Атласная Кукла часть 3

13

     В приёмном покое приём больных был отлично отрепетирован, как пьеса, не сходившая с афиш академического театра, на которую постоянно был аншлаг – исполнители отлично, до автоматизма, знали свои роли, только вместо актёров были бойкие медсёстры и нянечки. Одна записала данные А., вторая подкатила кресло-каталку. А. гордо отказывался, но старшая была неумолима: нужно показаться в приличном виде – положение обязывало.

     В инфарктном А. сразу окружили главные исполнители – врачи и сёстры – вновь прибывший, новый экспонат, как в местном краеведческом музее. Ему сделали кардиограмму, и полный врач сказала: «Инфаркта у Вас нет, не беспокойтесь!» А. направили в палату в дальнем конце коридора. Позже он решил ехать домой – взять вещи, постель и прочее (не Мамуле же всё это тащить), и заведующая отделением велела ему написать расписку: «Я Вас держать не могу, Вы предупреждены о послед- ствиях».

     Ехать домой на общественном транспорте уже не было сил. Еле волоча ноги, А. взял такси. В машине громко ликовало Радио «Система» – последние хиты и восторженный голос Светланы – можно было понять: всё обошлось, её оставили на работе. И этот голос, и торжествующая весна, которая сегодня сводила окончательные счёты с зимой, смутно воспринимались А., чувствовал он себя плохо. Водитель, молодой парень, дал А. сдачу мелочью. Он пояснил: так зарплату платят. Ещё хорошо, другим – так вообще денег не дают.

     Дома Мамуля уже всё знала. Она, тяжело дыша, перебегала из угла в угол, собирала вещи, ставила что-то на стол, кому-то звонила, чтобы сына отвезли в больницу. А. с трудом ел, глядя на грязный пол в кухне. В другое время он бросился бы его мыть, но сейчас отметил это автоматически, безучастно, как голос Светланы по радио – всё вдали, как в тумане. Сборы в больницу были мучительны, переход из одного состояния в другой. А. никак не мог уложить в сумку нужные вещи. Мамуля жалобно стонала, как раненая антилопа. За многие годы она привыкла, что болеть можно только ей, а сын, её опора – на кого же тогда полагаться! – всегда здоров и силён.

     От машин знакомых А. гордо отказался – доеду сам. Он обнял Мамулю и с тяжёлой сумкой шагнул за порог. Так просто было отказаться от помощи приятелей. Так сложно теперь предстояло добираться в больницу самому.

     Он опять остановил машин и долго торговался из-за полтинника, хотя было не до этого, но всё равно – дело принципа. Наконец, водитель сдался, но, подъехав к больнице, А. дал ему тот же полтинник на чай. Водитель просто сказал: «Поправляйтесь!» Эти простые слова сразу отрезвили А. Никакой трагедии. Инфаркта нет – это главное. Просто он ложится на обследование. Давно собирался. Ничего особенного. В приёмном покое А. представился дежурному врачу, но никто не обратил на него внимания – эффект неожиданности исчез. С А. всё было ясно, на очереди были сердца других больных.


     Вскоре он стоял перед своей палатой. Он представил себе троих пожилых обитателей, тесноту, разговоры, грязь, тараканов, о которых рассказывал ему Папуля, питание здесь же, в палате, и все неловкости, с этим связанные, храп соседей по ночам, общий унитаз. А. долго не решался войти, наконец, вздохнув, он толкнул дверь…

    Палата была пуста. В ней стояли три кровати, тумбочки, было сумрачно и покойно, совсем не похоже на представленную им больничную палату. А. долго располагался, стелился. И только через полчаса в палату вошёл её второй обитатель – грузчик Лёня. Познакомились и разузнали друг о друге всё, что можно узнать за такое время.

     У Лёни была стенокардия и взрослая дочь, разведённая и уехавшая работать официанткой в Сербию, и он долго разглагольствовал об этом. О разводе дочери он жалел и сокрушался, и сокрушался, и жалел, что она уехала так далеко. Лёня прочёл популярную лекцию о стенокардии. У нас с тобой предынфарктное состояние, – он поставил А. диагноз этим «мы с тобой», – но больные с таким состоянием могут жить долго, очень долго, – успокоил он. А могут и не жить, зависит, как соблюдать будешь… какой образ жизни… сосуды, понимаешь, питающие сердце, сужены, уменьшается приток крови, мало кислороду. Что и может привести к инфаркту, умерщвлению тонких капиллярных сосудов, покрывающих мышцу сердца. Он ещё долго говорил А. о порядках в больнице, об анализах и врачах – такой интенсивный ликбез в первый же вечер.

    Лёня поминутно выскакивал курить, а на работе таскал тяжёлые мешки, и А. мысленно завидовал здоровью коллеги-сердечника. Он, спортсмен, не мог позволить себе ни того, ни другого. Здесь, объяснял он, хотя мы и в инфарктном отделении, но мы в крыле для легкобольных, то, другое крыло, для тяжело. Потом, после интенсивного лечения, долечивают, если повезёт, лекарства все за свой счёт, а лечение: кому – уколы, кому капельницы, питание – тоже своё, всем в баночках приносят, греть нужно, можно и под горячую воду, все так делают.

    А. лежал, слушал Лёню и привыкал к своему новому положению. Лёня, видимо, понял его состояние: «Ты отдыхай, я знаю, как это в первый вечер. А я пойду покурю». Это был первый за многие годы день без спорта для А., и эта мысль ему давалась с трудом.

    Ночью было спокойно. Лёня похрапывал, а ему долго не спалось в ночной незнакомой обстановке. В соседней палате раздался какой-то шум, кто-то кого-то куда-то тащил, бегали сёстры. Утром выяснилось, что бабульке стало плохо, она захрипела, соседи заметили, вызвали дежурного врача, и её спасли в реанимации. А. уснул в четыре и спал до восьми. Ему снился странный сон, сон в сценках, как спектакль или монтаж фильма. Находился он в каком-то дальнем городе ли, стране ли, сон не уточнил, и во сне явно ощутил атмосферу лжи и лицемерия этого города. Городом правил жестокий диктатор, но жители отлично приспособились к его методам: знали, что можно делать и что нельзя. Ложь и лицемерие А. явно ощущал на протяжении всего сна. Страшно не было, всё равно ничего не будет, если знаешь, как себя вести. Во второй сцене диктатор пригласил А. к себе на банкет – за что, за какие заслуги, во сне было непонятно – праздник, наверное, или день рождения диктатора. Диктаторы, даже жестокие, ведь тоже люди, и у них, даже во сне бывают и праздники, и дни рождения – ведь нужно же диктаторам когда-нибудь рождаться. И потом, диктаторами не рождаются, становятся… Идти А. не хочется, и он отказывается. Диктатор недоволен, обижен даже. Но разводит руками – как хочешь, у нас демократия, мол. В третьей сценке А. окружают плотным кольцом подручные диктатора, они выхватывают ножи. Но ему совсем не страшно, даже во сне – он знает, что согласится принять приглашение, знают это и подручные, и ножи блестят при свете сна как-то весело, по-бутафорски… Следующее видение – на балу или банкете. На сцене – бой гладиаторов. Два голых мужских тела сцепились в смертельной схватке. Здесь зрителей охватывает ужас – один из них должен погибнуть. Они дерутся голыми руками, восточное единоборство, ушу или айкидо, и смерть долго ждёт одного из них и, наконец, находит того, кто, казалось, побеждал, но на миг утратил бдительность, а тот, кто, казалось, проигрывал, нашёл силы, от отчаяния ли, от безысходности ли, ухитрился нанести последний решающий удар и сбросить окровавленного, ещё в агонии, врага с помоста. И А. с ужасом чувствовал, что он аплодирует со всеми – так надо, так здесь принято…
     Затем в шоу участвует уже он сам в группе из нескольких человек. На небольшой площадке они падают с большой высоты. Им не страшно, их предупредили, если будут вести себя тихо и выполнять инструкции, с ними ничего не случится. Площадка стремительно уходит вниз, но дна не видно, и оттого совсем не страшно. Всё действительно заканчивается благополучно: страшный грохот, но они все целы. Бешеные аплодисменты зрителей, и сам Хозяин очень доволен.

     И, наконец, последняя картинка этого диковинного сна. Диктатор и его первый подручный танцуют на сцене. Танцуют, как явственно видит А., еврейский танец, кажется, фрейлехс, хотя танцующих всего двое. Зрители в восторге, шквал оваций, он помнит, что долго скептически пытается найти какие-то изъяны: главное – не поддаваться стадному инстинкту, ведь Хозяин – негодяй и преступник, и все это знают, его просто боятся – попробуй, не похвали. Но, в конце концов, он уступает: Шеф и его подручный танцуют так здорово, мастерски, с чувством, как могут танцевать только искренне верующие, просто вживаясь в музыку. И А. уступает, он покорён мастерством Диктатора и бешено аплодирует вместе со всеми. Последнее, что запомнилось ему из этого сна, – торжествующее лицо Тирана, его горящие глаза и капли пота на лбу после зажигательного танца…

     Утром ночная тихая идиллия кончилась. Начался шумный обычный больничный день. В их палату перевели двух больных, двух старичков, сопящих, жующих, храпящих, которым здешняя обстановка казалась в радость и в привычку. Они сразу сделали перестановки в палате, сдвинув тумбочки, шкаф и неработающий холодильник, так что места в палате осталось совсем мало. А. с ужасом понял, что его кровать осталась его единственной территорией. Он представлял, как невозможно будет ночью заснуть в душной палате под храпом уже трёх соседей. За стеной, в крайней палате по коридору, собирались делать ремонт. Вдобавок ещё – запах краски и шум. Заходили и выходили всякие нянечки, потом врач – обход. Процедура была несложной: врач мерил давление и пульс, щупал живот и при этом что-то говорил. А. подумал, что он тоже мог бы работать врачом. После старичков молодой врач сел на кровать А., и он стал ему рассказывать, что чувствовал, когда всё началось. Видно было, что для врача А. был неудобным пациентом, старички были гораздо удобней.

     Диагноз врача подтвердил диагноз грузчика Лёни – стенокардия. «Ноги у Вас не отекают? Покажите!» – с тем доктор и удалился. Потом пришла Мамуля и принесла еду. Она приехала со знакомыми, притащив две тяжёлые сумки. В длинном старомодном пальто, закутанная почти до сапог, она походила на маленькую капризную девочку из далёкого прошлого. Курица и бульон основательно подкрепили А. «А ты дай мне пустые банки», – лукаво сказала Мамуля, как будто хитря, как будто стараясь выгадать что-то для себя. Потом А. отправился навестить Папулю. Он долго оттягивал этот визит. Папуля радостно приветствовал его, полагая, что А. пришёл его проведать. Узнав, что сын тоже здесь, в «инфарктном», он тяжело опустился на стул. Потом Папуля принёс тушенку и варенье. И сразу взялся за дело…

     В полдень к Лёне пришла жена и принесла обед. Они говорили о своём, семейном, о соседских сплетнях. Она жаловалась мужу на кого-то, он был недоволен: опять гречневая каша. Потом к одному из старичков пришла его старушка. Старичок долго и обстоятельно, как только могут старички, хлебал бульон. Второй старичок в это время лежал под капельницей. Обоим было хорошо. Вскоре пришла сестра – А. переводили из инфарктного в кардиологическое отделение. Это уже Папуля постарался.

     А. осмотрел свою новую палату. Такие палаты, наверное, будут в раю: отдельная палата на двоих с большим коридором и отдельным туалетом. Здесь на этаже было гораздо тише, будничней: не инфарктники, а простые больные. Сосед по палате Юра, длинный, худой, задыхающийся. После короткого знакомства А. на радостях бросился впопыхах переносить вещи и в спешке уже в новой палате разбил банку с мёдом. Он понял насмешку высших сил, расплату за суету и потерю лица, за спешку и старание перетащить сразу все вещи.

     Всю жизнь А. чувствовал себя в поле тяготения какого-то невидимого-неведомого светила. И всё, что он бы ни делал, было подвержено влиянию этого поля. Другие могли красть, лгать, убивать, делать зло – им всё сходило с рук, по крайней мере, до поры до времени они парили в невесомости вне сферы притяжения. Для А. и ему подобных расплата наступала мгновенно, неотвратимо за каждую оплошность – мелкий проступок или дурную мысль. Закон тяготения не знал снисхождения: если ты оступился, споткнулся – падай! Вот и сейчас пришлось звать нянечку, которая, ругаясь, вытерла мёд с пола.

     Позже А. узнал, что эта палата для избранных – только одна палата на двоих с отдельным коридором, отдельным туалетом и работающим холодильником. В палате были и другие привилегии: умывальник, стол, стулья, тумбочки, большое свободное пространство. До А. здесь лежал Борис, которого переселили в восьмиместную палату. Боря уже шёл на поправку и каждый вечер ходил ночевать домой к жене и телевизору. Вечер прошёл в разговоре с Юрой. Тот, бывший военный лётчик, бортинженер, никого не бомбил, в никого не стрелял, всё грузы возил по братским странам, по «помойкам». Был и Афганистан, но больше Африка – Ангола и Мозамбик. Теперь Юра работал шофёром (на личном автомобиле «Волга») в компании Кока-кола. У Юры было воспаление желудочка сердца, быстрый пульс 120 даже в состоянии покоя, он лежал уже три недели, и улучшения пока не было…
 
14

     Заведующий отделением Иван Иванович Шишкин утром был, как всегда, пунктуален. Он разделся у себя в кабинете, выслушал дежурную медсестру – за ночь ничего особенного. Его отделение было благополучным. Сюда обычно направляли выздоравливающих после инфаркта, либо тех, кто хотел подлечиться, «проветриться», в том числе – многих знакомых. Сложных больных Иван Иванович не любил. Сложная болезнь, считал он, означает, что пациент жил неправильно, ненормально, ему, пациенту, теперь и расхлёбывать, а с него, доктора, какой теперь спрос! Лечил Иван Иванович строго по книгам, предпочитая медицинскую энциклопедию, был убеждён в живительной силе терапии, не доверял всяким там новшествам в области хирургии сердца. Да и что с врачей сейчас взять! Зарплата мизерная, и ту вовремя не платят, штаты сокращают – вот опять сестёр увольнять, по субботам теперь медперсонал берёт отгулы, только дежурные и остаются.

     Но доктор Шишкин был в отличном расположении духа. Се- годня пятница – после работы будут опять посетители с подарками и деньгами, в основном нервные дамочки бальзаковского возраста, им бы любовью чаще заниматься с мужчинами возраста Ромео, моложе, чем их мужья. Иван Иванович знал, как отрабатывать гонорар, знал, что от него требовалось. Главное – участие: расспросить пациентку, сделать серьёзное лицо, пусть выговорится, чтобы деньги и подарки не зря. Померить давление, пощупать пульс, сделать кардиограмму, возможно, УЗИ сердца (придётся отстегнуть кое-что Жуликовскому, авторитету по обследованиям, а не хочется-то как!). Всё равно: если нет инфаркта, на приборах и на бумаге всё в норме, будет жить ещё, а если есть – значит, судьба такая…
 
     Потом лекарства прописать. Здесь два варианта: либо препараты коллег-фармацевтов, которые за это ему тоже долю дают (да все лекарства одинаковы – это болезни разные), либо – нечто безвредное, нейтральное: рибоксин, АТФ с карбоксиладой, капельницы – прокапаться, проколоться – тонус поднять.

     Но хорошее настроение Ивана Ивановича вскоре сменилось досадой. Опять уборщицы не слушались! Между ними давно велась незримая холодная война. Старушки-нянечки ненавидели завотделением и всё норовили помыть быстро и уйти с работы раньше. И убирали спустя рукава. Утром Шишкин устроил особенно сильный разнос техничкам, настрого приказал навести чистоту в отделении – в палатах и коридорах. Потом к нему зашёл старый знакомый из другого отделения – просил перевести в хорошую палату сына из инфарктного. Этот старый еврей ничего платить не будет, недовольно думал Иван Иванович, но отказать неудобно: дочь Шишкина когда-то училась в институте, где тот преподавал…

    А. тем временем наслаждался комфортом лучшей палаты. Но счастье его, увы, оказалось недолгим: Юра задыхался. Засыпая, он всхрапывал, со свистом втягивая воздух. Мотор бывшего лётчика давал сбои: самолёт начинал терять высоту, катапульта не работала. Заснуть А. было невозможно.

     Позже пришёл доктор Шишкин, измерил давление и пульс. А. рассказал ему о болезни, но доктор отмахнулся: «Ничего особенного. Стенокардия лёгкой формы. Нагрузку нужно уменьшить» – «Мне бы домой быстрей!» – «Но эту неделю нужно полежать». Пациент доктору понравился. Лёгкий больной, скоро место освободится, главное – оборот, и «выписан с улучшением», и показатели хорошие по отделению.
Потом пришёл Папуля. Он довольно и значительно осмотрел палату, давая понять, что это он всё устроил. «Ко мне не поднимайся, я сам к тебе буду заходить. Лежи больше, не вставай», – повторял он. Папуля приходил каждый час. Он, казалось, был рад случаю подольше побыть с сыном. Папуля всё время толковал, как правильно питаться, какие лекарства принимать. Он слишком серьёзно воспринял опеку над сыном в больнице, и уже в первый день это было А. в тягость, ему нужно было просто отдохнуть.

     К вечеру он почти обжился на новом месте, смирился или привык к новому положению. К вечеру в больнице стало тихо – врачи ушли, а с ними и многие больные, кто поздоровей и близко живёт. А. не спал, слушая храп Юры. Раньше А. спешил жить, дорожил каждым мигом, теперь у него было много времени. Иногда он поднимался и шёл звонить Мамуле. Та не спала, варила куриный бульон на завтра. Ночью А. не надеялся заснуть. Вначале Юра старался как-то себя сдерживать, но потом окончательно потерял управление и зашёлся разнузданным храпом.

     А., как ни странно, заснул часа на четыре. Ему опять снился такой же странный, как и прошлый, сон. Он стоит у подножья театральной сцены открытого летнего театра. За ним огромная толпа. На сцену поочерёдно поднимаются люди. Стоп. Да это не театр, думает он во сне, а Божий Страшный Суд. Одним из поднимающихся на сцену зрители громко аплодируют, долго не смолкают овации и крики «Браво!». Других на сцене встречают негодующими криками, шиканьем, свистом и презрительными возгласами, кажется, толпа сейчас хлынет на сцену и устроит самосуд. А. понимает: на сцене уже мёртвые, а реакция зрителей – итог их жизни, приговор. И вот, наконец, его очередь. Он медленно поднимается на сцену. Зал замирает: тихо, как в могиле. Видно, что зритель – во сне неясно, мёртвые ли, живые ли – сбит с толку и не знает, как себя вести. Как присяжные в сомнении: 
виновен – не виновен. Значит, таков итог его жизни: ничего стоящего не сделано, но и ничего плохого тоже.

     Но А. ждёт не этого. Ждёт одобрения, триумфа, хвалы, признания – ведь этому он посвятил свою жизнь, ради того, чтобы быть первым, быть знаменитым, он проплывал, пробегал долгие километры, просиживал ночами за книгами, учил языки. Поэтому он ещё не женат, не заронил семя в чрево женщины. И всё ради этого мига. Но вместо восторга – тишина. Он страстно ждёт одобрения. Он не может стоять на сцене долго, ему нужен приговор, пора уступать подмостки другим. Но вот, наконец-то, откуда-то с галёрки, с высоты, издалека, раздаются робкие, жидкие аплодисменты и неуверенные одобрительные крики: тогда он понимает, что зрители – это живые, но как всё же мало узнавших и признавших его среди полного зала. Да ведь это – его коллеги по университету и студенты. С первыми он работал, вторых учил.

     А. сходит со сцены и ложится в густую траву. Он устал, страшно устал, так устал, что не чувствует смертельного страха – пропал инстинкт самосохранения. Ему всё равно, только бы не было этой смертельной усталости, только бы лежать в этой душистой траве…

     А. проснулся. Ночь. Рядом, храпя, бросал бомбы Юра-бомбардировщик. А. чувствовал себя хорошо, совсем здоровым, но заснуть больше не мог. Его мысли были о женщинах: о каблуках и колготах, о тонких и полных длинных ногах, о чулках, трусиках, о женской плоти. То он ласкал этих женщин тонко и нежно, то любил их грубо и цинично. Из глубины подсознания он ощущал капли женского пота на губах, запах спермы, чужой и своей. Его естество неумолимо требовало удовлетворения, сейчас и здесь, в больничной палате, неважно кого, просто кого-то любить – какое-то существо противоположного пола…
 
     Наконец, буря затихла. Теперь ему хотелось тихо и мирно любить где-то на горном перевале, забывшись от всего мира. Так когда-то он любил хрупкую армянскую девушку. Она приехала с другом на горную турбазу, а он, неискушённый в любовных играх, о чём-то заговорил с ней в столовой, а ночью, ни о чём не задумываясь, не спрашивая, постучал к ней в комнату: он был уверен – она его ждёт… Днём они гуляли одни по узкой горной дороге. Мир был доисторически молчалив, в нём ещё не было ни звуков, ни красок – чёрно-белая немая картина: только снег, горы и туман в лощине. Было покойно и хорошо в том древнем мире. Можно было вечно идти по этой мёрзлой горной дороге, вбирать жабрами влагу из тумана…
     Они встретились через год. На другой турбазе, в других горах. Он долго добирался туда: ночной поезд, попутные машины, сейчас вряд ли бы пустился в такую дорогу. На турбазе было холодно, шёл снег, было холодно даже под оделом, даже любить можно было только при электрическом камине. Это была настоящая зимняя сказка, короткая, захватывающая, правда, конец предсказуемый и не совсем счастливый. От сказки осталось только ощущение покоя, белого снега, оторванности от внешнего мира и яркие чёрно-белые краски…

     Ему вдруг опять стало плохо – пульс редкий и слабый, колющая боль в области сердца, плотина-преграда опять поднялась высоко, затрудняя нормальное течение русла. Он чувствовал сильную слабость в это второе больничное хмурое утро, и слабость эта не отпускала его весь день, хотя он лежал. Обычно после отдыха он чувствовал небольшое улучшение, но сегодня его цепями приковало к койке. И тогда А. усвоил первый урок своей болезни, один из многих: больное сердце – это, как на войне: нельзя быть уверенным в будущем, поручиться можно лишь за несколько ударов пульса, как в свинге оркестра не знаешь, когда смена ритма, конец импровизации или всей пьесы…


15


     «Мой дорогой! Я уже впала в отчаяние по поводу твоего долгого молчания. Но, как говорят, всё приходит вовремя к тому, кто умеет ждать. Я очень рада твоему благополучному возвращению. Джозеф, дорогой, у меня нет слов, чтобы выразить все чувства, которые наполнили мою душу после прочтения твоего письма. Я его читала и перечитывала много раз и каждый раз в каждой строчке находила любовь, заботу, ласку и желание. Любимый мой! Мне так плохо без тебя. Очень жду встречи с тобой и делаю всё возможное, чтобы она быстрее состоялась. В эти дни мы уже можем поздравить друг друга – уже три месяца, как длится наша переписка. И хотя мы разделены большим расстоянием, мы всё же смогли найти друг друга и стать друг для друга очень близкими людьми… Да, дорогой, при нашей зарплате такая сумма для меня очень большая. Но мне было бы стыдно появиться перед тобой не в новом платье и туфлях. А реально на паспорт, на одежду и поездку в столицу 500 долларов будет достаточно… У меня от отпуска ещё осталось две недели, которые я могу и хочу провести только с тобой… У нас уже очень холодно, люди в плащах и куртках, но так хочется погреться на солнышке… Даше исполняется 5 лет. Я испеку ей наш с тобой любимый яблочный пирог и подарю куклу. Дорогой Джозеф! Я жду твои тёплые и нежные письма. Они мне так нужны. Обнимаю и нежно целую. П.С. Нашей Даше я передала твои поцелуи и объятия».
 
     Ирина закончила играть клавишами компьютера и критически просмотрела текст. Кажется, всё на месте: и восторг любви, и откровения, способные воспламенить любого мужчину, ещё способного воспламеняться, и утверждение безысходности их взаимной близости, если Джозеф ещё не смирился с этой безысходностью. Не забыла и прагматику – деньги. Разве им, окультуренным, там, на Западе, понять, что значит одной воспитывать дочь в этой жуткой стране! Как наскребать на бельё и косметику! Как устраиваться на работу в коммерческую фирму! Каждый день быть в форме, на высоких каблуках, улыбаться, хотя так надоело видеть эти жирные рожи.
Видеть – ещё полбеды. Но чтобы получить работу Ирине пришлось… Она до сих пор не может смотреть на мягкую итальянскую софу, где ею овладел её будущий начальник. Она и сама была не прочь. Но шеф взял её так грубо, как берут вещь. Даже у самцов животных есть какой-то период ухаживания. Шеф же вёл себя так, словно ему нужно было по нужде: стаскивая с неё юбку, он одновременно расстёгивал свою ширинку… Потом, правда, он оставил её в покое – появились новые работницы, а ей уже было 31, не так много, но как быстротечна женская пора. Она уже собралась писать в брачное агентство, но тут случился Джозеф. Он приехал что-то продать их фирме из Греции, а фирма тем и занималась, что продавала, скупала и снова продавала.

     Джозефу она понравилась – Ирина это поняла сразу. Вообще мужчины такие балбесы – с них только верёвки вить. Что с них взять: животные, насекомые! Только брюки в обтяжку или юбку задрать. Были бы у неё деньги, она бы ни с кем не жила. Расстройство одно. Мужикам поковыряться бы и спустить по-быстрому, а нам – удовольствие какое! Хоть бы, Господи, ты им мозги приделал вместо члена.
 
     Впрочем, Джозеф немного соображал. Или просто постарше был. После бывшего мужа и шефа он вызвал какие-то эмоции. Но стоит ли связываться с этой, как её, Грецией! Была бы жизнь повеселей, моя воля, никуда бы не уехала. Ведь всё сначала там: язык, обычаи, люди, родня.

     Она на мгновенье задумалась. Ей в лицо невозмутимо светил экран компьютера: «печатать?», «стирать?» – невозмутимо вопрошало меню. Ирина ещё раз просмотрела текст, теперь он ей нравился гораздо меньше – всё неправда, ложь. Ещё перевести надо близко к оригиналу. У подруги Алёны есть, кажется, знакомый, кучу языков знает.

     Ирина спохватилась – скоро ожидались гости, и шеф мог позвать в ресторан водку пить – так проще сделки заключать. Ирина вздохнула, нажала на клавишу «да» и пошла к принтеру…


16


     Наступал холодный иерусалимский вечер. Февраль. Теплее будет лишь в начале марта, а совсем тепло – на Пейсах, уже в апреле. Впрочем, разве это холодно по сравнению с Екатеринбургом, уральскими морозами и ветрами. Но за два года жизни в Израиле Ольга стала привыкать к теплу. Она зябко поёжилась. В общем, жаловаться было грех. Там, в России, Ольга жила на рабочей окраине, ездила на работу в центр на автобусе № 18. По странной случайности и здесь, в Иерусалиме, она тоже добиралась на работу автобусом с тем же номером.

     Здесь сходство заканчивалось. Начинались различия. Там она оставила родителей, бывшего мужа, которого с тех пор она, как и многие другие, называла «бывший». Оставила работу химика и программиста по совместительству. Сюда приехала с сыном, которому было уже 14, но которого она по-прежнему называла «ребёнок». Ребёнок хорошо учился, особенно хорошо успевал в английском и арабском, сложнее – с ивритом, но она ему помогала, ведь сама преподавала иврит в России. Родители жили там, в прошлом, в бывшем Свердловске. Зато сюда приехал
«бывший». Ольга разошлась с мужем пять лет назад, но он всё равно поселился у неё здесь, в Иерусалиме, из экономии. Так ему проще было и абсорбироваться легче.
 
     «Бывший» иврит знал плохо, хотя учился в ульпане, нигде не работал и в свободное от учёбы время отчаянно ругал израильтян и пил корвалол из холодильника. Ольгу это очень раздражало. Хотя ругал он правильно, ей хотелось видеть светлые стороны теперешней жизни, иначе – крышка, удавиться можно, а
«бывший» всё говорил о неприятном. Она-то и уехала из бывшего Свердловска от «бывшего», чтобы покончить с унизительной психологической зависимостью от него, а получила его же здесь опять из-за нежелания мужа тратить деньги на съём.
По телефону свекровь, тоже бывшая, старушка лет 80, слёзно просила пожалеть её сыночка. Ольга и жалела, и билась в истерике. Если бы не «бывший», всё бы ничего. Ностальгия ещё замучила по родным местам, по маме, ведь она осталась там. Единственный человек, который в доме не лишний, это – сын. Все остальные, включая её, необязательны, даже нежелательны. У «бывшего» теперь здесь много друзей. Все они насмешники- неудачники…

     Солнце окончательно зашло. Ольга очнулась от мрачных мыслей. Надо было готовить ужин, «ребёнок» пошёл за покупками на рынок. Он всегда делал это сам, любил выбирать, торговаться или просто общаться на иврите с торговцами. Потом
«бывший» явится домой после очередных посиделок, тоже кормить нужно. Даже письмо написать некогда. Маме она звонила, но А., с которым познакомилась здесь же, в Иерусалиме, два года назад на курсах учителей иврита, писала. С работой Ольге повезло – работала в школе в компьютерном центре, уже купила стиралку, холодильник, телевизор. Но проблемы остались. Проблемы приехали из её бывшей страны и объединились с новыми местными проблемами.

     Она сразу решила, что будет жить только в Иерусалиме. Только здесь, несмотря на опасное соседство с восточной арабской частью города, откуда сюда приходили молодые ребята с зарядами взрывчатки, начинённой гвоздями, которая раздирала и их, и евреев на кровавые куски. Но ей трудно было устоять перед этим городом. Каждый, кто попадал сюда хоть раз, считал его своим. Город оставлял в душе свою особую метку, клеймо, каким метят скот. Оставлял воспоминания, как после близости с красивой женщиной. Даже если эта близость была мимолётной…
     Ольга села писать письмо. Она обращалась к А. на «Вы». В этом было нечто возвышенное, от старого Иерусалима, совершенно отличное от слякотно-снежных будней Екатеринбурга, от её теперешнего бытия и спешки на работу, чужеродных криков базарных торговцев, горящих фанатичных глаз евреев-ортодоксов и мусульман-фундаменталистов, таких же непонятных и далёких ей, как грязь и упадок рабочего Свердловска. Ольга не была еврейкой по закону, лишь по отцу, полукровкой. Но она лучше многих евреев знала и Танах, и еврейскую историю. Как и многих иммигрантов, её клонило вправо – нельзя сомневаться в новой вере после того, как старая себя исчерпала. Хорошо ему, думала Ольга об А., рассуждать о справедливости по отношению к арабам. Последнее слово звучало у неё так презрительно, как говорят об изгоях, как в других местах произносят слово «еврей», вкладывая в него всю ненависть своих предрассудков. Пожил бы он здесь, узнал бы лучше их шакалью природу. Сегодня они гонимые, но стоит только обнаружить слабость, сожрут, как гиены слабеющего льва. Впрочем, и правое, и левое правительство Израиля одинаково: одно продаётся открыто, второе – втихомолку, и то, и другое и открыто, и втихомолку поочерёдно грабят своих избирателей…

     Ольга закончила письмо и закурила сигарету на кухне. Горечь табачного дыма на время заглушила горечь быта-бытия…


17


     Утром в больнице А. долго лежал без сил. Теперь, кажется, он действительно был болен. Исчезли иллюзии, их место занял недуг. Нет ничего естественней здорового состояния, если ты здоров. Нет ничего естественней хвори, если ты болен. Кажется, что так всё и должно быть: всё логично – ты заслужил своё здоровье или хворь, и странно в данную минуту, как могло бы быть иначе, или как может быть иначе у других. Если ты здоров, значит, и другие тоже. И наоборот. Грань между жизнью и смертью – несколько миллиметров стенок сосуда, как на войне – разница между осколком в голову или чуть выше.

     Ему сделали укол рибоксина в вену. Всех больных в то время лечили одинаково: кололи рибоксин, карбоксилазу и препарат под названием АТФ. После укола ему стало хуже, он валялся в кровати до вечера, но слабость не проходила. Никакого облегчения. Это было новое неприятное ощущение. Обычно после нескольких часов отдыха становилось немного лучше.

     Вошёл Папуля. Он появлялся в палате сына незаметно, как тень. А. чувствовал его приближение, как он осторожно открывал дверь, стоял на пороге, а потом нередко так же безмолвно исчезал.

     Вечером А. был очень слаб – ему тяжело было вставать даже по нужде, но он решил ехать домой и долго лежал, собирая силы. Была суббота, в больнице никто не оставался, кроме сестёр. Только к вечеру он решился встать, собрал нехитрый багаж – лекарства и зубная щётка – и через приёмный покой вступил в нормальный, небольничный мир. Он сразу испытал странное чувство беззащитности, как будто во время дождя кто-то убрал зонтик над его головой. Раньше больница казалась ему адом, теперь – напротив: там были и убежище, и защита. Там была реанимация, там были лекарства и сёстры. Снова в этот жестокий мир, где толкают, могут обидеть, ранить, задеть, где нужно выкладываться и напрягаться, где нельзя просто лежать, где нет уколов, дежурных сестёр и врачей, а расстояние-время до первой помощи – бесконечно, по сравнению с этой уютной палатой.

     А. хотел взять такси, но его не было, и он сел в автобус. Он снова был среди нормальных людей, занятых своими угрюмыми заботами, не подозревающими до поры до времени о мире болезни. Невежды не знают, чем закончатся все эти пустые хлопоты – слабостью в ногах, головокружением, нехваткой кислорода, хоть рот растопырен, как жабры, резкой невыносимой болью в груди, как пожар, распространяющейся по всему телу. И темнотой…

     Мамуля ждала сына. Она сидела у окна в кухне и выглядывала, чем приедет сын, хотя дорога был закрыта зимними голыми деревьями. «Почему у меня не так, как у всех!», – думала она. Сначала её отец, потом – Папуля, теперь – сын в больнице. У них в роду был Срулык дер Мэшигенэ – Срулык Сумасшедший, который бегал по улицам. Никто не знает, почему он это делал, в те далёкие времена бегать – заниматься спортом было не принято. Но Срулык явно был в ответе и за жестокость к ней отца, и за её нервную экспрессивную натуру. Теперь такой же её сын: весь в неё. Единственный сын.
 
     Мамуля сразу вспомнила, как она забеременела второй раз, пять лет спустя после рождения А. Жили они с Папулей тогда уже плохо, и её отец сказал ей делать аборт. Папуле было всё равно, ей никто не дал совета. И она, по глупости своей женской, не ведая последствий, сделала… Потом были осложнения – операция на кисту, она располнела, и из нежной, томной и изящной девушки превратилась в одну из тех чудищ-старух, от которых шарахаются на улице, торопливо-испуганно уступают место в транспорте, покорно выслушивают по телефону, терпеливо обслуживают в магазинах, и у всех мелькает одна и та же мысль: «Господи! Неужели и мы будем такими!»

     Будете, – думала Мамуля. И вместо всего этого – операций, стрессов, срывов, осложнений – у неё могла бы быть девочка. Как она мечтала о дочери, хотя сына любила какой-то зверино-животной любовью. Всё сидит за книгами, всё бегает, женился бы уже. Вот Толик, сосед: двое детей, жена-хозяйка. Чего ещё!

     А. с трудом поднялся по лестнице, по которой не раз взлетал, как перо. Хоть бы соседи не видели! И вообще, если умирать, то вдали от этих соседей. Только ради этого стоило уехать в Израиль. Там никто тебя не знает, похоронят в 24 часа по еврейскому обычаю. И всё. А здесь: «Вы слышали в соседнем доме? Всё бегал, бегал… Много работал… Вот сердце и не выдержало… Всё хорошо в меру…».

     Дома А. поел и помылся. Эти простые процедуры дались ему с трудом. Как весело и беззаботно раньше стучало сердце, шутя, как по инерции с горы молодая лошадка, которой пробежаться в удовольствие. Теперь сердце, как старая нагруженная-натруженная кляча, неведомо почему ещё не на живодёрне, еле-еле тащилось в гору.

     Ночью А. не спал. Он думал не о себе – о Мамуле. Ему вдруг стало её отчаянно жаль. Как быстро она постарела! На темечке уже были залысины. И купаться стала реже – раз в две недели. Когда она успела располнеть и приобрести все свои болячки! Когда появился у неё на спине этот милый «вдовий горбик», этот полубезумный взгляд! Как преобразилась её походка!

     Он помнил Мамулю молодой и гордой. Помнил, как она читала на сцене в подлиннике Киплинга «О, если ты спокоен, не растерян, когда теряют головы вокруг…». Как красиво звучали эти мужественные строки тогда, в молодости, когда совсем не стоило усилий их произносить и быть спокойной и нерастерянной. Мамуля знала в жизни только одного мужчину – Папулю. А. вдруг вспомнил, как он в детстве отдыхал с ней в Юрмале. Это теперь она боялась выйти в магазин за домом, а тогда не боялась сесть с сыном в поезд и ехать через полстраны. Там, в Юрмале, вечером он случайно увидел, как какой-то мужчина на прощание поцеловал у Мамули руку. Чужой мужчина! Его Мамуле! Стыдясь, он вспоминал сейчас, как тогда устроил ей дикую сцену.

     Потом другие обрывки воспоминаний. Вот он ребёнком спит с Мамулей. В детстве он спал только с ней и плакал, когда ему в этом отказывали, ведь с ней было так тепло и надёжно… Вот Папуля уже живёт отдельно от них в другой комнате. Странно, ведь это его квартира, а комната заперта на замок, там нет мебели, стоит один обогреватель. Он долго ждёт Папулю, и, наконец, тот появляется в холодной, тёмной комнате… Вот он повздорил с Мамулей, толкает её, она, не удержавшись, падает, громко кричит, а он в страхе убегает из дому… Вот после похорон тётки за столом полно гостей, и Папуля после холодного промозглого кладбища наливает себе и гостям водки, закусывает ба- лыком и говорит: «Хорошо всё же быть живым!»

     Действительно, есть только одна эта правда – правда жить. Всё остальное забывается. Уходит. Людям нет никакого дела до жизни мёртвых, даже мёртвых гениев. Можно наслаждаться их книгами, музыкой, картинами. Но они сами для потомков лишь тени. Что, кроме этих мгновений в настоящем, этого краткого луча среди темноты до и после, этого свидетельства сопереживания с Природой, имеет смысл! Всё остальное – слава, богатство, талант, гений – ничто. Только бы жить – тихо, спокойно. Только бы протянуть свои семь… нет лучше восемь, а чем чёрт не шутит – и более десятков… к чёрту славу, карьеру, амбиции… тихо и скромно, но главное – подольше всё это наблюдать: берёзовую рощу, Реку, людей и птиц, и сознавать, что ты наблюдаешь… Пусть другие карабкаются, срываются, тусуются, а ты просто будешь жить, существовать, наблюдать…

     Существовать? Без языков, женщин, книг, путешествий, без усилий, без преодоления животного и приближения к человеческому? Просто так? Нет, уж лучше быть деревом или тучей, пусть лучше мрак, как до рождения. Ведь тоже было совсем не больно, комфортно, славно было. Было никак. И будет тоже никак. Как всё это было без него? Как всё это будет без него? Время – вот величайшая и неразрешимая загадка. И как её загадали? И кто? Ладно, песок, вода, свет, тьма ещё объяснимы. Но это невидимое, бестелесное, коварное, как призрак, как вирус, мгновенно накрывает с головой, локомотив без тормозов, бешеная собака, дикая лошадь, удавка на горле, верёвки на запястьях. Тёмное царство. Единственный и незримый властелин Вселенной…

     И снова ему стало жалко Мамулю. Куда ушла её красота! Неужели всё: мельчайшие детали её жизни, её простодушие, наивность, доброта, её эмоции и переживания, но главное – любовь к нему, – всё это так и уйдёт, забудется, сотрётся в космическую пыль. Всё это никому не нужно? Нет! Если Бога нет, его сле- довало придумать…
 
     Мысли А. стали путаться. Он был в Лондоне, хотя там никогда не был – хороший признак, когда он отправлялся в Лондон, то засыпал. Париж означал бессонницу или трудную ночь. Но это, бесспорно, был Лондон – набережная Темзы и прочие виды. Только Лондон 19 века, мир Чарльза Диккенса. Как любая столица того времени с лицами респектабельных буржуа днём и рожами воришек, попрошаек, проституток ночью… После Лондона он отправлялся куда-то на острова в Вест-Индию… Какие-то заброшенные, дальние острова, совсем не от сего мира, где нет политики и революций, где все всегда здоровы, а вокруг роскошная природа: песок, пальмы, солнце и море. Он работал дворецким в большом доме, тщательно следил за порядком, его уважали хозяева и слуги, первые даже любили, вторые боялись. Дом выходил прямо к морю, и он часто гулял по берегу. Вдали суетились пальмы на ветру, всегда светило солнце, а ночью выходила полная луна, обычная для этих широт. Ночью под луной он лежал на песке с молодой мулаткой (блондинка явно не подошла бы формату сна), но лежали они как-то спокойно, на расстоянии, но ему было приятно, и мулатке, вероятно, тоже... А. спал. Морфей сжалился над ним, сжимая его в своих незримых, но цепких объятиях.


     Мамуля тем временем не спала. Как всегда в трудные минуты, она шептала: «Господи помоги! Помоги, Господи!» Господь всегда выручал её. Она вдруг вспомнила, как рожала. В те весёлые мрачные годы, когда она была молода, и даже жизнь с Папулей после брака была в радость. Ей сказали, через два дня она должна родить. И вечером, возвращаясь из кино, она почувствовала первые схватки. Скорая отвезла её в больницу, и первая ночь прошла спокойно. Потом начались страшные боли, до сих пор она не знает, как это выдержала. Поэтому она и сделала аборт второй раз – пережить подобное было бы невыносимо. Она каталась по кровати, хотя окружающие говорили ей, что так она задушит ребёнка. На неё в роддоме никто не обращал внимания – врач и акушерки хлопотали вокруг какой-то номенклатурной дамы. Неравенство начиналось уже здесь, хотя сам А. его ещё не чувствовал.
Ей стало так нестерпимо, что какая-то добрая душа дала ей выпить ликёра. Она опьянела – стало ещё хуже. Потом легче, она почувствовала, что сейчас будет рожать. Ей хотелось, как по большому, как говорили уже рожавшие. «Да нет, Вам ещё не скоро!», – отмахивались врач и акушерки. Потом одна из них удосужилась посмотреть: «А, действительно, уже головка чернеет!» Мамуля шептала: «Господи, помоги! Помоги, Господи!» Потом пришла мама Мамули, которую она просила открыть все двери, дверцы, окна, форточки нараспашку – примета такая, чтобы ребёнок вышел быстрей.

     Мамуля поднатужилась, и вот он – ребёнок. Сначала – молчание, долгая, почти вековая тишина, потом сестра хлопнула это по попке, и оно закричало, утверждая своё присутствие в этом мире и извещая об этом других. Потом вышло место. Потом Мамулю зашивали, хотя она ничего не помнит – спала сутки…


18


     Утром, в воскресенье, А. проснулся поздно. Хотя и спал крепко, он чувствовал себя скверно. С трудом встал с кровати и снова лёг. Для того, чтобы жить, теперь ему нужно всё время лежать?! Он думал, как это возможно: жить лёжа. Звонили какие-то люди, но Мамуля отвечала по-деловому, что «он сейчас в командировке, в городе его нет». Звонила и Светлана, она была в недоумении и настойчиво просила передать ему привет.
 
     А. тем временем представлял, какой будет реакция окружающих на его смерть. Кого-то эта новость застигнет сразу, кто-то узнает позже. Наверное, будут звонки издалека – из Вашингтона и Иерусалима – там, где он оставил частички своего времени, частички, которыми он не сумел как следует распорядиться. Как Мамуля расплачется: «Он умер!» Что почувствуют эти люди, ближние и дальние? Жалость, сострадание, сожаление, ничего? Соседи найдут объяснение: бегал, изнурял себя спортом и работой. Молва всегда ищет всему обоснование попроще, молва боится непонятного. Как странно, дико, с точки зрения буйства жизни! Как непонятно, неестественно, по логике любого здорового человека – людей, с которыми он делил здоровую жизнь во всех её проявлениях! Как так можно уйти! Почему, без всякой видимой причины – не убит, не наркоман, не алкоголик!

     Но над всей этой логикой довлела верховная правда – правда образа жизни и стенок сосудов. А. с трудом встал. Открыл Энциклопедический словарь, статью «сердце». Правое и левое предсердие – атриумы, так в римских домах назывались главные помещения в доме; ниже – правый и левый желудочек (что за название – желудки в сердце!); вверху – зловеще, как гидра, задрала голову трехглавая аорта; победоносно, торжествующе рядом с ней, как прилипала, чувствуя свою неуязвимость и покровительство, пристроилась верхняя венная полость; ниже – ещё два чудовища: лёгочная артерия и её отпрыск – лёгочная вена. В желудочках и предсердиях он не разбирался, с лёгкими, кажется, было всё в порядке, значит – эта гидра, аорта или её щупальца, в ней, наверное, проблема…

     Чем вообще, чёрт побери, занималось человечество эти тысячи и миллионы лет! Наскальные рисунки? Новые религии? Крестовые походы? Открывать глупые законы и совершать глупые революции вместо того, чтобы научиться укрощать это чудовище,
заставить его головы дышать так, как нужно. Вместо глупых уколов рибоксина и карбоксилазы. Говорят, даже у Клеопатры было два инфаркта, и она умерла во время операции после третьего…

     Часам к пяти вечера ему стало совсем нестерпимо. Сердце, казалось, окончательно махнуло на него рукой – надоело работать в таких нечеловеческих условиях. Как и каждой нервной и чувствительной натуре, ему много раз до этого казалось, что он умирает, но всякий раз это оказывалось миражом. Всякий раз это был не крупный план, хотя она, смерть, так опять казалось ему, подступала всё ближе. А., как и каждый человек, просто плохо знал, с кем (чем?) имеет дело.
А. пробовал рассуждать логично и передать эту логику своему сердцу: «Смотри, я хорошо выспался, я пришёл в себя. Чего же тебе ещё!» Но сердце отказывалось следовать простой логике разума, у сердца была своя нелогичная логика сердца.

     Мамуля вызвал скорую. Приехали две молодые женщины, измерили давление, посчитали пульс, пожали плечами – всё было в норме. Узнав, что он из больницы, повели его в машину. А. снова ехал в ловушку. Он смотрел сквозь матовые стёкла скорой на улицы, где беззаботно гуляли здоровые, пока ничего не ведавшие люди.
    
     Вечером в воскресенье в больнице было тихо. Юра встретил его удивлённо и сказал, как всегда, задыхаясь: «Я думал, ты завтра утром будешь». Позже А. стало лучше, и он пожалел, что поторопился приехать.

     Ночью А. безрассудно съел сардельки, переданные заботливой рукой Мамули, и ему стало плохо. Ночь была ужасной. Рядом беззаботно храпел, набирая высоту и заходя на посадку, Юра, а он, засунув два пальца в рот, рвал, преклонившись перед грязным, вонючим больничным унитазом. Его выворачивало наизнанку, но он в эти минуты старался думать о берёзовой роще на берегу Реки, о ногах Светланы, о других ногах, хотя это стоило усилий.

     Потом он пил крепкий чай и не спал до утра. Временами он испытывал новые неприятные ощущения – пропадало что-то знакомое, привычное, то, о чём не думаешь, когда оно естественно в тебе. Он слышал свой пульс, и в нём не было очередного удара, или удар был, нехотя с опозданием, с натяжкой, как камень, брошенный в глубокий колодец, – ждёшь звука всплеска, а его всё нет, и сразу холодный липкий страх, отчаяние, агония тошнотой подступали к горлу.

     Утром он дремал. Его члены скованы цепями, а сознание бодрствует, механически-безучастно фиксирует происходящее вокруг. Приходил Папуля, потом с обходом – доктор Шишкин. Сегодня он был недоволен пациентом. Вчера всё было понятно: ну, устал молодой человек от науки, от спорта. Нужно проколоться витаминами, и всё будет в норме. А эти остановки сердца по ночам, отсутствие сна, чувствительность и прочее – всё это не по его части, к психиатру нужно обращаться. А. просил сделать эхо сердца, но доктор не хотел: вот ещё придумал, вести пациента к приборам, инфаркта же нет, кардиограмма хорошая, давление и пульс в норме, лишнее это. Если обследоваться хорошо… ну, тогда понимать надо… это стоит денег… и так – палата отдельная, объяснять, что ли…

    Днём пришли убирать нянечки. Злые, как ведьмы. В понедельник утром доктор Шишкин давал разгон медперсоналу, и уборщицы старались вымещать полученное на больных. Вот лежат здесь, в отдельной палате, словно говорили они, выговаривая А. и Юру: и стул не там стоит, и вещи брошены, и всё не так.

     Вечером, после бессонной ночи, А. опять решил ехать спать домой. Опять эта  короткая дорога – лишь несколько остановок, которые он раньше пробегал шутя, – наводила на него страх, как на лесного зверя, с опаской покидавшего своё убежище. На дворе стоял слякотный февраль. Кажется, всегда весь мир будет таким – больничным, мрачным, грязным.

     Он поднялся рано – хотел успеть к обходу в больнице, но, выходя из дому, почувствовал не просто усталость, он был на пределе, как альпинист на последних метрах к вершине. Внутри всё висело на ниточке, и эта ниточка крутилась, натягивалась, звенела, угрожая порваться. А. опять взял машину. За рулём
«Москвича» сидел здоровяк. От него несло благополучием семейной ухоженности, крепким сном и нервной системой, регулярным сексом без излишеств пару раз в неделю. И машина, и владелец были в хорошем состоянии. Первая весело, без лишних шумов, весело бежала по примерзшему за ночь асфальту, второй шевелил крупными пшеничными усами, жалуясь на жизнь.

     В больнице было всё, как в больнице: обход доктора, уколы медсестёр, лежание на постылой койке, приходы Папули, который никак не хотел верить в болезнь сына и всё ждал, когда эта блажь у него пройдёт. Немного развлекали разговоры Юры. Тот рассказывал, как полетал он по «помойкам» – Афганистан, Ангола, Мозамбик. «Бортинженером работал… нет, никого мы не бомбили, продукты возили, нам везде были рады. Как продовольствие привезём, самолёт вмиг разгружают, растаскивают. И здоровым я был до прошлого года, пока соседка не сглазила. Тут всё и началось – сначала желудок, потом – сердце». К Юре приходили жена и дочка, и они долго сидели в коридорчике, судили-рядили, как жить дальше, если Юра потеряет работу водителя на Кока-коле. Жена предлагала продать машину, но Юра вскипал: «А дальше что!» Ему, бывшему лётчику, нельзя было чем-то не управлять. Жена соглашалась, она была серьёзной и положительной, тыл или хвост у Юры был прочный.

 
19


     Так прошёл ещё один больничный день без особых происшествий. В инфарктном кто-то умер, поступали новые больные, сёстры привычно делали процедуры, нянечки привычно убирали, доктора совершали обходы и заполняли бумажки, выздоравливающие слонялись по этажам, ожидая родных с обедами или вечера, чтобы пойти домой посмотреть телевизор и спокойно поспать.

     Вечером А. опять собрался домой. Было тяжело, но там его ждал сон и покой, только бы вырваться из этого бедлама. По дороге он старался держаться незаметно, избегая знакомых, – ещё увидят в таком состоянии. Дома он не отвечал на звонки, «в командировке», – заученно повторяла Мамуля. Звонили Светлана и Алёна, но сейчас всё это было совсем не важно. Ночью видел сон: он летал свободно, как птица, совсем не страшно, но вдруг остановился, завис над совсем неглубоким оврагом – ни взад, ни вперёд – и сразу стало боязно.

     Днём принесли письмо от Евгения, старого приятеля, жившего теперь в Бостоне. Они познакомились в Израиле, куда попали изучать иудаизм за счёт богатых евреев. Женька, как думал А., был обыкновенный буржуа, обыватель, правда, умный, острый, сообразительный. А. заезжал к приятелю в Бостон, они пили чай, ели гренки. Тот, не закрывая рот, говорил об Америке, и даже, если говорил о другом, из него сквозило: как здорово, как прекрасно здесь, мы, здешние, лучше вас всех, тех, которые там. Вернувшись домой, А. написал приятелю злое письмо, высмеяв и его – жлоб всё равно будет жлобом, хоть здесь, хоть там, – и его прекрасную страну, где каждый стремится к успеху и богатству, и упаси Бог, быть бедным, больным и некрасивым, страну, где средний класс от зависти к европейской культуре и от своей культурной бедности выдумал политическую корректность – да, нечем похвалиться, так мы этим возьмём, где придумали феминизм как отрыжку от тяжёлого для желудка блюда патриархата.

     В общем, А. высказал приятелю всё, что бродило в нём, гордом интеллигенте-неудачнике: о чём ещё можно говорить с зарвавшимся буржуем. Женя долго молчал – переваривал острое блюдо, не ожидал такого – и ответил только через пару месяцев тоже зло, с горчицей. Он писал о странных русских интеллигентиках, которым, как мазохистам, нравится плавать в дерьме, не видя другой жизни, кроме этого дерьма, о патологической страсти к страданию, о неумении что-то сделать, об обыкновении много говорить, об отрицании простой нормальной жизни – что может быть естественней человеческого счастья.

     Письмо А. понравилось. Этого он никак не ожидал от сытого буржуя, у которого ещё оставались щепотки соли здравого смысла. С тех пор они переписывались, хотя письма их были разными. Новостей у Евгения не было – купил машину, женился, переехал в новую квартиру, потом – в новый дом, съездил в Мексику, Пуэрто-Рико и Канаду. А у А. была просто рутина. Не станет же он писать о работе каждый день, кому это интересно. Это как в сказке: назовёшь заклинание своими словами, оно и потеряет всю силу колдовства. У Женьки, при всей его сытости, оставались еврейское упрямство и нежелание смириться с отведённой ему ролью, и А. понравилась эта злость.

     Сегодня Мамуля принесла ему прямо в кровать письмо от приятеля. Странно было чувствовать себя немощным и читать эти пахнущие довольством и благополучием строки. Евгений писал на смеси русского и английского, свойственной многим имми- грантам после нескольких лет пребывания в новой стране манере выражаться, которая очень раздражала А. Но сейчас письмо отвлекло его от собственного состояния, и он на время забыл о своём здоровье, как забывают о нём все здоровые люди.

     «Новое жилище уже вполне обустроили. Есть ещё некоторые недоделки и недодумки, но это уже в рабочем порядке. Езжу на работу в машине, удобно, но теперь совершенно нет времени на чтение, Смитсониан и Нешнл Джеографик лежат уже два месяца. Из более материальных новостей. Наше прославленное в местных кругах сквалыжничество и скандализм принесли на прошлой неделе серьёзный плод. Мы подали на прошлый менеджмент в суд и отбазарили полторы штуки. Я получил огромное удовольствие, объясняя ихней главной тётеньке, почему так много. А если будет упорствовать, будет ещё больше. Вообще мне очень понравилось в суде, часто туда ходить начать, что ли. И гонорар подходящий, за два часа-то! А суть в том, что у нас на старой квартире после дождей потолок в одной комнате потёк… Основное же событие из близкого прошлого – это поездка на тот берег. Пальмы, холмы, море и дома с красными черепичными крышами – архитектура мексиканская. Главная достопримечательность Сан-Диего – это зоопарк, самый большой или самый лучший, а лучше всего сафари парк, где можно тесно пообщаться с животными. Заходим, там надпись: «Нектар по 1 доллару», – мы пожалели, зачем нам нектар, входим в павильон, и оказываемся одними, кого попугаи не облепили. Нектар-то для попугаев. Шум, гам, толпы диких и наглых попугаев топчутся по посетителям…».

     Дальше приятель со свойственным ему сарказмом и снобизмом описывал свою поездку в Мексику, дикую, по его словам, страну, и общение с местным населением, переезд границы, которой-то и не было, и пребывание в «мерзком Лос-Анджелесе, который вобрал всю гадость Нью-Йорка без его аромата и специфики, где даунтаун мерзопакостен и опасен для передвижения, а нормальные люди живут на выселках, вроде Беверли Хилс или Санта Моника…».

     Читая письмо, А. отвлёкся и забыл о болезни. Он представил манеру ходить и разговаривать своего приятеля: раскинутые в сторону руки, голова чуть вбок, наклон головы в сторону собеседника во время речи с выдвинутым вперёд подбородком – так ближе к собеседнику, так проще убедить в его, Евгения, искренности, объективности, в своей незаурядности и превосходстве…

     В больницу утром А. поехал больше из приличия – показаться Шишкину: неудобно, больного нет во время обхода. И с надеждой ехал (помогут, если приступ, кардиология как ни как), и с отвращением (опять это клятое место!). Больничный мир был всё тем же: всё так же в ожидании родственников и еды шныряли больные по коридору, всё так же всё те же медсёстры делали уколы и капельницы, всё то же состояние немочи испытывал он. Оставалось только лежать.

     Заходил Папуля. Он поблёк за больничное время. В первую неделю пребывания он был чистюлей-оптимистом, теперь осунулся, погрустнел. От него уже не пахло свежевыбритой кожей, дурно пахло изо рта. Рубашка была несвежей. Для Папули, всегда аккуратного, выстиранного и выглаженного, это было мучительно. Он повторял, хотя без прежнего убеждения, какие чудные специалисты в этой больнице, как удачно подбирают они препараты, как умело выходят они на камни в мочевом пузыре – это, наверняка, и есть причина его высокого давления! Это после четырёх-то недель лежания, – думал А., – специалисты, твою мать! Но молча слушал, кивал, зачем спорить.

    Вечером он опять был дома. Надвигалась ночь. Раньше темнота приносила вдохновение. Он любил работать, когда город засыпал, за окном горели редкие фонари, лишь изредка случайные машины и прохожие нарушали пустынную, гулкую заполночную тишину. Никто не мешал, он был один с лампой и книгами и с тем, что в книгах. Или он бежал по лунному снежному одинокому городу без прохожих и машин. Лишь редкие неуклюжие троллейбусы с трудом тащились, как старики-инвалиды, неся свою поклажу. Местные хулиганы его знали и здоровались, но в снежные, морозные вечера даже хулиганы предпочитали домашний уют. Разноцветно уютно светились окна – красные, жёлтые, зелёные – где-то рядом были люди, они не мешали, им было тепло, и ему тоже. Время летело с ним по пути.

     Сейчас он боялся ночи, не зная, что она готовит на этот раз. Снова валяться без сна в скомканной постели, чувствовать холодный противный вязкий страх, железные скобы и стальные тиски сдавливают сосуды, красная жидкость с трудом раздвигает ржавые и сузившиеся трубы. Ах, если бы эта жидкость подавалась как-то иначе: по воздуху или суше, а так бедное сердце с трудом толкает всю эту массу. Опять ждать, как тянется эта долгая вязкая ночь, потом встречать робкий рассвет в надежде забыться хоть на пару часов, потом расхлёбывать хмурый день за бесцельно проведённую ночь…


Рецензии