Солнце встает с востока. 30. 22 февраля

Двадцать второго февраля войны не было.

Если б не Александр Григорьевич. Он сбил его с мысли, и теперь его солнце было как бы ни к чему, его рассуждения на эту тему - наивными. А тут еще поддали жару Валентина Акимовна и Ермек, дескать, ты глубоко ошибаешься, его тут у нас все ненавидят.

-Вы там живете, да что тут говорить: у вас застой.

-То есть?

-Очень хорошо. И еще на что-то жалуетесь.

У них хорошо, потому что северные пенсии.

-У меня сестра, я тебе о ней рассказывал, заслуженный учитель, получает пенсию пятнадцать тысяч. Это почти ничего. Таких много.

Но у него на это был свой ответ: «Здесь хуже. Газ дорогой».

-Ну, сколько?

-Семь девяносто за куб. Почти восемь.

Они начали переводить гривны в рубли, запутались,  но и так было видно, что дороже, и бросили это занятие.

Выходит, его всего захватили слова Александра Петровича и не отпускали, въевшись, как ржавчина, разъедая его мечту, его ожидания, надежду на лучшее.

«Вот он говорит: «Вы хотите декоммунизацию? Нас это устраивает. Мы готовы показать для Украины, что значит настоящая декоммунизация», - но скорее всего, это не его убеждения, если, конечно, они у него вообще есть. Он без бумажки другое говорит.  Что есть? Стремление удержаться у власти. А дальше? А дальше: мели, Емеля, - твоя неделя", - продолжал он.

Но это не так. Он еще оставался в заблуждении, еще романтический морок не спал с его глаз,  он руководствовался искаженным представлением о наступающем мире, и слова о капитализме, и о том, что не бывает хорошего капитализма были пересказом, не более того, хотя его учили этому, но то ли лекции в институте не пошли ему на пользу, то ли со временем из его памяти стерлась великая безусловная истина.

Все утро он был в нервном напряжении.

Вначале, когда еще не прогрелись комнаты, его бил озноб, но позже в нем время от времени возникала нервная дрожь.

Что бы он ни читал, что бы не слышал до этого, да и после, все было «гром победы, раздавайся», все приятно глазу, все услаждало его слух.

Он ловил каждое слово, каждый звук. Но были ли те слова искренними?

И что тогда замечание Александра Петровича? Он принял его к сведению. Он тут же забыл о нем.

Что капитализм? Ему больше нравилось, когда о войне цивилизаций. И та цивилизация, к которой он причислял и себя – самая-самая, самая лучшая. Там, в ней, он был продолжателем рода. И там возникало его «чур меня».

Слова уже не успокаивали, а звали. В мыслях он, как говорится, бежал впереди паровоза. Если так, тогда Манилов – его герой. И Обломов самый настоящий русский, а Штольц – немец, если не еврей. В его памяти возникал Безбедов – мечтатель и голубятник. Что Матье! Мог ли он вознестись мыслью до тех высот, до которых возносился Безбедов, этакий «Недоросль» в изображении бесталанного актера, когда гонял голубей?

Все это, все свои мысли, он тут же излагал Нине Николаевне, которая уже устала отбиваться от него, и тоже иногда, возбудившись, повторяла за ним его глупости, вроде того, что  тексты президентам пишут для того и то, чтоб те понравились народу и так далее, и тут же одергивала себя: ей некогда было в этом разбираться, у нее были ее дочери и внуки.

Возможно, изложенное выше, и преувеличение, но если поделить все на два – это будет как раз о Туренине.

Путин выступил двадцать первого февраля поздно вечером. Он слушал его утром, перед тем, как позвонила Валентина Акимовна. В его размышлениях вместо него  мог быть кто угодно, например, Каддафи – сердитый и очень умный мужчина. «Слова политиков или колыбельная для народа, или поднятое над головами знамя, которое сейчас может быть только красным», - эти слова он повторил несколько раз. Ермек с ним соглашался: «Он всегда говорит правильно. Говорить одно дело..., но в конце что? Признание республик – что дальше?» «Война?» - спросил Туренин. «Вряд ли, - ответил ему Ермек. –Завтра точно не будет. Завтра – двадцать третье февраля». «Водку будут пить», - подхватил его слова Сидоркин.


Рецензии