Роман Последняя война, разделы 37, 38

                ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА

                роман


                Павел Облаков-Григоренко




                37


       - ... Официрен, комиссарен, юден...- вдруг услыхал ветром брошенное в него капитан; птицы тотчас замерли, перестали петь у него над головой, сердце его сжалось в крошечный комок от предчувствия непоправимого.
          - Офицеры, комиссары, евреи...- немедленно повторил, коверкая слова, переводчик, вытирая платком под фуражкой мокрую блестящую лысину.-  Два шага вперёд маг-гш!
          "Теперь - всё!- грянул колокол у капитана в голове.- Конец! Финал жизненной феерии, и завтра, милое завтра, уже не наступит никогда!.." И вдруг всё, всё -  весь тот громадный куб нового знания, возвышенное, просветлённое - то, о чём они с Фрумером проговорили всю ночь, то, что в результате беседы с ним он сам для себя открыл - мгновенно вылетело из него, осталось только одно, только одна струна сейчас надрывно звучала в нём - что Бог есть, и Он обязательно спасёт его... И все его многочисленные жертвы, те, кого он в затылок с лёгкой душой когда-то уложил, страшно и весело, протяжно захохотав, подняв на него глаза из своих холодных, завитых тенью и корнями деревьев могил, взывающе возвысив к нему дрожащие полуистлевшие руки, обличая, указали пальцами в него... "Спасёт, заступится! Да, да!- наперекор всему твердил капитан, но в глубине души с нестерпимой, с всё нарастающей болью чувствовал, что принцип справедливости, который только что неопровержимо был выведен им, ни в коей мере не может быть нарушен, и, значит, ему тоже за грехи свои непременно суждено будет заплатить - жизнью своей заплатить, и если всё же каким-то непостижимым, чудесным образом и произойдёт спасение (о, как хотелось ему верить, что так и случится всё!), то это будет очередной аванс, который ему нужно будет потом долго, очень долго и старательно отрабатывать... Он каждой клеткой, каждым атомом своего существа ощутил, какой душераздирающий ужас, какое отчаяние, какой позор должны были испытывать его жертвы, когда он в них, им прямо в упрямые глаза, с ледяным, пугающим даже его самого спокойствием наводил пистолет... О, какой наивный глупец был он... И вдруг ему на крест захотелось возлезть - за святое, за Отечество, за веру вопиюще пострадать! Он взбодрился, возвысился, слёзы высохли у него на щеках, все, какие были вокруг, синие горизонты - поля, леса в них - увидел, небо наверху голубое поющее... "Пойду, гордо понесу голову, пулю, не отводя глаз, приму, а там - будь, как будет, рай, ад... Говорит же старик Фрумер, что смерти нет, только одно вечное перевоплощение..." Он о Христе подумал как-то совсем по-другому, нежнее, отчётливее, как об очень близком, родном ему человеке, именно - как о человеке, а не о непонятном и поэтому пугающем божестве, и это показалось ему абсолютно правильным; теперь лицо у Христа было не приторно-лубочное, не сглаженное, каким он на картинках всегда видел его, а - живое, живого, жившего когда-то человека, который каким-то особым своим чутьём разгадал, каким будет конец всей человеческой истории и поэтому изо всех сил старался выдавить из себя жестокость и фальшь и других подтолкнуть к этому... Сафонову показалось, что он видит летящего в облаках Христа, светлого, непорочного, и рядом с ним - молодого отца, батальонного старшину, весело смеющегося полковника Звягинцева и других - всех, кого за долгие годы потерял и кто был дорог ему; увидел, как там, наверху, в кучевых густых облаках тягуче бегут красноармейцы с винтовками наперевес, крича разбитыми, окровавленными  ртами "ура"... И вот здесь его очень больно ударило: как это - не будет его? Все будут, а его - нет? Птицы будут петь, солнце - светить, люди будут ходить и улыбаться друг другу, планировать, как дальше им жить, всё опять после войны потечёт, как раньше текло, всё устроится, а его - не будет? И костей  никто никогда не найдёт, чёрных, облепленных глиной - его костей? Умирать надо? "Нет, ничего нет!- повернув голову, вонзив в ужасе широко распяленные глаза в белое, неподвижное лицо Фрумера, прокричал без слов Сафонов,- в смысле - бесконечности, вечной, приятной  дороги, Бога?"... "А вы это точно видели?"- тоже без слов спросил Фрумер, взглянув на него, и в его рысьих раскосых глазах покатился смех. "А вы?"- Сафонов чувствовал, что у него вот-вот сердце из груди выскочит. Фрумер молчал. Капитан видел его большие, как у диковинного зверя, уши, поросшие седым мохом и сизую, в ладонь, пульсирующую плешь. Стал руками за спиной быстро какой-то лоскут теребить. Фрумер, поднял, вызвысил круглолобое лицо, большие, горячие глаза его мягко кипели. "Видел!"- прочитал в них капитан, и весь куб мира вдруг накренился и стал падать. В густо синеющем проёме неба, переливаясь, пронеслась увитая золотом колесница, а в ней... "Что-о?"- Сафонов чуть испугался, его назад вслед за распахнувшимся, понёсшимся куда-то голубым сводом повело. И всё тотчас же встало на место. Он с удивлением ещё раз повернулся к Фрумеру. Тот безучастно теперь в сторону смотрел, и Сафонов, коротко вздохнув, подумал, что ему показалось. Но он почему-то знал теперь, что непременно сегодня будет спасён...
         Ни один человек из строя не вышел, никто не хотел умирать. Стояли все, не шевелясь, потупив головы, как каменные изваяния. И даже если бы кому-то в этот момент захотелось чихнуть, прочистить охрипшее горло или потереть слипающиеся от усталости глаза, он ни за что не смог бы сделать это - какая-то сила пригвоздила ноги и руки людей, вбила им ком в глотки, велела им молчать и не высовываться. Снова капитан с плеснувшим в душу отчаянием почувствовал, что готов любого локтем вперёд выпихнуть, закрыться любым, душу хоть самому чёрту отдать - лишь бы спастись, лишь бы отсюда живым вырваться, лишь бы завтрашний день и для него тоже наступил.
       - Комунистен унд комисарен, биттэ, биттэ...- с игривым лукавством в голосе, со сладким выражением обольстителя на лице сказал офицер. Переводчик монотонным голосом перевёл. Полнее тишины Сафонов в жизни своей не слышал, он с лёгкостью уловил, как у кого-то в отдалении урчит в животе, как ветер в самом внизу на склоне под ними в высокой густой траве шумит; ему показалось, что у него в пустых кишках вот-вот тоже оглушительно взорвётся, и он весь сжался, задрожал от ужаса, вбил острый локоть в яму живота- услышат, укажут со злорадством пальцами в него, вытолкнут из строя и потащат за воротник с оборванными петлицами к жёлтой насыпи убивать...
          Завалив в острой паучьей фуражечке голову назад, офицерик залился беззвучным хохотом; в его этой странной вспышке веселья Сафонов услышал несомненный знак превосходства, понимание полной безнаказанности, желание дальше властвовать и побеждать - все те чувства, которые и он, капитан, будучи при исполнении, перед беззащитным и подавленным пленникам испытывал и которые всё ещё, прочно вбитые, сидели в нём, часто заставляя сердце его обливаться тоской и ревностью; видел в полупьяном, возбуждённо блестевшем  взгляде того полное презрение к земле, на которой он стоит, в которую каблуком втаптывает окурки сигарет, к людям, рождённым на ней, которых он даже за людей не считает и от которых он пришёл очистить будущие владения своих сородичей. Виноват он, этот злой мальчик,- спрашивал себя капитан,- что оказался здесь? что ревностно разрушает не им построенное? Нет, пожалуй, не слишком и виноват, он - лишь малая частица того громадного общего потока, непобедимого на данный момент и всесокрушающего, крепко заряженного временем, который, точно былинку, принёс с собой его сюда,- но он, отвечая за тот общий  заряд зла, которым напитан этот могучий чёрный поток, ляжет наверняка не сегодня так завтра в землю, на которую он так беспечно плюёт, где-нибудь возле безымянного болотца или у порога чьего-либо униженного дома, сражённый пулей народного мстителя; подняла его, переполненного сладкими, полудетскими мечтами о приключениях и подвигах и о своей избранности, великая и коварная сила высоко, понесла и бросила в бескрайние русские степи на неминуемое поругание. Желая лишь почестей и славы, стал безголосым орудием демонов воздаяния, а потом и сам сгинет теперь уже за свои грехи, накопленные им здесь в роли старательного их помощника ...
         Ещё минуту офицер, постукивая стеком о голенище сапога, качался на податливо и покорно пригибающейся перед ним траве, победно вытягивая в небо подбородок, дёргая в чёрной форме плечами и тихо хихикая, а другие, человек пять или шесть вместе с переводчиком, стоящие чуть поодаль от него, с нетерпением поглядывали на часы и с неудовольствием - в его сторону; затем кто-то не выдержал:
          - Вильгельм, заканчивайте быстрее!- и Сафонов успел заметить выскочившее из облака белых бесцветных лиц одно остроротое, треугольное, искажённое вдруг маской глубочайшей ревности. Ударили, как ножи, слова "Шнель" и "Цу эндэ", перерезав капитану все сухожилия, ноги тотчас перестали его держать, он покачнулся, и вместе с ним покачнулся весь мир. "Вот оно, совсем близко уже!.."- вскрикнул сидящий в нём до смерти перепуганный человечек, заметался, забегал, забился внутри его черепа...
         - Ну что же, господа,- как бы извиняясь за то, что от него теперь никак не зависело, развёл по-женски тонкими и голубыми, почти прозрачными руками оберлейтенант.- Я всего лишь намеревался немного вам помочь... Не хотите добровольно назваться - а я знаю наверняка, что здесь находятся не один, не два и не три (смеётся заливисто, весело) представителя вышеназванных категорий людей, истых врагов великой Германии - не хотите выходить, что ж, мы вам немножечко (айн бисщхен) поможем сделать это... Предупреждаю, могут пострадать ни в чём не виновные люди!..- Сафонов, едва держась на ногах, ловя руками вдруг начавшие валиться на него облака, солнце, небо, уворачиваясь от них,- изо всех сил пытался разгадать, что надумал коварный фашист, найти выход оттуда, откуда нет, не может быть выхода...)
       - Приказываю,- звучал в ушах капитана металлический, надвое распиливающий его голос-... из строя выйти каждому третьему и маршировать на бруствер, туда!.. (Ах!..-  тяжело посыпались на него и небо, и деревья, и люди все - упустил! - барабаня ему ветками, сапогами и коленями по лбу и переносице, заставив ослепнуть совсем...)
          Едва обильно потеющий, с чёрными разводами под мышками переводчик закончил лепетать, среди пленных красноармейцев началась настоящая паника, свои же, зверски матерясь, стали выпихивать из строя тех, в ком давно узнали командиров и комиссаров. "Неча,- кричали с яростью, с остервенением,- суки, прятаться за спинами народа, уж двадцать лет как прячетесь, не утихомиритесь никак!.. Доколе страдать за вас?.."  Сафонов, задохнувшись от омерзения и возмущения, втянув голову в плечи, тоже стал ждать в бок или в спину уничижительный удар - но уже всех - и тех и других - немецкие охранники грубо запихивали назад, с треском разрывая им вороты гимнастёрок и выдирая с мясом пуговицы.
        - ... Айн, цвай, драй...- вдруг уловил размеренный счёт Сафонов, весь холодея и почти без чувств падая на стоящего рядом и ничего подобного не ожидающего Фрумера.- Айн, цвай, драй... Ком - выходи!..
          "Зачем считают?"- стал с изумлением спрашивать себя он, не веря, отказываясь верить в происходящее, видя, как небо всё быстрее начинает вертеться у него над головой, всё сильнее, настойчивей синими, посиневшими от ужаса губами старается выплюнуть, исторгнуть его из себя; и тотчас алчный, перепачканный кровью, хохочущий чуждо рот земли явился ему, позвал его, и снова он, показалось ему, размахивая руками, покатился в распахнутую яму, хрустнули его кости на гигантских зубах... Он, изо всех сил заставил себя сделать это - наклонился, уронив пылающий лоб вперёд...
          Ошеломлённых, почти не сопротивлявшихся людей - и только что рьяно кипятившихся мужичков с полу-воровскими повадками и командиров, с бледными интеллигентными, вполне узнаваемыми издали лицами - всех, каждого третьего, обессиливших враз, с виновато опущенными вниз лицами тащили к высокому, над ямой навороченному валу, и сбивали из них плотную безмолвную кучу.
          - ... Айн, цвай, драй... цвай, драй...- слышал никак не прекращающиеся ужасные удары прямо себе в грудь и в живот Сафонов, плотно зажмуривая глаза и боясь смотреть туда, где происходило страшное и непостижимое - подготовка к отбиранию одними людьми у других людей их жизней, боясь так, точно он не привык давным-давно к подобному действу, точно он сам множество раз не делал то же самое, не наслаждался бесконечной своей властью и дарованными ею победами, не хохотал весело над своими растоптанными, обессиленными жертвами; впрочем, одна разительная перемена наступила теперь в нём: он обнаружил теперь в себе нечто новое - странно вдохновляющие его способность к пристальному самонаблюдению и жесточайшей самокритике, внутреннюю, возникшую в нём необходимость постоянно меняться - изо всех сил стал повторять, как заворожённый, сухими, истерзанными губами: "Спаси и сохрани, спаси и сохрани... прости мои грехи тяжкие..." Увидев худого, подобранного старика рядом с собой, он не узнал его. "Кто это?"- был потрясён истончённым ликом того, белым и пронзительным, звонким, точно кожа того была натянута не на скулы, а на винты барабана; вспоминал и никак не мог вспомнить...
       - Айн, цвай, драй!.. ДРАЙ!.. ДРАЙ!..- теперь совсем близко слышал он щелчки чего-то гигантского, страшного и разрушающего - кнута - что с остервенением било по головам людей и что по его голове должно был вот-вот пройтись, размозжив её; не выдержав - наклонился, увидел адское мельтешение, кипение рук, ног, спин и животов, искажённых гримасами ужаса ликов, шлепки и треск разрываемой материи отчётливо долетели к нему. Какой-то мальчик, не желая умирать, как подраненная, попавшая в силки птица, бился, распластавшись на земле возле пинающих его ног охранника, тоненько подскуливал. "Я очень молодой, я ничего никому не сделал плохого..."- задрав вверх белое, как мел, лицо, старался он увещевать своих палачей, из последних сил цеплялся пальцами за лопающуюся с треском траву и голубые, как глаза его, цветы, за скользкие сапоги охранников, но те, без слов с хрустом огрев его прикладом в переносицу, выбив из носа густую чёрную, надувшуюся реку крови, поволокли в ров под локти, захлёбывающегося, с низко упавшей головой, бросили на руки понуро стоявших там людей. У капитана звон в ушах перешёл на запредельную какую-то частоту, перестал вдруг звучать, и вместе с ним замолчало всё - и люди, и ветер, и растревоженное, постаревшее сердце его - весь мир...
          Солнце жгло нестерпимо. Его чёрный, пылающий круг излучал - не свет, не добро, нет; он излучал теперь чистые злобу и ненависть, и в его жарких лучах, переполненных зловредными миазмами, кишели, купались, клубились, наслаждаясь своими полнотой и неистребимостью, увеличиваясь с каждой минутой в размерах, силы зла, и не было, казалось, такой мощи на свете, которая бы могла в этот миг с ними справиться, низринуть их, уничтожить во имя любви и добра, не было, казалось, такого места, где бы не воцарились они, и от этого, от того, что весь свет от края и до края заполнен был безнадёжностью и отчаяньем - сама жизнь вдруг потеряла всякий смысл и всякое значение; незачем было жить, если кругом теперь правили бал смерть и тление, незачем было рожать детей, растить их, кормить и одевать, развиваться и быть счастливыми - если завтра явятся представители зла и заберут то, что посчитают нужным, самое ценное заберут... Не было больше ничего - ни природы, ни людей, ни их улыбок и приветливых жестов, ни даже проявления одного к другому элементарных, так радующих душу уважения и признательности - одна какая-то выженная, выхолощенная, лишённая сознания полость, в которой не то, чтобы не было совсем пространства и времени, а они потекли вдруг все - вспять, низвергая и руша всё мало-мальски привычное и устоявшееся...
           Ослепляя Сафонова, сверкали на солнце никелерованные нагрудные жетоны гитлеровцев, их начищенные, нализаные с пуговицы и ордена, затворы и пряжки в пылу борьбы задираемых вверх винтовок и автоматов, звенели и гремели каски и военная аммунниция, с гулом по траве, рубя её на куски, ездили каблуки. Выстрелив лобовым стеклом, бесшумно внизу подкатила легковая машина - забрать господ, посчитав, что уже пора забирать, что уже успешно закончилось мероприятие - процесс отбирания и присвоения чужих жизней. За баранкой торчал чёрный высокий силуэт словно не человека, а самого дьявола... Голубое  - всё-таки голубое - небо тяжко вздыхало над головой, вместе с капитаном мучилось. Люди в грязных, бурых гимнастёрках с широкоскулыми русскими лицами метались под ударами кулаков, сапог и прикладов, валились, поднимались опять, и не было ни покоя им, ни отдохновения... "И долго ещё не будет,- без слов закричал Сафонов, выворачивая голову в небо и хохоча,- и детям нашим ещё сполна горя достанется..." Заложив руки за спину, офицер-эсэсовец совершенно невозмутимо прохаживался вдоль строя длинными, как у цапли, ногами по красивой чуть наклонённой земле - его теперь земле, тонко и загадочно улыбался... О, как больно, как обидно стало Сафонову!..
          Выпадет несчастливая тройка-число на него или нет - вот единственно вокруг чего теперь вертелись его мысли. То ему вдруг ярко казалось, что - пронесёт, и счёт,  это странное монотонное бубнение на чужом, так сильно пугающем его языке, благополучно миновав его, дальше покатится, что сегодня его никак не убьют, что - возможно, завтра, через неделю, когда-нибудь потом - да, свершится это, но только - не сейчас, не в этот совсем близкий момент времени; то, напротив, чудилось, что горячая пуля ему в грудь непременно сегодня - прямо сейчас - влетит, наведя в ней чудовищный хаос, перемешав в кашу все горячие, живые, ещё мгновение назад сложенные в одно целое, пульсирующие куски... Он напрочь забыл и о Фрумере, и о том, что надо солидарность с ним проявить - за то, что тот оказался рядом в эту роковую минуту - к плечу плечом прижаться или схватить, погладить ладонь; стоял, раззинув яму рта, уставившись в никуда белыми, обесцветившимися вдруг глазами, точно их сама приближающаяся к нему смерть уже до дна вылизала. Он уже не пытался, нагнувшись, высчитать, сколько человек осталось до него и кто; он с ужасом, задрав лицо вверх, видел, как весь мир, зло, восторженно хохоча, полетел вокруг него, всё сильнее толкая, раскачивая его, точно прочно вросшее корнями в землю дерево, желая разрушить, свалить. Он видел на него летящие чёрные дула немецких автоматов, изгибающиеся под пальцами железные их крючки и - точно в груди его вдруг взорвался выбивший из него стон наслаждения яркий, душистый цветок, сокрушив собой всё чёрное, всё плохое - без оглядки стал он, Сафонов, любить, обожать их, эти бездушные, готовые в любую секунду предать, опрокитнуть его, очень поэтому важные предметы, желая своей ярко зазвучавшей любовью прельстить, обмануть и их и себя, надеясь, что и те в свою очередь тоже полюбят его и простят... Вся эта бешеная кавалькада из рук, тел, оскаленных зубов и пилоток с крестами - неслась к нему, вертясь, словно странная, свихнувшаяся карусель, совершая какие-то скрытые от его понимания действия, издавая непостижимые для него шумы и скрежеты... Кажется, он уже понял всё, земля стала уходить у него из-под ног...
      -  ...ТРИ!..- его, крепко ухватив сзади за шиворот, поволокли, небо и земля на мгновение поменялись местами, опрокинулись ему под ноги; он закричал, безуспешно дёрнулся. "Люди, о счастливцы, те, кто сегодня остался в живых!.. О счастливый старик!.."- облило горечью его грудь, и могучая волна подняла, стала уносить его прочь от испуганного и смущённого Фрумера, капитан, захлёбываясь слезами, руки, как дитя, к нему протянул, точно ожидая от того волшебного заступничества. Он вырвался, упал на четвереньки в холодную траву, побежал назад; догнав, его угостили в раненую руку гранитным прикладом - небо, трава, на мгновение ярче обычного вспыхнув, тотчас погасли, поплыли у него перед глазами, земля, весь громадный шар её,- очень хорошо это чувствовал он,- опрокинулась на него, стала давить, отбирая дыхание... Наконец, пролетая где-то, в чёрной, густой патоке живого пространства, видя перед собой горящие, шипящие спирали других миров и галактик, Сафонов понял, в чём суть поступка Христа - соприкосновение разных по знаку Вселенных; мы, люди, микрокосмы, системы, которые, воюя, существуют; это - война наша друг с другом - наша суть, наше движение вперёд, ибо на нас, внутри нас - великий разлом, и так устроен весь мир - двигаясь по тонкой линии между "этим" и "тем"; но всё может погибнуть из-за каких-нибудь дураков, из-за одного неловкого движения... Господи, как не надоест насиловать, убивать,- думал он посреди звенящей, удивляющей его своей естественностью тишины.- Как не надоест без спроса отбирать друг у друга и побыстрее в рот запихивать?.. Чем мы живём, какие идеи правят нами? Ведь этот неистовый пожар внутри наших вен легко можно погасить! Есть и другой путь... Какой?- сразу встал  перед ним вопрос, он знал на него ответ, но не успел ответить...
         - Стойте! Хальт!- откуда-то издалека прозвучало, и тотчас остановились все вертящиеся спирали и корявые лапы крабов... Знакомый голос, знакомый мотив... Фрумер?
         Сафонов открыл глаза, горящее белым небо, словно прожектор, ослепило его, бесчувственная рука висела, удивляя, уязвляя его своей неподвластной ему отдельностью. Его ещё раз грубо, едва не задушив, дёрнули за воротник, подняли; качаясь и отплёвывая красное и густое, он мгновение соображал, никак не мог понять, чего от него хотят, почему дальше не ведут, к яме? Чувство громадного несчастья в груди, чего-то непоправимого, сменилось вдруг успокоенностью, полным смирением перед судьбой, в душе зазвучали восторг и ликование перед великой стеной неизвестности, которая вместе с его скорой смертью должна была обрушиться на него; он с вызовом, улыбаясь, теперь глядел в лица фашистов - несмотря на своё ужасающее, приниженное положение, он был сейчас на две головы выше их, выше всех остающихся живыми  - потому что видел перед собой нечто такое, что не дано было увидеть им: край мира, горящий такими яркими, влекущими к себе красками, излучающий такой поток света и неизведанной доброты, обещающий столько покоя и радости - ещё больше, чем было до этого, во всю его жизнь - что все обиды и все несчастия, испытанные им, и эти последние его несчастия и злоключения тоже,- казались ему несущественными, смехотворными... Он, стоя под тёплым, сладковатым ветром и от слабости раскачиваясь, увидел, как с белым, тревожно горящим пятном лица к нему движется какой-то старик... Фрумер?
          - Стойте!- на этот раз более убедительно крикнул тот на хорошем немецком, со стариковской угловатой суетливостью скользя по траве (Сафонов узнал, наконец, разворошенную ветром, белую, как лунь, шевелюру, горячие глаза под вздёрнутыми высоко вверх охапками бровей, орлиный нос).- Оставьте в покое его! Берите меня - ихь бин юдэ, я - еврей!
          Мгновение, показалось ошеломлённому капитану, немцы находились в полном замешательстве. Старика, схватив за плечи, попытались сначала оттеснить назад, затем, наоборот, стали, махая прикладами, толкать его к страшной яме. Выворачивая длинные ступни, важно подошёл эсэсовец с дымящейся сигареткой в зубах, рукой остановил охранников. Теперь фашист оказался так близко к Сафонову, что он видел рыжие веснушки на лице у того и светло-серый, почти синий цвет его глаз; белый, чистейший подворотничок на шее у немца особенно бросился в глаза; такая чистота на войне?- был изумлён он,- невозможно!.. Он жадно, сквозь льющийся по глазам пот всмотрелся в лицо того: голубовато-белая гладкая кожа, весёлый, точно пчелиный, рой рыжих детских веснушек, нос - вполне русский, невидимой прищепкой задранный вверх, жёлтенькие, аккуратно выстреженные височки, остроносая фуражка ровно по уставу посажена - два пальца от бровей козырёк. Хорош! Капитан почувствовал громадное уважение, почти зависть к противнику: холёный, уверенный в себе. Рукой, размазывая розовые полосы по лицу, вытер губы, выправил плечи. Начал разбитым ртом улыбаться - улыбка получилась страшная, отталкивающая. Но фашист даже не взглянул на него, всё внимание сосредоточив на Фрумере, приказал охране отпустить старика. Фрумер, указывая на капитана рукой, сдерживая разбушевавшееся от быстрой ходьбы дыхание, что-то в полголоса стал говорить офицеру. Глубокая волна надежды захлестнула Сафонова, он вспомнил, как старик прошлой ночью намекал о каком-то чудесном спасении; неужели, он, и вправду, поможет ему?.. Тень недоумения, сомнения пробежала по вялому, полу-сонному лицу немца, преобразив его, охрана, повинуясь малейшему движению его белой тонкой руки, отступила, перестав закрывать капитану путь назад, в спасительный для него, напрягшийся в нечеловеческом ожидании тысечеглазый строй. Сафонов и дышать перестал - о, неужели он будет спасён? неужели в самую страшную, в самую роковую минуту этот удивительный старик его выручит? Он почти уже верил в это, стал с жадностью на ходу сочинять корявые, странные молитвы благодарности, выхлёстывать их в небо и в облака из себя. Вслушивался до свиста в ушах в стремительный поток колючих, пружинистых слов чужого, непонятного языка, иногда ловя их значение. Понятно стало ему одно: старик предлагал вместо него, капитана, себя! Сафонов, смеясь, оглянулся на торчащий из земли опрокинутый ров с жёлтыми жирными глиняными губами, мысленно плюнул туда - пусть другие валятся в него, пусть других он переваривает,- только - не он, только - не его!.. Немец был восхищён, сочувственно похлопал Фрумера по плечу. Они отошли в сторону, о чём-то тихо переговариваясь, казалось - офицер питает к Фрумеру только симпатию: ни тени надменности или злорадства не промелькнуло во время разговора у него на лице и в жестах его истончённых рук. Затем, кивнув головой, залив лицо тенью от козырька, эсэсовец отошёл, отдал команду охране продолжать. Старик, неловко дёргая руками и отступаясь, в одиночестве направился ко рву, ни разу не оглянувшись на жадно ищущего его взгляд Сафонова. Его, капитана, так и затолкали обратно в строй - счастливо смеющегося, с трясущимися плечами. Обхватив голову руками, он заплакал. Он не хотел, не мог поднять голову и посмотреть, как будет умирать старик. Он услышал отрывистую команду и металлический стук взводимых затворов, посильнее вжал подбородок в грудь...
         Сафонов увидел его лицо - светлое лицо человека, до конца выполнившего  свой долг. Всех отобранных - человек около сотни - построили на самом краю высокой насыпи - точно птицы высоко вверх они взмыли, под самое небо синее, над головой у них, готовясь принять их к себе, теперь летели одни облака. Старик так и не повернулся к Сафонову, белея прозрачным, серебристым столбом волос; изломав брови, напряжённо смотрел в другую сторону. У капитана возникло в груди щемящее чувство, что он отца второй раз в своей жизни теряет. Из горла вдруг вырвалось до основания сотрясшее его рыдание. Захлопали, застучали выстрелы; сверкая на солнце стальным кожухом, по-деловому в гнезде вертелся пулемёт, с рычанием жадно глотая дрожащую брезентовую ленту, набитую, словно зубами, острыми и длинными пулями, извергая их в хлынувшую сначала в одну, затем в другую  сторону, обезумевшую от ужаса толпу, полетела на гроздьями падающих в яму людей стена сизого, жёлтого дыма, тотчас заслонив собой всю ужасную, разрывающую душу картину. Когда горько пахнущее облако рассеялось, на бруствере уже никого не было. Глухо, словно из-под земли, слышались стоны и крики раненых. Взобравшись на сухие отвалы, утопая короткими сапогами в мягкой, рассыпчатой глине, нацеливая винтовки вниз, расстрельная команда стала добивать раненых. У Сафонова, точно он удар получил под дых, вывернуло наизнанку желудок, он, успев зажать себе ладонью рот, облил выпрыгнувшей из него кислой струёй подбородок и воротник, невероятно испугался этой своей слабости и тут же выматерил себя, свою рабью трусость. Но всё же он был рад, что смерть и на этот раз обошла его стороной; он словно наново родился на свет, вертел, радостно щурясь, вокруг головой, замечая, что вовсе солнце не чёрное - какая ерунда! - а - обычное, тёплое и приветливое, что люди, невзирая на их природную злобу и подозрительность - всё же милы и отзывчивы, и - улыбался, улыбался, летел... Он на мгновение забыл о Фрумере, уцепился, чтобы не сойти с ума, за мысль, что спасение его, Сафонова, было не чем иным, как чудесным, невероятным, сверхъестественным везением, ниспосланным ему свыше, ни на что большее он был теперь чисто физически не способен...


               
                38


         Назад значительно поредевшая колонна катилась молча, люди, не сговариваясь, старались не шуметь, никто в глаза друг другу не смотрел, а уставили пылающие скорбью и ужасом взоры все внутрь себя, точно ещё и ещё раз разглядывали там только что увиденное и навсегда запечатлённое. Синяя река неба тихо плыла над головой, высокие груды облаков, похожие на согнутых, падающих, страдающих людей кувыркались в ней, и Сафонову показалось, что один из этих небесных великанов, - это старик Фрумер... Оставшиеся жить люди чудесным образом стали умнее, как-то повзрослели, даже - постарели после прогремевшей у них на глазах страшной экзекуции,- проведенной так чётко и слаженно, без тени даже сомнений и угрызений совести, точно палачами были вовсе не люди, а бездушные механизмы; все стали отзывчивей и добрее, тотчас прекратив все мелкие стычки, разборки и преперательства - ибо увидели, наконец, на своём собственном опыте, на своей шкуре прочувствовав, побывав в чистилище, на самом его страшном дне,- что истинная сила только в братстве, в единении, а слабость, наоборот,- в разобщённости и во взаимных претензиях, выгодны которые всегда только врагу и разжигаемы им в своих корыстных интересах и которые - в том закон - неизбежно ведут к падению и к гибели, к полному вырождению побуждаемых... Громадное, ещё пронзительней ставшее общее несчастье словно вдруг отобрало у них, и у Сафонова тоже, значительную часть их злобы и взаимной неприязни, сидевших так прочно в них ещё час назад, внутренне сплотило их, заставило искать иной путь существования, чем тот, по которому они так уверенно шли раньше, по пути порочному, и они - это хорошо было видно по их прояснившимся, посветлевшим лицам - на мгновение очистились, возвысились, и немедленно то, что ранее было скрыто от их понимания зашёренного взаимной неприязнью,- стало доступно и понятно им. Они, большинство из них, и капитан в их числе, увидели наконец, что правда людская вовсе не в том состоит, чтобы любыми средствами добывать себе победу, завоёвывать, властвовать и разделять, без жалости подламывая под себя другие такие же, что и они, божьи человеческие создания, точно так же желающие счастья себе и побед, придумывая при этом в своё оправдание наукообразные различные теории, а в том, чтобы, наоборот, - друг другу искренне помогать или, по крайней мере - не мешать жить, уважая право других на отдельное, самостоятельное существование; увидели, может быть, пусть на короткое мгновение истину, самую ключевую человеческую константу - любовь к ближнему - чтобы, возможно, потом под напором нахлынувших жизненных проблем снова прочно позабыть её; но оно, это волшебное мгновение созерцания истины, осветило так ярко своды их сознания, до такой глубины потрясло их, что, как росток, постепенно теперь начнёт всходить в сердцах этих людей стремление - пусть сначала подспудное, чётко не осознаваемое - снова к ней приблизиться, чтобы, наконец, всеми силами устремиться к ней и слиться с ней воедино - навечно... Все вдруг ясно увидели, что те тяжёлые, всеподавляющие и всеподчиняющие себе желания, которые у каждого из них в течение их жизней толстым слоем наросли в душе, подпитанные многочисленными проступками сомнительного качества или даже преступлениями, и которое каждый из них всегда знал в себе, нарекая его разными чарующими и священными благообразными названиями, по сути дела и есть именно зло, зло чистое, изначальное, зло из которого исходят все другие виды зла, корень его. Оно, это проклятое первожелание есть стремление к вечному превосходству, к первородству, к состоянию, всегда нестабильному, неестественному в природе, которого в том виде, как мы, люди, выдумали его в ней нет и быть не может - ибо природа вечна и бесконечна, многообразна, взаимообусловлеваема,  надстационарна - стремление, следовательно, к абсолютному праву быть выше других людей, тотально доминировать над ними, к непримиримой вражде, как к итогу этого. Оно, это ужасное, но кажущееся таким чарующим желание или чувство, вызывает к жизни всегда только то, что сродни увиденному ими у противотанкового рва, когда до зубов вооружившиеся люди, двигаемые идеями осчастливить человечество очередным первородством, на этот раз их  первородством - расправились над людьми безоружными и беззащитными самым свирепым, самым жестоким образом, словно и не было в их распоряжении иного пути, иного решения, даже на короткое мгновение не задумавшись над тем, чтобы простить, помиловать, начав тем самым новый отсчёт своего существования. Расправились и, возбуждённо гогоча и улыбаясь, двинулись дальше творить свои беззакония, других осчастливливать. Готовились и в завтрашний день войти, поставив во главу угла только один закон, одно непреложное для себя правило: кто сильнее, кто более заряжен насилием, тот и прав, на стороне того и законы все...
          В лагере, который после пережитого ужаса показался Сафонову родней родного, он инстинктивно занял то место, где они с Фрумером провели подряд две ночи, и которое ему без возражений уступили, увидев, как он яростно крутится, рыщет, пробиваясь вперёд, высматривает; людская стремнина, наполненная суровыми лицами и сострадающими взглядами, раздалась в стороны, и он, чувствуя, как у него горько в щепотку сжимается лицо и в горле вырастает горький ком,- рухнул ничком на жёлтую примятую траву, и тотчас, уронив лоб на запястье, затрясся, зарыдал... "Ничего, ничего,- возле самого уха нежно шептали ему губы Фрумера, невесть как возле него взявшегося,- не надо плакать, вы же теперь знаете, что смерти нет... вот увидите, всё образуется..."
         - Как это - "нет"?- подняв лицо и нахмурив брови, со злобой вдруг закричал капитан, пугая людей, собравшихся поглазеть на него, чудом спасшегося, стал бегать глазами, наполненными растерянностью и ужасом, по их вытянутым, удивлённым лицам, мимо них; на него с жалостью уставились со всех сторон, как на умолишённого.- Как это - "нет"? А вы где сейчас? - продолжал талдычить своё капитан.- Где мы непременно все  очень скоро очутимся, а?.. Вас нет, не существует больше, понятно вам, вздорный вы старикан? И нас всех, так же, как и вас, скоро не станет, с головой тяжёлой землёй укутаемся...
          - Поспи, слышь, паря,- ему кто-то сочувственно бросил,- полегчает; видать, крыша у тебя от пережитого поехала...
          Сафонов, сверкнув недовольным взглядом в сторону говорившего, упал щекой на ладонь, затих, но через мгновение, яростно тряся головой, не соглашаясь, он уже снова беседовал в других измерениях с Фрумером. Под ногами - ярчайший изумруд травы, над головой - голубой перламутр неба, и они, прижавшись плечами, размахивая руками, двинулись вперёд, разгребая коленями старающиеся их мягко обнять и задержать в своих объятиях длинные живые стебли травы...
          Его разбудили и сунули под нос обшарпанный котелок с качающейся в нём бурой баландой, источающей густой запах столярного клея. Вылепив на щеке с приставшими на ней сухими травинками подобие улыбки, просипев совершенно ненужные здесь слова благодарности, Сафонов, ещё толком не проснувшись, принялся есть. Пустой, подавленно молчавший желудок, получив порцию ещё тёплого варева, возликовал. Сафонову стоило громадного труда заставить себя не есть, как животное - не лакать и не облизывать.
          На небе, почти уже погасшем, сине-розовыми строчками светились два прозрачных застывших на месте облачка. Сияющий малиново-красным горизонт земли, легко, как гигантский исполин, только что проглотив раскалённое натруженное светило, гудел и потрескивал, и туда, в красное и золотое, в ещё обжигающе-горячее, рискуя сгореть заживо, неслись точками птицы, поглядеть, взойдёт ли снова завтра оно, будет ли и завтра продолжаться жизнь, и, успокоенные - точно они там что-то важное, первостепенное увидели - возвращались назад, кружа над Сафоновым и другими и обливая его пронзительным и радостным писком, стараясь его тоже обнадёжить, порадовать.
         Он огляделся. Сколько хватало глаз - везде, темнея круглыми плечами и буграми голов, чёрными угловатыми лицами, сидели и полулежали люди, в полголоса переговаривались, усердно поглощали пищу, позванивая очень мирно, успокаивающе алюминиевыми ложками. За изрезавшим небо ограждением расхаживали коротконогие охранники с винтовками наперевес, бросая настороженные взгляды в толпу пленных. Рассыпая звонкий лай, где-то невдалеке возмущались вечно недовольные овчарки. Бирюзовое, почти зелёное небо светилось таким теплом, таким уютом, таким открытым вниманием, что прекратившего, наконец, жевать Сафонова вдруг пронзило до самого сердца: а ведь он - у себя, ведь он - дома! Он - хозяин здесь, это - его небо, его облака, его земля, его - всё; он захочет, и это всё могучим потоком станет на службу ему, сделает неодолимым его,- так отчего же он так боится пошевелиться, отчего же он расселся тут и сидит, обхватив руками колени, и дрожит, дрожит, словно вор, пойманный с поличным на преступлении? Словно это он, он, а не они - эти каркающие на чужом, непонятном языке самозванцы и выскочки - пришёл убивать, жечь и насиловать, он, а не они, легко, точно под ноги себе плюнув, уложил только что в землю сотни людей и тысячи каждый день - там, там - укладывает? О, как легко вдруг стало ему! Такое очищение настало в душе, свобода! Он себя никогда таким лёгким, парящим не чувствовал, хоть немцы, враги, были повсюду теперь, хоть опутали они его - точно огнём неодолимым - колючей проволокой... Сбежать, уйти от преследования?- это было теперь для него очевидно, проще простого - так просто, так естественно, так необходимо даже, что он, задрав пылающее лицо в красное предзакатное небо, дёргая плечами, беззвучно захохотал. Облака, начавшиеся редкие звёзды кивали сверху ему... И спустя пару часов он сделал это, точно ковровую дорожку перед ним выстелили...
          Когда край неба прекратил нежно светиться и вдруг почернел, точно яркое, выходящее куда-то окно шторами наглухо задёрнули, и все уставшие, измученные за день пленники стали устраиваться на ночлег, ворочаясь и глухо кашляя, Сафонов, повинуясь действию какой-то неведомой могучей силы, которая вдруг проснулась в нём и, обострив до предела все его чувства, стала толкать его - встал на локти и, раздувая ноздри и впитывая начавшую садиться на землю ночную сладкую влагу, обходя жалко скрючившихся, поднимающих головы и с удивлением глядящих ему вслед людей, задвигался в сторону ограждения - туда, где, как он раньше приметил, было небольшое, в две ладони всего, незатянутое проволокой отверстие, и за ним, с той уже стороны, начиналась длинная, залитая чёрно-синей тенью ложбина, уходящая далеко за край ближайшего холма, подполз и вдруг... оказался уже на той стороне, точно его какая-то волшебная сила наружу вынесла...
        Он свободно, точно на крыльях, взлетал, прыгал, нырял, в щели, и, казалось ему, что незримо старик Фрумер рядом с ним присутствует, тихо улыбается, помахивая умным выпуклым  лбом,- помогал будто ему... Всё у него вдруг получалось, всё! Он падал на колени в мокрую траву, снова вставал, катился, скользил, переворачивая над собой чёрное, усыпанное золотыми гроздьями небо, и - молился: "Господи еси, Господи еси..." - детское, навек заученное неудержимо лилось с его губ... Бежал, бежал, бежал, пружиня сапогами по сонным, мягко ахающим, упругим стеблям, вкатился в чёрный лес, снова бежал... Это не луна над верхушками деревьев гналась за ним, это - было наполненное льдом и тревожным ожиданием лицо старика...
           Когда лёгкие у него загорелись нестерпимой болью, он, задыхаясь и обливаясь потом, рухнул в тёмно-синюю, душную стену травы. Лежал, вслушиваясь в восторженные удары своего сердца, в загадочные вздохи пролетающего над ним ветра, в сонные шорохи листвы, думал, что ему дальше нужно делать, чтобы счастливым быть, улыбался... Небо, лес, звёзды склонились к нему, пылко и громко прошептали: "Люби, человек!" Лес, как  огненная, летящая, наполненная точками и линиями карусель, затанцевал перед ним.
          - Что-о?- запрокинув назад голову, снова беззвучно захохотал Сафонов, повернулся навзничь в траву, широко разбросав в прохладных листьях руки.- Звёзды не умеют разговаривать!..
          Отовсюду, сияя истиной, гремело: "Слушай негромкий горячий луч у себя в сердце, он научит тебя знать и любить... Он подскажет тебе, что нет на земле ничего, кроме светлого труда, самопожертвования... Только искренне жертвующий возродится снова..." Вскочив на локти, вертя головой, он стал ловить эти слова, глотать, пить, пока в изнемождении снова не рухнул на землю...
       Лёгкий, прозрачный, тихо струящийся воздух, наполненный, как шоколадный пирог, нежным, сладким соком, вливался к нему внутрь, в нём было всё - и ночные ароматы растений, и прошедший где-то невдалеке ночной дождь, и терпкий, кисловатый запах дубового сока,  разлитого на стволах, точно духи на женских плечах,- всё было... Приятно поглаживала виски чья-то невидимая трепетная рука. Шершавые живые листы орешника, как лапы какого-то существа, пролетая, щипали и гладили кожу. Влажный, сырой, сладкий, точно, и правда, женская нутрь - лес втягивал в себя Сафонова, и ему было неожиданно приятно, щемяще приятно слиться воедино с природой, точно с любимой женщиной,- словно он и вправду был лист, ветка, дерево; он всеми дёснами, всем телом заулыбался, заоргазмировал... "Дорогая моя, любимая!- стал набирать новое письмо жене он, на этот раз наполненное светом  и восклицательными знаками.- Дорогая! Прости: я недавно был так жалок и подавлен, что собирался умирать, почти добровольно расстаться с жизнью... Нет! Теперь я понял истину - надо жить! Жить во что бы то ни стало, жить вопреки всем невзгодам и собственным ошибкам! Пробиваться через  тернии к свету, к ярким краскам, к более счастливому бытию, и - главное - к новому бытию, к такому, в котором бы не было места ни обману, ни насилию... Любовь - вот что, как воздух, нужно всем нам! Не пустое слово, за которым паутина и гниль, а - действие... Я люблю тебя, дорогая!.."  Ему так легко было сейчас говорить эти слова, так громко и ласково пела его душа! Оглядываясь назад, в своё недавнее прошлое, уже подёрнутое мутью времени, он с изумлением видел, что органически никогда не был готов к любви, что в нём, в его сердце, и в помине не существовало того органа, который бы отвечал за производство её; что во всём, чем была его жизнь, даже при очень большом приближении нельзя было усмотреть любви; видел, что он, этот орган, только-только начинал нарождаться в нём, только-только он, капитан, начинал понимать, что сколько не задействуй в жизни нетерпение, ненависть и непримиримость, сколько в свою пользу не применяй насилие, а всегда так чудесно выходит, что все они, эти наполненные несоразмерным злом действия, ведут каким-то странным образом только к одному - к росту всеобщей любви... Так не проще ли,- ликовал он,- попытаться любовь любовью приращивать, а не собственными злом и гибелью?.. "Все пытаются,- просветлённо улыбался он,- сочинять социальные теории о том, как лучше жизнь устроить, кто виноват в их несчастьях и бедах, с жаром внедряют их в жизнь при первом возможном случае и - терпят жестокое поражение... Потому что каждый обращает свои взоры на другого, других с рвением бросаются исправлять, и не видят главный источник своих страданий - себя самого; вот и выходит, что идёт вечная борьба людей друг с другом и всегда без заметного результата, потому что - главное, главное, главное! - собственные недостатки всегда остаются без изменения, а они-то и есть первооснова любого зла..."
          Вышёптывая губами эти слова, он медленно брёл на восток, туда, где глухо и протяжно бухали пушки, шипели разрывы снарядов и бомб, и - вдруг больше ни одной мысли в его голове не было; нужно было экономить силы, чтобы дойти до своих, и разбитое, истерзанное тело его чудесным образом само, будто отдельное от него, Сафонова, существо, одним лёгким движение очистило его память от лишнего груза переживаний и сэкономленную энергию бросило в мышцы ног и спины, и это, действительно, придало ему, Сафонову, такой новый заряд бодрости, что он, поднявшись высоко над травой, полетел.
         Полусожжённая деревушка с неровными, точно выбитые зубы, печными трубами, торчащими на фоне залитого месяцем светло-синего неба, встретила Сафонова кладбищенской тишиной. Кое-где на ещё тлеющих пепелищах раздуваемые ночным ветерком тускло мерцали и потрескивали оранжевые огоньки, поднятые ветром летели искры, душно ударила в лицо невидимая в темноте стена дыма. Капитан после двухчасового стремительного бега, задыхаясь и думая только о глотке холодной колодезной воды, стал, низко пригибаясь, прыгать от плетня к плетню, от хаты к хате, выискивая сруб с характерным высоко поднявшим шею деревянным журавлём, и его мятущаяся длинная чёрная тень с уродливо болтающимися руками и головой скользила по улице, цепляясь за все выступы и бугры, точно желая удержать его от необдуманного, скоропалительного шага.
          Опуская в обнаруженный им сруб ведро, позванивающее на холодной мокрой  цепи, он почувствовал, как в потную спину ему между лопатками вошло твёрдое дуло винтовки с насечённой на ней квадратной мушкой. Он тотчас вздёрнул руки вверх, и брошенное ведро, раскручивая остатки цепи, со звоном врезалось в поверхность воды, подняв внизу шипящий столб брызг. "Засада!"- с яркостью молнии мелькнуло у него в голове. Вся жизнь пронеслась у него перед глазами - он маленький... он большой... мама, папа, дедушка... и, оглушая, прозвенел вопрос: за что? Почему надо теперь умирать, когда всё так успешно развивается?..
       - Ану, не рухайся, гад!- он услышал сзади украинскую речь и нежный девичий голос. И снова тело его отреагировало раньше, чем его набитый сомнениями и страхами ум. Резко повернувшись, подсев поглубже вниз, он выбросил вперёд одну руку, толкнул и одновременно крепко схватил прохладную сталь ствола и - потянул на себя.  Мгновение, и он, перещёлкнув затвор, целился в грудь невысокой тёмной фигурке с белым, встревоженным пятном лица.
       - Руки, быстро!- чувствуя тяжёлую, злую ухмылку на задубевшем, давно не бритом лице, сквозь зубы прорычал он. Девушка тут же попыталась сбежать, юркнула в кусты. Прыгнув следом, с хрустом ломая пыльные ветки, он, шипя ругательства, поймал её за подол юбки.
         - Стой! Ты кто?- спросил, закидывая винтовку за плечо, разбрасывая вокруг в плывущую густую темноту цепкие взгляды.- Местная, что ли, будешь?
         - Ага, месна...- задыхаясь от волнения, прошептала девушка, присылая снизу вверх горячее тёрпкое дыхание ему в лицо.
         - За что же это ты меня, дивчина, на тот свет решила отправить, а?- всё держал её за рукав, не пускал Сафонов, хитро в лунной полосе щурился.
         - Та думала, що то нимэць... Дывлюсь - хворма, чоботы пид мисяцэм блыщать... Их тут тэпэр багато шастае, хоч одного, думала, пидстрэлю... Пусти, дядько...
        - Правильно - форма, но - какая? Свой я, свой, из плена сбежавши...- Сафонов чувствовал, что она боится его - словно какой-то резкий, кислый запах - страх её - бил ему в лицо, и это неожиданно ещё больше раззадоривало, злило его, рождало желание прикрикнуть на неё, замахнуться прикладом, отлить на ней свою накипевшую злость, совсем не по её вине рождённую; ему большого труда стоило пересилить себя.
            - А-а-а... ну звыняйтэ тогда, товарыщ...
            Капитан разжал вспотевшую ладонь, и девушка, одёргивая внизу юбку, снова стала спиной отступать к чёрным кустам. А потом вдруг в одну секунду оказалась у него на шее, обняла крепко, прижалась к его щеке своей горячей мягкой щекой, облила густо брызнувшими из глаз тёплыми слезами, затараторила прямо в ухо:
           - Ой риднэнький, ой сокил ясный, ой братику милый, як жэ оцэ воно трапылось, що ж цэ вы ото наробылы - пустылы их так далече, аж до самои нашои хаты? Нэможно було цэ... Усэ позабыралы, усих повбывалы тут, одна я, бидолажна, осталась...
           - Ну всё, всё, не плачь...- сам стал глотать брызнувшие из глаз слёзы капитан, сморщивая на плече у неё жалобно лицо, стал отрывать руки её со своей шеи.- Остановим его, супостата, и погоним назад, вот увидишь, слово даю тебе...- Ему, слыша её тонкий, женский аромат, стыдно стало своего давно не мытого, липкого тела. Мгновение оба молчали, унимая разбушевавшиеся чувства. Сафонов плакал по старику Фрумеру, по своим боевым товарищам ещё невыплаканное.
           - За что же они, ты говоришь, всех тут убили? Так просто взяли и убили?- наполняясь радостной ненавистью к врагу, спросил капитан, быстрым, незаметным движением вытирая слёзы с лица.
           - Та ни, не просто так...- тягая носом, отвечала девушка.- Багато ваших окруженцив ховалы у сэбэ, пид дахамы та в погребах - прямо нашэствие их було... Один гад тут всех выдал, полицай новоявленный... Так прыихала ихня нимэцька команда на тягаче, похваталы усих - и червоноармейцив - тяжко пораненые сэрэд них булы  - и тых, хто ховал, хто нэ встыг втикты, нашых, тутошних, чоловыкив, жинок - та отам пид лисом в ями розстрылялы... Пийдить подывытэсь - уси там лэжать, биднэньки, и тато мий тэж, мухы их уже йисты начали...- Девушка снова тоненько запищала, склонила голову на плечо Сафонову, он прижал её голову сильнее к себе, и хотел дальше - к сердцу своему пылающему прикоснуть, отогреть им её от горя.
          - А ты ж как, милая, спаслась?- тихо спросил он, боясь слишком громким голосом тех, в яме возле леса потревожить, и - своих тоже, точно так же безжалостно стёртых из жизни горячей автоматной очередью, залпами из карабинов; вспомнил, как вечером, прилипнув грудью к земле в лагере с разъятыми от ужаса глазами, слушал нёсшийся издалека натужный рёв бульдозера, засыпавшего ров, в котором остался лежать добрый старик, спасший ему жизнь, и многие другие люди, ни в чём особом не повинные, и - бил, бил от нахлынувшего отчаяния кулаком в землю, пока кости не закаменели и не потеряли чувствительность...
         - Та в скирду сховалась, а колы воны хаты жечь сталы - в лис утекла...
       - А винтовка откуда?
       - У таты була захована за скрыней...
        Сафонов тяжко вздохнул, мельком подумалось: сколько же им, железным советским спецорганам, работы по очистке социалистической нивы ещё предстояло - океан, непочатый край,- если каждого уже чищенного наново чистить нужно было, припасенное (а для чего припасённое?) оружие вновь и вновь собирать - безнадёжная в сущности затея... Вдруг стало совсем темно, луна накрылась рваным облачком с головой, вспыхнули жёлто-голубым на ней марлевый, бегущий полог. Показалось - в небе зажгли гигантский кинопроэктор - замелькала на экране старая, исцарапанная механизмом киноплёнка... 
           - Ну, винтовку у тебя я, стало быть, забираю,- строго сказал капитан, одним глазом заглядывая наверх, в небо, и правда, ожидая там, в космическом кинотеатре, что-то необычное, важное увидеть, привычно взвесил на ладони оружие, с наслаждением ощутив его внушительный вес и реактивную, хищную форму.- Не игрушка это, за неё тебе сразу пулю в лоб фашист пустит... Кстати, если бы, в самом деле, немец, а не я, тебе попался? Знаешь, что б было?.. То-то... Сразу, сходу бить надо, вояка, не раздумывая... Родственники поблизости имеются?
          - Та е, у сусиднёму сэли - дядько Никифор...
          - Пойдёшь к нему, ясно? И чтоб сидела - носа не высунула. Жди, пока Красная Армия назад не вернётся - ничего, недолго ждать осталось... Прийдём обязательно, за всё содеянное нам зло отомстим!.. Что ж поделаешь, если так вышло, отступили мы, значит - пока сильнее враг... Ах, многие уже полягли, сестричка, жизнями своими будущую победу оплачивать начали... Ну...- он ещё раз глубоко вздохнул, повеселее заговорил на этот раз.- Напои уж теперь меня, раз такое дело, да накорми, если есть чем... жрать хочется -  сил никаких нет...- губы у него вдруг до самых ушей разъехались.
          - Ой, та е чым!- обрадовалась девушка; схватив его за узловатую холодную руку, проворно потащила по лунной серебристой дорожке под низкими яблонями, под тяжёлыми их, колючими лапами, полетела впереди, как молодая ведьма, по воздуху, так сильно пропитанному запахом яблоневой свежести, что у Сафонова сладко закружилась голова. Капитан, ловя выскальзывающую у него из ладони её тонкую горячую руку, с трудом уворачиваясь от твёрдых, точно каменных, недозревших плодов, со звоном влетающих в его пылающее лицо, едва поспевал за её мелькавшими на земле белыми пятками; одно яблоко на ходу содрал с ветки,  стал жадно грызть, скривился от ударившей в скулы кислой волны - выплюнул...
         Наверху над ними, на противоположной от сияющей луны стороне неба, гремя и переливаясь, дрожали звёзды, их было так много, что казалось, там, над головой, течёт целая белая река,- те самые звёзды, которые видели ещё могучие царства Древнего Египта и Древнего Шумера, чьи наполненные неземным великолепием дворцы и храмы вздымались до небес, до самых этих звёзд и чьи грозные цари наводили ужас на многие народы своими кровожадными обычаями и мчащимися боевыми колесницами, и ничего, ничего не изменилось у людей с тех пор,- хотя и стали они кичливо считать себя добрее и цивилизованней - ни единого более светлого и милосердного правила не взяли они всерьёз на веру себе, кроме того, как - око за око и зуб за зуб, и даже имена тех великих учителей и гениев, кто жизни свои положили на алтарь правды, любви и милосердия, в итоге стали служить лишь силам раздора и зла... И звёзды, зная, что ничего или почти ничего не могло измениться на Земле за столь короткий срок, который минул с тех страшных и кровавых дней зари человечества, что обманы и убийства себе подобных во имя исполнения своих собственных, с каждой секундой увеличивающихся прихотей - это неизбежное следствие чрезвычайно низкой ступени развития, на которой люди всё ещё имеют несчастье находиться,- спокойно паслись дальше на пульсирующей чёрной и фиолетовой дымкой космической ниве и терпеливо ждали - когда можно будет с разучившимися, наконец, убивать и чинить произвол людьми спокойно побеседовать...




1999 - 2004


Рецензии