Роман Последняя война, разделы 35, 36

                ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА

                роман


                Павел Облаков-Григоренко




                35

           Старик молчал, растянувшись неподвижно на земле,- спал, или попросту более не желал разговаривать. Сафонов, сокрушённо вздохнув, улёгшись на спину в колючую, исшарканную сапогами траву и сунув руки за голову, стал вспоминать, как всего день (или тысячу лет?) назад, повстречав в лесной чаще волка и яростно атаковав, смяв прыжком того в жалкий  комок, свой кулак, ставший вдруг несокрушимо каменным, в огнедышащую пасть зверю собирался вбить... Сон то был? Теперь кажется - да... Не верят ему люди... А как в такое - в добрую сказку про серого волка - поверить, когда кругом одно зло, всеобщее безумие царят, и людям с лёгкостью кажется то, чего вовсе и не было?.. Он ощупал на запястьи вспухшие, протяжно занывшие рубцы; значит -  всё-таки было... Откуда он взялся, этот матёрище? Будто сама судьба ему, Сафонову, знак давала: стань сильным и победишь любого врага обязательно... И правда, после той короткой, яростной схватки в лесу он будто совсем другим человеком стал - ещё упрямее, ещё изворотливее, ещё увереннее в себе; не злее, нет, но - бескомпромисснее, что ли, неправоту вокруг себя сразу чувствовал - точно запах от неё гнилой и кислый ноздрями ловил,- и тотчас желал сокрушить её; у него словно невидимый, неслышный мотор в груди заработал, мощный, особой энергией его тело и мозг наполняющий, толкая его всё время бежать вперёд, действовать, изменять то, что раньше казалось неизменяемым, точно он от пустых сидения и бездеятельности - о невозможное! - мог теперь пропасть, раствориться без следа в океане человеческих страстей, уснуть... Случайности?- всезнающе улыбался он, чувствуя, как под гимнастёркой напрягаются, каменеют совсем не пострадавшие от падения в самый ад мускулы.- Нет. События совсем не случайно в нашу жизнь врываются; они,- очень хорошо теперь чувствовал он,- частицы какой-то великой силы, невидимой нами по причине её величия, которая проносится над нами в непосредственной близости от нас и увлекает в одно мгновение за собой, заставляя тем самым нас менять направление нашего движения на совершенно нами нежданное, часто со знаком противоположности...
         Кто-то во сне протяжно и жалобно закричал, словно запутавшаяся крылом в силках неведомая птица,- невнятное, бессловесное, но совершенно ясное по интонации: отчаянье и страх прозвучали в нём, в этом глубинном вздохе, вселив в Сафонова первозданный немой ужас, окутав его душным, заставившим самого его тихо застонать облаком, и тотчас, разбуженные криком, совсем, показалось, рядом захрипели, залаяли собаки, зазвенела, унимая их, торопливая немецкая речь; и снова покров мечтательности слетел с него, и место его заняло острое чувство тревоги и неустроенности, смертельной опасности, поджидающее его прямо здесь, за углом... Капитан поёжился, кинул недовольно сам себя на бок, сжавшись в колючий, тревожно дрожащий комок и уставился широко раскрытыми глазами в начинающую светлеть темноту; мысли, быстрые, горячие, вызывающие почти тошноту своими неуёмностью и неприложной правотой, завертелись у него в голове. Сначала, с каким-то особым чувством злорадства и ликования он стал думать о том, какие действия - шаг за шагом, движение за движением - он предпримет, чтобы вырваться отсюда, из ада; как, прокравшись на четвереньках, натужно хрипя измученными лёгкими над спящими или притворяющимися спящими людьми, окончательно смирившимися со своей горькой судьбой, подползёт к дрожащему под порывами ветра мокрому от росы, хилому ограждению, ощупает нежно руками холодную проволоку, каждый её завиток, каждую колючку, переставшие вдруг словно по волшебству ядовито его жалить, прошмыгнёт под ней в зализавший его в себя чёрный дрожащий провал, переполненный звёздами, и, завертев их над собой, выкатится туда, на ту сторону, на такую желанную им свободу, в ночную, поющую вольные песни полынь и в восторженно приветствующие его крики ночных насекомых... непременно ему удасться осуществить эти планы свои! О, как легко ему будет после всех пережитых им страданий сделать это! Предвкушая, предчувствуя и здесь очередную победу, Сафонов начал куда-то плыть, улыбаться... Затем вдруг, выйдя из самой глубины его сознания, встали перед ним слова взбунтовавшегося старика о сомнительной правде и врождённой нечистоплотности революции, неприятно, словно брошенный вдогонку ему камень, ударили его в голову; и вдруг под этим новым, горьким соусом ему его дорогая ясноокая девушка революция в алой косынке совсем другой теперь показалась - злее, черноглазее, со звериным оскалом на лице и тифозной стрижкой под ноль... Так за что в итоге они, коммунисты всех мастей, гордящиеся своим звучным именем, так бешено сражались и сражаются? Зачем вся эта борьба, кровавая вакханалия, если людям от неё одни несчастия и несчастия, если позади - громадный дымящийся шлейф пепелищ и разлагающихся трупов, да и кто они, эти бывшие живые люди - смеявшиеся когда-то и плакавшие, радовавшиеся и страдавшие - в землю в таком множестве легшие и за что, главное легшие?  Умнейшие,- верно говорит старик,- люди, соль нации, умеющие и не боящиеся жить - неужели за ум свой и образованность, за глубинную, неподдельную, годами выращеваемую доброту свою? Да, старомодно, даже - сентиментально мыслящие; да, переполненные, быть может, многими недостатками и даже - как миражами, обманами, и даже - ай-ай - экая в бурлящем злобой мире невидаль! - душевной отверделостью, но вовсе же, вовсе не звериной жестокостью, какой многие вокруг них в кожанках и с алыми бантами на груди были больны! Живые люди, настоящие лидеры и в большинстве своём, совестливые, чистые создания, а вовсе не кровожадные, как ему, Сафонову, годами вдалбливали в голову, демоны из преисподней... А сколько мужиков простых скорбной дорогой за ними, горе-учителями, последовали, обманувшихся, стремглав в пучину революции кинувшихся, поверившие её велеречивым лозунгам?- и самое страшное - сколько последуют ещё... А сам он, Сафонов, разве не один из них? Разве не поверил он медным трубам и развивающимся на ветру алым стягам - её, революции? Неужели всё было ради одного захвата власти и безраздельного пользования ею, ради густейшего наслаждения от этого? Боже... Получается, сознательно на страшнейшие злодеяния шли, не все, разумеется, далеко не все, многие - по наитию; но - кто-то- определённо - да, вполне  знал, что творит... Его стало мутить, ладонью сжал рот... Вспомнились пробитые пулями, залитые чёрной кровью, вздувшиеся на жаре лица убитых солдат - тоже дальние, невинные жертвы той революции - обочины дорог, ими забитые, горами вполне ещё боеспособной, стыдливо примолкшей техники; дым, гарь, солнце в чёрном кругу - чёрное солнце... А он бы, Сафонов,- дальше мучил себя горькими мыслями капитан, катаясь по земле, вбив кулак себе в зубы, до боли прикусив его,- он бы, такой честный и справедливый, многие реквизиции даже не по приказу - по пылкому революционному велению сердца - выполнявший, отдал бы вот так запросто своё, годами нажитое, если бы к нему пришли и сказали "отдай!"? Да ни за что на свете! Это что, значит,- часть себя самого отдать - руку, ногу, туловище? Какие к чертям классы,- злорадствовал, ликовал он,-  какая эксплуатация, если каждый в этой жизни, как умеет, так и устраивается, и в итоге так всё волшебно выходит, что наверху (при мирном исходе, естественно) всегда или почти всегда наиболее проворный и сообразительный сидит, что для любого дела всегда пользу несёт, а внизу, вниз, уж простите,- всё остальное постепенно сливается; не согласен на такую диспозицию, когда ты ничком барахтаешься в грязи под ногами у всех - пробивайся наверх, шибче шевели ручками-ножками, доказывай всеми имеющимися в твоём распоряжении мирными средствами свою состоятельность, а не можешь, нет в загашнике у тебя ничего - что ж, плохо твоё дело, пользуйся тем, что есть, остынь... "А они... мы то есть, хамло,- думал каким-то раскалённым, пылающим, выжигающим ему мозги пятном во лбу Сафонов,- за наган сразу хвататься, наган, как первый и последний аргумент использовали, вот и перевернули с лёгкостью всё вверх дном, а не с головы на ноги - как некоторые наши хитрые заводилы кричали, к мировой буче призывая... И государство из, возможно, плохого и слабого, слишком рыхлого, но всё же законного, постепенно набирающего силу - быстро превратилось в свою полную противополодность - в каннибальское и звериное, в железное, не смотря ни на какие выдвигаемые при этом превращении розовые, человеколюбивые лозунги..." Следовательно,- сам собой вывод у него в сердце, как хлебный колос  на доброй пахоте всходил,- жестокость и тяга к эксплуатации не качество одной какой-то отдельной прослойки людей, не узкого класса их, а - людей всех без исключения, людей, как целого вида, это качество самой современной жизни; всякий, оказавшись волею судеб наверху, с удовольствием, неизбежно становится кровопийцем и эксплуататором, диктатором... Всё неправильно, всё ложь,- с ужасом чувствовал капитан, сдавливая себе ладонями виски в полном отчаяньи,- и люди ходят без душ, от стыда души тела их покинули, все эти их бунты и восстания - суть одни кровь и бесчестие, бесчисленные в каждом людском доме страдания, всё это тщетные попытки вырваться из самого себя, из замкнутого круга, из повального сумасшествия, не тем путём вырваться, преступным, ошибочным... Но, странное дело,- удивлялся он, окидывая внутренним взором человеческую историю, какой он знал её,- так всё в жизни поворачивается, что человек, не смотря ни на какое чинимое насилие над собой (ну, не благодаря же ему, в самом деле?), как будто постепенно умнеет, прозревает, открываются его глаза на самого себя и на жизнь вокруг, и сегодня ему в общем итоге лучше живётся, чем вчера...Так стоит ли в таком случае мир силой и великой кровью стараться перестраивать, или он сам, мир, рано или поздно своим, так сказать, ходом, так устроится, что всем без исключения - и работящим и ленивым, и гениям и бесталанным - в нём найдётся место, будет одинаково хорошо, всем без исключения, до единого человечка самого малого, всем сверху до низу? Да и верха-низа, как такового, как явления, собственно, никакого не будет уже,- никаких и в помине пробиваний лбом железных стенок ради куска хлеба насущного; так - не жизнь, а одно сплошное для всех удовольствие - люди в гости будут ходить к друг другу, больше смеяться, воды минеральной пить, стихи писать научатся и сочинять волшебную музыку, а железные машины им помогут ещё больше счастливыми стать... Или - нет? Или злоба человека пока сильнее его благодетели, и если не подталкивать его со стороны, не показывать ему дубину с острым гвоздём в ней, не чинить над ним насилия, то он снова начнёт деградировать, в зверя лютого превратится? Вот, старик говорит, чересчур свирепо весь мир отыгрался на России, устроив в ней кровавую из кровавых круговерть; но разве и они, русские свой рай, русский рай, для всех не замысливали, вознамерясь натянуть на изысканную европейскую ножку свой казённый российский сапог? А другие прочие все? Все виноваты, все, как один, замазаны...
       ... Но если всё так на этом свете,- думал дальше он, то подбородком и лбом упираясь в свёрнутые кулаки, в сухую траву, то выворачиваясь, как червь, и снова подставляя лицо и губы свои густому синему молоку, льющемуся вниз из луны и из звёзд,- если люди запутались окончательно в своих заблуждениях, то на каком в таком случае принципе всё, чтобы не рухнуть, держаться должно? А вот на каком,- сразу к нему приходило, точно он кистью руки из корзины заветное наливное яблочко выхватывал,- что Бог есть, и Он - един для всех, Он - это Всё, некая великая одухотворённая сила, творящая всё и отвечающая за всё, помогающая всем бесчисленным творениям своим расти, быть лучше, чище, отзывчивей; Он - это призыв к нам, людям, быть бдительными, не спать, и мы сами - лишь малая, незначительная часть этой чудотворной силы; часть, которой без различия на расы и национальности, на избранных и неизбранных для облегчения существования, да просто - для мало-мальски сносного существования - изначально некоторые законы выполнять предписано, и - вот они, с молоком матери их каждый человек в себя впитывает: не убивай, не кради, не насильничай... Человечество их давно осознало, но думают до сих пор многие, что можно, чтобы приблизить процесс получения заветного счастья,- нарушать эти великие законы, утаивать от людей факт обмана и насилия... Наивные! Разве можно от Бога всевидящего и всезнающего что-либо скрыть? Тщетные попытки, за которые сполна приходится платить! Ибо главный принцип мироустройства - это принцип воздаяния, неотвратимо оно находит исполнителя, доброе или жестокое, но всегда - справедливое, и никто, ни одно существо во вселенной, не может избежать его!... "Терпеть, значит, надо! Терпение и раскаяние!- захватывало дух у Сафонова, и он глаза, полные слёз, благоговея, утыкал в кулаки.- Терпеть, если заслужил наказания - так просто и так сложно одновременно! а потом уж, если жив останешься, потихоньку наверх, к свету, выкарабкиваться - честно и светло живя теперь; терпеть и не давать адским пружинам себялюбия и вседозволенности в душе разворачиваться, не сметь строить свою жизнь за счёт жизней других людей, а иначе..." "А как мы все, люди, большинство из нас, живём?- искренне ужасался он.- Сочинили сами себе - тысячу раз прав этот старик философ - сладкие сказки о собственной исключительности, требуем всех остальных низко в ноги себе кланяться, а в случае неповиновения бросаемся нерадивых жестоко наказывать... Какой позор! Какая преступная близорукость! И, разумеется, незамедлительно находятся те силы, которые, нежданно придя в наш построенный без Божьего благословения дом, действуя против нас по тем же правилам, по каким и мы против других действовали, опрокидывает всё, всё, всё, что мы с таким усердием натаскали в него за время своего самозабвенного царствования... И вот именно это - стремление наверх по головам - у нас, людей, развитием называется! насилие, получается, двигатель его, одними людьми других грубое ниспровержение, чистое страдание ближнего; и ложь, ложь такая кругом, что зубы, точно от ледяной воды, ломит от неё... Вот, значит, как всё пока в мире устроено, и вот она - истина: как ты, так и к тебе, как сердце устроено у тебя, так же сердце и у окружающих к тебе устраивается, с какой силой падает, с такой силой и отражается, и нет ни одной точки в целой Вселенной, которая не подпадала бы под его, этого закона, действие..."- Лёгкие, светлые слёзы брызнули, казалось, из самого его сердца, приятно вдруг ослабевшего сердца, как свободная птица затрепетавшего сердца, наново омыли его, словно светлым, певучим, свежим ручьём; о, как он был благодарен и за эту тёплую, летнюю ночь, наполненную мириадами звёзд, их мелодичными вздохами и перезвонами, и за этого доброго старика, открывшему ему глаза на многое, и даже за этот нечеловечески тягостный плен - что жив он остался и не лежит, навечно обнявшись с землёй, вместе со многими другими в холодной яме,  безответный и жестоко униженный... Кто ему всё это подарил  - уж не сам ли... О, он вдруг почувствовал к душе своей странное прикосновение - требовательное и одновременно нежное, он, затаив дыхание, робко возвёл наверх мокрое от слёз лицо: и правда - на него смотрели два внимательных, горящих светлой, чуть печальной улыбкой глаза, включавших в себя известные созвездия, о которых капитан никогда не знал, что они часть этих волшебных глаз, и в самую его раненую душу проник их взгляд, согрел, враз исцелил её, одарил целым сонмом ярчайших, радостных чувств, и созвучье с другой, самой великой душой, переполненной любовью ко всему сущему и к нему, Сафонову, значит, тоже,- подняло его так высоко, как ни одна сила на земле не могла доселе поднять - у него голова закружилась от такой страшной высоты; он вдруг увидел - очень легко увидел - оттуда, сверху, из заоблачного далёка, куда занесла его эта чья-то неведомая могучая рука, что - всё вокруг кажущееся нам снизу неживым, косным, сумбуром и хаосом вовсе не есть таковым, что все разрозненные силы, прилагающиеся одна к другой в полном несоответствии, и даже - в преткновении, являющиеся полными одна другой противоположностями, вовсе не противоположны по общему смыслу, и благополучно в итоге итогов слагаются в некую полную свою совокупность, разворачивающуюся теперь в своём единстве строго по плану, по строгому замыслу, по разуменью... Он увидел, что каждый этаж мироздания населён, одухотворён, и всё дело состоит в том, чтобы понять, что мы, люди - вовсе не одни во вселенной, что и вверху над нами и внизу под - все этажи обитаемы, плотно заселены, и нужно быть крайне осторожным и вдумчивым, чтобы своим неловкими, агрессивными действиями никого не толкнуть, не потревожить, грубо не повредить невидимый для нас, но реально существующий тонкий мир и не привести в движение такие уравновешивающие силы, которые имеют обратное направление, нацеленное (как ты, так и к тебе) нарушителю спокойствия и порядка прямо в сердце... Он чувствовал, что в нём проснулся, разбужен великий механизм, имеющийся в зачаточном состоянии в каждом человеке - сопричастность всему сущему, работе всякого, даже самомалейшего атома, разворачивающего свой невидимый, но хорошо ощущаемый сердцем танец, прекрасный танец творения; он, капитан, вдруг понял, что всё - жизнь, всё - любовь, и разрушение в этом великом устоявшемся порядке - лишь необходимая, весьма скоротечная операция, и даже все те громадные, бесконечные расстояния, лежащие между светилами, вовсе не обязательно наполнены пустотой или чем-то несущественным, а что всё - бесконечная, свитая в плотнейшую спираль лестница, где на каждой ступени - снова жизнь, снова любовь, снова творение творения. И, значит,- соображал потрясённый своими открытиями Сафонов,- в этом мире самое важное занятие - это делание жизни, держание тяжести её, своего как бы участка каждым существом на своих и только на своих плечах, а смерть и кажущееся разрушение в конце пути это всего лишь смена ипостасей, пространств и скоростей, декораций бытия, за которыми наступает вторая, третья, четвёртая серии и так далее без конца. Мы же, люди,- ухмылялся он, разминая свои мягкие, влажные от счастья и страдания ладони,- мы вместо титула со-творителей сдуру присвоили себе звание со-уничтожителей - зря, зря, первое ведь куда более приятное и благородное занятие... А потом он сообразил, что многие, очень многие попросту ещё не созрели к более полному видению картины мироздания, этого великолепнейшего из великолепнейших панно, которому нет конца и нет начала, не поняли, что жизнь, на которую они глядят сквозь узкую щёлочку своих корыстных интересов это вовсе не их личная собственность вместе с людьми, её наполняющими, с которой можно, присвоив её раз, делать всё, что заблагорассудится, а - продолжение их же самих, такая же живая и подвижная как и они сами часть их, или, точнее сказать, они сами - неотъемлемая часть её, и не понимая этой простой, очевиднейшей истины, они с отдаются в услужение силам разрушения и зла... И он такой был?- тотчас спросил себя он, и вынужден был ответить положительно... Боялся ли он за себя, за свою семью, когда подался в органы,- когда его фактически за шиворот, помимо его воли, насильно впихнули туда? Животное, душащее чувство страха испытывал, жить, выжить до умопомрачения хотел, да и предательства, которое, как сперва казалось ему, он совершает, в этом акте вступления вовсе никакого не было - вся страна так жила, высосанные из пальца доносы, кажущееся, на ближних и дальних строча, вопрос продвижения по службе или квартирный вопрос таким образом решая... А потом, после первого шага, наоборот - вседозволенность и иллюзия непревзойдённого своего величия, избранности - как говорит старик, на него нахлынули, крепко сжали сердце его и мозг, окаменили их. А ведь он к своим годам мог отличным рабочим стать, давно кончить свой так никогда им и незаконченный ФЗУ, или -  вольным пахарем, хлеб выращивать, ни за кого, кроме себя самого, на этом свете не отвечать... Дом построить, сад посадить... О, какая была бы роскошь! Какое упоение трудом и покоем! Какое слияние с матерью-природой, в ней полное растворение!.. И снова, как наваждение, перед глазами замелькали белые, излучающие мольбу и страдание лица его жертв, навсегда оставшихся ничком лежать в тёмных подвалах, их кровь, пузырящаяся, как странное, страшное существо, у него под ногами... И он понял, наконец, что попросту болен, по-настоящему болен, что заражён, развращён был той бациллой жестокости и стяжательства, которая так легко передаётся по воздуху от человека к человеку, вылетев из некоего чёрного узла, рождает у каждого, кто находится поблизости, такой же под сердцем чёрный узел и заставляет его вибрировать себе в такт - источать вместе с ней злобу и ненависть, густые и вязкие, как смола, и так теперь трудно остановить эту всё сильнее бушующую, всё больше людей захлёстывающую, вбирающую в себя волну, повернуть её вспять... Так кто же эту страшную бациллу ненависти запускает по миру, кто? Кто заразил ею его несчастную, истерзанную Россию? Осторожней, люди!- хотелось теперь крикнуть ему, предупредить, остановить всё сильнее разворачивающийся кошмар.- Осторожней же!- ненависть, словно зараза, передаётся по воздуху, будьте бдительны! Глядите все в противоположную сторону!.. Но никто не слышал его - сонное царство лежало на одном конце мира, на другом же - под несмолкаемый рокот моторов и грохот орудий, ни на секунду не прекращаясь даже ночью - шло хладнокровное убийство многих людей, словно, действительно, какая-то страшная, дьявольская молотьба - молотьба жизней и душ - и не было ни конца ни края этому; эти, разглядывая сны, ещё только покорно ждали своей очереди умереть, а те, там, на линии фронта - уже падали целыми снопами и скирдами, тысячами, стыдливо опустив долу пробитые головы, в широко, жадно распахнутые гнилые пасти могил... О! Какая ужасающая, отбирающая все силы картина!- всем телом содрогался он, и ему всё отчётливее начинало казаться, что все они, люди, попросту околдованы, ослеплены, лишены возможности трезво мыслить, свободно двигаться, взять и оглянуться и - легко увидеть то, что вполне открытое взглядам лежит на поверхности... "Я открою им глаза,- начал твердить капитан, чувствуя у себя на губах какую-то странную, неровную, тяжёлую, но счастливую улыбку.- Я!" Он с наслаждением всё сильней и сильней ощущал, как в течение этого вечера и этой ночи в него входит некая сила, принесшая ему почти всевидение и ещё большее обещающая дать,- некий невероятной твёрдости стержень, принесший ему не боль, нет, но - именно радость, комфорт, наслаждение; пронзив ему грудь, без следа растворился в нём, дав ему одновременно и мягкой, нежной любви и железной, непробиваемой прочности; вот эта-то волшебная сила, рванув, и понесла его вперёд, точно тройка гнедых, огнедышащих коней, и весь мир бесконечной яркой, волнующей линией полетел мимо него...
       ... Все виноваты, все по уши грязью замазаны!- в ужасе стонал и метался Сафонов, закрыв голову локтями и отбивая себе рёбра, глухо ворочался с боку на бок.- Нет такого человека в целом свете, который бы не хотел возвыситься за чужой счёт, и даже тот, кто, объявив во всеуслышание о своей святости, учит других уму-разуму, в конце концов скатываясь к банальному требованию подчинения себе и к желанию нажиться  даже на святом; о, сколько засевшей на самом верху истой сволочи, мнящей себя великой и непревзойдённой, и сколько действительно талантливых и даже гениальных людей, так и не раскрыв себя, уже кануло в небытие, сколько влачит свою жизнь в нищете и бездарном, каждый день пожирающем их разврате, им хладнокровно навязанных! Все хотят быть наверху, все желают властвовать. И, получается, что из этих многих человечков, из всех нас то есть, серых и бесталанных, из этих крошечных брызг и капель, из наших жестокости и самоубийственного тщеславия и набирается в общем итоге целый гремящий водопад, угрожающий навести потоп в общем здании человеческой так называемой цивилизации... Так где же выход, как спастись из этого всеобщего, с каждой минутой нарастающего падения,- спрашивал себя он и не мог найти вразумительного ответа; и тут в него влетели слова, будто действительно некая обитающая в нём волшебная сила, мгновенно ткущая верные ответы, помогла ему: не надо,- застучало в нём уверенно,- никаких революций, бунтов, восстаний, обильно проливающих реки всё той же невинной крови, а надо лишь всё внимание обратить на себя - в себя, внутрь себя! Не мир огромный тщетно пытаться изменить - ибо нет таких сил у людей, чтобы даже приблизиться к подобным свершениям - а - себя менять, из себя каждый день лепить что-то новое; собой заправлять, собой командовать, свои личные недостатки определять и их постепенно переделывать, вот тогда из этих успешно самоизменяемых личностей состоящий мир тоже неизбежно изменится к лучшему... Ты,- всё уверенней звучал в нём диковинный голос,- себя попробуй сначала перекромсай - все ногти и зубы обобьёшь, чтобы хотя бы мизерных результатов добиться - не курить, не пить, не обманывать - а уж потом совершай походы вовне, на чужие территории; да и то верно старик сегодня сказал: почти любая помощь, даже самая благоверная, обыкновенной агрессией на поверку оказывается; почему? да потому, что чаще всего, войдя с незначительным подарком в чужие квартиры, мы непроизвольно начинаем хищно оглядываться, и часто это очень, очень плачевно для хозяев этих квартир заканчивается; да и вообще - развитие, реальное развитие, а не суррогат его, в этом мире только на  самодисциплине и самоисправлении каждого существа зиждется, и берущий без зазрения совести бесплатные подачки всегда проигрывает, в итоге - отдаёт, ибо принимать без оглядки означает быстро скатываться на самое дно, превращаться в хронического иждивенца, в потребителя, наркотически зависимого от этого потребления; то есть - только беря, потребляя, поглощая, ты работать начинаешь не на себя, а исключительно на чужого "дядю", на твоего "благодетеля", на себе же при этом ставишь жирную-прежирную перечёркивающую полосу; а разучиться самостоятельно думать и действовать  - это начало быстрого скатывания к загниванию и к погибели; погубить - вот какова истинная цель многих "помощников"... Один справедливый помощник у человека на свете - та сила, которая повсюду есть - наверху и внизу - и которую он Богом нарёк, любящая человека и желающая, чтобы человек отвечал ей взаимностью - а иначе и быть не может. Человек - в этой великой, окружающей его со всех сторон силе-энергии - лишь маленькая единичка, большой величины отражение, несущая в себе её волшебную искру, но живущая с некоторых пор в своих, только самим собой создаваемых условиях. Сафонов чувствовал, и от этого чувства у него счастливо немели кончики пальцев,- он чувствовал, что не надо Бога бояться, как мы Его всегда рабски боимся,- Ему, чтобы ты не натворил, никогда плохо не будет, тебе будет плохо - да, а Ему - нет, многие промежуточные силы зло, созданное тобой, погасят, сотрут, вообще в этом мире всегда на любой плюс минус приходится и наоборот, чтобы первоначальный баланс сил был сохранён - всеобщее великое непостижимое Ничто в действии; поэтому Он - всегда улыбается, всегда добр, всегда подсказывает любому своему творению, как выбраться из сложившейся негативной ситуации (негативной с Его точки зрения), случайности то и дело подсовывает всем под нос, а уж мы - сами, реализуя свою священную свободу выбора, должны вертеться потом, думать, стоит ли нам к этим тихим, ненавязчивым подсказкам прислушиваться... Правильно,- восторгался изумительной простоте  решения капитан,- не надо никаких революций, никаких сражений за власть, слепого насилия и крушения судеб, никаких навязчивых монологов и окриков, а просто - честно работать, никому не мешая, не навязывая себя, помогать, если требуется, ближнему, то есть - просто жить, жить, наслаждаться жизнью; и главное - быть честным, не лгать, стараясь как можно выше на собственной лжи выпрыгнуть, потому что потом ох как больно падать будет... Как же так, - смеялся капитан,- носил-носил на груди крест, а верить в Бога, точнее даже - знать, что Он есть, видеть Его - не удосужился, а потом и вовсе на почве хронического, трескучего безверия думать забыл, что есть на свете что-то важнее него самого, капитана,  и начальства его, в демона, в истого служителя сил зла превратился, вон где - в самом аду теперь оказался, и поделом... Ай-ай-ай,- причитал он, совсем, как Фрумер, закрывая глаза и ещё глубже в самого себя проваливаясь,- ай-ай-ай! Что же это такое на свете делается?- ещё вчера ничего не знал, ни о чём таком не догадывался, был жесток и самонадеян до крайности, до умопомрачения, а сегодня - стоп, приехали, сегодня совсем другая история... Так бывает? Бывает, чтобы сразу из одного состояния в другое, совершенно противоположное, перескочить? Значит, бывает. Значит, время такое наступило - прозрения. Вона - дело особое, громаднейшие перегрузки общество начинает испытывать, не сумели мирно насущные проблемы решить - решаем путём страдания; одним потерять или сгинуть, увы, суждено и многим безвинно причём (катастрофа!), другим, пройдя сквозь огонь - выжить, приобрести, стать совершенно другими людьми и двигать дальше вперёд историю... А что, собственно такого особого произошло - война?- спрашивал себя капитан.- Просто человечество взрослеет, сближаются постепенно разные части его, общая основа совместного существования окончательно вырабатывается, а мы, многие из нас, - не хотим сближаться, не хотим делиться ничем, не хотим руки друг другу протягивать, придумали разного рода теории, оправдывающие наши близорукость и несговорчивость, привыкли жить в своих заскорузлых пещерах и выходить из них не собираемся... А что, если разобраться, людям делить? Земли - много, солнца, неба - тоже вполне для всех достаточно, живи - радуйся; нет, всё нам мало кажется, всё рвёмся свою гегемонию над остальными утвердить, просто наваждение какое-то... Зреем, значит, ещё не зрелые - прав Фрумер - надо учиться смелее друг у друга, в грехах своих друг перед другом чаще, в неизбежных, каяться; не брать чужого, не насиловать, бросить пить запоями; какой же порядок будет в стране, если сегодня один украдёт у другого, а завтра, наоборот, - тот у этого? какое благосостояние, если пить беспробудно целыми неделями? пить, пропивая всё - даже душу свою - а потом удивляться, что ничего в жизни нет - ни жены, ни успеха, ни друзей, ни малейшего в ней ничьего участия; какие же будут любовь и процветание, если мы лжём друг другу в глаза по самомалейшему поводу, когда первый враг для нас - ближний наш, до которого легче всего дотянуться, чтобы унизить и обобрать его? Кто заставит нас не делать всего этого? Партия? Правительство? Выхваченный из кобуры наган следователя? Революция? Чушь полнейшая! Всё это ничто по сравнению с одним средством, а именно: самому наполниться жаждой действия, любовью к самому себе и ко всему вокруг сущему, быть скромнее и осмотрительней, терпеливее, и - стать, наконец, командиром самому себе; всё. Не сделаешь этого, не сдвинешься с места, не изменишься, считай дело твоё пропащее - придут и скажут: ты здесь никто, и пять минут на сборы дадут; вон ведь в мире как рьяно бежали те, кто добился многого; не сделаешь того, что нужно сделать - погибнешь неминуемо...
          ... А не утопия ли, действительно, всё - любовь, братство, равенство?- стали с другого бока досаждать его тяжёлые, чугунные мысли.-  Человек-то должен прежде всего себя и семью свою прокормить, отсюда всё и идёт, всё зло и непонимание; ради другого он вряд ли рвение большое проявит, энергию свою жизненную драгоценную будет на сторону тратить? Каждый, значит, делает то, что необходимо для собственного выживания, и сдерживает его перед желанием стать зверем и захватчиком только тяжёлая дубина у другого в руках; но и то хорошо - уходит вся энергия в торговлю, в бизнес, в обмен, хотя и там остаются плевки в подол соседу и звонкие затрещины, пышным цветом цветут обман и надувательство ближнего: каждый ведь хочет подешевле взять да подороже отдать, на том и возвыситься... А любовь? И любовь тут имеется, только не безвозмездная, не как дар души и всеобщее благоговение, а по необходимости - в виде товара, который вполне можно продать и купить по сходной цене... Государство ещё необходимо, его стальной несокрушимый  мускул,- делал окончательный вывод капитан,- но какая-то тонкая полоса, золотая середина наличествовать должна в его работе, постоянное лавирование между краями, между "плюсом" и "минусом", неустанная забота о том, чтобы удержаться и не упасть ни в одну из крайностей: и не распускать слишком людей, превращая их в иждивенцев, пережимая их инициативу своими стальными объятиями,  но и не позволять людям на большую дорогу с дубиной выходить, и самому при этом, конечно, злодеем не быть, главным угнетателем; и не социализм пока, получается, чистый, когда все честно на своих местах трудятся, но и не разнузданный капитализм уже, а нечто смешанное, по обстоятельствам, а наверху над всем - Бог. Главное - убивать никого не придётся целыми слоями или классами, чтобы путь в будущее расчистить, стремление к счастью в сердцах людей в итоге само родиться должно,- успокоился, наконец, капитан, облегчённо вздохнул.- Человеку честным нужно быть, вот тогда всё очень быстро у него в жизни образуется; честным, остальное всё - второстепенное...
           И снова перед ним, засыпающим, наверное, уже окончательно, затанцевало, закружилось: как, куда он побежит, как ногу над тускло поблёскивающей, позванивающей проволокой заносит - вот сейчас прямо, казалось, он пойдёт и сделает это, вот сейчас, на секунду глаза только закрыть... И вдруг со всего мира, как с яблока, с треском содрали фиолетовую и чёрную кожу, загремев, посыпались прямо на живот ему серебристые спелые, прохладные  звёзды-яблочные косточки... Ах!... И сейчас же, больно ужалив в глаза, отовсюду брызнул рыжий солнечный свет, засияла зелено и весело трава, и Сафонов, ничуть не удивившись наступившей перемене, коротко вздохнув, и правда - занёс ногу и шагнул туда, на ту сторону, где его уже ждали какие-то люди, с разъятыми в улыбках лицами, приветливо махали ему руками и шарфами... Обняв за плечи, его повели... Он, понимая, что засыпает, перестал, наконец, сопротивляться, полетел, и мир, беззвучно переломившись надвое, раскрывшись, стал переливаться всеми цветами радуги, у него от восторга и чувства свободы перехватило дыхание...      

                36

           Капитан проснулся за секунду до того, как их начали грубыми окриками поднимать. Со сладко толкнувшей в сердце негой он успел заметить, как на изумительно ровном, совершенном травяном ковре происходило нечто незабываемое - люди улыбались и дарили друг другу цветы, и ему - тоже, голубые, жёлтые, розовые, и самое удивительное было то, что ни капли страха и смущения в душе Сафонов не испытывал, словно брать, получать это была его святая обязанность; чистота, синь, великолепное настроение.
           И с первым лучом утреннего света, с первым звуком человеческого голоса, грубо ворвавшимися внутрь, с ядовитой, ошеломившей волной собачьего лая, в Сафонова начало влазить, сокрушив края переживаемого им состояния рая, именно это - страх, такое громадное, душное, всепроникающее и всепорабощающее и, главное,- такое своё, знакомое, привычное ему чувство, словно он опять в старую грязную рубаху влез. Возвращалась, прилипала каменными обжигающими краями к его телу и к его душе, и он снова становился - не Сафоновым, нет,- тот, как выяснилось, настоящий Сафонов, весёлый и жизнерадостный человек, остался там, в развеявшемся под порывом ветра сладком сне - а каким-то получеловеком, которому надо, надо изо всех сил стараться сделать одно - лучше, изысканней становиться, бежать, куда глаза глядят, из внезапно наступившего ада - а он, мучая себя, делает совершенно противоположное.
         Хмурые и злые, голодные, невыспавшиеся люди, все в грязи и в спекшейся чёрной крови, поднимались, отдирали себя от земли, словно действительно представители другого, странного и ужасного царства, где вовсе не обязательно улыбаться и шутить, мыться и чистить зубы, быть опрятно одетым, вежливым и жизнерадостным, и, главное,- идти туда, куда хочется. Грязно-зелёное людское море разлилось, казалось, до самого горизонта, заполнив собой всё - землю всю, забурлило, покатилось, голые, стриженые черепа с чёрными глазницами, словно страшные живые валуны, зловеще крутились повсюду, куда только хватало глаз, гул хриплых, матерных голосов, кашель и шарканье ног мгновенно залили собой, погасили тихий и ровный шум ветра и бодрое клекотанье птиц над головой; едва придя в себя от сна, люди занялись самым главным, самым привычным для себя делом - неистово ругаться и выяснять отношения. Сафонов, видя как ладони хлещут по щекам и кулаки лихо рубят под дых, подавленно отвернулся, испытывая тошноту и головокружение.
         Странно, теперь он абсолютно никакой любви не чувствовал - ни к людям, ни к пустому, белёсому, словно до капли высосанному громадным кем-то за ночь небу, ни  к самому себе даже - ни к чему, а было разлито в груди только одно - гнетущее чувство тоски и брезгливости, отчаяния, желание даже не бежать поскорее прочь отсюда - сил бежать никаких не было - а - раствориться, исчезнуть, кончиться без следа, как ветер или дождь вдруг кончаются, тихо и безболезненно умереть; все его ночные, такие тонкие и горячие переживания вылились в страшные опустошённость и безверие, в почти физическое ощущение конца; у него руки опустились.
           Смутное предчувствие большой беды теснилось у него в груди, живо казалось, что завтра для него уже не наступит никогда, слышались, заставляя его вздрагивать и пугливо оглядываться, щёлканья затворов, окрики и свист пуль над головой... Вдруг у него мелькнула чудовищная мысль - что правильные слова, молитвы, вера святая сама, то, что ночью ему казалось таким необходимым и таким возвышенным, что он так истово принял в себя - пустое, лишь набор звуков и букв, не могущее никак помочь в наступившей страшной беде, отвлекшее в итоге его от реальности, заставившее повернуть голову не в ту сторону... А ведь мог же прямо сегодня сбежать! Горе какое!.. Увидел, что Фрумера рядом с ним нет. Ему снова стало казаться, разрывая отчаянием грудь, что тот, говоря о всеобщей любви, лишь голову ему морочил, держал его здесь на месте, как на привязи, чтобы утром непременно сдать немецким властям... Ах, хитрая бестия! Сейчас, наверное, в штаб их со всех ног летит, тревогу поднять, чтобы его, капитана НКВД, схватили и показательно, на виду у все, повесили, чтобы ценой жизни капитана свою подлую жизнь спасти... Он ещё яростней, до хрустав шее завертел головой, стал нырять под чёрные сутулые спины людей...
         - Интересно, жрать будут давать?- кто-то с за спиной у него сладко, с надеждой вздохнул, и Сафонов, потрясённый наивностью говорившего, на секунду остановился,- неужели, и правда, верит, дурья башка?
        - Ага, жди, ишь размечтался,- сейчас же с грубой насмешкой тому ответили.- Пулей, гляди, в рыло попотчуют...
           Капитана эти слова ударили в самое сердце, сразу стали ватными ноги, в груди, забирая дыхание, застучал рыхлый кусок. Он, разбросав пошире ноги, чтобы удержать равновесие на всё быстрее начавшей вертеться под ним траве, подняв лоб и глаза, принялся высматривать невысокую, щуплую фигуру Резника. Внезапно тот сам вышел к нему из бурого водоворота плеч и животов - свежий, по-стариковски розовощёкий, с яркой улыбкой на лице, такой яркой, что могло показаться, что наступил самый главный, самый радостный день его жизни. В котелке, который он осторожно нёс под завистливыми взглядами окружающих, плескалась мутноватая жёлто-зелёная жидкость.
          - Встали уже?- белозубо улыбаясь, спросил он.- Приходите быстрее в себя, сегодня у вас важный день. Вот, выпейте, гм, с позволения сказать, водички, это вас взбодрит...
          Сафонов в мелькнувшем на дне перевёрнутом небе увидел своё качающееся отражение: громадные, разжатые от испуга глаза, острые, облитые рыжей щетиной скулы, длинный, шевелящийся нос; секунду не дышал, чтобы не слышать затхлый запах, ударивший в нос, отчаянно сделал затем крупный глоток, вбросив в себя тёплый, пресный кусок, скользнувший по дёснам, словно живое трепещущее существо, буквально физически ощущая, как его желудок наполняется сонмами болезнетворных бактерий, затем ещё один... Вдруг подумал, что всё одно подыхать скоро и - успокоился...
          - Что, снова свою коммерческую жилку задействовали?- отдышавшись, и вытерев грязным рукавом губы, спросил Фрумера, испытывая в душе тревогу и смятение от странных слов старика. Тот по обыкновению своему промолчал. Всколыхнув громадными крыльями носа, глубоко вздохнув, стал смотреть прозрачными глазами на наливающийся ярко-оранжевым край неба. Сафонов жадно вгляделся в лицо старика. Казалось, тот напряжённо размышляет над чем-то очень важным, глубокая, тяжёлая морщина встала у него  меж бровей, губы сжал в тонкую линию, кисти рук, как белые птицы, замерли на груди. Солнце, брызнув сразу отовсюду, взошло, и розовая полоса пушистым нимбом легла вокруг его громадной головы. Глядя на отчеканенный на фоне нежно-малиновых облаков величественный профиль, он пытался разгадать мысли старика, испытывал глубочайшую признательность к тому за то, что тот не исчез, не предал его, снова стоит рядом с ним, готовый в любую минуту подать ему руку помощи; на мгновение показалось, что он услышал, прочёл их - пропели весёлыми нотками, что он будет сегодня непременно спасён и вообще - никогда не умрёт; отругав себя, коротко, почти презрительно  внутрь себя усмехнувшись, он отогнал от прочь фантастическое видение.
          Остатками воды, выплескав вокруг на песке чёрное взбухшее пятно, умылись, причесали мокрые, запевшие от счастья волосы. Облив лицо и шею, Сафонов действительно почувствовал себя гораздо лучше, увереннее, к нему в душу вскочило хорошее настроение. Сощурив глаза, игриво трепетнув ноздрями, уловил свежую волну воздуха, непередаваемый аромат его, почувствовал всем сердцем просыпающееся громадное, звенящее лоно девственно-чистого мира и вдруг - всю непотребность и грязь, лишнюю, ненужную суету, привнесенные в него человеком; видя, как мелко копошатся и снуют, ссорятся под проясняющимся бездонным небом люди, подавленно отвернулся. Снова подумалось, что мог уже сегодня ночью успешно бежать, но глупо, трусливо проспал - заскрипел зубами, выматерился, секунду, задрав голову, с завистью наблюдал, как наверху, быстро перебирая крыльями, носятся гордые вольные существа, внезапно взмывая и в одно мгновение превращаясь в точки и исчезая в страшно далёких, щемяще загадочных, плывущих куда-то облаках, взбитых, как высокие кремовые, сливочные торты... Ему стало казаться, что там, наверху, в звенящих ярких лучах солнца, построен какой-то отдельный, сказочный, высший мир, где нет ни вражды, ни ненависти, ни страданий, ни войн, и птицам, мирным существам, разрешено наведываться в него; а людям?- стал с удивлением и досадой спрашивать себя он,- а людям отчего туда нельзя? Они ещё незрелые? Он с удивлением отметил, что почти врос в новый распорядок жизни - в ужасный распорядок, в котором существование низведено до самого низшего, рабского, где нет и не может быть дружбы и товарищества, где ожидание хоть на сантиметр лучшего положения - утопия самая последняя, где царят ссора и звериная конкуренция, одна голая борьба за существование, расчёт, желание выжить на шее у другого, за счёт другого, за счёт самой жизни его, он словно застрявший холодный камень у себя в груди почувствовал, непомерное желание - самому сокрушать и громить, пока его самого не сокрушили, вырваться наружу, за столбы и колючую проволоку, любой ценой, выжить, спастись - хотя бы ценой предательства, гибели десятков, сотен, тысяч людей (да, пусть!),- кусаться, царапать, выть, лаять, как пёс - и ни капли угрызения совести при этом, ни капли ни к кому сострадания! Он чувствовал - с этим чёрным камнем под сердцем нельзя быть и оставаться человеком, он тратил колоссальную энергию, чтобы казаться нормальным, чтобы действительно не рычать и не проламывать налево и направо головы, удерживать на губах улыбку, а в сердце - тёплый цветок; что слова старика, сказанные ему ночью, это нонсенс, просто риторический приём, словоблудие,- кого любить, кого прощать? этих... медведей, зайцев и волков в человеческих обличьях, существ, напрочь лишённых чувства локтя, сострадания и симпатии, будто никто никогда в их жизни не говорил им, что все люди - братья, листья одного большого дерева, которым предречено жить вместе и находить поэтому общие точки соприкосновения, а вовсе не какие-то разрозненные особи в стаде под названием человечество; будто никогда они не жили в городах, в домах, на одних лестничных клетках, в квартирах с ванными и клозетами, будто никогда ни капли привязанности друг к другу в душах их и не было, выветрилось...
          Подчиняясь картавым, режущим слух, командам выхолощенного, сверкающего очками немецкого переводчика с белым атласным платком на воротнике, пленные суетились, толкались, выстраивались в длинную, плывущую по буграм линию, наконец, подняв квадратные подбородки, замерли. Капитана увлекло волной, поставило в общий строй, вытянуло под ослепительно синей полосой неба. Заскрипев, открылись ворота. Через осыпанный чёрными автоматными дулами, оглушающий собачьим лаем живая колонна двинулась прочь из лагеря в неизвестность, поднимая тучи жгучей ядовитой пыли, тяжело дёргая ногами. Глядя на клацающих зубами, заходящихся от лютой ненависти собак, он даже им, их малой свободе, позавидовал.
          Солнце сияло, наконец, высоко. Маршируя окаменелыми сапогами, вывернув вбок голову с точно склеенными сухими губами, хмуро опущенными вниз, капитан видел, как немецкий охранник, самодовольно улыбаясь, пёр, без жалости давя сапогами жёлтые яркие цветки одуванчика... Он был потрясён... "Милое, родное солнце, милые цветы, помогите русским, советским людям спастись,- стал неожиданно для себя просить он, подняв голову вверх к огневому пылающему шару и зажмуривая наполненные его жгущим светом глаза - ведь это их... наша земля, наши трава и деревья, наши небо и облака, овеянные нашими дыханиями, нашими взорами... Почему же они не горят под ногами у этого наглого захватчика, вознамерившегося присвоить их, подчинить себе, почему не испепелят его заживо? Почему не обрушатся на него сверху каменный дождь и железный град, ломая и круша его и таких, как он, а - всё молчит пред ним и покорно подставляет голову, молчит и ниже склоняет голову?.."  Громадная раскалённая звезда, такая умная, добрая и справедливая, - отчего-то казалось Сафонову,- легко могла бы помочь, одной ничтожной толики её энергии вполне хватило бы, чтобы превратить в пепел все танки и пушки на свете, остановить и сбросить на землю всех, какие только существуют, агрессоров, выбить навсегда из рук их оружие... Могла бы,- вдруг с горечью чувствовал капитан,- могла... но никак не желает сделать это... Почему?- тщился понять он, ещё ниже натягивая мокрые нитки бровей, ещё суровее роняя вниз углы губ.- Почему высшие силы не вступятся за нас, угнетённых и униженных, не защитят нас, не проникнутся нашим страданием, не восстановят утерянные порядок и справедливость?.. Потому,- сразу ему виделось,- что это было бы в сущности именно несправедливо; несправедливо и несвоевременно, ибо оружие, выбитое из рук одних, тотчас будет поднято другими, ещё больше озверелыми, вчерашними так называемыми угнетёнными, с точно такими же целями - убивать и завоёвывать; да к тому же попросту по старым своим счетам многим сегодня платить приходится - вот отсюда и полная тишина на все просьбы и моления, вот отсюда всё их, высших сил, и бездействие; а кому помогать?- хохотал Сафонов, ставя на себе жирную линию, вычёркивая себя из числа живущих, всё менее и менее веря в чудо своего спасения,- злодеям и мерзавцам, которых пытаются свалить злодеи и мерзавцы ещё худшие? Пусть уж, лучше, старое и новое зло, столкнувшись, взаимоуничтожатся...
        Неотступно за ним следовала мысль, что именно сегодня, прямо сейчас явиться должна его смерть, но, странное дело, данное обстоятельство вовсе не пугало его, а наоборот - умиротворяло, успокаивало, он как будто в этой связи со своей близкой гибелью примирился окончательно, как с абсолютной неизбежностью, которой он сам для себя к тому же дал полное обоснование; мелькнуло в голове с горьким, малозначительным утешением: не один он на тот свет отправляется, не одному ему горячий свинец в грудь предстоит сегодня принять, не один он, значит, такой герой, грешник или мученик... Так куда, чёрт возьми, их ведут?- со сжигающей сердце тревогой он себя спрашивал, краем глаза с неприязнью оглядываясь на бледного от быстрой ходьбы, задыхающегося Фрумера, изо всех сил старающегося не отстать от него, капитана, взбивающего тяжёлыми солдатскими ботинками сизо-фиолетовый столб пыли. В воздухе дрожала, набиралась жара, совсем низко, почти касаясь их голов, тревожно стрекоча, летали синегрудые жаворонки, ныряя в ослепительно-огненный круг солнца и растворяясь в нём и к удивлению капитана целыми и невредимыми снова из него выпрыгивая.
          Впереди из-за набитого лопатами вала вылезла безобразная,  ржаво-чёрная лента противотанкового рва, уверенно стала к ним подползать, скачущим всё быстрее, всё исступлённей, закручивая их всех длинными, неистребимо-крепкими кольцами. Какое-то мгновение мозг отказывался верить, что - вот же она, смерть, спряталась там, в этих вылизанных солнцем, сухих глиняных откосах, на глухом, острым железом лопат иссеченном дне; спряталась и, как бесстыжая голая девка, выглядывает, ждёт, постанывая от вожделения, их к себе распущенными рыжими волосами приманивает... Сафонов, подбегая, по-спортивному дёргая локтями, не отрываясь глядел туда, в чёрную раскрытую пасть рва и во что-то мелькающее в ней огненно-рыжее, вглядывался, тяжко хмурился.
         - Ну всё, братва,- сзади пронзительно сказали,- кажись, отмучились... На расстрел ведут...  - Не выдержав, кто-то по-бабьи тонко заголосил.
         Сафонов, дёрнув шеей, быстро обернулся: бледные пятна лиц, как горящие свечи, заизвивались, поплыли у него перед глазами, станцевав нелепый и пугающий танец. "Неужели, и правда, всё, конец?- внезапно острый страх ударил его так больно в грудь, что он застонал, перед глазами поплыло всё -  трава, небо, худые, похожие на щепки, фигуры людей; губы, как не держал он их, сломались, выстроились в наполненную горем вертикальную линию... - За что?"
      Мотаясь и дёргаясь, колонна, подгоняемая грубыми окриками охранников и свирепым лаем собак, выпрыгнув из громадного облака пыли, стала подниматься на поросший оранжевой испечённой травой покатый лоб холма,- зашуршали по ней тысячи ног, словно множество змей, шипя и извиваясь, выползло из своих нор, и капитану, оглушённому, почти сбитому с ног  этим жутким, рвущими барабанные перепонки звуком, захотелось руками уши себе зажать, исторгнуть вопль отчаяния.
         Их, подавленных, абсолютно покорных, выстроили в длинную шеренгу по двое. Сафонов, оказавшись во втором, спасительном, как наивно казалось ему, ряду, роняя лоб вперёд, пытался выглядеть, сколько пленных задействовано немцами в акции, но влево и вправо, куда хватало глаз, текла, колыхаяась, бескрайняя река впалых, дёргающихся  грудей, животов и щёк, и он, потрясённый и напуганный количеством людей, бросил считать. Близость адского, хищного рва сводила с ума капитана, всё его внимание теперь было приковано туда, в торчащие над высокой июльской травой выжаренные лучами огненно-розовые глиняные отвалы, он кожей, всем воспалённым, вывернутым наружу нутром своим  чувствовал под ними лежащую, тихо его зовущую глубину, глухую и чёрную, которая скоро всосёт жадно в себя тысячи растерзанных тел и его, Сафонова, растерзанное пулями тело, вероятнее всего, тоже... Он очень болезненно, до самых кончиков пальцев ощущал всю трагическую нелепость своего положения - бывший следователь, гроза шпионов и предателей, проводящий жестокую партийную политику чисток, человек почти всемогущий, полубог, сам теперь попал в положение беззащитного подследственного, приговорённого  и вот-вот последует прямиком за бывшими своими "подопечными"... "И поделом, - чёрными глазами внутри себя страшно улыбался он, испытывая к себе одно только неуёмное презрение, и кончики ушей, как у побеждённого им волка, от бессильной ярости ползли у него на затылок,- нечего было драпать с поля боя, поднимая ноги до треска в мотне, пулю бы лучше, если бы был мужик, вкатил в окопе себе под подбородок, сейчас бы тихо лежал, носом уткнувшись в собственное дерьмо, кончилось бы уже всё для него давным-давно..."
        - Боитесь?- услышал он знакомый полушёпот возле самой щеки.
        - Что?- отрывисто, хрипло вскрикнул капитан, скосил в сторону глаза. Ему послышалась насмешка в голосе Фрумера. "Опять ты здесь... крыса носатая..."- неласково подумал, но следом, через секунду уже, жалел, что вспылил, что груб и неласков с тем, кто делит с ним его последние минуты. Сафонов сначала упрямо затряс головой, чувствуя, как из глаз сыплются горькие, колючие слёзы, затем кивнул, опустив стыдливо голову. Фрумер сжал ему внизу ладонь своими ледяными пальцами.
        - А знаете, чего я больше всего боюсь?- сказал он ровным, спокойным голосом - точно не было перед ними ни вооружённой до зубов немецкой охраны, ни свирепых овчарок, рвущихся с поводков, ни страшного рва, куда они все должны будут скоро лечь. - Я боюсь, что все мы, несмотря на эту ужасающую разгоревшуюся бойню, так ничему и не научимся,- ничему... Выждав время, опять возьмёмся за старое... Но даже у Бога терпение не бесконечное...
        Сафонов вместо ответа снова кивнул горячим, пылающим лбом. Хотел сказать что-нибудь проникновенное, поддержать старика, а точнее - поддержать самого себя, но не смог сведенные судорогой челюсти разомкнуть, глотал, глотал льющиеся по щекам и губам солёные слёзы.
        Солнце, осыпая их раскалённым углём, висело над ними, но это не было теперь обычное солнце, нет; оно было... вот именно - чёрное, чёрный круг, как будто его мрачной краской густо вымазали. Сафонов, раскрыв рот, не веря своим глазам, смотрел. Его вдруг снова поразила какая-то нелепость, нереальность происходящего, точно спектакль перед ним разыгрывали, он увидел там наверху, за летящими облаками, среди неистово орущего неба, притаившегося внимательного дирижёра всего происходящего, совсем не такого, каким он представлял себе его, ахнул... Трава, небо, лица людей, их истерзанные гимнастёрки,- с изумлением видел капитан,-  вдруг потеряли свой цвет, и, взбираясь наверх, к солнцу, всё тускнело, чернело, вздувалось, точно наливаясь изнутри гноем, и этот безобразный, громадный, круглый пузырь под названием - мир - готов был теперь лопнуть и разлететься на мириады зловонных кусков, запачкав, забив, замарав собой всё вокруг; мухи, точно злые, мыслящие существа, каждую секунду досаждали, метили в самые болезненные, натёртые, окрасневшие места, резали жалами.
           Группа немецких офицеров в туго затянутых ремешками кителях, в лихо задранных фуражках, в начищенных до блеска сапогах, в которых отражалось чёрное чугунное солнце, без единой пылинки на них, словно по воздуху сюда, в ад, они перенеслись, медленно и чинно всплыли на возвышение, и спустя мгновение Сафонов, вытянув тонкую грязную шею, увидел, как, сверкнув стёклами, внизу тихо отчалили две длинноносые лакированные машины. Офицеры, заложив руки за спину, выстреливая острыми, высушенными коленями, обтянутыми чистенькими галифе, не спеша прогуливались, как-то сдобно, по-домашнему переговариваясь и посмеиваясь, на их растянутых в улыбках, пряных лицах сидела едва заметная гримаса брезгливости. Один из офицеров с эмблемой эсэс на фуражке - череп и кости - едва ли не самый из всех молодой, едва ли тридцати лет достигший, с почти девичьим оттенком застенчивости во взгляде и в румяных щеках, привлёк внимание капитана: франтоватая фигура того и надменная, петушиная манера держать себя показались ему знакомыми. "Откуда я могу знать его?- хмуря брови, удивлялся он.- Чушь  какая-то..." И снова, точно с края высокой стены вниз срываясь, наполняясь весь внутри льдом и ужасом, представлял, как скоро, сражённый пулей, вертя, словно мельница, руками, катится вниз, вниз - бесконечно вниз - по рыхлому пологому склону,- пока, пав на самое дно и кому-нибудь на пробитую, кровью залитую грудь, не сольётся с ним в вечном безмолвном танце, а потом, забивая ему глазницы и рот, отбирая у него последние проблески солнца, последнее затруднённое дыхание, хлынет на него тяжёлым потоком земля... Он вспомнил, как всего сутки назад (вечность будто бы целая канула!), обходя подготовляемые к обороне укрепления, видя, как усердно, почти торжественно, красноармейцы рубят лопатами песок, подумал, что могилы себе люди роют, и как в воду глядел! Где все они сейчас, бойцы и командиры его полка, такие развязные и самоуверенные накануне боя? Половина гниёт уже, остальные - здесь, в аду, или драпают, задрав подолы юбок, всё дальше на восток, навстречу - ха! - отнюдь не спасению своему, нет, - а такой же, как и здесь, в плену, верной погибели... Быстро у них там, руки им сзади проволокой затянув, истину-то повыбьют, большие доки выбивать истину там сидят, в важных полусекретных конторах в тылу... Кончено всё!.. У капитана перехватило дыхание, перевернулись губы, в горло, раздирая его, стал влезать чужой, горький, непролазный ком и, выдавленное им, из груди покатилось высокое, почти детское рыдание, он поспешно вбил в зубы себе кулак, до крови укусил его; и снова он почувствовал приободряющее прикосновение к себе мягких пальцев Фрумера, снова на мгновение, одновременно пугая и радуя его, ему показалось, что это отец его, безвременно умерший, стоит рядом с ним, он задохнулся, неистово ему захотелось повернуться, упасть родному человеку на грудь, втиснуться, как мальчишке, поглубже в неё, спрятаться за её непробиваемой бронёй, возле самого сердца, горячего и трепещущего, исчезнуть навсегда из этого мира, насквозь, окончательно теперь пропитанного болью и страданием...
          Бьющее из-за спины эсэсовца, пульсирующее чёрной, тяжёлой энергией солнце выдубило, вызвонило первоначально тонкую и воздушную, даже - аристократически изысканную фигуру того, превратив её в подобие тяжеловесного изваяния, многозначительно выставленного на всеобщее обозрение - тот вдруг оказался один в некотором отдалении от своей свиты, почтенно склонившей вослед ему головы, облитый чёрным и зловещим, непроницаемым ореолом, и Сафонову во все клетки его тела  ударил животный, всесокрушающий страх - страх оказаться один на один с этим розовощёким, прыщавым, злым мальчиком, ещё мгновение назад казавшимся вполне беспечным и возвышенным, но с каждой минутой всё сильнее из себя излучающим совсем недетские решимость, надменность, презрение... Лёд, некое подобие мрачной одухотворённости видел теперь Сафонов на лице у того, в тончайшей улыбке, источающей яд, в смеющихся глазах под набитым на них козырьком лихо задранной фуражки, острым, как лезвие ножа, нацеленным капитану прямо в сердце, полное безразличие к происходящей перед ним человеческой трагедии... Всё, весь мир, перестало для капитана звучать...
        Эсэсовский оберлейтенант, остановившись к полному ужасу Сафонова почти напротив него, мгновение с любопытством разглядывал пленных, их мрачные, измазанные пылью и кровью, небритые лица; капитана, сверкнув, ослепили регалии на мундире у того - пуговицы, кресты и золотые запонки, он с изумлением увидел почти рядом с собой красные точки юношеских прыщей на пухлых, неумело выбритых щеках, белый, пугающе чистый подворотник. Опустив глаза, почти перестав дышать, страшась хоть как-то привлечь к себе внимание, стал сжиматься, съезжать, подгибая дрожащие, вдруг потерявшие упругость колени, глубже прячась за спину впереди стоящего, немедленно оказался до крайности противен сам себе. Офицер, начав прохаживаться взад-вперёд, совершенно не заботясь о том, чтобы быть услышанным в строю, негромко заговорил. Страдающий от жары, обильно потеющий  переводчик, тряся полными щеками, подбежал к тому, сбивчиво заковеркал перевод, ежесекундно отирая красное лицо мятым платком, изо всех сил стараясь втиснуться в короткие паузы между предложениями. Сафонов почти не слушал эту странную речь на полупонятном ему языке, снова неотрывно думая только о смерти, только о страшном рве, как о живом, хищном существе, коварно притаившемся где-то совсем неподалёку от него, с вожделением поджидающем обильной кровавой пищи, расхлопнувшем пасть навстречу ещё живым, думающим, страждущим людям, по своей воле вовсе и не собиравшимся умирать; о том, как он, пронзённый стрекочущей очередью, падает, падает, падает, и чёрное солнце вертится над ним, душит его... Ветер доносил к нему изломанные обрывки фраз. Дёргающийся, мучающийся от жары и, очевидно, ненавидимого им чужого языка, который он должен был проговаривать, переводчик, безуспешно стараясь придать своему голосу пафосное звучание,  говорил о том, что согласно последним военным сводкам немецкие войска по всем фронтам - от Балтики до Чёрного моря - неудержимо ведут наступление на бандитские орды большевиков, что доблестными немецкими войсками сходу уже чуть ли не сама Москва взята, бастион мирового жидо-большевизма, что для всех бывших так называемых советских людей начинается новая эпоха -  эпоха сотрудничества с великой и непобедимой Германией - очистительницей Европы от красной чумы... И тут, взглянув, на молодого эсэсовца, подпрыгивающего от почти сексуального возбуждения, Сафонов понял, откуда тот знаком ему... Да ведь это он сам, капитан,- был до глубин души потрясён он,- только переодетый в чужой мундир и задранную кверху щегольскую фуражку, с тонкой, как у осы, перетянутой ремнём талией, расхаживает длинными осторожными ступнями по траве, почти не приминая её; он, а вовсе не кто-то другой, где-то, когда-то им виденный!.. Это же он сам, капитан энкэвэдэ Сафонов, всесильный и всезнающий, великий инквизитор, ещё вчера сеявший страх и панику вокруг себя, решавший судьбу человека за секунду-две, как будто тот был не высшее одухотворённое существо, а кролик или курица; это он сам, собственной персоной, перед самим собой во всей красе предстал и сам себя теперь, получается, судить будет!.. "Так чем же отличаюсь я от него,- бил себя роковым признанием капитан,- что же такого делал я, чего он теперь не делает? Разве только идея мне светила другая, как будто светлая - осчастливить всё человечество новой, теперь наконец-то правильно устроенной жизнью, доказать людям, что надо думать единственно так, как он, Сафонов, и его великая партия думают? Но и то ведь вздор: все, как один, даже этот фашист, даже последний маньяк-душегуб, с руками, по локоть в крови, искренне думают осчастливить человечество своими открытиями, на поверку оказывающимися самыми бредовыми, самыми изощрёнными, самыми кровавыми фантазиями... Не наслаждался ли я, так как и он сейчас наслаждается, высоким своим положением судьи, думая, что время моё не кончится никогда - как и он, этот свихнувшийся от полной безнаказанности юнец, теперь думает? И так будет всегда? Не кончится никогда эта кровавая карусель насилия? О горе, о незавидная судьба на этом свете людей - быть лишь игрушками в могучих руках искушения, страстей, им насаждаемых..." Сафонов, сквозь зубы застонав, во все глаза теперь уставился в лицо, показавшееся ему на секунду своим собственным, и новые, никогда доселе не звучавшие в нём мысли о том, что нет на свете никакого разделения на своё и чужое, на плохое и хорошее, на то и это - зазвучали в нём, потрясли его. Он вдруг отчётливейше увидел, что все люди без исключения, вне зависимости от того, каков цвет кожи, волос или разрез глаз у них, на каком языке они говорят и какому божку молятся - болеют одними и теми же болезнями и не только и не столько физическими, сколько - духовными, внутри сердца своего, и что причина у этих болезней одна - эгоизм, чрезмерное себялюбие, раздутая до небес мания величия, и так глубоко они засели в каждом из нас, впились, точно клещи, в нас -  что представляют собой проблему гигантскую, сродни стихийному бедствию, выправлять которую всё равно что идти с голыми руками на стадо диких буйволов... Всё едино, всё из единого незримого, но великолепно осязаемого источника проистекает, только мы, люди, несчастные создания, оказавшись в непростой ситуации, которую по большей части мы сами для себя в слепоте и в неразумности своих и создали, думаем, что он, этот светлый источник, находится не там где-то в заоблачных далях в стороне от нас или, точнее сказать - везде, волшебно рассыпан повсюду неведомой щедрой рукой, в каждом уголке пространства-времени: и здесь, и там, и в этом, и в том, а - сугубо внутри нас самих, а остальное всё, остальные все  - пшик, нереальное, несуществующее; что все звёзды, все вселенные только вокруг нас и вертятся, только наши насущные нужды и обслуживают, только к нам услужливо и повернулись лицом; а раз так, раз, по нашему разумению, мы такие непревзойдённые и такие важные, то,- теперь уже думаем,- то вправе идти остальных завоёвывать, учить их уму-разуму, рьяно творить из того, что вполне естественно на нас непохоже - и не должно быть похожим по определению,- творить из этого подобное себе через насилие. Ах, как мы уверены, что имеем право судить, наказывать и миловать по своим, нами же самими - о, какая глубина мышления! - придуманным правилам, без учёта всего широчайшего спектра окружающего нас мироздания, всей многокрасочной картины его, гораздо, конечно, которая сложней и разнообразнее, величественнее, чем мы можем только представить себе и вовсе не требует нашего в себя вмешательства; всех мы вправе учить, только к себе никого подпускать не желаем, а если и хотим что-либо перенять у других, то делаем это только при помощи грубого отбора, насилия. Но сложен, непостижим окружающий мир, далека суть его от того, чем нам она кажется! И если что-то более-менее и понятно в нём для нас, так это - как ты, так и к тебе; как ты бьёшь, так, стало быть, обязательно ударят и тебя; как ты поступаешь, так, значит, рано или поздно поступят с тобой; непременно найдутся такие силы, которые, будучи во сто крат могущественнее любого из нас,  потребуют платы по всем счетам, как не бегай, как не прячься от них, думай ты хоть, что ты сам венценосный фараон и, следовательно, персона непогрешимая и неприкасаемая... О, как пить дать придут,- беззвучно хохотал Сафонов, задирая зажмуренные глаза в поток чего-то белого, раскалённого, залившего сверху донизу собой небо,- придут и - призовут к ответу; так что, лучше, пока не поздно, сам сдавайся иди, проси у всех, кто обижен тобой, встав перед ними на колени, прощения...



1999 - 2004


Рецензии