сорокопут
Тяжелая дуэльная пара двенадцатого калибра удерживалась ложементом деревянной шкатулки, изнутри обтянутой бархатом. Кроме того, в шкатулке хранилась пороховница с меркой, пули, шомпол для заряжания и еще несколько вспомогательных приспособлений, которые никак не влияли на исход дуэли, а предназначались только для обслуживания или ремонта пистолетов. На металл восьмигранных стволов, гравированной замочной доски и курка, словно бы осела все та же всепроникающая рассветная копоть, приглушающая горделивый оружейный холод и стальной блеск.
Поляна, выбранная для дуэли, служила образцом этюдности на холсте горной природы и была броско декорирована покатыми синими вершинами, поворотами студеной реки и блестящей хвоей кавказских пихт в подлесках из вечнозеленой лавровишни и кавказской черники. Окружающий и просыпающийся нетронутый мир категорически не сочетался с мыслью о скорой развязке, которая появилась в головах задолго до того, как дуэлянты с секундантами и врачом двинулись к месту поединка.
И если всегда спокойный Разумовский выглядел сосредоточенным и собранным, то Вольский с его учащенным дыханием и срывающимся голосом вызывал у всех усиливающееся сочувствие, постепенно склоняя к мысли о разумности прекращения затеянного. Словно понимая это, Вольский, все также сбиваясь на фальцет, несколько раз заявил, что примирение с Разумовским ни в коем случае невозможно, убеждая скорее себя, нежели остальных. Разумовский словно бы и не слышал слов Вольского, он был ультимативно последователен, и чтобы изменить исполняемые намерения, ему требовались более веские причины для обратности.
В отличие от Вольского, оставшегося щегольски верным узкому и неудобному в горах офицерскому мундиру, Разумовский носил свободную светлую черкеску с серебряными газырями и широкими рукавами, не стесняющими движений рук. В ней он выглядел естественно в любых обстоятельствах - и на коне, и в перестрелке, и возле вертела с бараньим жарким и с бурдюком терпкого кахетинского и на свиданиях с милыми барышнями.
Кроме этого, Разумовский знал толк в оружии, поэтому сам выбрал и оплатил лучшие дуэльные пистолеты оружейного дома "лепаж", хотя зачинщиком этой дуэли был Вольский, никогда не имевший денег и стрелявшийся в долг. На этот счет Вольский оставил франтоватое письменное распоряжение оплатить дуэльные долги из причитающегося ему офицерского жалования и благородно взял на себя бремя хранения запрещенных дуэльных пистолетов, поскольку время для дуэлей было немилосердно строгим.
Отец Вольского был геройским генералом, имел награды и ранения, с почетом вышел в отставку, в которой тихо и красиво старел в родовой усадьбе. Имея обширные связи, отец мог устроить любимого и единственного сына в аристократический лейб-гвардии конный полк, один из самых блестящих в императорской гвардии, но капризному Вольскому взбрело в голову похвастаться во всеуслышание о принятым им решением ехать воевать на Кавказ.
Он охотно и подробно рассказывал на дворянских балах о своих бравых намерениях, пугая доверчивых барышень историями о диких и непокорных горцах. И теперь его мать ежедневно и безутешно рыдала, глубоко опечаленный отец ночи напролет курил пенковую трубку с потемневшим от смол терракотовым мундштуком, а Вольский весело пропадал на карточных вечеринках и выглядел молодцевато и браво.
И вот теперь, когда прошло всего три месяца его новой жизни, он оказался здесь, на прелестной поляне в окружении людей, готовых принять его смерть, как должное и, что горше всего, он мертвый и будет во всем повинен, а живой и насмешливый Разумовский так и останется в своём привычном ореоле победителя, не жалея и не вспоминая загубленную им светлую душу Вольского.
Вольский тихо всхлипнул и торопливо кашлянул, чтобы скрыть проявление слабости. Дальнейшее происходило быстро. Врач и секунданты стояли в стороне, а Вольский и Разумовский в двенадцати шагах напротив друг друга, разделенные лишь брошенной на землю шинелью. Они ждали команды на сближение и едва Разумовский сделал первый шаг к барьеру, как Вольский рывком отбросил свой пистолет в сторону и побежал вон с проклятой поляны, побежал быстро, не оглядываясь.
Он бежал, не чувствуя боли, прихрамывая и рассекая лицо о хлесткие ветви кустарников, обливаясь потом и срывая дыхание. Он бежал и думал только о том, что он спасся, что он будет жить, что он сегодня же, сейчас же, уедет из гарнизона, придумав тысячу оправдательных причин. Он напишет своему доброму отцу и своей любящей матери о том, что больше не может жить без дорогого сердцу родного дома, без старого заросшего сада и затянутого ряской черного пруда, без любимых соседей, помнящих его маленьким кудрявым непоседой.
Он будет умолять отца обратиться к своим друзьям, военным докторам за справкой об инвалидности или сумасшествии своего несчастного сына. И вот тогда, в конце концов, Вольский избавится от этого морока, будет окончательно спасен и сможет жить дальше, как и жил прежде, в счастье и добродетели. И никогда-никогда уже не будет вспоминать все эти проклятые дни, эту варварскую дуэль и этих бесчеловечных людей, способных смотреть на его смерть, как на развлечение в этой богом забытой глуши. На бегу Вольский споткнулся о крепкий корень, притаившийся под слоем хвои, упал наотмашь и проснулся.
Он лежал на узкой жесткой кровати, в доме, где квартировал все эти месяцы гарнизонной жизни. За крохотным окном светало, а значит, уже скоро появятся секунданты и нужно отправляться на место дуэли. Из всех оставшихся дел значилось совсем немного - аккуратно одеться и написать родным прощальное письмо. Вчера вечером он слишком много выпил и пьяно уснул, едва добравшись до кровати.
Вольский зажег свечу, придвинул бумагу, задумался и его глаза легко и быстро наполнились слезами. Он что-то жалостливо и неразборчиво забормотал, словно прося прощения или рассуждая о чем-то горьком и несправедливом. Разве можно вот так просто убить человека? Нет, нельзя! Нет! Нельзя убивать живое, никак нельзя, а должно всемерно спасать кающуюся душу, воскрешать в ней жизнь и возвращать в благочиние, ибо спасая другого спасаешься сам.
Вольский не стыдился льющихся слез и горьких всхлипываний, напротив, они становились еще обильнее и еще жарче. Нет, уже слишком поздно и никто его теперь не спасет, ни один живущий человек не услышит и не увидит его последних смертных страданий. Его бедная матушка спокойно почивает в своей голубой спаленке, а батюшка, если уже и встал, то не ведает о своем ныне погибающем сыне, а пребывает в мыслях о процветании усадебного хозяйства или об любимых армейских товарищах.
И ни одна, ни одна кроткая и добрая провинциальная барышня не заплачет о сгинувшем за пустяк добром малом Вольском, а лишь переглянется со своими быстроглазыми подругами да и пожмет плечиками, а мало ли вокруг молодых людей крутится, одним больше, одним меньше?
Вольский устал плакать, подпер рукой голову и сквозь остатки слез увидел расплывчатый контур птичьей клетки, висевший у окна. Клетка была пуста. Когда-то в ней пела канарейка, которую Вольский с огромными трудами привез из столицы. Канарейка была частью покинутого родного дома, она словно бы даже не заметила долгого путешествия, потому что её мир был удобной и уютной клеткой с чистой питьевой водой и свежими просяными зернышками.
Канарейка была весела и хлопотлива и глядя на неё, душа Вольского так же веселела и хлопотала, и даже пела, прилежно повторяя распевные птичьи трели.
Однажды к нему заглянул Разумовский, который с любопытством рассматривал канарейку, хвалил её оперение и поделился с Вольским, что у него тоже живет птичка, совершенно ручной сорокопут, который всегда возвращается домой, сколько бы он ни гулял на воле. Вольский, неплохо разбиравшийся в пернатых, сказал, что сорокопут с виду невелик, но до крайности хищен и питается маленькими невинными птичками, что у него загнутый ястребиный нос и черная полоса на глазах, похожая на маску убийцы.
Разумовский только рассмеялся и заметил, что его никогда не интересовало, чем промышляет его сорокопут, главное, что он всегда возвращается домой, где красиво поёт голосами разных птиц. И что Вольский может зайти и сам убедиться в особой прелести этого ужасного, как он только что выразился, убийцы в маске.
Вольский и в самом деле заинтересовался сорокопутом и наметил зайти в гости к Разумовскому, но все собирался и собирался, пока однажды, вернувшись домой со службы, не обнаружил в клетке окровавленную растерзанную канарейку. Окно было открыто и Вольский подумал о сорокопуте Разумовского.
Голодный сорокопут мог легко пролезть своим крючковатым клювом сквозь прутья и разорвать канарейку на части. Вспышка ярости и боль утраты так оглушили Вольского, что он не сразу сообразил, как оказался в доме Разумовского, которого не застал, как убил сорокопута, сидящего в незапертой клетке, как разбил эту клетку о стену. Вид окровавленной птицы, вызвал у Вольского приступ рвоты, он швырнул под кровать Разумовского птичьи останки и убежал домой.
Странным образом дальше ничего не последовало. Шли дни, Вольский нервничал в ожидании объяснений, а Разумовский никак не проявлял никакой реакции, словно ничего и не произошло. И относился к Вольскому также, как и прежде. А Вольский все это время изнывал от чувства вины за свой невыносимо жестокий поступок и отсутствие невозможности излить свою душу, обреченную на одиночество.
Более того, со временем, он и сам начал сомневаться в причастности сорокопута Разумовского, такого ручного и домашнего, к смерти несчастной канарейки. Да мало ли других хищных птиц водится в округе? Но первым этого мучительного разговора с Разумовским не начинал, а только проговаривал его бессчётное количество раз в своей гудящей голове, понемногу загоняя себя в психопатию, которой, к тому же, охотно способствовали тяжесть службы, ночные налеты горцев, отсутствие удобств, однообразная еда, ветреная погода и еще тысяча и одна причина.
Со временем, подчеркнутое молчание Разумовского о смерти сорокопута стало просто невыносимым и все больше походило на умышленное издевательство, на изощренные пытки, словно он точно знал, как ему дольше и больнее терзать Вольского. Ведь вы только вдумайтесь, до чего безжалостна казнь, придуманная Разумовским, когда он ловко притворяется, что ничегошеньки не случилось, и именно этим принуждая и без того раскаявшуюся душу униженно и публично признаться в своем позорном тайном преступлении безо всякой надежды на прощение.
С течением времени, Вольский окончательно окреп в своих подозрениях насчет замысла Разумовского. А нет ли у Разумовского медицинского образования в области психиатрии? Кто знает, чем занимался Разумовский до военной службы? Известно ведь, что безземельные дворяне всегда непредсказуемы и чересчур образованы. А что если Вольский является жертвой научного эксперимента? И ручной сорокопут Разумовского вовсе не случаен, а являлся хитроумной ловушкой, в которую Вольский так беспечно влетел?
На следующий день, Вольский, выждав удобный случай, спросил Разумовского не имеет ли тот отношения к медицине? Разумовский весело ответил, что нет, не имеет и Вольский не только в это не поверил, но окончательно удостоверился, что Разумовский лжёт.
И после этого, Вольский пришел к решению, что прекратить это бесконечное издевательство над ним может только скандал, причем оскорбительный, который Разумовский уже не сможет иезуитски обойти и сохранить дальнейшее спокойствие. Ко всем чертям это показное спокойствие Разумовского, и если настало время выйти к барьеру, то Вольский давно готов к самой честной драке. А наносить укусы исподтишка он не приучен, он всегда готов ответить на вызов, если только это открытый и по настоящему мужской вызов.
И при этих мыслях Вольский ощутил пьянящий победный восторг, да он настоящий столичный бретер, а не какой-то там помещичий сынок, он дерзкий, и жаждет крови. Он вам не сопливый юноша, страдающий из-за дохлой канарейки, плевать ему на эту канарейку, дело не в ней, а дело в поражении инфернального зла, в отмщении, в справедливости, в духовном очищении, потому что никому не разрешено чтить себя выше других, насмехаться и пренебрегать оступившимися, но чистыми душами.
И не нужно искать повода к смертельному сражению, когда само существование таких как Разумовский невыносимо для добродетели, защищать которую воспитан и призван Вольский. Родители могут им по-настоящему гордиться, а если он и погибнет, то его будут помнить и славить как героя и победителя!
Ближайшим вечером Вольский пригласил Разумовского распить с ним остатки французского коньяка, чудом уцелевшие в домашних запасах. Выпили по одной, другой, после чего Вольский поднялся, застегнул мундир и нанес Разумовскому размашистую пощечину.Разумовский вскочил и толкнул Вольского в сторону, но, проявив усилие, справился с гневными чувствами. Тогда Вольский схватил Разумовского за ворот, пытаясь сильно встряхнуть. Разумовский усмехнулся и с легкостью разжав руки Вольского, ушел, коротко уведомив о месте и часе дуэли.
Переведя дух Вольский опустился на стул, ощущая подкатившую слабость, допил коньяк, повторяя одно и тоже «ну, вот и хорошо, ну, вот и хорошо». Потом достал из кладовки фляжку спирта и, разбавляя им налитый в кружку чихирь, пил, пока не уснул.
Болела голова. Вольский поднялся со стула, достал с полки коробку с пистолетами, открыл. Взял один. Он едва умел обращаться с оружием, стрелял плохо, но зарядить мог. Пистолет холодил руку и Вольский прижал его боком к пылающему лбу. Постоял, потом вышел из дома.
Просыпающееся небо безмятежно сдвигало кисею утренних облаков, усиливая контрасты света и тени. Напротив, через три глухих двора стоял саманный дом Разумовского. Вольский жадно втягивал свежий горный воздух, ощущая его ошеломительную прелесть, словно делал это в первый раз в жизни. Как счастливы остальные ничего не ведающие люди, им не угрожают смертью, им не ехать на дуэль, им не умирать в муках и не им лежать на отпевании.
Вольский закусил губу до появления вкуса крови и сморщился в гримасе плача. Бедная кровь, ты будешь вытекать из меня на землю, теплая и живая, ты была во мне с рождения, лучше всех знала минуты моего счастья и восторга, ты беспечно бегала по жилам и была готова продлиться в моих наследниках, а теперь ничего этого не будет, ничего. Вольский сбавил шаг и остановился.
На крытом деревянном крыльце, спиной к дороге, стоял Разумовский. Одетый по-дорожному, он смотрел на восходящее солнце и курил, поджидая секундантов. У него был лучший табак в гарнизоне, у него вообще все и всегда было лучшее - выправка, крой одежды, кожа сапог, боевая лошадь, военная карьера и спокойное лицо с изучающе-прищуренными глазами.
Разумовский стоял в двенадцати шагах от Вольского, ровно на дистанции дуэльного выстрела. Вольский оглянулся, набрал воздуха в грудь, поднял пистолет, осторожно отвел курок вниз, натягивая спусковую пружину и оставляя её во взведенном положении. Потом зажмурился и сдвинув фиксатор, позволил стальному курку ударить по капсюлю патрона. Прогремел резкий выстрел.
Разумовский обернулся и, выронив тлеющую папироску, оперся о стену дома. Вольский открыл глаза и увидел, как медленно сползает Разумовский по побеленной стене, оставляя на ней влажный широкий след. Потом он осел совсем и опустил голову на прострелянную навылет грудь. Вольский, отбросив пистолет, нахохлился и, по-птичьи сморгнув, двинулся вперед, оставляя в песчаной пыли цепочку ровных следов. Сорокопут птичка маленькая, но у неё от рождения клюв ястреба, и она хищник, хотя если посмотреть со стороны этого вовсе не скажешь.
Свидетельство о публикации №223101800051
Павел Конюховский 06.12.2023 18:35 Заявить о нарушении
Спасибо, Павел!
Марзан 06.12.2023 21:29 Заявить о нарушении