от разного рода сомнений, вспомнить самого себя прежних времён. Чтобы «как раньше!» Когда можно было никуда не торопиться, и время казалось нескончаемым. Можно было не спеша что-то обдумывать, строить какие-то фабульные конструкции... В темпе жизни.

Мелькнёт вдруг старое ощущение сладостной затаённости авторской жизни. Будто где-то есть потайная дверь в прошлое, и до неё надо только добраться. Уж не за нарисованным ли очагом!

Не отказываешься от попыток разобраться хоть чуть-чуть в том деле, которому отдал столько жизни, вновь и вновь пробуешь понять, чем ты, собственно, занимаешься.

«Как вообще можно писать что-то беллетристическое?»

Есть множество других вопросов, которые можно, конечно, не задавать. Их обычно и не задают. Но эти вопросы существуют. К примеру, такой: «Как можно понимать?» Или такой: «Что-то понимая, как можно знать, что ты именно понимаешь, а не заблуждаешься?»

На всякие психиатрически дотошные вопросы обычно отвечают сходу, особо не задумываясь над ними, - самим процессом писаний. Бумага, ручка... Монитор, клавиатура... И пошло-поехало. Это как в музыке. Можно долго предварительно разбираться с ладами, тональностями, интервалами и другими полезными вещами, а можно просто петь. И даже по нотам. В хоре или одному. Без всех ладо-тональных премудростей.

Автор делает суждения. Объясняет публике своё понимание. Создаёт в своих текстах образ этого мира. Насколько всё это близко к истинному пониманию? Может быть, это его безответственные выдумки для красного словца, для остроумия, для того, чтобы хоть что-то написать – потому что это его профессия, и он должен выдавать на-гора литературную продукцию!

Можно ли доверять в этом смысле авторам? Можно ли доверять самому себе?

Опять вопросы, на которые нет однозначных и готовых ответов.

Вопросов много, сомнения не отступают. И они носят сверхобобщённый характер и связаны как бы с первоосновами авторской работы.

Опять же, на практике никто таких вопросов не задаёт. Пишут себе и пишут, руководствуясь своим текущим пониманием, тешатся своим воображением, увлекаются какими-то сиюминутно приемлемыми для них представлениями о жизни... И в большинстве случаев мыслят мир таким, каким его застают на момент высказывания.

Так, кажется, просто! Почему бы ни принять за основу в своей работе возможность так же уверенно обращаться с реальностью, как некоторые беллетристические авторы! Иногда думаешь о такой возможности. Им будто всё можно в их созданном их фантазией мире. Может быть, отщипнуть от этого «всё можно» кусочек и для себя! Без фанатизма, конечно. Просто листать беллетризированную жизнь. Листать город с его обитателями, затевать какие-то мелодраматические перипетии, воспроизводить умные разговоры, мнения, идеи, представления персонажей…

Хорошо бы!

Автор что-то пишет из себя. Прихотливые беллетристические выдумки расцвечивают эту жизнь небывальщиной. Украшают или, наоборот, уродуют, добавляя зла в этот мир.

Впрочем, одни авторы раздражают своими выдумками, к выдумкам других относишься снисходительней. Здесь не устанавливаешь каких-то абсолютных, нерушимых правил, но всё же пытаешься быть поближе к чему-то подобранному в повседневности.

При этом помнишь всегда, что авторская работа - это всё-таки наполовину что-то игровое, только условно имеющее отношение к подлинной реальности. Это игра с реальностью, игра в реальность.

Как-то всегда доверял своим представлениям о жизни. Куда же без этого! Без этого не живут. И вот теперь иногда ловишь себя на мысли, что всё, может быть, совсем не так, как казалось. Думаешь, а вдруг у этого мира совсем другое устройство, другой план, другая программа!

Отсюда старый вопрос, старое сомнение: то ли мир открывается в подлинном своём существе только сейчас, то ли это опять что-то обманное, ненастоящее, порождаемое твоим заплутавшим сознанием, которое беспрестанно возвращается к мыслям о напрасности всего в человеческой жизни. Ни больше ни меньше!

Это вредное понимание. Не «конструктивное».

Как-то спасает то, что думаешь обо всём этом с помощью НР. Вкладываешь в неё свои сомнений, складываешь их там. А до этого думал с помощью предыдущей работы. Правда, думаешь почти одно и то же, «чахнешь» над тем же.

Всё-таки склоняешься к тому, что твоё мрачномыслие - это что-то временное и излечимое. И пробуешь бороться с ним разными способами, ищешь рецепты лечения где только можешь.

Про «ценностный фабулизм» уже сказано было. Наверное это главное средство. «Какие-то описания, что-то по порядку рассказанное, какие-то мелодраматические перипетии...» Главное - только не перестараться при этом! Впрочем, до сих пор с этим не было проблем. Так кажется.

В рабочих тетрадях, конечно, чего только не встречается - каких только простодушных откровизмов беллетристического свойства! Только от одних избавляешься - другие наползают! Но как-то справляешься, хотя ничего сознательно, по твёрдым правилам не дозируешь.

Оправдание, существовавшее до сих пор для писаний, – «вместилище». В прошлом – «романном» - периоде литературы это всех устраивало. Простодушно, неискушённо...

Потом что-то случилось с нашим миром и с литературой в нём. Времена настали совсем другие, а с ними народились и другие читатели, и другие авторы. Время ускорилось, материальная жизнь поменялась, появился кинематограф, а затем и телевидение с его сериальной продукцией. Это всё известные вещи. Трудно стало выживать литературе в прежнем её бытовании. Традиционные её формы никто не отменяет, конечно. Некому! Не осталось авторитетов в этом деле, кто бы взял на себя такую ответственность. Никто и не будет этим всерьёз заниматься, настолько это стало маргинальным, ничего не определяющим занятием в современном мире! Нагромождением чего-то не несомненного, случайного, раздражающе беспомощного.

Хочется, конечно, чтобы этот обморок полуживой литературы как-то прошёл. Чтобы опять кто-то доказал её насущность, её особую, незаменимую роль в жизни, её жизнеспособность.

Ха-ха и бла-бла!

Но ведь в какой-то мере это та единственная живая летопись, которая может остаться от времени, те свидетельства и оправдания перед Г.Б., о которых говорил Ф.М. Ну и литература самым доступным образом открывает возможность простодушно обсуждать или хотя бы проговаривать какие-то волнующие человечество вопросы.

Это всё те же стародавние размышления о конце литературы. Только оптимизма ещё меньше стало. Но понимание всё то же. «Свидетельство»! Только и осталось из функций! Летопись. Может быть, скорбная. То, что поддёргивает, дразнит этот мир, заставляет его проявляться, показывать себя.

А с другой стороны - кому они вообще нужны эти свидетельства, да ещё и в беллетристической интерпретации! Да, ценность этих «свидетельств» - это, конечно, вопрос открытый. Некому во всём этом разбираться. И вряд ли появится. Всё это, скорее всего, попадёт в отвалы.

А вдруг кто-то - какой-то случайный, безвестный автор - поймёт всё правильно! Разгадает наш мир! Невиданно в истории человечества правильно!

И что тогда? Мир перевернётся? Из-за беллетристики!

При этом авторские занятия - это настолько азартная вещь, что все эти сложности и нюансы практикующими авторами просто игнорируются. Им всё равно, как называется то, чем они заняты и что в результате получится. И, может быть, они правы.

Литературные чудеса появляются на свет как раз у всяких противозаконных авторов. Не мудрствующих, а пишущих так, как они это умеют и по причинам только им известным. Они не боятся сделать что-то не так. И спокойно, по-дружески относятся к своим великим предшественникам.

В наше время не принято сравнивать кого бы то ни было со старыми мастерами. Смешно! Это тоже какая-то особенность нынешнего времени. Боятся – и правильно боятся! – пафосных вещей.

И будто прервалась полноценная связь с прошлым нашей большой литературы.

Иногда, казалось, был бы рад  поддаться какому-нибудь влиянию, отдаться на волю чужому сильному пониманию… Это ведь очень непросто самостоятельно переваривать этот разнообразный мир. Но нет, что-то в авторском устройстве всегда сопротивлялось этой поглощённости не своим. Хотя, наверное, какая-то ориентированность всё же имеет место. Всё-таки все авторы – это одновременно и читатели.

Это именно ориентированность, а не влияние. Нахождение во времени близких по мировосприятию, «своих», авторов. Нет, вру – бывает, и не совсем близких! Но это ничего не меняет в «ориентировании».

Хорошо вспоминать таких авторов. Наверное, это главное, что привязывает к авторским занятиям, в этом источник не остывающего интереса к словесности. То, что иногда называешь «миражами прозы». С мыслями о них чувствуешь себя как-то уверенней. Они напоминают, что ты не совсем пустым делом занят! Они поддерживают интерес к авторской работе какой-то своей неожиданностью в литературе. Ими не перестаёшь удивляться. Довольно много набирается имён. Не жалеешь хороших чувств к ним. У всех находишь что-то интересное, иногда подтверждающее собственные, добытые, как кажется самостоятельно, представления о мире.

Ну и продолжаешь что-то делать. Преодолевая сомнения. И даже находишь какие-то более-менее внятные объяснения тому, что и как делаешь. И точно знаешь, что никто не в состоянии сбить с того, «что и как делаешь».

Тут, может быть, следует ещё немного посомневаться.

У скамеечных шахматистов это называется «старогоршковостью трижды улучшенной». НР – это, в общем-то, то самое и есть. И даже ничем не улучшенная. Никакие новые веяния не прививаются. Всё по-прежнему растёт как-то само по себе. Если растёт. Так что только всё своё - домотканное, самопальное, доморощенное – какое бы оно ни было.

Что делать! Надо претерпевать!

Приходят новые авторы. В литературе, да и в любых других требующих «творения» занятиях всё может сначала выглядеть достаточно просто. Но эта простота обманчива, и скоро молодые авторы это начинают с беспокойством чувствовать. Они должны преодолеть пространство слепого блуждания, испуганного непонимания, отчаяния прежде чем, даст Бог, доберутся до какой-то хоть осмысленности и понимания в своём деле. Только потом им могут открыться интересные вещи.

Понятно - как всё это не просто!

Казалось бы, если авторы пробуют объяснять целый мир в своих творениях, то рассказать о своей авторской работе и подавно можно. Как бы не так! Начинаешь догадываться, насколько это неподъёмная тема, когда замечаешь, что выложил почти всё, что можешь сказать по ней. Иногда, наткнувшись на какие-то повторы в текстах, так и думаешь. И ясно, что всё добытое тобой понимание - это просто какие-то пустяки в сравнении с тем, что ещё остаётся и, по-видимому, останется для тебя чем-то непостижимым. Тёмной материей!

Наверное, что-то можно рассказать только о работе обыкновенных, смертных авторов. А Пушкин, а Чехов! А Толстой с Достоевским! С тем, сколько у них и в них есть необъяснимого! Хоть голову расшиби! Чем они занимались? Неужели тем же!

Как-то быстро пробежались они по жизни. То одно, то другое. От одного до другого.

К чему я это?

Воображаешь себя автором. И при этом часто задумывается над тем, что это такое на самом деле? То же ли и они чувствовали в своём деле? Может быть, у них это всё совсем другое? Что-то, может быть, сверхсложное по авторской технологии, по замыслам и пониманию сути вещей, грандиозное по душевным движениям, с трудом вмещающееся в человеческую телесность... А то, чем сам занимаешься, - это просто детский лепет в сравнении с ними.

Начинаешь думать, что то, чем они занимались, вообще невозможно рассказать и объяснить.

Как и мир!

Здрасти! Приехали!


13

Мама тогда удивилась, почему я приехал один. Как-то отговорился.

Не мог же я ей сказать, что в С-П уже никого нет. Это бы её очень расстроило.

«Там никого нет. И уже не будет!» - это с трудом, но как-то вползало в сознание.

«И там никого нет, и нигде нет!»

«А кто должен быть?»

Ну да. А у кого иначе! Без мелодраматической подтасовки! И как это должно быть? Можно запутаться и завраться, объясняя это даже самому себе. Это бы и удивило. Что-то недостоверное, навеянное романтическим чтением или кино.

Можно ли проще к этому относиться? Принять всё как есть - как единственно возможный способ выпутаться из нажитого. И ничего другого не искать.

Пробуешь.

И немного о словах.

Пьер: «Je vous aime». Так кажется. Эти непроизносимые слова... В том смысле, которому они должны соответствовать.

Есть ли у Л..Н. «открытый текст»? Не можешь вспомнить ничего, кроме этой вынужденной фразы. Выброшенной, брошенной его персонажем. Для разрешения ситуации.

С такой лёгкостью рассуждаем о любви! Будто это вполне обыденная вещь, однозначно достоверная. Слишком легко – беллетристически легко – рассуждаем о запредельных вещах! И привносим в отношения всякие романо-киношные нелепости. А потом удивляемся, как без этих словеснических наслоений кто-то ещё разбирается со своими нежными чувствами!

А может быть, без всяких «творческих фантазий», без мелодраматическо-шлягерных преувеличений только и можно иметь дело с чем-то подлинным, настоящим, не накрученным авторским воображением!

Это втягивание реальности в сериально-беллетристические шаблоны, это втаскивание жизни в литературу, раскладывание жизни по беллетристическим стереотипным мизансценам! Такое сплошь и рядом в кинематографе или в литературе. Там без этого публика не разберётся что к чему. А в реальной жизни без этого обходятся.

Не все, конечно. Некоторых несёт словесная стихия. Чем больше слов, тем больше глупостей можно наговорить. 

Это всегда важно - эти поиски достоверности в нашей жизни. А то ведь развешивают словеса! Как в тошнотворных голливудских мелодрамах. Надо каждый раз разбираться, что прячется за словами, откуда что берётся.

Но ведь что-то же должно приподнимать персонажей над привычными обстоятельствами повседневной жизни, подчинённой только чему-то элементарно физиологическому и бытовому!

Присматриваешься к выдумке. Прикидываешь, сколько в ней списанного с реальности, а сколько взятого из воображения и снов.

«Она появилась будто ниоткуда. Встретилась. Спокойное, слегка восточное лицо... В глазах иронические искорки…»

Виделся с ней несколько раз, прежде чем она согласилась привести к себе.

Её молодость... Солнечная, маленькая и чистенькая, но видно, что не своя, а съёмная, небольшая из двух смежных комнат квартирка на окраине. И ума хватило и хватает понимать то, что ей в её жизни доступно, а что нет. Так, чтобы без излишеств. Без ненужного.   

«Может быть, хоть с ней всё будет в порядке, - с облегчением думал я, - может быть, она другой породы». После Маруси я теперь часто так оценочно думал о встречных. На что они способны? Что можно было бы от них ждать?

Ах, опять эти миражи другой жизни! Вечная история. Рассуждения о «другой жизни»... Неотвязные, многовариантные. Всякий раз кажется, что вот именно сейчас может появиться кто-то, способный что-то поменять в текущем обыкновении жизни.

При ясном понимании всего, что следует понимать в данной ситуации. В том смысле, что другая жизнь предполагает и другого человека. А если он внутренне тот же самый, то и рассуждения о другой какой-то жизни - праздномысленная болтовня.

Когда как бы в «другой жизни» находишь в себе того же самого человека, тогда понимаешь, что никакая это не другая жизнь, а продолжение прежней в чуть других внешних условиях.

Впрочем, человек может меняться и иногда вдруг осознавать себя другим. На какое-то время. «Другая жизнь» – это о том, что происходит внутри человека.

«Женщина на набережной. То, как она посмотрела. И эта набережная в этом городе... Что-то насквозь окончательное. Запертость в своей жизни. И в этом городе. И к тебе ничего духовного, стойко-идеального ни прививается. И тебя гнетёт тоска. И ты не знаешь, что с собой делать».

 «Интриговала. Просто так. Из любопытства. Подразнивала. Хотела увидеть, что из этого может выйти.

Глядя на эти пухлые, тёмно-вишнёвые сочные губы, он думал о том, что человек биологическое существо.

И они – биологические существа. Только частично разумные.

Спросила, сколько ему лет. Иронически улыбаясь сощуренными весёлыми глазами. Глядя снизу вверх прямо в глаза. А он не мог выдержать её взгляда, недоумённо оглядывался, не в силах что-то придумать.

Она подошла совсем близко, даже несколько прижалась к нему. Он чувствовал её тепло и запах».

Ну не напишешь же такое от первого лица! Даже в рабочих тетрадях!

- Пойдёмте со мной, а то мне одной неинтересно, - сказала такую дикую глупость, на которую сама же и улыбнулась.

Она часто улыбалась. Как-то неопределённо, будто что-то такое уже заранее знала. Так это и осталось не вполне понятым. Это до сих пор беспокоит.

Действительно, ужасно не  хотелось с ней расставаться! Что-то в ней несомненно было, что позволяло ненасытно с ней говорить. И возможность для этого была. Без возможности в жизни - никуда.

И она... Откликнулась с более чем готовностью. Схватила мою руку выше локтя, прижала её к себе. Прижалась к ней - не оторвёшь!

И это оказалось чем-то новым, до сих пор не испытанным. Такие простые, если прикинуть, вещи!

Мы пошли на Волгу. Берег был пуст. Она совершенно спокойно разделась и пошла купаться, а я остался у её брошенного на песок платья и всего остального.

«А им можно?» Хотел спросить, но не решился.

Пытался думать о чём-то возвышенном. Пробовал найти в себе более-менее лирические мысли. Но думал не столько о ней, сколько об этом. О том, как это будет.

Её согласие! Такое простодушное!

И ещё одновременно хотелось пожалеть себя. И даже заплакать чуть-чуть. Будто без всякой причины.

На минуту показалось, будто я нашёл ключи от той предполагавшейся какой-то другой жизни, которая всегда была, существовала совсем рядом, но я по каким-то причинам не подозревал об этом. Жил себе и жил. И сколько всего уже теперь безвозвратно потерянного осталось в той другой жизни! От которой, казалось, только сейчас найдены ключи.

Только и осталось сесть на пороге и поплакать. Даже не пробуя открыть дверь в эту другую жизнь.

И потом...

Окраина. Жёлтые трамваи за деревьями. Съехались. Наверное, где-то тут кольцо.

Полощется на ветру бельё. Верёвка натянута между деревьями. Хозяева белья, наверное, живут в том двухэтажном доме через дорогу. Мы туда идём.

Как всегда в таких случаях, когда пройдена уже некая невидимая черта, ничего больше не вызывало удивления. Всё как надо.

Ночью думал: «А проснёшься – и нет её! И ничего нет! Сон такой!»

Ну что ж... Сон так сон! Сон – тоже хорошо. Со мной такое бывало прежде. Всё принимал за чистую монету. «Всему придавал значение». Конечно, что называется, - «под влиянием минуты».

Из всего учишься извлекать «авторскую» пользу. Всё учишься переводить в беллетристические заготовки.

«- Я думал, что жизнь совсем уже закончилась.
- А теперь?
- Теперь уже не знаю».

У неё были тёмно-карие, почти чёрные глаза. Большие, обветренные, грубые руки продавщицы.

Такой мелодраматический вариант. Неожиданный.

Жизнь под эгидой нежных чувств… А когда они схлынут, уже не знают, что друг с другом делать. Это всё достаточно известные и очевидные для меня вещи. Но вот рядом с ней я совсем не помнил об этом. С ней такого не могло быть! В этом почему-то была удивительная, неколебимая уверенность.

Нежные чувства, которые не продолжаются в реальную жизнь, не приживаются в ней… Я не раз задавался вопросом – почему?

Можно подобрать несколько объяснений. Что-то закрывается в людях - что-то идеального свойства! Если оно было, конечно. Утрата доверия к каким-то вещам, которыми живёт душа в человеческом теле. Обыкновенный человеческий эгоизм...

Не видят смысла, нет потребности... Всякие жизненные обстоятельства! Ведь дальше надо жить в одном быту! На это решаются по молодости. Под наркозом молодой чувственности. Что-то такое ещё припоминаешь из молодых лет. Когда жизнь воспринималась как вестерн, где смерть – плёвое дело. Только по-голливудски удивлённо-трагически сморщатся перед тем как закатятся глаза и всё!

Вопросы, заданные невзначай и не заданные... Безответные...

Почему мы не французы? С их лёгкостью бытия!

Или эта их лёгкость – всего лишь такое не соответствующее действительности киновпечатление? От жанрового кинематографа!

Простодушно легко выбегать из повседневности? И успевать заскочить обратно?

«У неё по итогу не очень удачная женская жизнь. И может быть, это был её последний шанс в этой жизни. Боже мой! – несчастной жизни! Не реализованной жизни. Глупой жизни. Разменянной на пустяки».

Это я о Марусе, конечно.

Судишь об этом не «хирургически» отстранённо, а с жалостью и, где-то, сочувственно.

Вспоминаешь её округлое, совсем ещё детское, как-то вдруг ставшее родным лицо. Давно, кажется, знакомое. Вот этот нос, эти ясные янтарные глаза, эти веснушки под глазами и на носу, эти сосредоточенно сжатые губы, ухо с дырочкой в мочке. Пряди тёмных волос, выбившиеся из-под резинки стягивающей хвостик на затылке.

И всё это возникшее, кажется, из ничего может опять превратиться в ничто!

Все первые годы об этом думал.

Будто открыл что-то новое в себе, ненадолго проявившееся, и успел им воспользоваться. Неожиданно для самого себя. Почти вслепую, на одном воображении. И не в последнюю очередь за счёт авторской «накрутки». Теперь начинает так казаться.

«;pouse-enfant». Да, такой она казалась. Это умиляло когда-то. Теперь уже пошагово не проследить все этапы эволюции. От и до.

Это теперь уже навсегда. И как в словах сохранить эту легчайшую, воздушнейшую часть земного чувственного опыта? Может быть, самого ценного из всего, что было.

Почти никак.

«Можно ни о чём вообще не говорить!» - это как открытие.

Выбрал выдуманную жизнь. Чего уж там! И теперь оглядываешься, с удивлением всматриваясь, замечая мир вокруг!

«Ещё поплачь!»

Да, можно не продолжать.

И говорить, в общем-то, ничего нельзя, и нельзя ничего сказать.

Вспомнишь одно, другое, третье... С чем не знаешь, что делать... И видишь одно средство облегчения  – как-то облечь хоть что-то из этого в слова на бумаге.

А как это сделать без надрыва, более-менее достойно? По возможности с юмором. Нельзя же снимать с жизни шкуру - так запросто и заживо!

Торжественные правильные слова. Всё, кажется, объясняющие нам. Мы ждём их. Мы только их и ищем, где можем. Найдя их, мы сразу успокаиваемся. Находим «своего» автора, пусть даже этот автор ты сам.

Пробовал, и будто иногда получалось похоже:

«Ты уходишь без спроса.
И что же?
Я не сплю?
Я тебя стерегу?
Ошибаешься.
Я засыпаю,
Променяв всю тебя на серьгу...

От судьбы убегая,
Ты её обронила сегодня
В этой комнате...»

И так далее.

Ещё не научился жить так, будто её никогда не было. Разлучаться – это значит научиться видеть в ней смертную.

Ещё и спрашиваешь себя, почему же так всё получилось? Или правильнее - не получилось! Да, можно и не понять. Не всем дано.

Эти слишком общие вопросы отношений... Конечно же, понимание этих отношений нуждается в пересмотре. Эта их цветочность… В полном смысле слова. Это их таинственное предназначение. При той общей «неправильности» устройства жизни, в которой они чувствуют себя неуютно и несчастно. 

Вспомнился один необычный для нас с Марусей разговор. Это было всего однажды. Она заговорила! И это был странный разговор. Pour les ;poux. Может быть, какая-то инерция подобных разговоров с кем-то другим, с подружками... Из всего, что она говорила, я уловил главное – это её ощущение несчастности. Доминирующей. Она жаловалась мне - на меня же! По сути. Сообразив это, она замолчала. И я не знал, что сказать. Сделал вид, что не понял.

Серое утро проглядывает в узкий проём балконной двери. Проснулся и лежишь не шевелясь. В этой маленькой квартире на окраине Города. Лежишь, чувствуя дыхание на своём плече этой  женщины, которую знаешь всего несколько дней.

Хорошо ли в её присутствии и даже лёжа с ней в обнимку, думать о другой!

Сам всё понимаешь.

Когда-то это было просто - с пол-оборота, не прикладывалось почти никаких усилий, всё происходило будто само собой. Моментальная «очаровываемость». И не было никаких сомнений! Вот что главное! Эта способность душевной организации на нечто подобное при определённых условиях...

Она, наверное, услышала мои мысли и проснулась. Я подошёл к двери на балкон. Будто бы глянуть на погоду.

Когда вернулся к ней, она сидела на диване и смотрела на меня. Её поднятое вверх лицо, лёгкая усмешка – даже не на губах, а в глазах.

И ловишь себя на мысли, что она понимает моё состояние, что это ей давно как-то знакомо. И её это веселит.

И мне надо как-то неумно балагурить, и то смотришь на неё, то отводишь глаза, чтобы не встретиться с ней взглядом.

У неё лицо из какой-то прошлой жизни. В нём и красота, и ум, и уверенность в своей женской силе... А сама она полностью из этой жизни и, как водится, ничего из прошлой жизни не помнит.

Нравится её молодость. Не сама по себе, а только потому, что впереди у неё ещё много неторопливого времени жизни. Вёсны, лета... Жизнь ещё и не думает кончаться.

И это именно тот набор внешних проявлений, который всегда привлекал, это тот самый тип... Марусин!

 «Застрять в этой части реальности и не сдвинуться во что-то другое!» - будто укоряешь себя.

«Как тебя зовут?» – спросил не сразу, а когда уже можно было спрашивать о чём угодно.

«И чё? И ничё!» - начинаешь почему-то злиться.

«Ася? Наверное, Асиа всё-таки. Или как-то вроде того».

Думаешь, хорошо это или так себе? Этот мгновенный отклик.

С авторской точки зрения, наверное, не бесполезно. И, значит, этим можно до сих пор пользоваться.

Вспоминаешь Асю теперь. А была ли она вообще? Откуда бы ей взяться! То ли из сна, то ли из воображения. Легко впадаешь в такое. Когда разрешаешь себе.

Интересное наблюдение.

Абсолютное доверие, отсутствие каких-либо внутренних препятствий для такого доверия. Впервые и, наверное, в последний уже раз чувствовал такое именно с Асей. Обоюдное - так казалось - приятие друг друга. И можно продолжать, а можно расстаться навсегда. Попробовать, что это такое, как это бывает, и разойтись по разным жизням. Каждый на своём месте, на своём посту. Нести дальше жизнь. Как службу. Может быть, неосознанно не желая что-то испортить в этом абсолютном приятии. А по разным жизням - именно потому, что эти жизни совсем разные, они коренятся совсем в разных, бесконечно далёких друг от друга семейных, культурных и прочих историях. Просто разные планеты!

Но попробовали. И это было очень хорошо. Эта готовность на всё. Та самая! Не раз воображаемая! Как самый важный признак подлинности внутреннего состояния. Это обоюдное доверие. Безоглядное. Окончательное. Никаких преград. И эта безоглядность - впервые живущих. Некуда ещё оглядываться!

Такое бывает. И не только в неоглядности молодости.

Когда всё это уходит непонятно куда, этого состояния безоглядной решённости на всё, что только может быть с людьми, больше всего и жаль.

Ничего про запас, никаких запасных вариантов!

«Богоматерь на пути в Египет». Детская игрушка: просто женщина на ослике, в накидке, покрывающей голову и плечи. Ничего кроме первоначальной поэтической идеи. И всё остальное – как бы не особо важно.

В работе бывают тоже такие минуты, когда в тебе будто выключается обычное беспокойство по поводу неудовлетворённых амбиций, которые гонят тебя по жизни. Думаешь – вот же оно! Что-то несомненное! То, что может существовать рядом и вопреки, и несмотря. Знакомое, но всегда мимолётное, редкое ощущение. Будто всё правильно. Несмотря на всякие обстоятельства. И ты всё принимаешь. Так было с Асей.

Это хорошо. Когда кажется, что тебе всё равно, что с тобой будет дальше. Готовность всё положенное принять.

Приятно вспоминать иногда о ней. Думать о её проходящей где-то в этом мире жизни. Которая ещё будет длиться, длиться... Где? Когда? Бог её знает! Её жизнь пройдёт в неизвестности. Так и будет! Пройдут, может быть, годы. Жизнь пойдёт дальше. Не спеша и не отдыхая. Есть у Л.Н. в «Круге чтения» что-то похожее. Но там про звёзды. Всё забудется. Засыплется жизненным мусором. Останутся от неё несколько затерянных записей в тетрадях.

Странно. 

Это похоже на что-то уже бывшее когда-то. На те волны влюблённости, которые накатывали в молодости с очевидной периодичностью и, что интересно, непредсказуемостью.

Жизнь. Чудесные её уголки... Ощущение привязанности к кому-то, «ориентированность» - как сам раньше такое определял, или что-то большее… Всё в жизни замешивалось на чувственности. Точнее сказать - на нежных чувствах. Которые вмещают и биологическое, и что-то будто совсем из другой материи, что-то глубже, несказанно сильнее и прекрасней. И в них содержится в неразвёрнутом первоначальном виде всё, что душе угодно. И полное доверие, и приглашение к тайне будущего, и готовность на всё, что ни выпадет по жизни...

Было близко ощущаемое, но неясное, неопределённое, непредставимое, смутное будущее. Оно таило в себе что-то привлекательное.

Рассуждать на эти темы мешает, конечно, то, что НР запоздала на много лет с написанием.  И нужно ещё постараться найти себя - того прежнего - для продолжения. Вернее, уже, наверное, завершения когда-то начатого.

Но переходить на более подходящие - «возрастные» - темы не хочется. В том числе потому, что есть некоторое индивидуальное запаздывание. И по жизненным и по авторским обстоятельствам. Тут всё не совсем «как у людей». Для этого тоже надо созреть, умудрённости накопить.

Забываешься. В странножеланиях. То вспоминаешь об этом, то опять погружаешься в блаженство безответственных мыслей. Слава Богу, дело не доходит до поступков.

Наверное, ощущение счастья тоже заложено в инстинктовой природе человека. Не может он жить так, чтобы совсем уж беспросветно. Спрятано это ощущение в самой глубине - уж чего неизвестно. И не достать это по желанию, не добраться до понимания никакими сознательными усилиями. Видно, какой-то там есть сбросной клапан. Отрывается человек от неподъёмных забот, сбрасывает груз, тянущий на дно.  Может быть, эта самозащита выработана человеческой породой за миллионы лет. Нужная для  выживания вещь: не копить несчастья.

Это иногда так ясно и ощутимо понятно! Вот оно есть, и вот уже ничего нет. Как не бывало. И удивляется человек самому себе.

Только и остаётся.

Говоришь такие странные вещи. Хорошо - не в слух!

Мы виделись каждый день. Мама была в деревне и ничего не знала.

Я почти привык к Асе. Я жил у неё. Днём гулял по городу, вечером встречал её, и мы как-то несколько обречённо ходили по набережной, сидели в кафе.

Я что-то говорил. А она слушала так, что мне хотелось говорить. Теперь уже понимаешь, насколько она больше меня знала о этой жизни. Я иногда вглядывался в неё, будто ждал, что мне что-то перепадёт от её знания.

 «Папа!» - кто-то шёпотом позвал меня то ли из темноты Асиной комнаты, то ли эта темнота была в сне, который ещё продолжался. Я испуганно привстал на постели, глянул в сторону двери. Никого!

Было до слёз кого-то жалко. И страшно. От этой беспомощной жалости.

Мне надо было срочно вернуться. Вдруг показалось, что меня могут там ждать.

Мама, бедная мама так ничего и не узнала. Ни о Марусе, ни об Асе я ей ничего не сказал, так и уехал.

В следующий приезд я уже не нашёл Асю в Городе. Ни там, где она жила, ни в её магазине. 


14

Потом наступит «потом». Всегда наступает «потом». Как ни откладывай, как ни старайся не думать об этом. О том, как всё сократится в случае чего. Сократится в ничто. Ни одной сегодняшней мысли не останется. И будет странно и жалко, что всё так странно и жалко.

Это пугающая тема, и нет уверенности, что она литературопригодна. Она представляется чем-то находящимся за границами человеческого обыкновения и не поддаётся беллетристической интерпретации.

Давнишнее. Читается иногда как чужое. Удивляешься тому, что такое понаписал. И не потому, что это кажется чем-то из ряда вон, а просто обнаруживаешь в написанном существовавшую на тот момент какую-то оправданную внутреннюю решимость так думать, такое писать. И от этой решимости будто  заряжаешься сейчас.

«Неказистый фабричный народец. Приезжие. Деревенские, сельские, аульские, кишлачные, поселковые... Некоторые из них стараются, тянутся куда-то... Галстуки носят, спинжаки...» 

Эльза, если бы увидела это, обязательно придралась бы, обнаружив «пренебрежение». С ней всегда опасно говорить всё подряд. С её менторской неспособностью отвлекаться от прописных истин! Неукротимая, часто несправедливая, движимая какими-то своими, выстраданными, затверженными, неколебимыми правилами. Не знаешь, как поведёт её от той или иной моей мысли. И не оправдаться! Не доказать, что это никакое не пренебрежение, что и сам из той же компании. Почти. Просто думаешь теперь за двоих: и за автора и за того, о ком пишешь. Это и жалость, и умиление, и какие-то тоскливые нотки... Никакого пренебрежения. Было бы пренебрежением, вообще ничего не замечал бы.

Всех жаль. Жалко и близких и дальних. Одних больше, других меньше. Бодрячков и пессимистов, злых и добрых, умных и не очень... Тех зачумлённых шахматистов со скамеек питерского Парка Победы, с одной, но пламенной страстью, сжигающей их жизнь, приезжих со строек, конченных алкашей, выпрашивающих мелочь на улице... Жалость покрывает все остальные впечатления от созерцания зрелища жизни. Все защищаются от ужасов этой жизни. Кто как. И жалеешь всех. Решившихся жить.
 
Наверное, в НР нужно подумать ещё и том, куда можно, в конце концов, дойти по авторской дорожке. В этой жизни. В конкретных  жизненных обстоятельствах.

Фабульные поиски... Это и о персонажах, и это об авторе.

И кажется, что можно вдруг что-то важное найти. Ухватить пониманием ничем не опошленную сложность и жёсткость жизни... 

Этакая замысловатая словесная игра. На подсознании, на полусознании... В попытках что-то поймать в слова. Что-то отсылающее к продолжению жизни, к продолжению работы, несмотря на всякие жизненные противопоказания.

Такое бывает. Под воздействием какого-нибудь внешнего источника. Что-то находится – какой-то неизвестный до этого и вдруг разбуженный внутренний ресурс.

Почему-то решил, что то, чем сейчас занимаешься в НР, должно называться «Отрешённостью». Но ведь и в отрешённости должно быть что-то ещё, кроме отрешённости. Кому она нужна – голая и беспримесная!

«Отрешённо, но не безнадёжно», - сразу предостерегаешь себя. Безнадёжность – это в любом случае большая глупость и вообще опасная вещь. Хотя частенько и балуешься, злоупотребляешь этим словом.

Запомнилась любопытная фраза, произнесённая персонажем в каком-то совершенно пустяковом, случайно увиденном сериале:

 «Архитектура требует внутренней гармонии, а у меня с этим проблемы с некоторых пор».

Довольно доступная для понимания вещь. Можно и так. Просто и исчерпывающе. И в архитектуре, и в музыке, и в литературе... Везде одни и те же требования. Гармонические.

Преодолеть в себе «неправильность» этого мира. В себе! Не в мире, конечно, как таковом, а именно в себе! Понять хоть как-то, хоть и с сомнительной достоверностью то, с чем сталкиваешься, и что открывается в этой жизни.

Простой парень! Чего захотел! Скромнее надо быть! Не ставить перед собой неподъёмные задачи.

Ладно-ладно!

Тот же вопрос: «Зачем? Чтобы что?» На что надеешься?

Пишут и в отчаянии. Не зная, зачем и почему. Делать-то что-то надо! Оставляют «письменные следы».

Что-то начинаешь писать, вглядываешься в мир, встраиваешь книжные события в представления о мире, как-то сшиваешь на живую нитку выдумку и реальность, и будто должна получаться некая общая картина понимания.

И всё время силишься ухватиться за что-то из подлинной реальности. Будто бы один к одному! Ну, или близко к тексту.

Что-то в понимании получается само собой – только потому, что по-другому не бывает, а что-то рассыпается на части. И уже не связывается воедино.

То ли общее понимание, то ли общее непонимание – не разберёшь, но и то и другое довольно унылое.

Унылое непонимание. Это чаще всего.

Не хватает смелости понимать?

Есть ещё и «ватное непонимание». Которое обкладывает тебя со всех сторон и будто усыпляет. «Спи глазок, спи другой...» И будто и не требуется понимать что-то серьёзное и важное. Это как раз то, что соответствует моей нынешней, «ватной», выключенности из обычной, «ответственной», жизни.

В этом состоянии есть что-то тягостное, но его надо как-то пережить. Знаешь по опыту, что за этим «ватным» периодом может открыться что-то другое.

И решаешь, что теперь можно не спешить. В Городе так начинает казаться. Счастливые ощущения иногда опускаются в душу, когда совсем не спешишь, когда можно не спешить.

Это и питерское. Проживаешь свою незаметную жизнь. Идёшь по улице...

Тёплый вечер в начале осени. Солнце пробивается сквозь дождевые, совсем как летние тучи. Освещает верхнюю часть домов. Мамочка катит коляску, а девочка идёт сама и что-то рассказывает. Хорошо идти так. Может быть, из садика. Беседуя. Не спеша. Обсуждая всё встречное.

И можно пристроиться к чужому счастью. Пройтись рядом, чуть позади них. Немного - метров пятьдесят. До перекрёстка с Ивановской.

И дальше - тот кусочек Ивановской до пересечения с Николаевской. Тихая, малопроезжая улица… А там и мимо дома, в котором живёт Анна. Может быть, в этом дело! Вдруг нахлынет волна чувственности. Совершенно безадресной и ни на что не претендующей! И это не какое-то конкретное чувство, а что-то неопределённо общее - к женщинам, детям, к городу, к прошлому, к чему-то всплывающему в памяти. Волнами. Слёзными.

Сосредоточенность на чём-то таком даёт это подобие счастливых ощущений. Недолго. На протяжении всего нескольких кварталов.

Или когда идёшь другим маршрутом - по Лиговскому, от Обводного, мимо Предтеченского садика... С заходом в «Библиофил». Приятное чувство «небеспокойства». Это уже где-то рядом со счастливыми ощущениями. Кажется, что совсем беспричинными.

Утреннее, вечернее авторское время... Свободное от всего остального в жизни. Можно более-менее освобождённо идти, сознавая своё место в этом мире, ни на что больше не претендуя, никому не завидуя, не стремиться уподобиться кем бы то ни было, не желая другой авторской судьбы.

Как-то на некоторое время отрываешься от беспокойных мыслей и озабоченностей. Такое уже бывало не раз. Будто все эти мысли и заботы остались где-то далеко. Они есть, никуда не делись, но вот на какое-то время они где-то в другом месте - так  далеко, что сила их воздействия ослабевает и не так тревожит.

Можно даже лирически о чём-нибудь подумать. Может быть, вспомнить что-то. Как хороший сон.

«Они поженились. Жили в общежитии на пятнадцатом этаже. Окнами на залив. В хорошую погоду был виден на горизонте Кронштадт. А с другой стороны – купол Исаакиевского собора. Они жили так высоко, что чайки летали ниже их балкона. Они постепенно обзаводились хозяйством. Купили диван, а кровати сдали завхозу. Потом появился холодильник, телевизор в кредит, кухонная посуда... Она училась на вечернем в институте. Он помогал ей делать курсовики, готовиться к экзаменам... Он был счастлив, возвращаясь с работы в их четырнадцатиметровую комнату на пятнадцатом этаже. Ему нравилось ходить с ней в магазины. Она любила делать маленькие покупки каких-нибудь бесполезных или не первой нужности покупки. Какие-то пластмассовые солонки, вазочки... «Ну, давай!» - «Ну, давай». Вечерами он уговаривал её. И она соглашалась».

Ну, и вот...

Конечно, это не могло быть вечно. Разочарование настигло и её.

Не об этом ли Чащин хотел сказать ещё тогда? Тогда, когда я о возможности таких вещей ещё и не подозревал. У него многое формулировалось раньше, чем у меня. Формулировалось и с сожалением осекалось, натыкаясь на пустое место в собеседнике.

Чучело тогда, ещё на что-то надеясь, может быть, хотел что-то вымолить. Я не расспрашивал с пристрастием. Только и понял, что от него ушла жена.

Мы выпивали на кухне.

То, что я знал о его жизни - с его слов, конечно, - как-то просто легло на бумагу. А потом я подарил его историю своему персонажу, которого не мудрствуя так и назвал: Чучелов. Чтобы Чащин был перед глазами.

«- Катя, что ж ты натворила! – покачиваясь, уже почти дойдя до кондиции, повторял Чучелов.

Я не знал, чем его утешить.

- Оставь её в покое!
- Если бы она раскаялась, повинилась, расплакалась над своей глупостью...
- Тогда это была бы не реальная жизнь, а сериал.
- Может быть, но тогда всем стало бы легче.
- Напиши сценарную заявку!
- Что? – совсем не понял Чучелов».

И ещё один фабульный осколок.

«- Даже в храм сходил. Попробовал. Умолить.
- И как?
- Ничего не получилось. Купил свечку, нашёл икону, поджог свечку, постоял перед иконой какое-то время. Проникаясь.
- И что?
- И ничего, и ничего...
- Почему?
- Не хватало какого-то сумрака. Люди ходят. Как в музее. И сиделицы - в разных местах на стульях. Присматривают за порядком. И иконы-картины.
- И зачем ты туда пошёл!
- Не знаю. Надо было. 
- Надо?
- Но появился некий опыт, понимание, как это бывает, как это может быть. Эта в высшей степени  молитвенная сосредоточенность на том, что ты хочешь, обращённая туда».

Принять, затвердить как что-то окончательное – одноразовость человека. Об этом то помнишь, сознаешь, то забываешь, отвлекаешься от этого.

И вовремя надо Г.Б. молиться. Иногда бывает поздно это делать.

Его «стояние во храме». В тот приезд Чащина в Питер. Раньше ничего такого в нём не замечал. Или не понимал его. Не догонял.

Вопросы веры. Расширенные. Жить, будто впереди вечность. Жить, будто точно знаешь о чём-то высшем, простёртом на всю вечность и бесконечность. Как бы там ни был устроен мир на самом деле.

Если бы Чучеле предложили такое! Такие игры. Вдруг бы он увлёкся ими и выжил! Вместо этого он упёрся в… Кто знает, во что он упёрся! В какую непроходимость!

Эльза, Чучело... Углубление в человека. На их примере. Вновь и вновь - заходы на их понимание и попытки запечатлеть в писаниях. И будто это ещё недостаточная глубина. Люди неисчерпаемы.

Будто случайно натыкаешься на что-то важное в работе, что-то будто объясняющее, как всё может быть устроено в этом деле.

Усталое преодоление незаконченности. В такой ясной и щемящей достоверности конкретных судеб! Их можно разыгрывать как музыкальную пьесу. По нотам. Нечто сюитное... С повторами, с переменами настроения...

А ещё догадываешься о том, что эти открытия «важного в работе» будут повторяться и повторяться. И оказывается, что всё надо открывать для себя заново! Может быть, давно всем известное вдоль и поперёк! Только заново!

У Юнны Мориц есть рассказ «Молодая картошка» из цикла «Рассказы о чудесном».

 «Старуха жила и жила. Вся высохла до последней человеческой звонкости, вся сморщилась до последней серебряной ниточки на плешивой макушке, но в свои восемьдесят шесть лет не отсохла совсем от дерева жизни так, чтоб отлететь на ветру шелушинкой и растопиться в нашей общей природе. Кто-то в раздаточной времени помнил о ней и ежегодно выкраивал ей кусочек старушечьей жизни, совершенно не пригодный для более молодого существа – разве что для котёнка?..»

«Вот что нужно!»  - будто делаешь очередное важное открытие.

Это то, что внушает оптимизм. Становится совестно за свои сомнения и неверие в будущее «созидательной способности человечества». Ведь находятся те, кто видит это будущее, прозревает его сквозь бесчеловечность, бессмысленность, которыми наполнена повседневность. И находится выход и к человечности, и к осмысленности. Каким-то чудом.

На самом деле он никуда не делся, этот выход, он был всегда и есть. Но усталое, измученное человечество его всё время теряет.

Может быть, вопрос о возможности и необходимости продолжения работы почти никогда не стоит перед большими авторами. Они знают или догадываются о том, что в их деле всегда присутствует элемент чуда, возможности чуда.

Те, кто перестают верить в чудеса, конечно, уже не видят смысла в продолжении работы. Некоторые начинают много говорить о невозможности, о ненужности, о бессмысленности... Находятся оправдания, объяснения... И литература чуть ли ни заканчивается именно на них.

Это я сам себя воспитываю. Может быть, поможет.

Ю.М. говорит именно то, что я жду от неё. Иногда самому хочется так заговорить. Она не устаёт тянуть мир туда, куда считает нужным. Это удивительно!

Бодрость духа, воля, твёрдая вера, можно сказать, даже не просто вера, а уверенное знание!

Примериваешь это «открытие» на себя.

Хорошо бы! Да вот мрачномыслие и всё такое прочее не дают. Ну, не все могут быть такими прекраснодушными! Неустрашимо, неколебимо...

Что-то похожее, если и случается в литературе, то пробивается с трудом. Но не дай Бог, прекраснодушные выдумки! Это хуже всего.

Разве что чуть-чуть – лёгкая прекраснодушная правка.

Мрачномыслие и прекраснодушие?

Всё  - от природы автора. Вот где разделение на «дано» и «не дано»!

И, может быть даже, всё коренится ещё глубже. На том уровне глубины, где спрятано самое главное, из чего вырастает автор.

Можно, конечно, обнести это правилами. Как забором. Рассказать самому себе, как всё устроено в авторской работе. Но если там ничего нет – на нужной глубине – то ничего не получится, как ни старайся. Сознательно таким вещам не научиться.

Иногда с ужасом осознаёшь, за какое неподъёмное дело взялся! И тут же прикидываешь: а не бросить ли все эти литературные забавы как непосильный груз. Это так просто! Никто даже не заметит и не узнает. Никто не укорит, не застыдит. Нет ничего и никогда не было.

Но ведь не бросаешь! Чего-то ещё от себя ждёшь.

Вспомнился «правильный» разговор с Антоном.

«- Жизнь превращается в кошмар.
- Так нельзя говорить.
- А как можно?
- Твоё восприятие жизни сместилось в сторону мрачности. А жизнь – какая была, такая и есть. Она не меняется.
- А то, что мир способен на глазах моментально разрушиться, рассыпаться, разбиться? Совсем как зеркало.
- Так не сам же мир!
- Какая разница!»

В глазах станет темно, и будто этого мира и нет вообще.

И всё же соглашаешься с Антоном. Соглашаешься с тем, что необходимо правильное отношение. Ко всему в мире. Этому автор должен пожертвовать всего себя.

Это вообще «жертвенное» дело».

Думаешь такие торжественные глупости, и кажется, что уже на всё готов. И уже будто ничего и не жаль. Не было и не надо! А после Маруси так будто квитанцию выписали. От вершителя судеб.

Звучит пафосно и глупо! Что уж такого произошло! И при чём тут вершитель судеб! Но всё же...

Проявляешь неготовность к ужасам жизни!

Кому пожаловаться?

А кому нужны жалобы!

И вообще... Вдруг это был только повод! Оправдание! И на самом деле главным было желание остался наедине со своими драгоценными писаниями!

Чего только ни придумаешь!

Как-то всё в жизни наслаивается, наслаивается... Потом сминается и, в конце концов, делается неважным.

Ну что ж... Человек ко многому привыкает. И к мысли о неизбежности он привыкает даже без всяких успокоительных историй про другую, следующую, жизнь, на которую надеются некоторые эзотерически продвинутые умники. Простые граждане с иронией относятся к этим облегчительным выдумкам. Всё на самом деле сурово и просто, считают они, как и всё в их собственной жизни. Никто и ничто не ждёт их где-то там – «в конце туннеля». Никакие райские кущи! В утешение.

Авторы будто бы не знают, чем это всё должно закончиться. Как и люди из жизни. Будто бы им неизвестно, чем это всё кончается. А кончается всё одинаково. Но литература медлит, замедляет, задерживает... В этом весь смысл. И нашей жизни и беллетристики. Будто бы не знают точных ответов на достаточно простые вопросы. Разводят словеса!

Литературе будто нужно дополнительное время, чтобы заново всё понять. Литература притворяется недоверчивой.

Но медли – не медли, от понимания и от необходимости озвучить какое-то хоть понимание никуда не деться.

Проблема «окончания» в литературных текстах. Физически, материалистически всё и так ясно. Если убран пафос. В хорошем, положительном, полезном смысле слова. Без пафоса наша жизнь – это жизнь полуживотных. И конец такой же. Но от текста ждут чего-то ещё. Какого-то добавочного смысла. Морали. Особой интонации – на худой конец. Будто бы спасительной.

Всё, в общем-то, крутится вокруг одной темы на протяжении уже нескольких опусов. Переживание каких-то жизненных сложностей, часто кажущихся безнадёжно не разрешаемыми. И затем нахождение в себе нужного жизненного ресурса для более-менее безропотной жизни с тем, что есть. Может быть, НР – это продолжение той же темы Она не закрыта и, наверное, не будет никогда закрыта.

Это к разговору об утешениях в этой жизни. Нет их, и надо научиться принимать это по возможности с каким-то хоть достоинством. Об этом часто думаешь – о достоинстве автора перед вечностью. Перед каждым встаёт эта авторско-человеческая необходимость, эта задача, проблема, вопрос – как угодно. И что-то надо делать. И что-то об этом думать. И что-то говорить.

Решаешь, что должно быть ровное, без эмоциональных всплесков принятие того, что есть.

Должно быть? После того, этого, после всякого!?

А как же!

Что ж... Посмотрим.

И смотришь! Будто со стороны. Проверяешь себя на устойчивость и жизнестойкость в авторской, да и в повседневной жизни.

Догадываешься о том главном, что люди теряют в конце концов. Может быть, это способность к доверчивой и простодушной привязанности к кому-то. Способность к нежным чувствам – по большому счёту! Ни больше ни меньше! Нежные чувства, которые  даются людям в утешение. Чтобы они не так пугались и жизни и смерти. Чтобы закрывать их от ужаса вечности и бесконечности.

И что? А будто и нечем спасаться в этом мире. Неужели будешь тонуть вместе с ним!

А может быть, наговариваешь на себя, и ещё не пришло твоё время?

Какое-то продолжение старого ритма жизни, авторской заведённости ещё не оставили меня. Не ждёшь, слава Богу, когда наступит полное равнодушие отрешённости.

Нашёлся в старых записях кусок текста с сожалениями по поводу того, что утром служба, а не письменный стол. Эти смешные сожаления остались теперь давно в прошлом.

«Утренняя работа. Редкая возможность. И хорошо. И ясно. И разумно. И всё понимаешь. Понимаешь и вечернее, и ночное, и тупиковое и радостное. Доверяешь самому себе. Потому что знаешь, что это всё без притворства. Это главный принцип. Надо же дальше строить писания. А фальшивые кирпичи в этом смысле совершенно не интересны. Все развалится».

И ещё.

«Те окна с приглушенным светом. Там на последнем этаже… Хорошо с утра сидеть под настольной лампой и… Сочинять. Роман! О чём-то, не относящемся к этой жизни».

Вечера, утра, ночи – под настольной лампой, за работой. Это и весь возможный, доступный оптимизм. Это и есть то возможное, доступное и не иллюзорное «потом». Которое бы не помешало.

Может быть, для этого «потом» пригодится и такой фабульный осколок:

«- Это ты, Анна?
- Какая Анна? – засмеялась она.
- Ты? - с облегчением выдохнул он. С облегчением или испугом? Чего больше?

Анна. Она такая. Смотрит на катастрофу жизни с джиокондовской полуулыбкой.

Ходит, оглядывается, ищет вокруг себя правильную жизнь».

Не боишься загадок в собственных писаниях. Не всё объясняешь.

 «Какая это книга? А вот такая. Спокойная, неторопливая, “правильная”... Как тот дореволюционный мир, который видишь на старых открытках с видами набережной, улиц города, Волги…»

О мире ничего нельзя сказать сразу, одним махом, в лоб… Его можно только выедать, протравливать текстами, чтобы этот мир под их влиянием проявлял себя сам. Как бы.

Конечно, может быть, всё это самообман, самообольщение. Но всё же как-то происходит выстраивание представлений о мире, затверживание своих понятий...

Идёт упорная схоластическая работа. Может быть, другого и не дано! Кто знает!

Мысли должны быть «правильными». Такой интуитивный, не проверяемый на практике подход.

И такими «правильными» мыслями пытаться исправлять мир! А вдруг!

Всегда больше верил в это, чем сомневался. Не вдаваясь в доскональные выяснения, держался за что-то подобное, считая, что хуже от этого не должно быть. Это почти молитвенный, религиозный подход.

То, ради чего… Что стоит того, а что не стоит? Хорошо это понимать. Иногда мысли на эту тему напоминают изобретение новой религии. Влиться в главную «смирительную» религию не хочешь или не можешь. Вот и ищешь будто бы своё. Не решаешься опуститься на дно смирения.

«Доброе волшебство». Музыкальное, живописное, литературное... С целью облагораживания. Поразить «уважаемый публикум» до изумления. Потрясти. Не посмеяться, как, к примеру, М.Б., а поднять до небес.

Задача, можно сказать, библейского замаха. Почти невозможная. Только изредка дающаяся избранным авторам. И всякий раз кажется, будто чудесным образом.

Все авторы ходят вокруг этого выбора. Вокруг да около.

Что-то хотят предложить читающей публике. Свершить это самое «доброе волшебство». Изначально, первомыслью в литературе, наверное, именно это и было.

Потом, пожив, покрутившись в этом мире, «хлебнув» его, начинают по-разному относиться к своей задаче. Иные думают: зачем так уж стараться! Ради чего! Ради глупого, злого, неблагодарного человека? Который с их точки зрения достоин только презрения. А можно страдать от несовершенства человека, искать для него приемлемый в земной жизни выход – как, к примеру, искал Л.Н. Если подумать, можно вспомнить и сформулировать другие варианты. Для разных авторов.

Есть и такие, кто вообще ни во что не ставят ни этот мир, ни людей, в нём обитающих. А если это уже профессия! Если уже работают «инженерами человеческих душ»! И зарплату за это получают! Вот где сволочное положение! Не позавидуешь!

Это выходит на первый план в обдумывании автором своего отношения ко всему на свете.

Что-то в авторе не должно допускать легкомысленного литераторства.

Значит, всё-таки не баловство?

Ну да. Доходишь в своих рассуждениях до необходимости выбора авторской позиции по отношению к человеку, человечеству, человеческому миру... Хочется или не хочется, но от этого выбора никому не уйти.

То ли закапывать дальше этот мир, то ли искать пути его улучшения, спасения и выхода из общечеловеческих жизненных тупиков. Увеличивать зло в мире или, наоборот, что-то делать для его уменьшения. Как-то естественно, само собой эти задачи встают перед автором, даже если он осознанно ничего подобного не формулирует для себя. Ну да, это не всегда сознательный выбор. И тот и другой вариант выбора, бывает, практикуется разными авторами неосознанно, по внутренне присущему каждому душевному предпочтению.

Не считаешь себя всеведущим, конечно, но есть что-то, что знаешь твёрдо. Или так: уверен в своём. Не в себе - это необязательно - а именно в своём. Никому ничего не навязывая, но и не отступаясь ради чего-то чужого. Это иногда кажется авторским дефектом, негибкостью, даже глупостью. Но по-другому неинтересно.

И при этом даже не берёшься разложить всё по пунктам – боишься наговорить какой-то «теоретической» ерунды.

Только и остаётся по возможности простодушно тащить что-то «своё» в писания. В этом как будто находишь смысл и оправдание для работы.

«В жизни больше хороших людей. У них есть дети, друзья…» - цитата из какого-то трогательного фильма. Собираешь теперь такое, где только можешь. Как собирают полезные, лечебные травы. Но «лечить» пробуешь пока только самого себя.

Признаки хороших людей? Нет, скорее - признаки хорошего в людях! За это в человеке можно уцепиться и вытянуть в хорошее всего человека.

К чему это я?

Может быть к тому, что надо жить дальше. Надо ещё пожить. Должно наступить какое-то «потом». Его, конечно, трудно представить. Но не всё же про отрешённость да отрешённость говорить! Будто окончательно соглашаешься смириться с неустроенностью и себя и этого мира, соглашаешься оставить этот мир во всём его ужасе и неисправимости. И отправиться на Солярис.

Куда это годится!

Правильно! – никуда.

«Нет, торопиться не надо!»


15

- Надо было соскучиться и приехать, - скажет она.

- Я и приехал, - скажу я.

Да, приехал. Нашлась пропажа.

А нашлась ли? Наверное.

Я буду вглядываться в её лицо, пока она с удивлением не спросит:

- Что?

Да, надо бы возвратиться. Это лучшее, что можно придумать.

«Теперь у нас всё будет по-другому», - улыбнусь я этой мысли.

- Что? – опять спросит Анна, хотя я ещё ничего не успею сказать. Только подумаю и улыбнусь.

Настанет время, когда всё же потребуется объяснить даже необъяснимые вещи.

Как! Они ведь необъяснимые!

«Всё так основательно понять, чтобы и сомнений не осталось!» - даёшь себе новое задание. И тут же соображаешь, что глупо и самонадеянно пытаться быть Львом Николаевичем, с его окончательными учительскими ответами. Ну, нельзя заканчивать повествование каким-то будто бы окончательным пониманием! Отказаться от окончательного понимания! Не тащить его в книгу!

Такого никогда и не бывало – откуда бы взяться окончательному пониманию!

Иногда специально оттягиваешь окончание текущей работы. Чтобы дать время вызреть написанному. В надежде на чудо. На то, что вдруг всё как-то прояснится само собой и особым образом. Что-то должно написаться не за столом, а в голове.

А вообще, главное в работе – потратить много сил. С избытком! Без этого не возникает ощущение, что уже пора.

Рассуждаешь, будто впереди ещё столько же. Жизнь в полубесконечности.

Ещё на один шаг к очевидному будущему. Будущему, в котором невозможны будут многие прекрасные вещи. Как и сказать... Вещи, о которых останутся только музыкальные воспоминания.

Музыка, возвращающая прошлое... И не фигурально, а прямо-таки физически! Реально возвращает ту часть прошлого, за которую она отвечает, - «звуковую часть».

Некой «формулой прошлого» скорее всего так и останутся и «Камерная сюита» Р. Щедрина, и «Овод» Д.Д.Ш., и всё остальное с той запиленной до невозможности пластинки ансамбля скрипачей Большого театра Юлия Реентовича. Самые ранние музыкальные впечатления. Что это? Кажется, что вот-вот можно, сделав усилие, постичь тайну времени. Некой моделью прошлого эта музыка так и останется.

Даже не помнишь, когда у нас среди маминых пластинок с Зыкиной и Руслановой стали попадаться пластинки с классикой, которые покупал отец – больше некому.

Один в пустой квартире, подоконник с которого смотришь во двор, лето, слегка дождливая погода...

Будто вневременная тоска растёт именно из этого места во времени и пространстве.

Что это? Никто этого понять не в состоянии. Как это возможно? Объяснить научно – наверное, можно, а понять нельзя.

Или фортепианные пьесы Равеля. «В манере Бородина», «Гробница Куперена»... Распечатывают другие - особого сорта - воспоминания. Что-то связанное с самым началом авторской работы. Времён «рукописного чемодана». Первоначальные писания... Когда казалось, что ещё чуть-чуть, что уже вот-вот…

Писать об этом? Это как рассказывать кому-то свои сны. Почти бессмысленная затея. Но всё же не можешь удержаться – рассказываешь. Пусть будет. Что-то - только для личного авторского пользования. Без учёта интересов читателя, который вдруг-да дочитает до этого места. Но можно ведь и пропустить скучные места!

Будто открывается волшебный занавес, и можно заглянуть в самое раннее твоё время. В Город неведения. Неведения молодости. Просторный, солнечный мир, не знающий ещё, что его ждёт. Мир бесхитростного молодого сознания. Мир пуст. Он не наполнен ещё неразрешимыми проблемами, сожалениями, разочарованиями, разного рода непереносимыми вещами, которые вынужден претерпевать...

Музыка, помогающая вспомнить давнишние состояния, хоть как-то – отголоском – почувствовать прежнюю невинность неведения.

Одновременность Маруси, Марийской, Анны, Аси и даже Эльзы... Они встречаются в музыкальных переживаниях. У каждой, понятно, своя музыка.

Как-то приснилась Маруся, она иногда и сейчас приходит в сны. И всё там - как было в прежние с ней времена, даже ещё лучше. И ни тени сомнений, что может быть как-то по-другому. Люди в снах не отклоняются от первоначальных о них представлений. Душа живёт в идеальном мире, в который не переносится то дурное, что случается с людьми в реальности.

Сразу после пробуждения подумал, что, может быть, надо позаимствовать что-то из этого идеального мира?

Это я к чему? А к тому, что Маруся пока всех побеждает. В памяти чувств.

Так это же вечная каторга!

Ну, нет! Теперь Анна должна их всех победить. Вот возьмёт и победит! Она единственная теперь – более-менее из реальности. И под рукой! Не без налёта фантастической выдумки, конечно. С Анной отношения почти как с музой. Будто выбрал её в качестве музы. Выборная муза. Может быть, её не очень устраивает такая роль. Ей бы что-нибудь попроще, потеплее!

«Сложные хорошие отношения». Может быть, это самый достойный вид отношений. Он держит в тонусе. Во всяком случае, не допускающий скатывания к пошлости.

А что меня должно бы устроить на данном этапе проживания?

Какие-то отголоски, всплески прошлых чувственных моментов - ослабленные, сдержанные, почти никак внешне не проявляющиеся - ещё возможны. Это ощущаешь иногда в совсем лёгкой форме. Почти бессимптомно. Самую малость. Хотя больше, может быть, и не нужно. Может быть, для работы и этого достаточно? В моём, конечно, понимании работы.

Короче, «если меня в тихом месте прислонить к тёплой стенке…»

Как было с Марийской? Да, Марийская... О ней всегда забывал. А как же то, что было, когда она приехала ко мне деревню?

Да, это должно было как-то что-то поменять. Но не поменяло. Всё-таки не орёл!

Что-то не включилось, как водится. Вот где стыд!

Всю жизнь обижал Марийскую.

Чем дальше, тем рассуждения на такие темы будут казаться всё странней. Даже самые простые, повседневные вещи... Почувствуешь, как из работы постепенно будет вытесняться что-то, что всегда казалось существенным, чуть ли ни средоточием жизненных интересов. Теперь будто лишаешься права на такие сущностные вещи - права судить о них, вводить их в фабульный оборот, строить на них словесные авторские игры. На это меня почти совсем не остаётся. А дорога ещё не кончается. И будто пункт назначения пока не просматривается. Пока!

Сижу с удочкой на берегу.

Иногда разгоняю беспокойные мысли словами: «Господи, прости меня грешного!» При этом глаза нужно держать закрытыми. Для лучшей сосредоточенности.

Это когда ищешь и не находишь никакого приемлемого выхода из жизненных напастей. И только это одно остаётся. Это ничего не меняет, но будто позволяет как-то закрыться от невыносимых мыслей.

«Господи, прости меня грешного!» - с едва прикрытым в интонации неуместным достоинством. Наверное, осуждённый на неизбежную казнь может позволить себе такого рода проявления достоинства. Совершенно отрешённого.
Так можно всё окончательно рассказать!

Всё – не всё... Можно при случае легко скрыться в тайну недоговорённости. Да и не в тайну, а в некое умолчание. Со значением. Такой театральный, литературный приём. Держишь про запас такую замечательную, почти хулиганскую фабульную возможность. Пошутить таким образом. Но это пока не требуется. Ни к чему.

 «Солнце стало совсем уж низко...»

Этот вариант существования – с неспешными прогулками по набережной, с ожиданием каких-то чудесных писем или чудесных же изменений в тебе самом и в твоей жизни – наверное, возможен только для совсем «свободных художников». Свобода, даже избыток свободы, неприкаянность, необременённость... Состояние близкое к отрешённости, о которой столько рассуждал и которой пытался от себя добиться.

И, похоже, мне чего-то в Городе не хватило. Наверное - давления повседневных забот, оставленных в С-П. Хотя какие там заботы! Уж не служебные ли!

А жизнь в деревенской пустыне - это тоже что-то невыносимое или плохо переносимое. Оказалось! Наверное, можно привыкнуть, но очень уж убого! Сознательная жизнь замирает с непривычки. Воображение плохо работает. Не на чем остановить мысль. И никаких иллюзий в отношении того, что в таком существовании что-то изменится. Это как севооборот у деревенских жителей – всё знают на годы вперёд.

Интересно всё устроено в этом мире! Какие-то вещи, не пройдя определённый, положенный жизненный цикл, заранее не понять. Будешь о чём-то только догадываться, воображать что-то, окучивать рассуждениями, но поймёшь, может быть, только в самом конце. Может быть, в самый последний момент!

И со словесностью, наверное, то же самое. Она вдруг перестанет быть живым делом, покажется совсем уж чем-то странным, не имеющим к тебе отношения. 

Это одиночество автора перед переставшей отзываться литературой… Как человека – перед  окончательностью.

Наступит момент, когда вдруг решишь, что перебрана уже вся авторская наличность, и уже ничего не прибавляется в понимании. И нечего сказать ни самому себе, ни людям.

У меня в запасе есть и ещё один вариант объяснения «окончательности». Может быть, занимаются писаниями до тех пор, пока не увидят, что никому, кроме самого автора, эти писания не нужны. Если они, конечно, не профессиональные беллетристы. Эти будут строчить до умопомрачения.

Невозможность продолжения. Это главная забота и печаль всех авторов. Столько, бывает, труда душевного, физических сил затрачено, и всё зря! Работают всю жизнь как бы на будущее. А будущее не пропускает их. Не нужны они со всеми своими умными мыслями, переживаниями, трогательными жизненными обстоятельствами...

Вспоминаются сетования С. Юрского, которого не читали...

Умных мыслей будто достаточно, а будущего мало. Не учитывает будущее их всех. Тех, кто докричаться до будущего не смогли. Напрасно глотки рвали. Напрасно ночей не спали и слова расточали. Будущее их не услышало.

По большому счёту интересно в этом смысле только собственноручно добытое будущее! Не украденное, не заимствованное, не подаренное кем-то, не случайное.

Они этого хотели!

А можно не хотеть?

А если не хотеть? Трезво так - не хотеть!

Притвориться что ли? Кто же от будущего отказывается! Никто! Так никому и не предлагают!

А что тогда?

Кто знает!

Всё-таки это какое-то иллюзорное занятие – литература! И она в самом деле мертвеет без её нужности.

Замрут в изумлении. От какого-то последнего понимания. Полностью уже бесполезного.

Обо всём этом, конечно, только догадываешься по каким-то случающимся прорывам в понимание.

Представляешь, как авторы столпились угрюмою толпой. Живые и ушедшие. Вперемешку. Стоят и смотрят друг на друга или по сторонам, чего-то ждут. Напрасно. И эта неживая, равнодушная тишина вокруг!

Писания однажды должны будут отпасть сами собой. Окончательно. И это отпадение писаний будут воспринято как что-то единственно верное и ничуть не удивительное.

И тем не менее... Что-то ещё продолжается. Строишь предположения по поводу будущего персонажей и писаний в целом. Озабочен чем-то подобным. Набормотал уже что-то трёхчастное. А за этим – совсем уже неясная НР-4. Как с сериальными «сезонами». Одни предположения.

Боишься загадывать, как всё пойдёт! И в жизни и в писаниях!

Иногда очевидная и будто бы естественная потребность – раздвинуть, расширить, продолжить  уже написанное. Войти в него как в нормальный, для взрослых, построенный не понарошку дом. Встретиться в живыми персонажами. Выслушать их, самому о чём-то им рассказать. Этого будто не хватает.

Тесная проза. Не хватает беллетристического простор?

Смешно.
Попробовал в НР разложить самое важное по разным полочкам, попытался сшить самые разные впечатления повседневности во что-то более-менее не угнетающее, не пригибающее к земле.

А ещё - отвлечься от самого себя - служебного, подневольного, бытового... Для этого нужна была интонация «просто автора» на этом свете. В какой-то мере это получилось. С помощью фабульных натяжек и условностей. Но напряжённость какой-то недоделанности, незавершённости всё равно осталась. И с этим уже, кажется, ничего не поделать.

В НР выбрана своя интонация, выбран круг тем. Туда уже ничего по произволу не вставишь -  «из другой оперы». И при этом чувствуешь, что в НР в общем-то, какая-то недоделанная. Ей тепла не хватает. Не додано ей. Мелодраматических моментов, что ли! Не греет. И это понятно. Безотрадные всё вещи. Изложение обстоятельств авторско-жизненного тупика. Чего же другого можно было ожидать!

Ну да. Наверное, пора кончать с НР. Хоть как-то.

«Прилаживая пышную концовку»? Не тот случай. Но это хорошо вспомнено. Надо же как-то расставаться.

С самим собой. Даст Бог, ещё не окончательно.

Выйти из НР.

В НР не случилось ничего мелодраматического! Наверное, и слава Богу! Окоротил себя автор, не дал волю своим беллетристическим хотениям.

Хотя, как и сказать!

А как ни говори! И да, всю жизнь обижал Марийскую. Ни за что.

Кого ты только не обижал! Чего уж теперь! Проехали!

Как бы то ни было, всё, что могло случиться в этом опусном пространстве, уже, кажется, случилось. Скоро эта умеренно трогательная сказка кончится, и автор опять окажется в безотрадности обыкновенного, совсем  не сказочного мира. И автор и читатель, если таковой найдётся.

Недоволен НР. Каждый день продирался сквозь несвязный текст, пытаясь что-то исправить, улучшить. Много в писания запустил сиюминутного – вот и не собрать что-то путное. И к НР начинаешь относиться как к такому изделию, которое уже не улучшить.

«Камень такой попался». Когда получается что-то неисправимое, всегда вспоминаю резчика из «Андрея Рублёва», который строил князю храм. Не пошёл рисунок, камень не тот, рука дрогнула…

Это верное сравнение. Резчик по камню ошибается один раз.

«Что же… - успокаиваешь себя, - будет что-то ещё, другая словесная работа, какой-то ещё “камень” – белее, долговечнее...» А НР уж как получилась!

Может быть, уже действительно пора. Расставаться.

 «И звёзды брезжущие на лету над мокрыми сентябрьскими садами...»

Хватаешься за всё, что под руку попадётся. В поисках понимания.

Думаешь, что всё-таки главное в этом деле – такая вот решимость существовать один на один со всем этим – с звёздным небом, с тревожными порывами ветра во мраке, с этим будто обезлюдившим миром...

Только та женщина...  Молчит где-то совсем рядом в его стихах. Ближе не бывает.

Промолчала всю жизнь.

В самом деле – что-то «бормотальное»! Многое попадает в текст будто бы случайно и не вполне осознанно. Пишется, но понимается не полностью, а как-то скользя по поверхности. И часто боишься углубляться в выяснения, зачем написал так, а не иначе, чтобы не спугнуть тот первоимпульс, с которого начинается всегда происходить какое-то движение в писаниях.

Что-то жалко оставлять в рабочих тетрадях. Хочется непременно прописать это в «полотне». Хочется и всё!

 «Эти былинки на ветру в поле. Осень. Сухая трава и эти былинки, подрагивающие на ветру».

Думаешь о том, чего стоит эта НР. Которую уже всерьёз собираешься закрывать. «Сворачивать производство». И напоследок прикидываешь, что туда ещё может попасть. И что ещё должно обязательно попасть. А то ведь... пропадёт! Важные, как представляется, вещи. Значимые. О которых не решался до сих пор даже думать.

Подсовываешь в НР то одно, то другое. Втихаря. Новое «сиюминутное» будто расталкивает текст, предлагая потесниться и дать себе место. Иногда это получается, иногда – нет.

Это окно хоть в какое-то будущее для накопленных образов, мыслей, памятных вещей... Окно в относительную «электронную» вечность. Надеешься на что-то.

Никто в НР этого не ждёт, не добивается этого от меня. Но вот наступает такая минута. Ещё не совсем поздно. Можно что-то успеть. Пытаешься прихватить с собой в дальнюю дорогу что-то важное. Пробуешь угадать, что из всего наличного покажется через какое-то время этим важным, а о чём пожалеешь в будущем.

Так всегда бывает с настоящим.

Но разве угадаешь!

Неспокойно, потому что не можешь сказать: «В сущности, мне ничего не надо».

Надо! Что-то всё же надо. Плохо формулируемое.

И как некое  открытие. В полудрёме поздней ночи. Как попытка оправдать пройденный день. Как ориентир на будущие дни. Интересный подход. Мысль о том, что то, чем занят, – это такое особого рода, специфическое занятие по поиску понимания - образного, не проговариваемого, а переданного словесными, как бы художественными средствами понимания. Это иногда очень хорошо осознаёшь. Чувствуешь, что в этом «открытии» можно накопать что-нибудь для сиюминутного авторского спокойствия.

Можно это понимание выразить в чём-то беллетристическом, но это не главное. Можно об этом совсем не беспокоиться.

И никакого суетливого желания преуспеть на ниве словесности! Работа только на самого себя. Это тоже хорошо.


16

С фабулой всегда большие проблемы. Нужна изощрённая способность к выдумке. Фабульные сложности сопровождают на всём протяжении работы. Смешно, что они не кончились и теперь – уже на выходе из НР. Чувствуешь, что концы с концами не сходятся.

Закрыть или прикрыть какие-то вопросы... Так бывает. Закрываешь. Исходя из простого соображения: «в конце концов, это смешно».

Не пишешь об одном, о другом... Не накопил ещё содержания для фабульного понимания. В одном, в другом – во многих важных вещах.

Есть о чём подумать.

Увидел на набережной Юлю с дочерью. Сначала заметил Катю, чуть обгонявшую маму Юлю и тянущую её за руку вперёд.

«Они все друг на друга похожи!»

Их лица... Когда угадываешь что-то из внутренней жизни... Что-то мелькнёт в глазах, в складке губ... Любимая игра.

«Юля. Вся во вне себя. Не заглядывает внутрь, - сразу начал выдумывать я. - Жизнь ещё не привела, не подтолкнула её к чему-то такому, что требует упорных, настойчивых, но обычно малопродуктивных размышлений».

У неё есть её маленькое чудо. Катя странным образом похожа на Алю. Чудо - когда Катя поднимает голову и произносит: «Мама!» Спрашивает или объясняет маме из своего разумения что-то увиденное на улице. И Аля когда-то в детстве так делала.

А Юля… Довольство, собранность, даже некоторая строгость на её лице. Наверное так и должно быть, если у тебя дети. Ответственный подход.

Откуда в ней это? Не иначе, как от Марийской. Она, наверное, тоже такой была.

Наверное? Уже не помнишь? А что помнишь? Строгость в лице. Внимательность и строгость. Объясняешь это в ней заводом. Завод, простые люди, простые интересы, простая жизнь...

У людей это такая простодушная жизненная заведённость. Так заведено среди людей. Семья, дети... Прекрасная, несмотря ни на какие сложности и проблемы, заведённость.

У всех всё по-разному получается. Иногда совсем жалкое зрелище. Но люди по-другому не могут. И не должны.

Как это было бы в случае чего? В этом Городе… С её внимательностью и строгостью.

Осторожничаешь со словами, лавируешь между оттенками смыслов, избегаешь резкостей и полной определённости. Такая манера. Которой при желании можно подобрать разумное объяснение.

Может быть, случится что-то, что изменит не саму жизнь, а представления о жизни. То прежнее осторожное избегание драмы. А тем более чего-то мелодраматического! Уклонение от такого понимания реальности при выстраивании фабульных выдумок... Вдруг это как-то внезапно прервётся! По причине неизвестных заранее жизненных обстоятельств.

Мелодрамы. Не в жизни, так на экране. Или в книге. Без этого «творцы» никак не могут. Жизнь ведь кончается!

 «Что же... Умеренно мелодраматический конец... Со значением. И всё такое прочее…» - на ходу подмётки рвёшь! Писатель!

«А если наш нынешний мир имеет продолжение?» - спрашиваешь сам себя, а дальше мысль обрывается. Не знаешь, что дальше. Это мучительно.

Чуть прибавил шаг, чтобы догнать Юлю с Катей. Какое-то время шёл позади них. Это моё любимое занятие в С-П. Слушать чужие разговоры. Особенно детские.

Они идут из садика. Катя что-то обдумывает. Иногда только комментирует свои мысли вслух. Но у мамы обычно своих мыслей хватает.

Они меня увидели и остановились.

- Вы к нам не приходите... Почему? – спросила Юля.

Я смотрел на Катю и не находил, что ответить Юле.

Она сказала «к нам». Это забавно.

- Да. Не прихожу.
- Вы же знаете мою маму.
- Ну да.
- Давно знаете.
- Давно.
- Это интересно.
- Чем же?
- Просто интересно.

Катя стояла рядом с мамой и держала её за руку. Она не проявляла нетерпения и желания продолжить прогулку, наоборот, она смотрела на нас и внимательно слушала.

Показалось, что в лице маленькой девочки проглядывала какая-то удивительная для её возраста разумность. Эта её будто бы сосредоточенность на чём-то одном, очень важном. В детях это всегда поражает. Что-то мы не знаем об этом мире и вряд ли узнаем.

- Может быть, вы сами приедете ко мне в деревню? Там хорошо, - сказал я.

Я ещё точно не решил возвращаться в С-П или пока нет, поэтому предложил это, почти не думая. «А что? Пусть бы!»

- В деревню?

Юля сказала, что она с Катей уже бывала у нас в посёлке с тётей Олей, когда та с мужем приезжала в отпуск.

- Вот как! То-то я нашёл там чью-то куклу.
- Наверное, Катя забыла.

Юля пообещала как-нибудь собраться и приехать ко мне.

- С мамой?
- Да. С мамой.
- С бабушкой Леной? - уточнила Катя.

С Леной Марийской.

- Приезжайте! – сказал я на прощание, стараясь быть как можно убедительней и душевней.

А сам всё же через несколько дней засобирался в С-П.

«Может быть, у меня срочные дела! Служебные!»

«И может быть, всё к лучшему».

Такая беспомощная фраза!

Всё это уже слышал, читал, перебирал в уме, обдумывал... Эти слова. Они уже не помогают, не убеждают, не приносят облегчения.

Надо жизнь каждый раз переживать заново. Ничему нельзя научиться – никакой привычной успокоенности, никакой отрешённости… Всё снова и снова будет тревожить, беспокоить… И надо на все старые вопросы отвечать заново, и всё перепроверять. Так всё устроено.

«А ведь точно знаешь, что если сейчас уедешь, то уже ничего чудесного в жизни не произойдёт».
.
Наверное, многие в жизни в какой-то момент начинают чувствовать, что выпали из «круга чудес». Куда-то не туда их завела дорога. Как же так! И можно только поплакать.

Вдруг забрезжит, как мираж, миражно неопределённое окончание НР. Утеплить НР неясной надеждой? На что? Позволить себе такое. По авторскому произволу. А то ведь всё повисает в совершенно полной – до неестественности – неопределённости.

Или всё же оставить читателя в лёгком недоумении?

Так всё же - уехать или не уезжать?

Вопрос вопросов.

Уловил что-то в чужой жизни, почувствовал её на мгновение. Прошла мимо – и всё! Дуновение чужой жизни. Которая будет продолжаться и продолжаться.

Юля, Катя... Они – как некий успокаивающий фактор. У них всё по порядку. Можно на какое-то время перевести дух. Ведь ничего катастрофического. Мы живём в этом мире. Общем на всех. У нас ещё есть время. Для чего-то. Потом, наверное, узнаем.

Можно расплакаться от тех тайн, которые навсегда обречены оставаться тайнами. И зачем они нужны были – эти тайны! Чтобы тайнами и остаться?

Вот-вот всё поймёшь.

25.03.24.


Рецензии