Роман Последняя война, разделы 41, 42

                ПОСЛЕДНЯЯ ВОЙНА

                роман


                Павел Облаков-Григоренко



                41

       - Ай!.. За что?.. Давиид Маркович, товарищ Фрумер, зачем вы это? С ума сошли вы, что ли?- вытянув лоб и нос из колен, завертел белой испуганной точкой лица Сафонов, какие-то колючие, холодные, мокрые лапы веток в глаза ему полезли. Тёмные фигуры людей зловеще нависли над ним; был ошарашен, ослеплён бьющим в лицо фонариком.
       - Я тебе дам счас и Давида Марковича и самого чёрта лысого, гад, матерь твою... А-ну вставай, гнида, дезертир проклятый! Али диверсант?.. Слышу - какое-то бормотание... Гляжу - развалился, сучара,  в кустах, как в спальне на диване, пузыри из носа от удовольствия пускает... Возьмём его с собой, ребяты, там разберутся, кто такой, нам в любом случае плюс выйдет...
        Сафонов, услыхав русский мат, невероятно обрадовался, расплылся навстречу жёлтому лучу портативного фонарика, спросонья прохрипел:
        - Свой я, окруженец, товарищи, какой ещё к чертям дезертир, какой диверсант?..- и слёзы счастья посыпались у него из глаз.- Свои... ребятушки... соколики... дайте я вас расцелую...- он не знал, какие ещё добрые слова подобрать, чтобы выразить все чувства, запылавшие сейчас у него в груди, у него сжался, задрожал подбородок. Он, и правда, вытянув руки и губы, целоваться полез, но тотчас получил второй удар такой ужасающей силы, что у него затрещала носовая перегородка, подумал, унимая искры, взметнувшиеся из глаз, уж не к немцам он снова в лапы попал, вспомнил их горькое угощение каменным прикладом... Падая на бок, ослепнув, почувствовал, как проворные пальцы обыскивают его, отбирают припасенные пакеты, оружие. Он рукавом размазал по лицу горячее и солёное.
       - Мы почитай с голыми руками идём, а у него, этого, - гляди-ка - шмайсер, запасные обоймы к нему... И, сука немецкая,- ещё "наш" говорит...- слышал капитан всё тот же бойкий, полудетский тенорок.- Наши все вон, как один,- хромые да босые, бечёвкой подпоясанные на восток драпают... Точно, ребяты, говорю, пользуясь неразберихой, идёт от фрицев к нам в тыл с особым заданием...
       - Да вы что, совсем сбрендили - какой я фриц!- разбитыми губами проплямкал капитан, задирая наверх дёргающееся лицо, понял, наконец, что нарвался на таких же, как и он, бедолаг-окруженцев, пробивающихся из последних сил к своим; вспомнил лагерь и чёрные лица людей, не выражающие ничего, кроме бесконечных подавленности и покорности, немедленно почувствовал к стоящим над ним одно голое озлобление.- ... Я советский офицер, капитан НКВД,- поддаваясь привычке, грозно прорычал он,- из фашистского плена бежал, а это - законные трофеи мои...
        И тут третий удар в другое ухо прогремел - весь мир перевернулся, жёлтая луна покатилась прямо ему на плечи, ожгла... Сафонов, наконец, понял, что ему лучше сохранять молчание, если он не хочет, чтобы ему ещё до подхода к линии фронта все зубы повыбивали. Куском уносящегося за горизонт сознания уловил, как его какая-то сила подхватила за воротник с земли и, дёргая, потащила в неизвестном направлении. "Одно хорошо,-  на ходу засыпая, грустно улыбаясь, успел подумать он,- своих, наконец, повстречал, авось не дадут ему пропасть теперь. Получил по зубам, что ж, бывает... поди, там на месте, куда идут они, власть разберётся, что к чему, разберётся обязательно..." Краем глаза увидел, как Фрумер ему подбадривающе кивнул, выглянув с каких-то театральных подмосток, залитых красно-жёлтым светом прожекторов, и шторы закрылись.
          Сначала его, ошеломлённого и оглушённого, тащили, точно бревно, на плечах, затем, когда он очнулся и стал мычать наглухо забитым кляпом ртом, с удивлением глядя, как чёрный океан, осыпанный мириадами звёзд, величественно проплывает под ним,- матерясь, с хрустом его костей наверх на мокрую землю сбросили, и, едва волоча ноги и стараясь не трясти звенящей, разламывающейся на части головой, беспрестанно подгоняемый пинками и новыми зуботычинами, он потащился, зажатый с четырёх сторон горячими, обжигающими плечами и спинами, весело и лихо пахнущими потом и сгоревшим снарядным толом; накрепко стянутые ремнём руки доставляли ему нестерпимое страдание, при каждом движении жёсткий брезент всё глубже впивался в кожу, и отчаявшийся освободиться от пут капитан проклял всё - и землю и океан небесный - пока вдруг на бегу более ли менее удобное положение для бесчувственных, срезанных кистей рук само не нашлось. "Идиоты, мужичьё неотёсанное,- внутренне негодовал он,- думают, их по головкам погладят за такого диверсанта... Подальше бы держались от самоуправства... Самим бы им от грязи, налипшей к ним от нахождения в тылу врага, отмыться, самим бы от неизбежных обвинений в предательстве отмазаться... Какой же он диверсант, Сафонов? Раненный? Смешно!- вон, гимнастёрка на нём колом торчит, даже сапоги в голенищах болтаться стали..."  Но он был всё-таки невероятно рад, что рядом с ним бегут свои, русские,  совсем-совсем не страшные, хоть и - гляди-ка  - нагнали на себя гонору; что - близок край его нечеловеческим мучениям, слегка пришибленную улыбку блаженства на лице не мог удержать. Выберутся,- радуясь, думал,- они к своим, склепают из них новое подразделение, и пойдёт Сафонов с ними со всеми на фронт, агрессора честно бить, дойдёт с победой до самого Берлина, до самого фашистского логова и ничего с ним не сделается - без единого ранения, жив-живёхонек...
         Вышли из чёрной стены леса, его, счастливо задохнувшегося, умывшегося свежим, сладким утренним ветерком, примчавшимся с розового, голубенького востока, не дав им вдосталь надышаться и нарадоваться, сейчас дулом его же автомата сбили на землю, и снова раненая рука вскричала, как не уворачивал её Сафонов, как не совал под себя, от острой боли яркие кольца запрыгали под плотно сжатыми веками, он сцепил зубы, губы, чтобы не закричать, тихо выматерился, мгновение, забыв где он и что он, в холодной мокрой траве дёргался. Впереди, на востоке, начинающем нежно голубеть, разгораясь, шумел бой, звонко стучали пулемёты и хаотично бахали разрывы, высоко взметая оранжевый огонь и освещая фиолетовые рваные животы низких облаков. Заизвивались между высокими стеблями полыни, осыпаясь её пряной, пьянящей и едкой пыльцой. Обессилевшего, раскисшего Сафонова тащили за шиворот, как куль,- тотчас живот его и плечи стали мокрыми от росы, до самых костей продрог. Он обиделся, разозлился не на шутку, пару раз требовательно пытался заговорить, увещевать развязать его, но его снова так угостили кулаком в зубы, что у него надолго пропала охота рот раскрывать. Стал без всяких шуток думать теперь: а чем, чёрт их дери, русские лучше немцев? Та же грубая сила в активе и больше ничего...
        - Подожди,- ему засвистели злым шёпотом, сверкая в него в полутьме полными ненависти глазами,- время придёт, вдоволь наразговариваешься, расскажешь, гад, нам многое...- "Что - "многое"? Почему - "гад"?"- разрывали сердце ему вопросы, на которые ему хотелось получить ответ прямо сейчас, немедленно.
          Небо там, куда они так настойчиво двигались, вдруг настежь раскрылось, облилось изнутри серебряным, широким огнём, стали отчётливо видны на его фоне силуэты отдельно стоящих деревьев и невысоких домов, где-то совсем близко хрипло и торопливо ударил первый петух - и сейчас же, нарастая, наводя привычный житейский хаос, понеслась дальше по округе волна птичьих перекличек, и стало казаться, что нет вокруг войны, что ничего в жизни за эти дни не изменилось, что не пришли на эту землю смерть и разрушения, что так же вот-вот, хлопнув дверью, выйдет из хаты заспанная, сладко раззевавшаяся баба, чтобы нагодовать заботливой рукой скотину и начать трудовой день, и завтра выйдет, и послезавтра и всегда... "А, может, оно так и есть,- думал капитан, с тревогой, с наслаждением прислушиваясь к торжественно-обыденным петушиным возгласам и закрывая от густого, почти осязаемого счастья глаза,- может, жизнь, самый хребет её, ничем переломить нельзя - ни войной, ни революцией, ни вообще ничем, человечьими руками сотворённым,- потому что жизнь, это всегда нечто гораздо большее, чем мы, люди, жадные и ненасытные до услад существа, чем наш, наполненный суетой и жадностью мир, нечто гораздо более, чем мы, сильное... " И вдруг Сафонова осенило: так ведь это - земля на самом деле круглая и вокруг своей оси вертится, а не солнце, как кажется, - вокруг неё! Глядя на двигающийся, раскрывающийся горизонт, он попытался представить, по какой траектории несётся вокруг громадной звезды наша планета - и не смог, не хватило воображения... "Сколько же пройти нам ещё нужно,- сокрушался он,- в понимании всеобщих законов, напрямую влияющих на нашу жизнь, себе её подчиняющих, если мы таких простых вещей, как движение планет, представить себе ещё не в состоянии, и разве только и научились хорошо понимать, что земля не на трёх гигантских китах держится, а несётся в бескрайнем космосе, и сколько ещё времени пройдёт, прежде чем узнаем важное, что она - даже не шар, не кусок мёртвого камня или металла, который можно грабить и кусать безнаказанно, а - прекрасное существо, цветок,  которому тоже бывает больно, растущий из солнца и из самого сердца галактики, а мы - дети, плоды его, обязанные беречь и хранить его, и себя тоже хранить, и только в этом наша настоящая миссия... Да-а... А вот воевать, головы пробивать друг другу по самому малейшему поводу - тут нам учиться уже не надо, в этом мы о-очень хорошо поднаторели..."
         Когда линию фронта ползком проходили - пространство, вздутое какими-то особыми тишиной и напряжением - Сафонову многозначительно показали из сапога вынутый, тускло блеснувший нож, и он затряс головой в знак того, что намёк вполне понят им.
         Подслеповатая в первых лучах солнца ракета, пугая их, поднималась с немецкой стороны и начинала шипеть и крутиться, точно злясь, что закончилась подневольная ей ночь, раскалённые химические брызги сыпались вниз, как жёлтые волосы. Тотчас всё пространство вокруг становилось совсем мелким, и все предметы начинали торопливо куда-то бежать. Капитан падал носом в мокрую землю, пахнущую какими-то законченными, первозданными покоем и уютом, терпеливо ждал, пока его в бок не пихнут, призывая снова двигаться. По ним сзади вдруг начал, бухая, бить пулемёт, со свистом срезая траву и высоко поднимая фонтаны зелёных брызг, и они, прижавшись друг к другу, долго лежали, удерживая хриплое дыхание и отдавая друг другу тепло своих тел. Наконец, осыпая землю, вкатились в окоп, их приняли в себя крепкие и ухватистые ладони, зазвучали вокруг приветливые, сочувственные голоса, полилась понятная Сафонову, сладкая русская речь. Вне себя от счастья, что после всех мытарств, наконец, к своим попал - он смеялся и плакал одновременно, не обижался на грубые в свой адрес окрики и причиняющие ему боль толчки и оплеухи, когда отовсюду сбегались на пойманного диверсанта - на него - поглядеть. Но недолго длилась всеобщая эйфория от счастливого спасения,- вскоре всех их - пять человек и Сафонова в их числе - по всем правилам пленения (обыск, руки, поднятые вверх, отрывистые команды, сурово сбитые в молнии брови охраны) отконвоировали в штабной блиндаж для допроса и идентификации личностей.
          - Вот они, каковы герои, только посмотрите на них!- сбивая с их лиц остатки умиления, сходу стал кричать на них комполка, высокий, плотный человек, с бело-голубой лысиной во всю голову и усталыми маленькими глазками, с бордовой эмалевой точкой ордена на отутюженной гимнастёрке.- Все воюют, жизней своих не жалея, до последней капли крови на своих позициях стоят, а эти, глядите,- побросали оружие, по немецким тылам ошиваются, на молоке да на яйцах прохлаждаются, баб там в своё удовольствие щупают... Пришли, припёрлись... Чего вы припёрлись сюда? Вас кто-то сюда звал? Там, там нужно было сражаться, где ваши родные части были дислоцированы, там умирать, там землю, вверенную вам Родиной от захватчиков освобождать, кровью своей поганой окраплять - может быть, и остановили бы на своём рубеже врага... Сейчас в атаку немец попрёт - опять на восток, задрав портки, драпать будете? Не позволю! Сам лично в расход пущу к чёртовой матери!..
           Беглецы были сбиты с толку, ошарашены таким жёстким приёмом; все они,- в этом был уверен Сафонов,- и многие другие вместе с ними, рядовой и офицерский состав, не по своей воле оказались в тылу у немцев - фактически брошенные высшим командованием, растерянным да потерявшим связь, на произвол судьбы, они должны были сами искать способ выхода из создавшегося положения, пробиваться из огневых мешков, с честью его находили, гибли десятками и сотнями, и посему вполне могли бы рассчитывать на встречу более благодушную; на лицах поднялось такое для них привычное за эти страшные дни отступления и плена выражение испуга и страдания, но только не у Сафонова, лукаво и весело сверкавшего глазами из-под пыльных бровей - вполне он предполагал, что встретят их отнюдь не цветами и поцелуями; дай Бог,- чувствуя неприятный холодок в спине, думал он,- чтобы через сутки живы остались все!.. За себя капитан более-менее спокоен был,- его, офицера безопасности, непременно должны были переправить в тыл для детального разбирательства, этих же... оболтусов с каменными кулаками могли расстрелять в любую минуту прямо здесь в рощице - по законам военного времени...
           - Кто?.. Кто?.. Кто таков?..- нависая над каждым, измученный бессонницей и военными неудачами, взбешённый тем, что приходится отвлекаться неизвестно на что в момент критической для полка опасности, кричал командир. Перед Сафоновым он задержался, закинув руки за спину и раскачиваясь, лицо его стало какое-то бегемотье, хищное. Капитан выдержал взгляд маленьких, ядовитых глаз. Представляясь, умолчал о плене, твёрдым голосом намекнул что-то о выполнении им особого задания.
          - А-а-а...- расхлопнулась перед ним розовая квадратная пасть, точно желая укусить, откусить, в глазах, в самой их глубине, однако, чёрной искрой взвился испуг.- Доблестное энкэвэдэ, вашу поперёк и в дышло!.. И здесь отличились, и здесь, глядите-ка, на самом переднем крае они!.. А где ваши петлицы, капитан, где знаки различия? Что - тоже важное боевое задание?
          Сафонов понял, что в его положении лучше не кочевряжиться.
          - Пришлось спороть, полковник,-  выдерживая взятый им безаппеляционный тон и роняя упрямо вперёд лоб, как можно спокойнее произнёс он.- Там, за линией фронта, с офицерами и коммунистами, захваченными в плен, фашисты особо не церемонятся, а мне нужно было во что бы то ни стало выжить, чтобы задание выполнять...- Сафонову было обжигающе стыдно, что на него, грязного и оборванного, ко всему прочему запачканного страшными подозрениями в предательстве, жалобно что-то лепечущего в своё оправдание, смотрят розовощёкие, презрительно усмехающиеся бойцы из охраны, находящиеся ещё по эту сторону добра и зла, ещё не нюхавшие, как следует, пороха.
        ....- Ну-ну,-  полковник всё качался перед ним, всё давил грудью,- понятно... Особое, глядите, задание у него... Не по кустам, мать-перемать, надо было прятаться,- загремел он на весь блиндаж, не отрывая глаз от бледного, страдающего капитана,- а гранатами и пулями вражеские танки и пехоту уничтожать... вояки сраные!...         
         - А вот вы, значит, здесь держитесь,- не вытерпев унижения, сквозь зубы выцедил Сафонов, под жёлтой кожей заиграл желваками; и добавил язвительно:
           - Пока...
           - А вот мы здесь, представьте себе, из последних сил держимся!- рявкнул полковник, и его пасть, как чемодан, хлопнула.- Зубами вгрызлись в землю и стоим, держимся! Немец, сволочь, нас каждые два часа утюжит самолётами, а мы - держимся! по две, по три массированные танковые атаки проводит ежедневно с задействованием артиллерии по полной программе, а мы - держимся, чёрт вас подери, держимся! Не я - вот они,- он кивнул сверкнувшим шаром головы в стену,- простые солдаты в окопах, не чета всем вам... с особыми заданиями... И выдержим, обещаю вам, и ещё на запад победно двинемся, в их логово фашистское...
           Сафонов с болью в сердце вспомнил, как драпал он в лес, от пуль и осколков уворачиваясь, кланяясь в землю так, что спина надламывалась, как прятался в траве от взгляда полковника Звягинцева, как петлицы ногтями драл в лесу... Он низко опустил голову...
           Нагнувшись, в блиндаж вобрался худощавый майор в новом, чистеньком картузе с квадратным матерчатым козырьком, бережно им белой лодочкой ладони придерживаемом. Ярко засияли под важно надутым подбородком и на лбу малиновые петлицы и околышек, когда он выпрямился. В глубоких, тёмных глазницах хищно и настороженно блеснули глаза. Конвойные и пленники вытянулись.
           - Значит вот этот? Та-а-к...- подходя к Сафонову, тихо и вкрадчиво сказал он. Полковник, демонстративно повернувшись к вошедшему спиной, ушёл в угол, стал трясущимися руками там раскуривать папиросу, окутался до самых сапог синим облаком дыма. Сунув одну руку в карман брюк, качаясь с пятки на носок, тяжко вздыхая и сплёвывая на пол, густо  засыпанный изорванными листами бумаги, верёвками и окурками, недобро засверкал в майора глазами, начал что-то бормотать себе под нос.
            - Гражданин Сафонов - оставаться на месте, остальным - налево, на выход шаго-ом марш!- не сводя глаз с капитана, странно игривым тоном скомандовал майор, и Сафонов тотчас безошибочно распознал в этом тихом и на первый взгляд незлобивом человеке хитрого и умелого противника, способного на самые неординарные поступки; его, капитана, тоже учили, как свои истинные чувства нужно скрывать, а потом - усыплённому, убаюканному противнику в самое сердце нанести смертельный удар.
          - Гм, хоро-ош...- когда все удалились, на мгновение устроив столпотворение, глухо протопав сапогами и ботинками по деревянному настилу, невинно завздыхал майор, тоже вставая перед Сафоновым, под ним, и начиная, заложив руки за спину, с измучивающим душу скрипом вверх-вниз на носках новых сапог раскачиваться.- Пострадал, значит, бедненький, обидела несправедливо его советская власть... Миссию, посмотрите на него, какую-то фальшивую себе выдумал, бред... Куда документы дел, капитан,- партбилет, удостоверение сотрудника спецорганов, другие важные бумаги, м-м? Что ж немцы, твои новые хозяева, дубликат тебе не выдали?- ещё тише, ещё язвительней добавил он, но теперь в его тоне зазвучала явная, ничем не прикрытая угроза. Сафонов задохнулся от такой неприкрытой наглости.
            - У нас у всех, советских людей, без различий на звания и ранги одна задача, одна миссия - Родину защищать. Струсил, предал - будешь отвечать по всей строгости,- продолжал говорить майор, отливая слова словно из чугуна, явно получая от этого своего тона удовольствие, в пол-оборота повернулся к полковнику, адресуя замечание и к нему. Комполка, почти невидимый в углу, залитом синим дымом, нервно начал вторую папиросу раскуривать.
           - Не надо меня учить, майор,- учёный уже, в плену многое повидать пришлось...- начал терять самообладание капитан, желваки запрыгали у него на скулах.
           - Ах, значит, в плену всё-таки успел побывать?- игриво изломал брови майор, видно было, что тайна Сафонова не явилась для него новостью.- Очень хорошо... Значит - руки вверх и пошёл... Вкусные, они, харчи немецкие?... Да вы что, дорогой мой, в своём уме? Последняя пуля - в лоб, вот какой единственный выход должен быть у захваченного врасплох советского воина, вы, работник НКВД, этого не знаете?... Что ещё вы нам интересного расскажете? Когда вы в плен, говорите, попали - три дня назад? - и не дав капитану слова вставить, заявил: - Отлично немцами сработано, надо признать, комар носа не подточит; в каком лагере они вашу вербовку провели? Быстро - название!..
          Рябое лицо майора, как маленькое злое солнце, висело перед Сафоновым; тот был ниже, старше его, чрезмерно широкие скулы и тонкий безгубый рот,-  теперь с удивлением и отвращением видел капитан,- придавали его лицу почти свирепое выражение; выбитые далеко вперёд надбровные дуги, поросшие рыжеватой мелкой щетиной бровей надёжно скрывали точный смысл его глаз, короткий, вздёрнутый нос с чёрными точками ноздрей, казалось, всё время разнюхивал. Вот теперь, глядя на этих двух чужих ему, озлобленных и измученных тревогами и бессонницей людей, совершенно нерасположенным ни к правде ни к каким бы то ни было разбирательствам, Сафонов понял, что имел в виду  Фрумер, когда о его, капитана, грядущих неприятностях говорил. Правильно, будут неприятности, это мягко ещё сказать,- он прекрасно знал повадки этих жестоких людей, скрывающих за словами о вере и преданности правому делу полное безверие во что бы то ни было - и в Бога, и в человека вообще, и даже в самих себя, он сам, Сафонов, таким был - с омертвелым каменным сердцем и сбитыми набок мозгами, боящимся даже собственной тени, не вполне уверенным - не следит ли даже та за ним, не донесёт ли о его неблагоразумном поведении. Пустоте служил, получается,- ничто, пустота была его настоящим хозяином... Он хмыкнул: какой ещё Фрумер? Нет его, мёртвый теперь; а то, в кустах - сон был, просто - сон, ночное видение...
          - Чему вы улыбаетесь?- тотчас с интересом спросил майор, и капитан, наконец, разглядел его взгляд - мутноватый, безжизненный; у него по спине пробежали мурашки.
           - Так, вспомнил кое-что,- не нашёлся, что ответить капитан, проваливаясь, закручиваясь в бездонных, чёрных дырах майоровых глаз, видя там только одно - смерть свою скорую.
           - Вот и расскажите нам с полковником, мы тоже посмеёмся вместе с вами, да Матвей Игнатьевич?- снова полу-разворот корпуса, снова звенящее возвышение голоса. Жгучая ирония точно острым бутылочным стеклом порезала сердце Сафонова.      
           - Что рассказывать?- стал говорить он хмуро.- Утром налёт страшный - все спали ещё, а потом - танками, танками... Кашу из людей настоящую сделали... Как разведка, охранение проглядели, проворонили - непонятно... Потом - скоротечный бой и ранение, плен,- он задубевший, чёрный от крови рукав гимнастёрки  продемонстрировал.- Документы, когда из окружения бежал, в лесу надёжно зарыл; обратно, на Берлин, будем идти, место отыщу обязательно...
          - Мы - будем, да, а вот ты, гад,- не знаю, не уверен в этом, ка-пи-тан, бывший капитан; слишком много тёмных мест в твоей истории...- шелестя у него перед носом маленькими, жёсткими ладонями, хмыкнул майор, с видимым удовольствием вбивая ещё один острый гвоздь в сердце Сафонова.
         - А вот мне лично понятно всё, капитан,- просветлённо загремел из своего угла комполка, вставая с высокого патронного ящика, оглушительно хлопнул своими руками-ластами по коленям, и теперь показалось, что и он скрытый смысл в свои слова вкладывает, совсем не к капитану, а к майору адресуя их.- С такими горе-вояками, мать-перемать, только блох на печке ловить да мух на завалинке пересчитывать, а не сдерживать натиск одной из сильнейших армий в Европе.- И сейчас же его папироса от глубочайшей затяжки ярко вспыхнула, осветив пробитый чёрными ноздрями нос и бледные, нервно скошенные вбок губы, и Сафонову, погибающему от желания курить, показалось, что он слышит нежный, соблазнительный треск сжигаемого табака, точно сладкую песенку.
         - Упаднические настроения, Матвей Игнатьевич, упаднические,- тотчас отреагировал на его слова майор, резко поворачивая к полковнику пол-лица, искажённого гримасой плохо скрываемой ярости, и возвышая тон до неприятно-пронзительного.- Я бы попросил вас в присутствии... в присутствии... этого воздержаться от подобных необдуманных высказываний... Не слушаетесь, самовольничаете... Что ж - за это, сами знаете, что бывает, не маленький... 
           Сафонов почувствовал между ними натянутую, как струна, линию, весьма недружественную, вспомнил себя и убитого комполка Звягинцева. Усмехнулся невесело во второй раз.
           - Так что,- повернул майор к нему своё лисье рябое лицо, начавшее снова излучать живой, хищный интерес, поскрипывая сапогами, начал вокруг него танец какой-то странный танцевать - с этой стороны, с той подходил, внимательно разглядывал...- Так что - на кого, капитан, работаешь? М-м?- Сафонова вот именно это очень больно резало - что он по стойке смирно вынужден стоять, униженно сохранять молчание, словно он действительно в чём-то виноват - в том виноват, что не погиб, а живой остался, что не покалечен, не обезображен, а перед ними со здоровыми руками и ногами стоит, что он был в аду, а они - нет. Его угнетал его вид, то, какой он сюда, в блиндаж, нездоровый запах своего немытого тела принёс, где стояли эти двое людей, густо наодеколоненные, в чистенькой форме, с подшитыми белыми подворотничками, со сверкающими рубиновыми шпалами под подбородками, с несбитой ещё с них довоенной спесью.
        - Я не шпион, бросьте, таких, как я, оставленных на произвол судьбы, там - тысячи, только и мечтающих попасть за линию фронта к своим и с оружием в руках снова начать фашистов бить,- вдруг, сам того не желая, стал обиженно талдычить капитан.- Да, были, наверное, и предательства, которым нет и не может быть прощения, но было и обратное и в гораздо большем масштабе, уверяю вас. Я мог бы вам многое рассказать о мужестве и стойкости, о героизме наших советских людей в обороне и в плену, да разве до вас дойдёт? Вы попросту не поймёте, не услышите ничего из мной сказанного, у вас ведь одно на уме - птички, служебные галочки, за которыми не видно людей и... вот ещё что...- капитан вдруг начал широко и страшно улыбаться, глаза его убийственно засверкали - джип ваш, небось, майор, под парами стоит в укромном месте с вашим холёным ординарцем за рулём, немцы в атаку попрут - фьють, вас только здесь и видели!..- теперь очень больно съязвил он, не зная, откуда только наглость у него на это взялась. Майор побелел, как снег.
         - Ах так, значит... ладно...- спустя лишь несколько секунд, показавшимися вечностью, смог выговорить, его короткие скрюченные пальцы с розовыми короткими ногтями стали подползать к сонной артерии Сафонова.- И за эти свои слова ответишь, капитан... кровью ответишь, слышишь?.. выкормыш немецкий!.. Я тебе, гнида, поулыбаюсь, собственное дерьмо у меня пригоршнями жрать будешь...- они стали грудью сходиться, ударились, майор, задрав подбородок и сжигая Сафонова взглядом, полным бешеной ярости, стал на боку у себя пистолет из кобуры рвать.
        - Ты-ты-ты, а-ну, петухи, разбежались!- загромыхав каблуками, к ним подскочил комполка с зажатой в зубах горящей папиросой, обсыпая пеплом себе грудь и мелькающие перед ним сцепившиеся локти и плечи, стал изо всех сил растаскивать двух взрослых, стонущих от напряжения людей, с полной серьёзностью старающихся дотянуться к горлу друг друга, на побагровевшее его лицо залетела кривая улыбочка страдания и неловкости.- Так, товарищ майор,- показательно миролюбимым тоном стал уговаривать он, глядя смешно скошенными к переносице глазами на пыхтящего, потерявшего с головы фуражку жалкого человечка с рассыпанными на потном лбу рыжими жидкими волосами.- С ним, с этим, в общем, всё ясно, это вашего поля ягода, берите его под свою опеку, так сказать, и - отправляйте, куда следует... отправляйте... пусть там уже разбираются, а у нас здесь с вами и своих дел невпроворот...
         Майор, одёрнув резким движением вниз гимнастёрку, подняв с пола фуражку и отряхнув её, отошёл. Приходя в себя, покачиваясь, стоял некоторое время, уткнувшись носом в стену, пятернёй приглаживая на затылке волосы. Повернулся, и дёргающий грудью, готовый снова сцепиться Сафонов был приятно изумлён: на широком веснушчатом лице того и следа не осталось от минувшего потрясения, лишь сжатые плотнее обычного губы говорили о том, что сердце его недостаточно остыло ещё. Подойдя к входу и откинув плащ-палатку, вбросив внутрь на пол ослепительно белую, дымящуюся солнечную полосу, кивнул охраннику, и, не обращая более внимания на капитана, склонился с полковником в углу над картами. Споткнувшегося Сафонова пихнули прикладом к выходу...


                42


          Дальнейшее ему смутно запомнилось. Этапируя на восток под скорее неприязненными, чем сочувственными взглядами марширующих навстречу ему плотно сбитых жёлто-зелёных, чеканящих шаг, строёв, его, засыпанного до самых бровей пылью, гнали пешком по просёлочным дорогам, везли на дребезжащих, раскачивающихся полуторках, с надсадным урчанием, с металлическим звоном взбирающихся на пригорки и падающих с отключенным мотором под пронзительный свист ветра с другой их стороны вниз; мотая из стороны в сторону головой, он засыпал под немигающим взглядом охранника, и ему снилось, как он с санинструктором Асей в пробитый жёлтыми нитками солнца сад входит и с яблоневых веток, требовательно, точно живыми пальцами, хватающих его за рукав, рвёт красные, сочные плоды, и её глаза, залитые чёрным, золотистым вихрем волос, блестят, весело смеются ему; он хотел взять её плечи, прижать к себе, но к его полному отчаянию рука его пролетала сквозь неё...
            Они попали под страшный авианалёт, и ошеломлённый рёвом пропеллеров и грохотом разрывов капитан, сброшенный ударом приклада в кювет, подавившейся комком горячей кислой пыли, видел такое, от чего у него волосы зашевелились на голове: на земле вздувались чёрно-оранжевые, возникающие как бы из ниоткуда пузыри и с чудовищными силой и яростью разбрасывали, разрывали на части технику, людей и лошадей; словно пушинки, поднимаемые вверх неизведанной энергией, взлетали бешено крутящиеся колёса и свистящие, как алебарды, рубящие в щепки всё на своём пути борта грузовиков, целые оторванные танковые башни, извергающие из себя снопы огня медленно шагали, как в кошмарном сне, по небу, и повсюду, повсюду - красные брызги людей... И в наступившей вдруг тишине капитан отчётливо услышал голос Аси: "Сюда!..." и увидел её в отдалении, настойчиво зовущую его рукой. Разглядывая её странно изменившуюся, похудевшую фигуру, он сначала поднял голову, затем, осыпая песок с плеч и колен встал и, спотыкаясь отяжелевшими ногами о дымящиеся груды земли, щурясь от льющегося ему прямо в мозг солнца, двинулся навстречу ей. С изумлением заметил, что, оторвавшись от поверхности, он по воздуху летит, покачнулся, взмахнул руками, испугавшись страшной высоты, увидел пробитую, замотанную волосами, залитую кровью голову её, уставившийся чёрными глазницами в него, а затем самого себя, лежащего навзничь с задранным горлом далеко внизу, вскрикнул, стал стремительно падать... Очнулся опрокинутый на траве, осыпанной угловатыми комьями, конвойный с чёрными, широко раскрытыми от испуга глазами, вонзёнными в него, разевая беззвучно рот, бил твёрдыми, каменными пальцами его по щекам, пытаясь пробудить, мотая, как качан, его голову из стороны в сторону, рядом, садня едким и кислым, дымилась свежевзрыхлённая бомбой земля... "Неужели всё-таки она?- контуженный, ежесекундно встряхивающий головой, задыхающийся надсадным кашлем, спрашивал он себя, с трудом влазя на борт чудом сохранившегося их грузовичка... Да, наверное,- отвечал,- в том аду немногие выжить смогли..." Он вспоминал её лицо, и не мог точно вспомнить - нос, губы, глаза - всё это уплывало от него, путалось, мешалось, скрывалось колеблющейся непроглядной пеленой, превращалось вдруг в синее, залитое лунным светом лицо украинской дивчины; только роскошные Асины волосы помнил хорошо, точно они, тяжёлые, на ладони сейчас лежали у него, и он их сводящий его с ума, сладкий, терпкий запах отчётливо чувствовал.
           Ему теперь хотелось еды во сто крат сильнее, чем в немецком плену, и он чувствовал свою приниженность от этого своего разбушевавшегося желания, от того, что готов руки лизать любому за сухую горбушку хлеба, что заглядывает, как голодный пёс, в глаза каждого встречного в надежде получить хоть что-нибудь съестное - он, когда-то гордый и могущественный офицер, один вид которого приводил в трепет многих. Ему никто так и не удосужился хотя бы миску супа дать, хотя бы начавшую гноиться рану свежим бинтом перехватить за те несколько часов, которые он провёл на своей, советской земле, свободу которой он, как мог, отстаивал с оружием в руках. Ему с трудом верилось, что такое безразличие к первоочередым нуждам человека, прошедшего сквозь невообразимые мучения во имя добра и справедливости, вообще возможно со стороны его родной советской власти, самой по его мнению справедливой на свете, что к нему, никакого предательства не совершившему, или по крайней мере чьё предательство ещё вовсе не доказано, сходу ярлык преступника, добровольного помощника оккупантам приклеили, и теперь он чувствовал на себе этот непомерно тяжёлый, вдавливающий его снова под землю, прямиком в преисподнюю - вес, который он уже в полной мере испытал во вражеском плену - быть не таким, как другие люди, хуже, ниже, непотребнее, быть настоящим изгоем. Его сводила с ума, мучила та мысль, что он, капитан Сафонов, не может ни на что, ни на чьи ошибки или злой умысел жаловаться, потому что сам по уши запачкан своими собственными страшными ошибками и своей собственной былой злонамеренностью, он, зная это, помня это, тяжко вздыхал и... снова начинал искать ответы на возникающие в его голове вопросы. Он смутно уже видел, что власть сама по себе, как сущность, не виновата ни в чём, власть - она безликая, злой или хорошей её именно люди делают, она - из людей, как из кирпичиков, складывается; значит, не власть, а - люди плохие, значит, не те на заре революции выжили, не те в сырую землю легли,- плохие выжили, добрые канули, и именно потому, что плохим легче в силу своей жестокости и бескомпромиссности жить... Катастрофа... Он путался мыслями, перед ним начинали мелькать те нелепые с его нынешней точки зрения случаи, когда он в прошлой своей, сытой жизни, мог пить и есть, но из-за избалованности своей не пил и не ел, целые куриные ноги и окорока из роскошных спецпайков во время ночных попоек в помойное ведро без малейшей жалости отправлял, и, закрыв глаза, видел аппетитно подрумяненную, едва надкушенную жирную тушку с соблазнительно в разные стороны раздвинутыми ляжками себе прямо в рот влетающей, клацал зубами по воздуху... безумно жалел потерянный ночью в кустах свёрток, совершенно ещё им не початый - щедрый подарок той славной украинской дивчины... А потом охранник, видя, как Сафонов, старательно глаза от него, жующего на ходу грузовика сухари, отводит, сунул один и ему, и капитан, торопливо глотая сухой, пропахший горьким солдатским духом хлеб, заплакал, бросился испуганному мальчишке ладонь целовать, и тот, не успев руку отнять, уронив на дно кузова с грохотом винтовку, вынужден был долго сражаться с заливающимся слезами, протяжно всхлипывающим Сафоновым, пока, наконец, не выдернул ту совершенно мокрую и вылизанную.
         Не спеша проплывал мимо квадратного носа мирно пофыркивающего грузовичка усталый вечерний пейзаж, густо налитый пурпуром и золотом. Напоённые, разморенные светом и теплом трава, кусты и деревья приветливо кланялись в самые колёса, забавляя, причудливо танцевали, точно вырастающие из ниоткуда девушки с вздрагивающими голыми животами и огненными гривами. Солнечные лучи, их гигантские, напруженные энергией руки-линии, протянулись от одного края розового неба к другому, готовясь задёрнуть на ночь синие шторы облаков. Само светило, как громадный красный ёж, стараясь нанизать на свои раскалённые иглы застывшие в священном ужасе под ним поле и лес, крутилось и в сладкой истоме стонало таким грозным и громовым, таким пронзительно низким голосоми, что, слыша его, казалось: вместе с ним всё, весь свет, сливаясь в единой величественной песне, звучит - и земля, и небо, и толкающий в плечи и в грудь тёплый ветер, и даже сама людская вместе с ними беспокойная жизнь. Вездесущие птицы носились и вверху, и внизу - везде, своими пронзительными криками не давая никому забыть, что и завтра наступит день, что и завтра важные вопросы нужно будет решать, и что время с его неведомыми и коварными атрибутами в этом мире никогда не кончится... Сафонов, борясь с наплывающей на него дрёмой, поднимая с груди тяжёлую, точно чугуном налитую, голову, старался разглядеть, куда везут его, но видел только одно - как вокруг по кустам, по перелескам, перепрыгивая через пни и сваленные ветром сухие деревья, скачут с лицами, искажёнными страхом, красноармейцы, и, догоняя их, со свистом сыплются им под ноги мины, оглушительно хлопая и раскрываясь невиданными ярко-оранжевыми цветками, хищно поглощающими их всех без остатка...
        К вечеру его, наконец, доставили в районный город В., весь в серых, давно нештукатуренных заборах и стенах. Прохладный ветер дул с запада, низко нагибая деревья, чёрные, зловещие вороны, подняв гвалт, кружились над шестами и низкими крышами, устраиваясь на ночлег, за покосившимся штакетником, залепленным пыльным бурьяном, тревожно, однообразно лаяли собаки, забив, замазав тёмно-синим полнеба, косо ползла круглолобая туча. Капитан прыгнул с борта на землю, едва не упал от закружившей его слабости, острые иглы неприятно-приторно пробили залежавшиеся, ослабевшие мышцы ног, первые два шага сделал с трудом, с удовольствием втянул в себя чуть прохладный, непривычно чистый воздух, не замутнённый бензиновыми парами, как в прифронтовой полосе. "Ночью быть дождю!"- глядя наверх в небо и возбуждённо и озабоченно потирая щетинистый подбородок, подумал Сафонов, испытывая в душе лучезарную радость от того простого факта, что скоро станет совсем зябко, небо окутается таинственной темнотой, и под шум ветра сверху внезапно хлынет вода, обольёт, земля сплошь покроется большими дрожащими лужами, в которые - потом, потом, утром, когда кончится всё - будет видно перевёрнутое ярко-синее небо и облака... Ах!.. Ему всё больше теперь начинало казаться, что настоящей жизнью он ещё вовсе не жил, что она только начинается для него, что всю сознательную часть её он, Сафонов, только и делал, что старательно отворачивался в противоположную сторону от того направления, куда действительно нужно было смотреть, что не видел, не замечал прежде всего природы, красоты и неповторимости её, богатства её, не верил в неё, её настойчивому зову, её дружелюбию и возможности её непосредственной, мгновенной помощи себе по первой своей чистой и честной просьбе, она теперь точно тёплая, живая девушка умилённо пальцами за руку трогала его, взглядами вопрошала...  Как он жил, чем он занимался? Воевал, витиеватствовал, вот чем он занимался. Воевал, даже когда на земле был мир, и нужно было обнимать и целоваться, делать комплименты и весело хохотать; потому воевал, что в душе у него пылала война, прочно засела в ней, оттуда, из этого важного внутреннего пространства, вместо любви исходила великая ненависть ко всему, что не так, как он, лейтенант, капитан, думает, дышит и действует,- и с ним так было, и с миллионами других людей по всему свету, почти со всеми людьми! А теперь - теперь он будто проснулся, будто глаза у него, наконец, широко открылись, и теперь он и летний тихий дождик, и сладкий ветер, и розовое чистое утро, и ночь, и звёзды в состоянии был увидеть и почувствовать, и все они привлекали теперь его, звали его, жалели его, были для него тем самым, что, как говорят, милей милого и желанней желанного, чистым праздником были для него. И он, если бы спросили его в эту минуту, с лёгкостью поменял бы все те свои года, проведенные в чаду жестоких схваток и пьяных душных застолий, в бесконечном, почти легализированном разврате,- года, которые он когда-то высоко ценил и даже любил,- на вот это простое, светлое созерцание, на слушание музыки земли и космоса, на попытку переделать себя, заставить учиться любви, и вместе с этим - переделать весь мир...
        Под конвоем, в последних, непередаваемо торжественно и печально звучащих гаммах уходящего дня его привели в отведенное под следственное отделение и тюрьму самое большое и самое яркое здание в городе с античной балюстрадой и высокими резными окнами, в которых сверкало красное прозрачное небо и, проведя по сырым, холодным коридорам с громыхающими деревянными полами, бросили в камеру, где уже сидело несколько скрюченных после допросов бедолаг, сверкая разбитыми в кровь губами и расцарапанными лицами. Опытным глазом, задержавшись на мгновение у входа, подождав, пока тяжёлая железная дверь с гулом не затворится за ним и глаза не привыкнут к дрожащей полутемноте, он определил двух подсадных гавриков с уставленными в него тревожно и вопросительно  чистенькими лицами. Сел на захарканные, скользкие  нары и повёл наблюдение. Тёмный куб комнаты медленно повернулся перед ним, выпятив под потолком зашитую в стальной кожух тусклую лампочку, людей, сидящих под ней в странных, скомканных, напряжённых позах. Упав спиной на колючую холодную стену, он вдруг почти вслух расхохотался - вот бы никогда не поверил, что сам когда-нибудь окажется за решёткой и будет ждать среди конченых сексот дальнейшей своей участи! Но не смотря ни на что, ни на какие несправедливости и нелепости, он по-прежнему в глубине души продолжал верить, что правда в конце концов восторжествует, и его выпустят на свободу и, возможно, даже наградят за успешно проведенный им бой против превосходящих сил противника. Глядя с тихой, умиротворённой улыбкой в крохотное залепленное паутиной и железными прутьями оконце, за которым, сияя,  где-то там очень далеко висела начинающаяся луна, он не заметил, как уснул. И снова в плывущих пыльных столбах солнца пушистые и пахучие лапы яблонь ласково стали гладить его по лицу и плечам, снова там где-то между кособокими стволами Ася прошла, сверкнув  взглядом своих прекрасных очей в него, заиграв под короткой юбочкой белыми красивыми коленками. Он хотел подбежать к ней, схватить за руку, но какая-то колючая ветка удержала его, стала тянуть, порезала кожу до крови, он с негодованием стал рваться, спешить, поскользнулся, упал...
         - Слышь, паря,- его в чёрном, душном колпаке камеры кто-то настойчиво тянул за рукав, возле самой своей шеи, пульсирующей венами, слышал чьё-то горячее кислое дыхание.- Кто будешь, паря?- Проснувшись, подняв голову, секунду соображал - где он и что, на всякий случай локтем горло прикрыл. Затхлый запах тюремной параши потряс его. Синяя, мерцающая тень нависла над ним, показалось - это фашист изготовился прикладом ударить его... Зарычав, ослепнув от внезапно заполнивших всего его злобы и ярости, капитан ребром ладони ткнул в слабые, едва видимые, голубые очертания подбородка и рта, коротко задрав к животу ногу, выстрелив, добавил каблуком - во что-то мягкое и податливое угодил...
           - Ой-ой-ой! Убивают, караул, спасайте!- заметался от стены к стене по-бабьи тоненький голосок.- Да ты чё, долбанулся, фраерок,- сразу лягаться? Тебя чё, долбоё..., в башку твою дурью на фронте контузило?- Сафонов, вскочив,  узнал в кричащем и барахтающемся на полу человеке подсадного.
           И тут его вызвали на допрос - загремели в замочной скважине ключи, гаркнули, выкрикивая его фамилию, голоса разводных. Проходя мимо отсиживающегося на корточках и отплёвывающегося сексота, носком измятого, грязного сапога отправил того кувыркаться под нары, отлив в удар всё зло, какое в нём за последние дни накопилось. И тотчас ему полегчало.
           Угрюмо маршируя с вывёрнутыми за спину руками по лестницам и коридорам, унимая разбушевавшееся сердце, пытался разработать общий план своего поведения на допросе. Он знал, что от того, как он будет держаться - о чём будет и о чём не будет говорить - зависело многое, вся жизнь его дальнейшая зависела.
           В высокой, душной и тёмной, прокуренной насквозь комнате, лицом к стене неподвижно стоял невысокий человек с квадратным вспотевшим затылком, который он торопливо вытирал мятым носовым платком, и такой же квадратной спиной, наглухо, крест-накрест перетянутой ремнями. Торчащая из кобуры ручка нагана с двумя винтами, похожая на диковинного, нетерпеливо выглядывающего из норки зверька, кожаным серпантином была прикручена к ремню. В длинных сапогах того, до блеска начищенных, Сафонов увидел отражение складывающейся за его спиной двустворчатой двери. Бросая повсюду густую, бордовую тень, уткнув железный лоб на сломанной винтом шее в поверхность широкого дубового стола на резных ногах, горела складная лампа. "Этот будет бить, неприменно..."- невесело  подумал капитан, сердцем улавливая грозные и необъяснимые знамения, непроизвольно напрягая под гимнастёркой мышцы живота. На столе массивную голубую хрустальную пепельницу заметил, доверху набитую смятыми окурками. Ему захотелось один тут же схватить, раскурить. С ужасом и отчаяньем он понял, что ещё два дня - и с ним можно будет делать всё, что угодно.
      - Проходите, садитесь,- не поворачивая головы, низким, хриплым голосом сказал офицер, складывая носовой платок и пряча его в карман галифе. Бульдожьи, неприятно оплывшие щёки его с обеих сторон лежали на воротнике гимнастёрки, закрывая тускло блестевший бордовый разлив на петлицах. Капитан или майор?- стал гадать Сафонов, повыше поднимая лицо, за плечо тому заглядывая. Брезгливо сел на хлипкий, избитый десятками задниц табурет, политый засохшими бурыми пятнами, руки на коленях пристроил, старался выражение на лице вылепить подостойнее. Офицер, быстро и бесшумно проплыв к столу, задрал абажур в лицо Сафонову, сразу ошпарив, ослепив его.
           Поначалу следователь - майор Протасов, так представился он,- был словоохотлив, вежлив и предупредителен, рассказал старый с кислым намёком анекдот, сам же и посмеявшись сухо над ним, признал, коротко вздохнув, что любая война - дело слабо прогнозируемое, и если уж попал в её жернова - ничего сделать уже нельзя: всплывёшь там и тогда, где и когда выбросят тебя они; выслушал историю Сафонова - очень короткую её версию - сокрушённо повздыхал, помолчал многозначительно. Затем резко поменял тактику на совершенно противоположную, стал, набирая обороты, пугать, рисовать во всех красках преимущества чистосердечного признания. Сафонов всё никак лица майора не мог разглядеть, щурился навстречу стоватному слепящему океану, льющемуся из звенящего раскалённого металлического абажура, видел один круглый майоров живот в белом кольце света - там, с той стороны стола - и нервно скачущие розовые волосатые кисти с квадратными пальцами, которые тот старательно загибал, перечисляя пригрешения перед советской властью Сафонова. Он не обращал особо внимания на слова майора - знал, что именно такие слова и нужно говорить в данной ситуации, что он и сам бы точно такие сказал, точно так же пошловато и снисходительно бы подсмеивался,- всё ждал того первого, самого страшного, всесокрушающего удара, вот-вот который должен был прогреметь... "В лицо или в живот попадёт?- думал, изобретая позы, которые должны были спасти от его катастрофических последствий. И только когда майор, жёстко простучав каблуками сапог по паркету, поднялся из-за стола и подошёл к капитану, чтобы предложить папиросу, он смог достаточно ясно разглядеть его. Ловя пальцами в коробке бумажную гильзу, он жадно уставился тому в лицо, впитывая каждую черту на нём, зная, как иногда одно мимолётное движение глаз или бровей следователя, хорошо понятое, вовремя увиденное, может подсказать верное решение, отлично осознавая - что тот на какое-то время станет всем для него - и отцом родным и братом и самим господом богом. Чиркнув, майор поднёс спичку к губам вопросительно глядящего на него Сафонова, старательно прикрывающего локтями живот, дав подкурить, отошёл. На грубое, пепельно-серое лицо его легла понимающая ухмылка, брови лукаво выстроил домиком. Дрожащий от нетерпения Сафонов, сделав первую глубочайшую затяжку, вдруг оторвался от табурета, стал , как накачанный легчайшим газом шар, медленно подниматься к потолку, парить, слышал, как вокруг него ангельские сладчайшие воды струиться начали. Вкрадчивый голос майора звучал откуда-то издалека, приятно касаясь ушей качающего головой и прикрывшего глаза, улыбающегося Сафонова, говорил о вещах отвлечённых - о жёнах и матерях, ждущих возвращения с фронта родных мужей и сыновей, о тяжком испытании, выпавшем на долю советской родины, о неотвратимом наказании агрессора. А потом он вдруг вспомнил, что и сам в бытность свою демоном часто пользовался подробным приёмом - усыпить бдительность подследственного, и резким, внезапным ударом ладони об стол или грубым окриком начать атакующие действия, а закончить - имеющимися у следствия в наличии фактами,- часто этот незатейливый комплекс мер срабатывал, и кулаком в лицо с хрустом бить не надо было: точно клапан от внезапного толчка в мозгах у людей открывался - говорить начинали даже то, чего вовсе не было... Вспомнил и - очнулся немедленно: на раскачанном табуретике перед косо улыбающимся и сжимающим кулаки следователем оказался, с пустой и кислой, сгоревшей до основания папиросой в зубах...
          - Ну?- вздохнув, сказал вдруг мирно, по-домашнему майор.- Отдохнули, пришли в себя? Вот и ладненько... Всё давайте теперь по порядку рассказывайте.
          Сафонов, задрав вверх лицо, удивлённо уставился. Серьёзен,- думал,- майор или просто дурака валяет, притворяется? Кулаки того всё время держал в поле зрения. Втолкнув полученную вторую папиросу в зубы и жадно прикурив её, выбив из ноздрей две густые фиолетовые дорожки, полупьяный от никотинового счастья начал рассказывать. Разумеется, соврал, что во встречном бою с неприятелем ранен был, в бою - а не при своём позорном (правду от себя не скрыть) бегстве-отступлении; умолчал так же и о несчастном Фрумере. Посетовал, с неприязнью слыша в своём голосе слезливые нотки, что раненную в бою руку никто так и не удосужился ему обработать, продемонстрировал, выпростав из грязного рукава распухшее розовое предплечье... Когда говорил про бой и про геройское своё сопротивление превосходящему по численности противнику, у него предательски губы начали трястись, и он здоровой рукой должен был торопливо лицо наполовину прикрыть, неуклюже делая вид, что у него зачесались нос и щека. Не ускользнул от него лукавый, всепонимающий взгляд карих майоровых глаз.
            - Всё? Ну-ну..- майор не спеша стал взад-вперёд прохаживаться. Повернулся резко к Сафонову:
           - А вы ничего, капитан, бывший капитан,- язвительно подчеркнул он,- не утаиваете, м-м?- нагнул выпуклый, умный лоб вперёд, и уши у него, как у чёрта, стали острые и длинные. Сафонов, раскрыв рот, снизу-вверх глядя на того, испуганно затряс головой.- Слишком гладко у вас всё выходит; везде, куда не погляди, не виноваты вы..
           - Где ваши документы, партбилет? Вы его, как зеницу ока беречь были должны. Скажете - в лесу в приметном месте закопали, спрятали? А личное оружие куда дели? Потеряно?
           Сафонов кивнул, всё сильнее ощущая режущий стыд, всё большее под сердцем жжение. Думал: он сейчас врёт, себя выгораживая, а другие - тогда, сидя перед ним  - правду ведь ему говорили, и он это знал, чувствовал...
           - Ну-ну...- с сожалением завздыхал майор, хрустя пальцами за спиной, нервно дёргаясь на носках вверх-вниз.
           Обойдя стол, он сел, громыхнув тяжёлым стулом, подвинул ближе к себе белый листок бумаги, взял из пенала в виде зубчатой кремлёвской стены до неприятного остро отточенный карандаш. Молча стал торопливо что-то писать, блестя восковыми белыми глубокими залысинами.
           - А почему знаки различия спороты, капитан?- не поднимая глаз, задал самый неприятный Сафонову, самый беспокоящий его вопрос.- Вы что - не дорожите своим званием, своей должностью? Смерти боитесь, капитан? Позорный для офицера факт.
           - А кто ж её, проклятую, не боится?...- не знал, что ответить, вдруг нежный и покорный Сафонов, сердце его начало вдруг куда-то бежать, на табурете беспокойно задёргался.- Поймите, умереть легче всего... Жить надо...- Вот сейчас,- стало казаться ему,- последует первый удар, в переносицу... Майор, и правда, поднялся, подошёл, замер над ним, глядя мрачно на него сверху вниз. Сафонов непроизвольно отклонился, зажмурился....
            - Прекратите ломать комедию, капитан, никто вас пальцем здесь не тронет... До этого, до чего вы сами понимаете, я надеюсь, у нас с вами не дойдёт. Вы сами сейчас возьмёте всё и напишете, всё - как фашистам добровольно сдались в плен, как взамен на свою паршивую жизнь согласились с ними сотрудничать, получили от них секретное задание, как пробирались указанными вам тайными тропами к нам, сюда, пока случайно не были обнаружены и схвачены прорывающимися из окружения красноармейцами... Напишете! Напишите всё, как есть!
          Капитан обомлел.
         - Да вы что?- вертя головой и выискивая вдруг пропавшего из его поля зрения майора, с гневом выкрикнул он.- Я шестерых нацистских гадов вот этими самыми руками...
         И вот тут, наглухо закрыв, запечатав ему рот, прилетел к нему громадный и каменный, солёный кулак, он, захлебнувшись, захрипев, задрав высоко ноги, воспарил над табуретом, показалось - рассыпался на множество частей и вдруг обрушился всеми ними на пол. Из онемевшей, перебитой пополам губы лилась кровь, садя алые жирные пятна ему грудь и живот, он, сидя на полу, не понимая, что делает, стал ладонью стирать красные линии с гимнастёрки, тянуть её, думая: что это? откуда это? С недоумением видел перед собой свои скрюченные дрожащие колени.
          - Ну зачем вы так, Николай Николаевич? Вы же знаете, нас обмануть невозможно...- Оглянувшись, Сафонов увидел в странно шатающейся, затемнённой комнате человека с воспалённо-белым, плотски-блаженным лицом. Отплёвывая из-за щёк кровь, наполняясь злостью, он стал подниматься... И сейчас же пол, потолок поменялись местами, бешено закружились у него перед глазами, стены с прыгающими, извивающимися на них страшными угловатыми тенями полетели на него, рёбра обожгла острая боль... Загремев локтями и коленями, с грохотом покатился по зашарканному паркету, стирая пыль и окурки с него; завалив далеко назад голову и видя перевёрнутый, издевательски хохочущий над ним мир, тяжело дыша, тряся лицом, пытался прийти в себя, ему самому хотелось выть, дико хохотать.




1999 - 2004


Рецензии