Плаха. Посвящается Последнему Магистру

Медное, покрытое весенней наледью солнце уходило за горизонт, отбрасывая слабые лучи на кривые дороги, покрытые изумрудным мхом каменистые подворья и слабые вены рек возле стрелки острова Сите, могущественного Королевства Франции. Как никогда за последнее время, сумеречное небо в тот вечер было удивительно ясным и чистым: звездные алмазы, нанизанные на лазурную ткань мироздания, двигались с запада на восток по Млечному Пути. Они совершали свое грациозное и плавное, несколько равнодушное шествие по небесному куполу, и покров тьмы, следующий за светилами, неумолимо окутывал старинный город. Исчезала Гревская площадь с ее помостами, поющих о каждом беспокойным воем набатов; исчезали башни Собора Нотр-Дам и остроконечные готические шпили, цыганские бродяги и полоумные гадалки, цветные базары и конные экипажи королевской гвардии, молодые орешники и студеные пруды. Невидимая смута гнала все живое, видимое и невидимое, прочь из города, некогда покрытого рыцарской славой. Боги, как печальна вечерняя земля! Как таинственны первые туманы над тихими озерами! Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед кончиной и кто покорял эту землю — силой ли, умом, благодеянием или отвагой — неся на себе неподъемный груз, тот поймет эти слова. Их понимает уставший; и он без грусти покидает призраки родных земель и воды ее прохладных рек. Он отдается с легким сердцем в объятья смерти, зная, что только ей подвластно утолить его душу.

В этот вечер — что было необычно — каждый житель парижского поместья мог бы увидеть высоко наверху, помимо заостренного лунного серпа, метеорный поток. Позже его назовут Нормидами, что происходит из созвездия Наугольник; но их свет не озарял слепые окна обычных горожан. По крайней мере, знаменательного события никто из них не заметил. Однако падающие звезды то и дело освещали полукомнату-полукелью узника, для которого ночь была особенно беспокойной.

Одетый во вретище, искалеченный и лишенный всяких регалий — знаков былого величия — он неотрывно смотрел в окно. Только что тяжелая, дубовая дверь стылого подвала захлопнулась, и пленника покинул странный человек в черном плаще. Посланник, который минуту назад стоял перед павшим ниц на холодный каменный пол в молитвенном положении, Великим Магистром Жаком де Моле, сообщил благую весть.

«Свершилось, Господи!» — воскликнул немолодой, однако не растерявший внутренних сил тамплиер. Отчаяние, изъевшее смелое сердце, точно медленная отрава за целые семь лет заключения, стало медленно отступать. Вместо боли и смутной тревоги крепла невыразимая благодарность, оживлялась великая вера. Этим утром, 18 марта 1314 г., ему предстоит отречься от всех ложных свидетельств против Ордена Храмовников, восстановить его честное имя и святость ценой собственной жизни, взойдя на медленный костер.

А пока перед рыцарем простиралось сияние звездных осколков — этой ангельской пыли, окутавшей нездешним светом его искалеченные руки, обнажающей рубиновый блеск от шрамов по всему телу, убелившей лицо и густые пряди. Всего одна ночь — как этого мало для того, кто не терял надежды целых семь долгих лет! — и он обретет свободу, точно пламенеющая птица. Хотя... есть ли что-то сейчас, что способно сколь-либо значительно пресечь его свободу?

Жак де Моле не прерывал одну из последних молитв в своей жизни, несмотря на усталость и состояние, граничащее между явью и сном. Он больше не чувствовал окаменевших мышц и воспаленных от холода легких, изглоданных плесенью; он не чувствовал лихорадки — точнее, не обращал внимания, как на мельтешащих туда-сюда черных крыс, запаха затхлости и вони от других заключенных... Руки были зажаты намертво в кулаках, ещё теплых — но ему все равно не согреться. Он старался дышать как можно медленнее, но все же не мог не чувствовать боли от малейшего глотка кислорода, который вливался в его грудь так мучительно и тяжело, будто негашенная известь; воздух шипел и разъедал всю покалеченную изнанку, и кажется, что сильнее ломал, чем поддерживал жизнь.

«Воистину, место в Раю средь Небесного Воинства заслужат лишь самые отчаянные храбрецы. Пусть и я, однажды павший в жестокой сечи, смогу присоединиться к достойнейшим воинам и королям, что предвечно несут стражу в небесных чертогах. Давно стали они звёздами на ясном небе и наблюдают за нами, радуясь новоприбывшим в сонме своей. Пусть и я... о Всевышний... однажды стану средь них... Пусть я дождусь... своего часа... и встречу его достойно...».

Храмовник совершал усердную молитву, и в лунном свете постепенно рассеивались очертания мрачной комнаты, плавились железные оковы и цепи. Возможно, впервые в жизни двадцать третий и последний Великий Магистр Ордена Тамплиеров, рыцарь и монах, чьи знаком отличия и особой гордости служил белый плащ с вышитым багряным крестом, дал полную свободу любви, которая питала его деяния, мысли и лучшие устремления сердца. Что-то удивляло его сильнее, чем весьма необычное чувство облегчения перед, казалось бы, неизбежными событиями; но сконцентрироваться на какой-либо отдельной мысли ему не удавалось, как бы он ни старался. Лишь осколки слов, несвязные и разбитые на слога, томились в его сознании и моментально таяли под переменчивым мерцанием полумесяца, исчезая и не оставляя никакого следа в его спутавшейся памяти.

Примерно в полночь сон наконец сжалился над бедным узником.

Ему снилась лунная дорога, ведущая в Иерусалим; там он бесконечно беседовал с духовным отцом Ордена, утвердившим Устав. Это был Бернард Клервоский, облаченный в ослепительные звездные одежды. Между ним и пленником проходила временная черта почти в два столетия, однако, сегодня была такая ночь, когда сходились самые немыслимые дороги, ведущие в одну сторону — Краеугольного Камня Третьего и последнего Храма, которому, возможно, так и суждено остаться идеальным стремлением человеческих сердец. Жак де Моле стоял на коленях перед великим предком — так, как и мечтал сделать, будь это сколь-либо возможно в земной жизни; перед человеком, который оживил Орден ныне забытой мечтой о Храме, где «можно преклоняться перед всеми видами благодетели и благих деяний». Последний Магистр даже рассмеялся во сне от счастья — до того все складывалось удивительно прекрасно среди лунного, неуловимого свечения.

Они оба о чем-то вечно беседовали и прекрасно понимали друг друга — и Учитель, и верный Ученик — что для восстановления Божьей обители требуется особая сила, которая сумела бы сочетать между собой как монашеские, так и рыцарские идеалы. Они оба знали, что в этом кроется ответ на известный вопрос, волнующий людей его времени: что есть свобода? что есть воля? а что есть свобода воли? а что есть воля к свободе? Жаку де Моле вспоминались слова Бернарда Клервоского, прочитанные им еще на заре своих юношеских лет: «Отними свободный выбор, и не будет того, чем спасаемся; отними благодать, и не будет того, что есть причина спасения. Дело спасения не может совершиться ни без того, ни без другого: во-первых, без того, чем совершается, во-вторых, без того, в чем совершается. Бог — творец спасения, свободный выбор есть только способность; и только Бог может дать его, а свободный выбор — принять». В Ордене наказывалась любая заносчивость; но также порицалась полное упование на небесные силы, отнимающее смелость, притупляющее ум и происходящие скорее от неверия и трусливости, нежели от послушания. «Fac quod debes et quod futurum est» — именно таким должен стремиться стать настоящий тамплиер! Ведь без аскезы, без принятия силы, многократно превышающей возможности человека — Божественного Пламени — рыцарский подвиг становится бессмысленным или даже опасным, а без постоянной дисциплины и кодекса чести соискатель чаши Грааля, увы, не имеет власти выполнить свое предназначение.

Перед последним Магистром снова проносились слова святого, определившие почти тридцать лет назад его земной путь: «Это... новый тип рыцарства, неизвестный прошедшим векам. Он непрерывно ведет войну на два фронта, против зла во плоти и против духовного его воинства на небесах. Если кто-либо сильно противостоит врагу во плоти, уповая лишь на крепость плоти, едва ли я отмечу это, ибо примеров тому множество. Также и когда кто-либо борется с демонами и пороками одной лишь духовной силою; нет в этом ничего удивительного, хотя и заслуживает похвалы, ибо мир полон монахов. Но когда видишь человека, мужественно опоясывающего себя обоими этими мечами, кто не сочтет это достойным всяческого удивления, тем более, что ранее такого не случалось! Вот это поистине рыцарь без страха, защищенный со всех сторон, потому что душа его защищена броней веры, тогда как тело защищено броней из стали. Так он вооружен вдвойне, и не страшен ему ни Дьявол, ни человек. Не потому, что он просто не боится смерти - нет, он даже жаждет ее. Зачем ему бояться жизни или смерти, если жизнь для него — Господь, а смерть — благо?». Жак де Моле принял некогда эти строки как часть себя. По учению Бернарда Клервоского, для того, чтобы справедливо различать ложь от истины, а доброе — от скверного, храмовник должен сначала подчинить демонов своего сердца, упражняясь в послушании и целомудрии, в скромности и молитве, а также в посте. Мудрый Магистр понимал, что это означает на своем опыте, поэтому не единожды отговаривал молодых и горячих юношей от смелого, но поспешного выбора — ведь не знали они, в чем мерило и достоинство их истинной силы.

«Что случилось со мной? И почему на сердце мне так легко и спокойно?»

Он пытался раздумать над этим; но вот — лунная ночь ускользала под натиском неумолимого счета времени. И тут до сознания рыцаря дошла одна пронзительная мысль, что не пришла бы на ум ни одному здравомыслящему человеку:

«Почему я не задыхаюсь? Почему мне больше не больно?»

Он сам не заметил, как панически начал оглядывать ладони, почему-то решив, что с ними должно быть что-то не так. Жак судорожно ощупал правое запястье и с опаской прикоснулся к вздрагивающему, впалому узору ребер. И где-то далеко-далеко, кажется, по ту сторону залитого мглой небосклона, он ощутил слабые отголоски чего-то ноющего, чего-то по-настоящему живого и страшного, что намертво заледенело и застыло внутри.

«Почему я не слышу стука сердца? Я умираю?»

Эта спонтанная мысль, рожденная сама по себе, пробила током все существо узника. Вот, он прикладывает руку к груди и закрывает веки, вслушиваясь в наличие ударов струящейся по алым нитям эликсира жизни, в пустоту этой отдаленной от людской суеты каморки. Ничего не происходит; ночная тишина давит на слух предельно равнодушно и отвратительно сладко, а звуки переливающихся колоколов где-то вдали окутывали черной тоской, словно с рыцарем это случалось и раньше — и стены, изъеденные сыростью, и крысы, глодающие черствый хлеб, и безжалостный небосвод и утомительный лунный свет — словно рыцарь уже испытывал это блаженное безумие раньше. Под грубой мешковиной почти незаметно, легко и осторожно, отбивало ритм его сердце — настолько спокойно, что неестественно, будто звуки биения более не принадлежали телу. Будто само сердце больше не принадлежало тамплиеру. Он напрягся и что есть мочи впился в грудную клетку, желая удостовериться, отогнать дурное наваждение и вздохнуть с облегчением, что его молитва не была прервана внезапной смертью или визитом палача. Но не успел ощутить болезненные увечья: его холодную ладонь остановили чьи-то теплые руки.

Жак повернул голову и замер: перед ним предстали образы братьев-храмовников — убитых в сражениях, безвинно казненных, замученных в пытках во время судебного процесса. Сотни, тысячи рыцарей проходили рядом, почтительно касаясь по очереди его руки, и каждый образ был облачён в яркий блеск, обагрявший линию горизонта. Этот звонкий блеск, который, казалось, заставляет глаза испытывать боль, давал Жаку понять, что ему не привиделось, хотя он давно привык к призрачным видениям и ночным кошмарам. Секунду он сомневался в увиденном, однако все-таки признал факт — как отчаянно он желал верить, даже если это все бы оказалось абсолютным безумием, и в конечном счете он бы вновь остался в плену господствующих страхов.

Вглядываясь вдаль, в стройном войске Магистр с ужасом узнал своих ближайших соратников — прецептора Нормандии Жоффруа де Шарни и славного Гуго де Пейро. Жак де Моле ясно помнил: несколькими днями назад все они, трое, стояли на парижской паперти, когда Архиепископ Санский медленно перечислял обвинения. Впрочем, никто из них — источающих смрад, измученных и тощих, потерявших всяких человеческий облик — не запомнил основных обвинений. После того, как служителем закона было объявлено о «величайшей милости» — а именно так он назвал приговор о пожизненном заключении — Магистр и прецептор вдруг вышли из общего строя и заявили: все обвинения против рыцарей-тамплиеров получены под пытками! Таким образом законность приговора ставится под сомнение, а прежние показания отменяются. И это — спустя семь лет бесплодных попыток завладеть рыцарскими сокровищами, ради которых и был затеян весь инквизиторский процесс.

Известно, что авантюра Филиппа IV и Папы Климента V потерпела крах и обернулась против них же самих. Великий Суд растерялся, наконец, поняв, чего все это время добивались смелые рыцари. Они хотели памяти о своей чести, о мужестве и подвиге павших во имя святого Ордена и его идеалов. Но не растерялся Король, приказав передать рыцарей в руки палачей. Увы, тамплиерам не суждено было выжить; только спустя несколько лет пыток последний из них, наконец, это понял и сумел смириться. Он должен был, как и все остальные, уйти из истории — исчезнуть прочь, будто его и не существовало вовсе. И когда его сердце, наконец, замрет, он, поддаваясь безмятежному покою, войдет в безвременье лет с привкусом дыма и смешавшейся с ним едкой горечи.

Близился рассвет. Теперь почти на дне, добравшись до конечной точки, откуда уже не может быть возврата, Братья встретились вновь. Им было так страшно разомкнуть эту невидимую братскую цепь; они видели в ней спасение, и они чувствовали, как их замершие навечно сердца трепетали от долгожданного и неподдельного счастья. Жак все еще стоял на коленях; и когда первые лучи умытого росой солнца стали пробиваться сквозь призрачные фигуры из его сна, Магистр вдруг отчаянно ухватился за тонкие ткани их выбеленных мантий, с силой удерживая их в своих одеревеневших и скрюченных пальцах, будто чувствуя, что видения могут раствориться в воздухе в любое мгновение. Но фигуры не исчезали. Каждая из них стояла рядом, хотя утренний ветер, приносящий дурные вести, пытался отогнать их прочь, касаясь ступней, вечно спутанных, разбросанных по плечам побелевших волос.

В душе Магистра, с каждой минутой, не оставалось никаких сомнений, никаких противоречий и вопросов: это точно они, его Братья, настоящие и живые, и он может снова ощутить тепло их рук, не тронутым смертельными ранами и невыносимой, разрывающей изнутри болью. А главное — через это тепло ясно почувствовать, как упорно и неустанно продолжает гореть в них некогда разожженный огонь безудержной жизни, который королевские слуги так безобразно посмели перебить своим изуверством. Жаку де Моле пришлось так долго ждать этого момента — а ведь прошло-то всего ничего, семь лет! И этого было достаточно, чтобы он осознал, насколько сильна связь между их неприкаянными душами, которые уже никогда не смогут быть порознь, даже если одна из них сгинет в мучениях или потеряется где-то на перекрестке ворот пекла и равнодушных небес. Он смотрел далее и никак не мог наглядеться; ему не под силу было оторваться от чарующего видения. Он боялся даже моргнуть, лишь бы все явленное не рассеялось, точно мираж, в лучах селенитового света, а реальность приближающейся казни не просочилась так невовремя сквозь растворяющуюся пелену его доброй мечты.

«Ты продолжал верить в Братство, спасая его от неминуемой гибели, хотя сам умирал вместе с ним»

Скоро, совсем скоро в полдень Жак де Моле будет близок к Братьям, от которых его отделяет шаг по серебряной ленте, как никогда раннее. Они здесь, все единые в каждом — проклятые, одинокие, опороченные, лишенные всех знаков чести. Они разбиты и сломлены; их кости раздроблены, а души выжжены и запятнаны теми грехами, что легко может приписать народная молва и которые нельзя искупить. Их бесчисленные лица изувечены и стерты в вехах истекающих лет; однако они все равно вместе, будто это было прописано мелким почерком при их рождении и в самом конце перекрещенных судеб. И будто ничто неспособно разрубить эту невидимую связь, будь то затмевающее ум озарение или нечаянно оборвавшаяся нить жизни.

Великий Магистр крепко и безмятежно спал, впервые за вереницу лет; долгожданный покой запечатлел на его лице, словно выточенным из драгоценного мрамора искусным мастером, смиренную улыбку на губах, разбитых до запекшихся шрамов. Она становилась ещё более сильной, стоило только подумать еще раз, снова мысленно повторить как нечто неоспоримое, нечто само собой разумеющееся:

«Пока они рядом, все точно будет хорошо»

И ужасы тех секунд жизни, которые способна подарить мучительная гибель, покажется сущей мелочью. Он просто радовался этому крошечному моменту, зная, что скоро может потерять все это — все, чем, по сути, никогда полностью не владел, и даже в какой-то момент... предал? Присоединится ли он к тому воинству, или же останется навеки один, изгнанный из него как недостойный — это оставалось неизвестным.

«Я точно знаю, что недостоин»

Возможно, он ничего не почувствует и, закрыв глаза, просто улыбнется своему самому мерзкому страху в виде бездонной тишины и пустоты, уходящих глубоко внутрь под переломанные кости — справедливому наказанию за допущенную слабость в виде оговора собственных Братьев. Пусть даже под физическими страданиями. А, может, он обречен каждый раз испытывать это — растворение в своем сожалении каждый раз, когда поднимет глаза и встретится с их, все это время надеявшихся на его стойкость, способность защитить или предотвратить заговор?

Он будет вечно размышлять лишь о своем малодушии и ни о чем другом, и это — худшая из всех пыток, которую когда-либо знал его дух; его собственная плаха, на которую — в отличие от этой нелепой казни — он готов положить голову по собственной воле. Его личный Дьявол, перед которым однажды дрогнуло его сердце.

Однако, рано или поздно сны заканчиваются, не исключением стала и эта странная дрема. В замочной скважине глухой кельи раздался звон ключей, отпирающий темницу. За открытыми дверями еле слышно доносился людской гул. Благо, массивные каменные стены, построенные больше века назад, надежно защищали как осужденных от голосов простых горожан, проходивших мимо, так и самих простолюдинов от нечеловеческих криков, рвущихся из ненасытной утробы тюрьмы. Таких за прошедшую пропасть времени было слишком много... слишком, чтобы оставаться в здравом рассудке.

Прежде чем Великий Магистр переступил порог ненавистного карцера, он заметил одну важную деталь. Этим утром в темных подземельях крепости было относительно спокойно: палачи исчезли, а искалеченные трупы, судя по всему, выбросили в ров на съедение рыбам и голодным собакам. Это могло означать только одно: на казнь прибыл сам Король, Филипп IV Красивый, ближайший советник и хранитель королевской печати Гийом де Ногаре и трибунал Святой Инквизиции.

***

На скорую руку был возведен помост с толстым деревянным столбом, вокруг которого мастера дел заплечных не пожалели ни угля, ни сухих дров, ни хвороста. Полукруг стражников Короля оцепило место казни. Слишком любопытной публике они не позволяли подходить достаточно близко; все, кого не занимала военная служба или важные дела, собирались на известной площади перед Собором Нотр-Дам. Казалось, что весь город пришел в это тесное и душное место, насквозь пропитанным запахом золы и антрацитовых ручьев крови, заливавших плахи Парижа. На высокой трибуне разместились важные кардиналы и прелаты, исполняющие обязанности судей. Тот, чье имя еще вчера, произносили шепотом, с трепетом и преклонением, смиренно отдается в руки высших сил.

Но прежде чем Жак де Моле выйдет к экзальтированной публике, ему предстояло появиться на последнем заседании. Оно проходило в том же здании, где и содержался осужденный.

Алое мерцание лампад, то и дело чахнувших от сквозняка, еле освещало каллиграфические строки Священного Писания, раскрытого на столе перед Главным Инквизитором. Его престол занимал Гийом де Ногаре. Огонь от свечей, установленных на покрытых паутиной стенах, создавал мрачную игру теней; и там, волей-неволей, за спинами кардиналов в чёрных сутанах и клирика-секретаря, появлялись инфернальные очертания. Все они восседали за массивным дубовым столом, с нетерпением ожидая узника — и вот, спустя некоторое время, послышались чеканные шаги и перезвон чугунных цепей.

— Еще раз: покайся, еретик, ты находишься перед лицом Божьего суда, строгого, но справедливого! — тенор Инквизитора прокатился квакающим, глухим рокотом по змеиным тоннелям башни. Однако, его оскорбительное требование осталось без ответа: высокий и тощий, в рваном балахоне человек смотрел куда-то позади судей, вглядываясь в черноту тени, будто нашел в ней что-то более интересное, чем процесс над собственной жизнью. Как уже говорилось, ни одно испытание не смогло подавить волю храмовника. И вот сейчас, превозмогая боль от переломов, от растекающихся в кляксы гематом, от зловонных и кровоточащих ран, он гордо стоял с расправленными плечами, прямой осанкой и поднятой головой, всей своей позой — как это было возможно — выражая предельное равнодушие к допросу.

— Я с тобой разговариваю, де Моле, и обращаюсь к тебе в последний раз! Призываю тебя покаяться и облегчить свою душу; быть может, мы даже допустим тебя до исповеди и заменим казнь на пожизненное заключение в яме. Признаешь ли ты себя и свой Орден виновными в колдовстве, богохульстве и разврате?

Последний Магистр некогда самого могущественного рыцарского Братства в Европе, обладавшего огромным золотым и денежным запасом, военной мощью практически в двадцать раз превышавшей власть французской короны, пристально вглядывался в рыбьи глаза королевского советника и, наконец, усмехнулся. Ответ не заставил себя долго ждать: ребра приняли на себя обжигающий удар под дых. Жак задержал дыхание до краткого удушья и сделал неосознанный вдох, залпом проглатывая кислорода слишком много, чтобы в одночасье не помешаться рассудком от болевого шока.

Тень от глубокого капюшона скрывала надменное лицо Инквизитора. Со стороны могло показаться, что он смотрит в Библию или на свиток с приговором, но в какой-то момент его цепкий взгляд остановился на пленнике; Магистр, хотя и не желал показывать этого, почти потерял сознание, проваливаясь в безмолвную пустоту его немигающих глаз, каким умеют смотреть мертвецы на таких же мертвых и обреченных. Так продолжалось около минуты, пока Гийом де Ногаре не понял — в глазах Жака де Моле читался не страх и не боль от нескончаемых пыток, а глубокое отвращение к сидевшим напротив судьям.

— Признаешь ли ты Орден в занятиях чернокнижием? Признаешь ли ты, что твои собратья совершали богохульство — попирали Святое Распятие и Евангелие, отрекаясь от Отца, Сына и Духа Святого, Девы Марии и всех святых? Признаешь ли ты, что Орден Тамплиеров совершали человеческие жертвоприношения и поклонялись сатанинским идолам? Признаешь ли обвинения в разврате среди рыцарей-храмовников?

— Нет. Не признаю! — ответил узник. Гнев придавал ему силы и смелости после искренней и полной любви молитвы. — Признаю, что единственный раз малодушничал, и спустя семь лет пыток — как вы назвали, «справедливого суда» — я оговорился! Я отрекаюсь от всех прежних свидетельств против братьев-храмовников и заявляю о невиновности перед Богом!

— Скотина, — процедил Гийом де Ногаре, поддавшись вперед к сальным свечам, освещавших бледное от возмущения лицо и, резко повысив голос, продолжил, — еретик и преступник! Как и все, кто стоял под твоим началом!

Как ни старались палачи, единственным результатом всех истязаний стало то проклятое признание Магистра. Как писалось в книге Экклесиаст: "...мертвые мухи портят и делают зловонною благовонную масть мыловарника; то же делает небольшая глупость уважаемого человека с его мудростью и честью". Тем не менее, сегодня эти злосчастные признания легко перечеркнул последний допрос. Советник прекрасно понимал, какими последствиями это грозит от Его Величества.

— Алчность и ревность до чужих успехов затмили глаза королевскому совету, — спокойно сказал тамплиер, глядя в глаза Инквизитору. — Уж кому, как не мне, знать истинную причину ареста, гонений и клеветы...

— Да как ты смеешь! Не забывай, что только от моего решения зависит милость или смертный приговор, — рявкнул советник. По бледному и худому лицу судьи побежали нервные желваки, его затрясло от бешенства. Он ударил кулаком по столу, еле сдерживая себя от того, чтобы не задушить Магистра.

— Мне терять нечего, — продолжал Магистр, — из года в год тамплиеры сражались с сарацинами и добывали золото, проливали кровь за каждый клочок земли, жертвовали бедным и держали себя в строгости настолько, насколько это возможно. Вся наша доблесть — не благодаря, а вопреки вашим стараниям. Мы отправлялись в далекие странствия, привечали немощных и бедных, терпели голод, умирали от жажды и болезней, пока ваша чета утопала в похоти, в пьянстве, дворцовых интригах и расхищении казны. Вы не сделали ровным счетом ничего стоящего — но вам всегда было мало! Мало, мало, мало! Хуже того — в каждом благородном поступке вы видели покушение на свои регалии, не сверх того! Вот мне интересно: позор, тюрьма, пытки и наглая ложь — это все, чем вы умеете платить за верную службу после того, как вся грязная работа была выполнена?

— Твой Орден и муху бы не раздавил, если не воля Его Святейшества и Его Величества! — с грохотом вскочил советник, опрокинув подсвечник со стола; металл вдребезги ударился о каменный пол и покатился в сторону узника, оплавляя босые ноги медовым паром и горящим воском, отчего тот скривился от боли. — А теперь, согласно Булле, все имущество тамплиеров принадлежит Церкви и королевской казне. Побойся греха и не бери на себя сверх того, что можешь вынести; я спрашиваю тебя — где золото?

— Ах, ну как я сразу не догадался! — наигранно произнес Жак де Моле. — Что, жажда власти и страсть погреть руки на сокровищах заставили нарушить все клятвы и сделать из суда целое представление? Настолько отшибло остатки чести? — жестоко усмехнулся тамплиер, и некогда слабый голос обретал былую мощь. — К совести, достойной королевского и рыцарского сословий, я не взываю: она чиста, ведь, судя по всему, вы ей совсем не пользуетесь. Но, впрочем, есть у меня для тебя одна маленькая новость, дражайший советник... Флот Ордена Тамплиеров, доверху нагруженный золотом, покинул французский порт Ля Рошель в полночь пятницы 13 октября 1307 года в неизвестном направлении. Все золото и серебро было погружено на семнадцать быстроходных кораблей, какие только можно сыскать, а также на множество более мелких судов и обозов. С честно добытыми векселями также отправилось более двух тысяч рыцарей. Маловероятно, что они попадут в твои руки; итак, де Ногаре, не это ли ты желал услышать? Не боишься ли ты, как разгневанный король отправит тебя на костер вслед за мной? — расхохотался Магистр, и безумный, простой смех этого смертника эхом заполнил мрачную палату, расползаясь по самым дальним углам башни, точно чумная болезнь. Он вливался в уши клириков и распарывал огонь от светильников так, что на пламя было невозможно смотреть — настолько оно казалось ярким и пожирающим. Но вот они вмиг угасли, и камера вновь погрузилась в темную бездну ещё более плотную, чем раннее. — Тебе никогда не узнать, куда отправилась казна Ордена; ни тебе, ни твоим опарышам, ни королю, никому! Только тому, кто будет достоин, кто сможет понять...

После минутной тишины шевалье тяжело опустился за стол и хриплым голосом заявил:

— Мне больше нечего сказать. Именем Короля мы приговариваем тебя, двадцать третьего и последнего Магистра Ордена Тамплиеров, Жака де Моле, к смерти без пролития крови как богохульника и вероотступника! Имей ввиду, что ты сам — своей гордыней и ненасытностью — обрек себя на костер, в этом только твоя вина! Твоя великая вина. Да примет всемилостивый Господь твою душу и очистит тебя — через огонь — от грехов, которые ты отказываешься признавать. Увести!

Магистр стоически выслушал приговор, оцепенев лишь на долю секунды. И прежде, чем к нему подошла стража, холодно и глухо произнес:

— Не волнуйся. Я не заберу твою душу в ад вместе с собой. Я доставлю его огонь прямо к твоему порогу в наказание за твое черное сердце.

Рыцаря поспешно увели, а королевский советник еще долго сидел над приговором, вперившись в пергамент остолбеневшим взглядом. Может, слабое освещение палаты было виной тому, что внешность де Ногаре резко изменилась. Он как будто за минуту постарел, сгорбился и, к тому же, стал очень тревожен. Его уверенность, что пророчество, произнесенное смертником, получится обойти стороной, исчезала на глазах. Окончательно она испарилась в тот миг, когда судья, после брошенных слов почувствовал заместо узника, как липкая кровь присыхает к его рукам намертво и стекает в рукава обжигающей болью, что идет в сравнение лишь с адским вероломным пеклом.

Распустив клириков, Инквизитор оглянулся и отчего-то вздрогнул, невольно оглянувшись налево. Ему показалось, что рядом с ним пробежала черная тень. Облик, некогда грозный, стал представлять жалкое зрелище; шевалье совсем не слышал, как содрогались стены каменистого бастиона под тяжестью гвардейских коней, как их подковы давили камни, золотой песок и кремни. Он не услышал и гула толпы, спешащей на скорую казнь — все его мысли были заняты страшными словами, произнесенными будто не самим смертником, но некой тайной, говорившей его устами.

****

Разрушен Храм твой, Всевышний, и не осталось свода, способного удержать его стены, и не стало жертвенника, где можно распахнуть свою душу. Только тебе ведомо время, когда он будет восстановлен; и да будет Воля Твоя и однажды придёт время, когда вновь будет произнесен великий клич храмовников: «Да здравствует Святая Любовь!».

Сколь много было сказано о теле Ордена, и ни единого слова — о его Сердце. Да, внешнее, материальное облачение Братства не было безупречным; оно, как любое тело, умело болеть и чувствовать боль. Оно уставало и повреждалось; оно уже умирало, и стекающий, будто горькие слезы, талый снег оплакивал судьбу последнего рыцаря. И ветры, и шум вод, и земля, повидавшая немало за свои годы, знали: ни одно испытание не бросило тень на чистоту его Души, сотканной из идеалов и веры, которым ревностно служили, и ради которых тамплиеры готовы идти на смерть. Отрекаясь от деревянного Распятия — а именно это стало основным обвинением в богохульстве — рыцари отвергали принцип идолопоклонства. Бог не может быть заперт в куске дерева. Он вообще не может быть ограничен — как Дух, который существовал и будет существовать всегда, вне пространства и времени.

«Любовь есть Закон, Любовь в согласии с Волей» — этими словами, возможно, торжественно принесут клятвы сыновья и дочери тех тамплиеров, которые в спешке покинули проклятый Париж, а пока человечеству была известна одна сильная и трогательная легенда о Пеликане, который прокормил голодных птенцов ценой собственной жизни. Бедная птица, одержимая страстью накормить своих маленьких, слабых детей, не чувствовала боли; единым и смелым движением клюва она рассекла собственную грудь и напоила птенцов теплой, спасительной кровью. Повинуясь этому символу и некоему провидению, каждый из рыцарей стремился понять, а не быть понятым; научиться любить, но не надеяться на ответную любовь.

«Я благодарен жизни за все»

Все правильно. Эта тихая благодарность — единственное, что смертник мог чувствовать сейчас по-настоящему. Это единственное, что способно сдерживать его силы и противостоять непрерывному страху, будто заполнившим внутреннюю пустоту, точно чума в ослабленной груди, точно обострившаяся лихорадка и бред, быстро набирающий силу в закипающем от напряжения теле.

Так и сейчас Великий Магистр, в последние часы земного пути, размышлял об одном. Как возможно искупить свою вину и малодушие, охватившее бывалого воина в минуты нечеловеческих пыток? Он был недостойным руководителем, он знал это; ведь, кто бы ни был виноват или прав, он единственный, кто здесь и сейчас принимал всю полноту ответственности за все сотворенное ими, его ближайшими соратниками, и над ними. Где-то там, внутри, билась его самая сильная жизненная искра; она изнемогала и пламенела, иссушала дотла беспокойное сердце и точно выжигала его душу, делая его ближе к Всевышнему, чем когда-либо раньше. Он ведал об этом огне, как и все иерархи Ордена; эта медленная, но безвозвратно утекающая сквозь пальцы жизнь, им же перечеркнутая несколько минут назад уверенной линией, билась в нем. В эти минуты он представлял собой лишь сосуд для её неукротимой силы.

Этот день, казалось, длился дольше века, а по абсурдности превосходил тысячелетие. За Магистром, после окончательного утверждения приговора, следили еще сильнее, чем прежде, бдительно и неусыпно, чтобы — парадоксально! — он не умер. Последние несколько часов он должен был жить для того, чтобы его могли сжечь, ибо в противном случае общество будет обмануто, закон посрамлен, и камень брошен в сторону репутации исполнительных и ревностных служак — продажного судьи, Короля и Папы, ведущих этот унизительный процесс.

Когда распахнулись двери бастиона — настежь! — вереница более мелких служителей вышла на площадь перед эшафотом, и публика встретила их возмущенным гулом; сотни людей в едином движении рванулись вперед, желая разглядеть церемонию как можно подробнее сквозь сумерки. Не было среди толпы ни ликования, ни злопыхательства, как это порой случалось прежде; полукольцо стражников дрогнуло, но выдержало натиск, обнажив алебарды. Раздались резкие окрики гвардейцев, и несколько особо рьяных горожан получили удары дубинками.

Процессия, несмотря на всё общий ажиотаж, двигалась очень медленно; окружённый конвоем, в самом его центре шёл Великий Магистр Ордена, стараясь не показывать боль в изувеченном теле. Его взгляд скользил поверх людей, точно кого-то отыскивая, и чем скорее он приближался к помосту, тем спокойнее становились его глаза, блестевшие от весенней оттепели.

Он неспеша взошел на помост и позволил палачам приковать себя к столбу; бездна толпы отчаянно завыла, с нетерпением ожидая скорую кульминацию зрелища. И тут неожиданно Жак де Моле засмеялся — громко, искренне и гордо, заставив палачей, вздрогнув, отпрянуть назад.

«Кто смеется последним? Правильно: тот, кому больше ничего не остаётся»

Это был смех победителя.

Гийом де Ногаре прекрасно понял это. Он лишь стиснул кулаки в безудержной и бессильной ярости; Папа Климент V и Король Филипп Красивый уже предвкушали посмертный доклад о казни. Но ни они, ни кто-либо еще не предполагали, чем закончится подобная аудиенция.

— Чего встали?! — гаркнул советник, — Огня!

Палачи медленно, дрожа то ли от буйного шквала, рванувшего от восточной стороны, то ли от ужаса, приковавшего их к земле, преодолевая себя, ткнули факелами в груду хвороста, уложенного между дров у основания столба.

Гибель на медленном костре — одна из самых страшных и самых мучительных средневековых казней. Поленья специально размещают таким образом, чтобы человек медленно погибал от ожогов и болевого шока, испытывая адские муки, в то время как при более быстрой казни — на большом огне — смертников обкладывали дровами по пояс.

Жак де Моле удостоил королевских слуг немигающим и коротким взглядом.

«Интересно, когда люди сгорают заживо, они глядят в небо или себе под ноги, наблюдая, как огонь разъедает их тело до костей?»

Пламя с треском пробежалась по тонким веткам хвороста, вспороло отсыревшие веревки и завыло, касаясь бесплотным поцелуем изуродованных ступней Магистра; однако студеный шквал обрушился на площадь и, уже более грозно, дрожью забился на эшафоте, раскидал слабые ветки и взметнул столп ярких, разноцветных искр вокруг рыцаря.

Больно. И эта истинная боль — изумрудная чаша, одна на всех, отравляющая криком совести каждую каплю крови, бегущей по телу, не позволяющей забыть о себе ни на миг. Можно только постепенно привыкать к ней, можно смириться с неизменной участью и принять ее, успокоившись так, как будто ничего не случилось, как будто так и должно происходить.

«Мой язык не произносил клевету на Орден.
Мой язык не оговаривал Братьев.
Мой язык... вырвать бы его из себя..!»

Потому что, в эти минуты, Магистр не имел понятия, как теперь смотреть в глаза тем, с кем предстоит ему встретиться, когда он несет этот крест вечной вины и разъедающих совесть сожалений; и, если на то будет воля Божья, более не сможет делить свой взгляд с Братьями и узнавать его в собственном отражении, видеть в них отражение себя, видеть в себе те отголоски неутраченной жизни. И все же, сколько бы отчаяния не перетекло через него, сколько бы дождей не вымывало эту немую тоску, она останется с ним надолго, возможно навсегда, потому что подарить себе прощение труднее всего... и, предав на верную гибель неосторожным словом своих подопечных, нельзя хотя бы немного не умереть самому. Вот и сейчас он чувствовал гибель не наполовину, и даже не на четверть, а по самое горло — уже в полной мере ощущая подступающую тошноту и запах прелой сырости, идущей не от почвы, а из собственной физической оболочки, все еще уязвимой, все еще неизлечимо раненой.

«...Отче! о, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня… Но да будет Твоя воля, а не моя!»

По толпе прокатились удивленные возгласы; люди усиленно начали креститься и сжиматься, услышав утробный раскат близкого грома, идущего с неспокойной реки.

— Это знамение! — воскликнула какая-то женщина, — Огонь не идет! Бог не желает его гибели! Вы пытаете невиновного!

Кардиналы, стоящие у помоста, вздрогнули и отшатнулись. Ветер бил их по щекам и насквозь, оставляя сетку царапин на коже, с воплем и свистом опускаясь на несчастный город; и вот, наконец, молния рассекла толстое чрево небес. С грохотом обрушился град и студеный ливень, которые гнали прочь толпу и лошадей, испуганных предчувствием неизвестной беды.

Гийом де Ногаре похолодел и первый раз в жизни ему стало по-настоящему страшно до лихорадки, бившей по тонким артериям. Он помнил неписанный, но известный старинный обычай: если неожиданный порыв бури гасил пламя, это считалось божественным знаком, и приговоренный тут же отпускался на свободу.

Он подался вперед и прокричал, как бы желая пересилить буйство природы:

— Молчать! Прочь с площади! Командир, прогоните прочь не в меру болтливых и суеверных! Кто сомневается в решении Святой Инквизиции и приговоре Его Величества, немедленно составит компанию на эшафоте!

Резкий голос судьи окатил площадь и заметно угомонил толпу, заставив ту отступиться.

— Бестолочи! Живо разжигайте костер! — скомандовал де Ногаре. — Несите сухие дрова и листья!

— Ты боишься невесть чего намного больше, чем я собственной смерти, стоя у нее на пороге — раздался твердый голос Магистра. Он говорил, а сам — бледнее мела, а у самого все губы разбиты, наверное, так же, как у Инквизитора, избитого кусками града. Наверное, они так же, как и у рыцаря, испачканы разводами свежей крови, отдающей полынным запахом; и королевский советник знал, что вся кровь — на нем. Она душила ему горло и закрывала обзор, заполняя растекающиеся дрожью белки глаз. Эта кровь пачкала все, чего только касалась, прямо как весенняя грязь, как безобразная и неумолимая смерть. Гийом де Ногаре отвернулся — взгляд тамплиера казался ему нестерпимым и выжигающим до самых останков души.

Палачи суетились туда-сюда, подкидывая то хворост, то поленья, то масло в надежде спасти огонь. Наконец, пламя завыло и взвилось кудрявыми узорами ввысь, укрывая смертника за своей завесой.

Многие на площади падали ниц на холодные брусчатые камни и роптали. Что-то внутри них дергалось от этого приказного голоса тамплиера, почти призрачного. Женщины закрывали лицо ладонями и тряслись от рыданий. Будучи простолюдинами, они поверили в данный им знак и большинство из них увидело в бешенстве стихии божественное доказательство невиновности того, кто кинулся в пасть верной смерти.

Огонь набирал силу достаточную для того, чтобы обглодать кости и обнажить силу для исполнения последних обязательств, данных Ордену. Великий Магистр помнил о клятве — при любых обстоятельствах быть гарантом защиты святого Братства; и, возможно, ему удастся исправить свою ошибку здесь и сейчас. Из пламенной купели, задыхаясь от гари, снова раздался голос Жака де Моле, заставивший еще раз вздрогнуть толпу:

— Папа Римский, Климент! Трусливый палач и продажный судья, я призываю тебя на суд Божий! Не пройдет и сорока дней, как ты отправишься вслед за мной и сгоришь заживо так, как сгораю сейчас я! Король Филипп, алчный предатель! Не пройдёт и года, как ты предстанешь перед судом Божьим, воистину строгим и справедливым. Гийом де Ногаре, жалкий приспешник королевской четы! Да вырвут слуги ада твой лживый язык, и пожрут твою гнилую душу! Будьте вы прокляты! Проклятье на ваши головы, проклятье до тринадцатого колена — именем Господа, призываю проклятье на вас!

Толпа возле эшафота отпрянула, точно от удара невидимого хлыста, и многие упали в обморок. Люди остолбенели от ужаса, точно понимая, будто разгневанные небеса устами невиновного выносят свой, неоспоримый приговор оступившимся земным правителям. Всем им — осуждающим и сочувствующим — так хотелось отвернуться, сбежать или хотя бы закрыть глаза, позволив слезам от малодушия катиться самим по себе на ладони. Это худшее, что могло произойти с этими людьми; случись так, они бы от злости на себя пожелали бы превратиться в окаменевший ледяной кусок, чтобы от каждой, даже невидимой, слезы, становиться все меньше и меньше, пока и вовсе не исчезнут, оставив непрочное воспоминание от своего неизбежного падения и неисправимого позора.

— Больше огня! Пусть погибнет быстро! — визжала толпа. Кардиналы, стоявшие рядом с де Ногаре, шарахнулись от него, точно от прокаженного. На этот раз Инквизитор остолбенел, не в силах произнести хоть что-либо. Жар от пылающих углей коснулся шевалье, и тот почувствовал, будто сам легион ада окатил его зловонным дыханием, окружив и взглянув на него глазами тех, кто некогда был замучен в пыточных камерах и навечно замурован в глухих подвальных стенах...

Глазами, слезящимися от ужаса, он в последний раз посмотрел сквозь огненные потоки и увидел то, что едва не повергло его в обморок. Глазницы мученика выглядели черными и пустыми, и будто сквозь них вытекало живое зло — то самое, что судья творил своими руками, каждый раз выпуская жестокость на свободу; и вот, оно вернулось к нему обратно. Советнику показалось, будто он слышал голос: «Душа невинно убитого принадлежит Господу, а вот твою они утащат в преисподнюю. Некам, Адонай, некам!» — и это оказалось самым отвратительным, что он когда-либо видел; лицо, освещенное ядовитым пылающим светом, идеально правильные черты рыцаря прорисовывались в сознании судьи поверх старых, искаженных и размытых так сильно за годы тюремного заключения.

Все это продлилось мгновение; задыхаясь от кашля, Магистр наконец закрыл глаза и, сливаясь с треском огня, зачитывал последнюю молитву. Пламенеющий закат, едва касаясь виднеющегося где-то вдали грани горизонта, разливался кипящими потоками по слабой, покрытой инеем траве, поджигая ее неземным свечением в одно мгновение. Алые, разлетающиеся в разные стороны искры медленно поглощали в себя все живое, превращая новорожденные цветы, пробивающихся из-под земли, в уродливые обугленные ростки. Они осыпались ветхой золой, заполняющий собой весь воздух, все окружающее пространство. Рыцарь следил за тем, как мерцающие огоньки подбирались к его ослабленной руке, как их опаляющий жар мягко прикасался к ладоням невесомыми поцелуями, выпивающих душу. Это становилось невыносимым с каждой секундой оглушенного ступора каждого присутствующего.

Никто из вас не знает, как умеет сиять в своем великолепии, а затем — угасать; как страшно жить с пониманием, что ты остаешься совершенно один, и как становится сложно принять и оставить мир, в котором тебя нет и больше никогда не будет. Жаку де Моле сначала показалось, будто это не Братство исчезло, а целый мир превратился в труху; словно его никогда и не существовало. Он хотел ненавидеть этот мир всем своим существом; за его несправедливость, за его боль и уродство, за его глупость и готовность продать все — даже бесценную душу — за проклятый кусок серебра. А также за то, что именно эти увечья этот мир смог оставить тамплиерам на память о себе в качестве благодарности.

Но он не смог и никогда бы у него не получилось, сколько бы ни старался рыцарь, разглядеть во всем адамовом потомстве своего злейшего врага. Он все же видел потерянный свет в его глазах — глазах всего нищего, незрячего и смертного человечества — который он так искренне воспевал и считал своим надежным ориентиром. Все это оказалось лишь смесью невыплаканных слез, сжатых в кулаки и сдержанных в самом начале их зарождения. Люди скалились через рвущуюся наружу злобу; порой они смотрели друг на друга так, что монахам становилось не по себе. Люди все били, били друг друга до растекающегося месива, до алых и липких брызг на каменных стенах, предавали, изменяли и убивали, словно, причиняя другим страдания, они пытались избавиться от своих собственных.

Магистр понимал это с самого начала, едва приняв на себя высокие обязанности, и все равно продолжал возвращаться к мирянам, все еще надеясь найти приют их милости, хотя видел немало рук, испачканных кровью; потому что любовь человека — этот простой, дикий, грубый, несовершенный булыжник — была дороже тысячи наград, и он знал, что не в его силах отказаться от служения людям, как бы сильно они не добивались этого.

«Потому что, несмотря ни на что, я вижу Братство во всем человечестве. Когда-нибудь это случится»

И потому что нельзя служить Богу иным образом, кроме как в служении несовершенному человеку, созданному по Его образу и подобию.

Люди убивали Его каждый день медленно и постепенно. Магистр не строил иллюзий — и разве они могли быть в его положении? — кому, как не ему знать, насколько жестока, цинична и беспощадна жизнь, где и богатого, и голодного нищего, и безвольного раба, и гордого господина, и святого, и горького грешника одинаково пытает разная судьба и ведет на плаху итога, единого для каждого живого существа. Но Магистру удалось отобрать всего лишь несколько жизней — наиболее отъявленных уродцев, имеющих неограниченную власть — в одно мгновение, точно сказав им таким образом «это вам мое прощение», а остальным, не пожелавшим вступиться — «это вам мое милосердие». Ибо считал, что малодушие тех, к кому он проявил снисхождение, происходит от незнания; зная, насколько сильна любовь, опаляющая все существо, им бы не было страшно. Они бы ничего не пожелали, чтобы защитить своих ближних, и это единственное, ради чего стоит жить, что жизнь без такого переживания — суета, бред, безумие; лишь искры, умирающие в горстке седого пепла.

Обратив взгляд на небо, обессиленным голосом Магистр произнес:

— Боже! Дай мне силы все преодолеть; предаю дух свой в руки Твои!

И в этот момент его кожа затрещала по швам, будто разрываясь под натиском растущих из лопаток спиц и плавящихся ребер; эти спицы, только успевая показаться, расправились в белоснежные крылья. Все это раннее, изнутри прожигавшее его тело неповторимой печатью инаковости, сейчас дарило ему силу и странную, холодную свободу дробящегося над головой неба, что вот-вот готово обрушиться на мужественные плечи. Разлетающиеся в разные стороны серебряные перья тлели и умирали, едва касаясь орудия казни; и в это время он раз за разом переживал маленькие земные смерти, содрогавшихся внутри наигранных приступов тупой, но ослабевающей боли.

Его душа сделала неосознанный взмах — и сразу же поднялась ввысь. Его руки, все еще неутомимо тянувшиеся навстречу небу, успевают лишь едва прикоснуться кончиками пальцев к лучу света, пробившему черные тучи — и далее ему только и оставалось смотреть, как разъяренная пасть костра пожирает бедное тело, так же легко и беспрепятственно, как и все вокруг. Нестерпимое и расколотое солнце, когда-то свирепо растворявшее в своем великолепии каждую часть оголенного тела, сейчас едва виднелось сквозь умиротворенные ветви густых вязов, источая горькое, дрожащее на языке металлическим привкусом бордовое свечение уходящего дня. Смертник не произнес более ни слова. Улыбка, светящаяся на его прекрасном как всегда лице говорила лишь об одном:

«Это, несомненно, конец»

Густые хлопья золы, сбитые клубьями дыма, поднимались туманной пеленой с раскаленной земли, закрывая бесцветное, серое небо плотной завесой из копоти, погружая мир в непроглядную тьму; в ней каждый присутствующий мог разглядеть собственную бездну отчаяния. Луч света, который стал спасением тамплиера, слабел, забирая его существо за собой, но более не в силах подарить тепла остальным.

Магистр силился сделать вдох и в какой-то момент понял, что не может дышать. Почти жидкая гарь забивала его легкие мучительным ядом, вызывая длинные приступы удушья. Пепел, круживший в опаленных волосах, оседал холодной сажей, въедался под мышцы глубокими ожогами, проходящим насквозь до треснувших от жара костей — так он чувствовал. По всему пораженному телу проходили токи отрывистых судорог, заставляющих его тело рефлекторно биться в раскаленных цепях и открыть глаза, бессознательно глядящих вдаль в пустоту, сквозь мутную гладь угасающего сознания. Эта пустота пугала и, наконец, поглощала в себя последние здравые мысли и бессловесные отпечатки живых чувств, на которые рыцарь был когда-то способен и не будет способен испытать уже никогда. Ему более не сложить воедино ни одной связанной мысли, ни единого воспоминания о собственном прошлом — и собственных ошибках — Магистр более не сумел увидеть ничего, кроме прозрачных туч, что расцветали на дне его бледных зрачков, некогда бывших пристанищем величайшего Духа, который ныне проносился с оглушающим свистом неведомо куда — сквозь разбивающийся вдребезги лживый мир, сквозь оборванный стон набата и сквозь нечто давно мертвое, сквозь нечто, умирающее в агонии прямо сейчас. Исчезла, наконец, страшная площадь, на которую выходила ратуша с расположенной в ней "королевской ложей". Ее главное окно было затянуто бархатом дорогого, пурпурного оттенка, откуда свисал ковер, украшенным гербом, вышитым золотыми нитями. Все это уже не имело значение; вот, исчезают шпили Церкви св. Иоанна и красоты вечных садов, точно не желая иметь ко всему происходящему никакого отношения.

«В этом мире нет ничего, что я любил бы больше человека» — это было все, о чем подумал Дух казненного, прежде чем понять, что вечность ничего не стоит. Свет пламени теперь не слепил глаза смертника, а костер отчего-то не сжигал руки; отныне этот Дух сам — Огонь, истинного лица которого нельзя увидеть, оставшись при этом в живых.

***

...Последние слова, произнесенные Жаком де Моле, заставили собравшихся замолчать.

И в этот раз, последний, сила стихии погасила пламя, пролив остатки дождя на свирепые угли. Огненные саламандры, окутавшие вретище тамплиера, разбежались прочь по эшафоту. Через минуту костер исчез, будто и не было того гнева, свирепствующего несколько мгновений назад под рев королевских слуг. Наступило гробовое молчание, нарушенное акапеллой живительного ливня.

Толпа, раскиданная по площади, ясно увидела целое и почти невредимое тело Магистра, бессильно повисшее на почерневших от жара оковах и среди обугленных, источавших прозрачный пар остатков поленьев.

Тысячи людей ахнули и замерли в благоговении, созерцая только что явившееся их глазам чудо.

— Это Божья воля! Он забрал душу, оставив нетронутым тело! — воскликнул некий молодой человек, и толпа дружно поддержала его одобрительным свистом.

А что же главный советник короля? Гийом де Ногаре кубарем помчался прочь, укрывшись накидкой с глубоким капюшоном, пряча бледное от страха лицо. Его била крупная дрожь, а по сторонам то и дело мерещились призраки, не дававшие ему прохода, улыбчиво тянувшие руки — жаждущих утащить его в тот ад, который он некогда создавал своими руками. Однако сейчас он должен был ехать к Королю и Папе с докладом; и честно говоря, впервые в жизни ему у него не нашлось слов, чтобы описать все происходящее.

***

Великий Магистр, погибая, даже не мог предположить, удар какой силы он нанес своим страшным проклятьем. Слова, брошенные уже не им — но Духом, вырвавшимся из груди на пределе жизненных сил — сквозь кипящую завесу, окажутся провидением, неотступно следующих за своими жертвами. Тем провидением, над которым не властно время — подобно тому, как оно не в состоянии угасить и славную память.

Предсказание Жака де Моле сбылось в точности, прозрачной настолько, что это пугало самые выдающиеся умы Средневековья и более поздних эпох.

Климент V, так опрометчиво утвердивший Буллу о роспуске Ордена, тяжело заболел на тридцать третий день после роковой казни. По воле судьбы, он получил смертельную рану. Три дня он находился в тяжелом состоянии; тело не переставало источать отвратительный запах гнили, а сам Папа начал бредить. Ужас, сковавший его, точно вервием, выдавливал кипящую кровь из воспаленных шрамов, несмотря на усилия лучших врачей, лекарей и, как ни странно, опытных знахарок, приглашенных скорее от глубокого отчаяния.

На четвертый день Климента V приняли за мертвого и начали готовить к похоронам, прочитав все полагающиеся молитвы над телом, которое не успело отпустить дух епископа. В ночь перед погребением — а это был сороковой день после гибели Жака де Моле — тело бывшего служителя, отпетого заживо, осталось в церкви. Тогда суровый Борей, все еще владыка над незрелыми апрельскими сумерками, подарил Парижу долгожданную грозу. Во время целительного дождя, давшему силы молодой траве и неопытным весенним цветам, тонкая стрела молнии ударила прямо в часовню, тотчас вызвав пожар. Он был настолько свирепым, что когда его потушили, тело Климента V было практически уничтожено. Перед тем, как всадники Ада забрали его недостойную душу, тому на миг показали место, путь к которому монах прокладывал долгие года жизни: это колодец Малеболдж, восьмой круг преисподней. Не сумев сдержать ужаса, обреченный, наконец, испустил дух; и когда его останки все-таки отыскали с преогромным трудом, каждый мог видеть немой вопль, застывший на обугленном черепе.

На земле он также не смог успокоиться. Итак, в 1577 г. его могила будет разбита гугенотами, а череп расколот в пыль — так не осталось о Папе ни следа, ни сколь-либо достойной памяти.

Следом за ним следовал верный королевский слуга Гийом де Ногаре, сгинувший от неизвестной болезни; та сумма серебра, которую он получил за судебный процесс от короля, не помогла ему спасти свою земную жизнь.

Совсем ненадолго их пережил король Филипп IV Красивый, погибший на охоте через несколько лет самым идиотским образом, о котором и рассказать постыдно.

И трусливый Папа, и ненасытный Король, и подлый шевалье признавались на каждой исповеди, будто каждый день слышали проклятие Великого Магистра, и злые тени, неотступно следовавшие за ними, являлись их беспокойному взору каждую ночь.

Так закончилась известная история самого загадочного рыцарского братства, равных которому не было и не будет — Ордена Тамплиеров. Ни разу так не случилось, чтобы история простила забвения своих уроков, а для тех, кто когда-либо рискнул это сделать, она преподносит свои сюрпризы.

Именно поэтому на этой ноте нельзя поставить точку. Проклятие последнего из известных тамплиеров, брошенное в отчаянии последних минут жизни, изживало всех представителей опальных родов вплоть до тринадцатого колена. Так, Капетинги через несколько лет прервали свою преемственность. Последними из королевской четы, почти через пять веков, оказались Мария Антуанетта и Людовик XVI, ознаменовавших своим правлением закат старейшей династии Валуа. Когда невинная королева, мужественно взошедшая на казнь, оказалась на плахе, и когда ее окровавленная голова свалилась в общую корзину после удара гильотины, из того же моря толпы воздался ликующий голос: «Великий Магистр Жак де Моле, наконец ты отомщен!».

... Сокровища тамплиеров так и не были найдены, словно растаяли в вечности. Несметные богатства, добытые со всех уголков земного пространства, исчезли, будто напомнили известный девиз Ордена: «Non nobis Domine non nobis, sed nomini tuo da gloriam!». К вящей славе Твоей, Господи, опекались паломники, взыскующие твоей мудрости и просящие света. Во славу Твою строились дороги и города, обозы плыли по всему земному шару — в самые дальние края — от Запада на Восток, подобно тому, как Солнце убегает за линию горизонта. За рыцарскими каравеллами в бесплодных усилиях гнались те, кто забыл, что все в этой жизни имеет единый исток, а земное золото несравнимо с тем, которое пытались найти древние алхимики, гностики и прочие мудрецы — золотом благородного и чистого сердца. «Да возродится Храм Твой в сердцах сынов твоих, нынешних и будущих рыцарей. Ибо не царства от мира сего взыскуем мы, а сердце человеческое есть подлинный Храм Твой. Сердце — малый сосуд, говорит преподобный Макарий Египетский, но в нем умещаются все вещи: там Бог, там Ангелы, там жизнь и Царство, там сокровища благодати».

И если можно назвать большим счастьем нести это чудо — благодать и благодарение — в сердце, скованном тугими ребрами — то как рассказать о счастье тысячи сердец, поющих в унисон? «Можно сказать, что у множества одно сердце и одна душа», — говорил о тамплиерах святой Бернард, — «и это сердце и душа нечто большее, чем просто человеческое» — мог бы добавить внимательный читатель, если вспомнит об образе пламенеющего сердца, навечно запечатленного на стене замка Шинон, где временно останавливались бедные рыцари. Это еще одна из тайн мировой истории.

И подобно тому, как вечное светило спешило на обратную сторону для того, чтобы родиться снова, былое наследие тамплиеров было найдено в старинных рукописях Востока, а позже нашло свое отражение в мистериях вольных каменщиков. Оно было запечатлено в фигурах статуй кафедральных соборов, а предания об их подвигах нашли свое изображение на тонких витражах и в полотнах художников, на страницах книг и в мелодиях баллад, живущих по сей день. Во славу святого, Неизрекаемого Имени, погибло несметное число братьев-храмовников, но право, они были самыми счастливыми из людей! Многие, еще при жизни, были удостоены неземным счастьем выполненного долга: не слепая удача, а вдохновение наделяло храмовников нечеловеческой отвагой, устрашавшей сарацин. Не деньги, а мастерство, идущее от глубины души, позволило рыцарям сотворить чудо готического искусства.

Как и было предсказано, факел орденской миссии не угас, а со временем был передан в надежные руки, и можно было не беспокоиться: дело живо, и будет продолжено. В ином месте, с иными людьми и книгами, которые они чтят, но с теми же символами и знаками отличия — так ему сказал бесплотный человек, явившийся в ночь звездопада. «Соломон... построил Ему Дом», — говорится в Писаниях, — «Но Всевышний не в рукотворных Храмах живет!». Не многие, как и было предсказано, смогли понять величие этой миссии.

Однако разрушен Храм Твой, Всевышний, и многие бедствия сокрушили его стены! Но в грядущем найдутся отчаянные, которые, говоря птичьим языком, готовы разорвать руками свою грудь и, бесстрашно вырвав из нее молодое, искреннее сердце, поднять его высоко над головой. Оно будет сверкать так ярко, как не умеет мерцать ни одна небесная звезда. И тогда каждый, кто увидит ее, замолчит, очарованный этим факелом великой любви к человеку; попирая нечистое, что разобьется на тысячу осколков и, дрожащее, паст в утробе сточных вод.

Он полюбит людей еще сильнее, чем это было прежде. Тогда наследие рыцарей, наконец, дождется своего времени для того, чтобы цикл истории завершил идеально выверенный круг.

И наследие, конечно, дождется нового Магистра.


Рецензии