Лошади на финишной прямой

     Как не раз говорил и готов повторять: не люблю Париж. Особенно неприятен Монмартр. Всё здесь фальшиво, начиная с названия. О каких мучениках может всерьёз идти речь? И эта атмосфера вечного праздника, который якобы всегда с тобой. Есть в этой натужной весёлости в самом деле что-то вязкое, липкое, действительно несмываемое.
     А художники, а их живопись? Мне, ценителю и, что скромничать, знатоку прекрасного, разумеется, в его классическом, то есть единственно приемлемом понимании, неудобно даже применять термин «живопись» к продукции, каковая здесь производится и, увы, сбывается, на протяжении последних лет ста.
     Надувательство, наглость, бездарность – вот три кита, на которых воздвигнут этот миф. Не умеешь рисовать – иди в художники, Монмартр примет и возвысит тебя. Умеешь и, тем не менее, стремишься в этот цех, скрывай свой дар, малюй, как делал это твой далёкий предок, покрывая первобытными комиксами стены пещеры, – и толпа, сиречь, современная передовая публика умилится.
     Стою на ступеньках возле «Сакре-Кёр». Обозреваю распростёртый город. Возле ног группа юных черноволосых туристов, сидят на рюкзачках, раскачиваясь, словно зачарованные. Азиаты, сказал бы невежда. Филиппинские, точнее, манильские китайцы, говорю я со знанием дела.
     Мне, впрочем, не до них. У меня встреча с совершенно иным типажом.  Белый, пожилой, русский. День ясный, ранняя осень. Должно пахнуть каштанами, однако реальный букет сложнее. Ощущаю, например, острый аромат дешёвого парфюма, нарастающий из-за спины. Оборачиваюсь – да, это он. Рослый, прямой. Лицо, как принято говорить, породистое. Чем-то – брылями и жёстким взглядом прячущихся в мешочках глаз – напоминает моего покойного дога Тревора. Одет чисто, недорого, неброско.
     Здороваемся взглядами. Иду к намеченному месту беседы. Он следует за мной на рекомендуемой дистанции. Располагаемся под козырьком, за столиком возле каштана, с видом на площадь. Напускаю на себя заинтересованный вид любителя монмартрских художников. Он тоже. Скользим взглядами по рядам мольбертов. Он говорит, я слушаю.
     Информатором Службы Её Величества Кирилл Кириллович, или К. К., стал в середине пятидесятых после того, как обосновался в Париже. Тогда ему было лет тридцать пять, сейчас изрядно за восемьдесят. Стаж работы на нашу фирму значительно превышает мой.
     Знаю, он из интернированных, располагает связями в эмигрантских кругах различных волн. Услуги, им оказанные, оценивать не берусь, но задание у меня конкретное: посодействовать русским коллегам, как ни алогично это звучит.
     Некоторое время назад авторитетное французское искусствоведческое издание поместило материал о новой коллекции русского рисунка, пополнившей главное хранилище республики. С фотографиями работ Ивана Лентяева, безвестного и нищего графика, погибшего в начале сороковых от голода в Ленинграде. Почему-то в оттепельные времена его имя стало греметь, а наследие, включая эскизы театральных декораций, наброски пейзажей и жанровых сцен, перекочевало из квартиры художника в экспозицию и запасники Художественного музея. На западе в профессиональной среде русистов фамилия Лентяев стала упоминаться через запятую после Шагала и Малевича. Естественно, рыночная цена его творений взлетела до небес, тем более что на рынке их не было.
     И вот некое частное лицо предлагает парижской галерее приобрести девять рисунков новоявленного гения. Экспертная проверка, а она была самой скрупулёзной, с привлечением нескольких конкурирующих между собой авторитетов, подтвердила подлинность товара, и сделка состоялась на условиях сугубой конфиденциальности. После пары лет карантина галерея оповестила мир о своей удаче.
     Как оказалось, новости парижской культурной жизни иной раз достигают и России. Там прочли статью, пригляделись к фотографиям и ахнули. Все означенные работы, включая самые знаменитые – «Лошади на финишной прямой», «Драка собак» и «Поцелуй Мальвины» не просто значились в каталоге Художественного музея, но ни единого раза не покидали его стен. Проверили – все на месте.
     Списались с французами, намекнули на возможность того, что те стали жертвами аферистов. Ну, французский гонор всем знаком. От повторной, совместной с русскими экспертизы Париж категорически отказался. Петербургу было заявлено, что галерея владеет Лентяевым на законных основаниях. Рисунки, мол, проданы добросовестным приобретателем. Скандал, попади этот диалог в публичное пространство, был бы громким.
Натолкнувшись на французскую спесь (ох, как знакомо!), русские на этот раз     обратились по компетентным каналам к нам. К кому ещё? Я был вынужден срочно выехать в Париж и вот сижу на Монмартре, слушаю.
     – У них был роман. Впрочем, вас, вероятно, не интересуют лирические подробности?
     Отчего же, мысленно возражаю я, не отрывая взгляда от пёстрых загогулин на ближайшем холсте, возле которого нахохлившимся троллем сидит создатель шедевра. Детали, как правило, как раз и представляют психологический интерес, а временем я пока располагаю.
     – У них завязался роман. Как-то летним вечером, возвращаясь с работы, она увидела на бульварной скамейке раскрытый обложкой вверх альбом, очевидно, заграничного издания. С глянцевой поверхности на неё строго взирал пан Казимир в облачении венецианского дожа. Она остановилась и, преодолев робость, обратилась к сидевшему рядом с альбомом немолодому и весьма приятному на вид мужчине с просьбой взглянуть на репродукцию. Мужчина отвёл задумчивый взгляд от созерцания прохожих, легко встал и с учтивым полупоклоном сделал приглашающий жест.
     Альбом был издан в Париже, работы, в нём представленные, большей частью находились в Русском музее и Третьяковке – неоклассики, авангардисты, «мирискусники», словом, то, чем она занималась со студенческих лет.
     Через полчаса она вспомнила, что дома, как всегда, ждёт дочка, и, наверное, уже волнуется.
     – Наум Королёв, – представился владелец альбома, склонив голову к её кисти, лежавшей на странице, – не профессионал, но страстный любитель русской живописи. И горячий поклонник прекрасного.
     Она увидела искру, вылетевшую из по-южному тёмного зрачка, почему-то вспомнила ахматовского «сероглазого короля» и подумала, что её новый знакомый совсем-совсем не стар.
     – Ольга, – ответила она, ограничившись именем.
     – Мне пора, – всполошилась она, поняв, что пролетело ещё полчаса. За это время Наум успел сообщить, что кумиром его с некоторых пор стал Иван Лентяев, о котором столько разговоров. Трагическая судьба, гибель, рисунки – едва ли не углём на обёрточной бумаге, чудом сохранившиеся на антресолях коммуналки и случайно найденные старушкой-сестрой.
     – Никакой он, разумеется, не Королёв, – перебивает свой рассказ К. К., морщась, словно в его рюмку с «Энесси» попала муха. – Раппопорт, кажется, да, впрочем, какая разница? На Невском и в окрестностях он был известен как Нёма-«Шило». Две ходки за контрабанду и валюту.
      Наум проводил её до дома. На другой день поджидал там же, на бульваре. Справился о здоровье дочки. На следующей встрече, а, может быть, через одну, промокнув серый глаз вынутым из нагрудного кармашка замшевого жакета платком, пахнувшим чем-то тонким и дорогим, признался, что была у него мечта, а теперь их стало две.
     – Какие же? – усмехнулась про себя Ольга. Ей, разведённой, молодой, интеллигентной, казалось, было не привыкать к мужским приёмчикам.
     – Увезти тебя, со Светланкой, конечно, в далёкую, прекрасную, тёплую, сытую страну. Это – новая и главная моя мечта.
     Наум, походя, как будто, незаметно перешёл на «ты», что Ольга заметила с неожиданной для себя теплотой.
     – А не новая?
     – Считай, что её уже нет. Скажу как-нибудь в другой раз.
     Другой раз не заставил себя ждать.
     – Мечтал о Лентяеве, было такое, – произнёс Наум, с нежностью наблюдая за Светланкой, поедавшей эклер. – Тебе, профессионалу, это легко понять.
     Он знал от Ольги, что она работает в Художественном музее, в отделе хранения современной живописи и, по совпадению, имеет доступ к лентяевской коллекции. Рисунки не выставлены, с ними работают реставраторы и эксперты-оценщики, она, как и другие коллеги, иногда заглядывает на огонёк. Видела легендарные работы и даже держала в руках.
     – В руках! – воскликнул Наум так, что на его «Ах!» обернулся соседний столик.
     Сначала она вынесла «Мальвину».  Задержалась над статьёй о Серебряковой, зашла в соседнее помещение, взяла лентяевский рисунок, картонку, без труда поместившуюся под свитер, а потом в сумку, запечатала шкаф своей печатью (кто ночью будет сверять номера?) и побежала на бульвар, предвкушая, как закружит её в объятиях, подобно осени под вальс «Бостон» любимый человек. Да, любимый, она поняла это и начала строить план дальнейшей совместной жизни.
     Наум покружил её, поставил на скамейку, положил картонку в портфель и устремился по бульвару прочь.
     После бессонной потной ночи в вихре предчувствий, то мрачных, то светлых, она едва дождалась вечера. Лентяева не хватились, картонка благополучно проделала обратный путь. Правда, Ольге показалось, будто она стала немного светлее.
     Потом были «Собаки», другие рисунки и, наконец, «Лошади». Вид у Наума становился все более измождённым. Понятно, ночами любовался шедеврами. Ольга тоже стала замечать, что выглядит неважно, но впереди ожидало счастье и это помогало женщине справиться с собой.
     Вернув «Лошадей» тоже, вроде бы, чуть посветлевших, Наум пропал. Она ждала его по вечерам на их скамейке. Потом стало холодно, а сидящая на бульваре дама стала выглядеть глупо. Потом, назвав себя круглой дурой, Ольга постаралась забыть о старом мерзавце. Благо ничего не случилось. В коллекции всё цело.
     Скучная, как почти всё в этом мире, история. Я смотрю в вечернее небо Монмартра сквозь рюмку «шерри» и оно кажется золотым, хотя вообще-то оно, как и Париж, всегда серое. Перевожу взгляд на К. К.
     – Откуда информация? – он понимает без слов.
     – Из первоисточника. «Шило» в Париже. Уже несколько лет. Через Тель-Авив, как водится, – К. К. вновь брезгливо морщится.
     Не разделяю, но понимаю его настроение. Потомственный дворянин, аристократ, чуть ли не Рюрикович, сын не то камер-юнкера, не то флигель-адъютанта, наконец, петербуржец далеко не в первом поколении, как он может относиться к местечковому гешефтмахеру?
      – Итак, у французов подлинники?
     – Да, копии делала Соня Блюм, подружка Нёмы. Она тоже здесь.
     – А Ольга? – Это имя я произношу вслух. Сам не знаю, почему. К. К. тоже удивлён.
     – На Шпагатке. Даёт показания.
     Увидев моё непонимание, старик поясняет:
     – В питерском следственном изоляторе. Мне говорили, что вы бывали в городе, знаете места.
     Бывал. И места знаю. Слава Богу, не все.
     – Улицу Шпагатную в моем семействе помнят. Пацаном я туда отцу передачи относил.
     Перекатывая языком «шерри» между щеками, прикидываю, как распорядиться информацией. Слежу за полётом голубиной парочки. Она приземляется возле поношенных штиблет К. К, который почему-то продолжает сидеть. Всё сказано. Коньяка я ему больше не закажу.
     – Соблаговолите, Джойс, уделить мне ещё несколько минут.
     Я не ослышался. К. К. просит продолжения.
     – Вы ведь, хоть и не боевой, но офицер, Джойс? С оружием иметь дело приходилось?
     Не реагирую, понимая, что это не вопросы, а присказка, так, кажется, по-русски.
     – Немецкий пистолет, вальтер образца 38-го года, к примеру, обладает большой убойной силой. Однажды, выстрелив в лицо подследственному, я снёс ему голову.
     Начал накрапывать противный парижский дождичек, и продавец мазни заботливо раскрыл над товаром весёлый радужный зонт. Больше ничего в окружающем мире не изменилось.
     Голос К. К. спокоен и негромок. Он не взволнован, а, пожалуй, несколько утомлён долгой беседой, однако продолжает говорить почти без пауз.
     – Я потомственный петербуржец, но Петербурга не застал. Родился в Петрограде, рос в Ленинграде. Отца арестовали в  37-м и довольно скоро расстреляли. Но он успел воспитать меня в убеждённой ненависти к большевикам – погубителям Отечества.
     Летом 41-го, когда началось, я немедленно записался в ополчение, хотя профессию успел получить самую мирную – столяр-краснодеревщик. При моих анкетных данных на большее претендовать не имело смысла. Стрелять – и неплохо – обучился в кружке ДОСААФ (слышали о таких, возможно?).
     Выдали оружие, старенькую винтовку, одну на двоих с напарником, восторженным кретином по имени Тэва, работавшим в цирке ассистентом укротителя.
     При первом же соприкосновении с вермахтом я прострелил Тэве ногу и отволок его к немцам в знак лояльности.
        Толстый был, гад, как удав. Наверное, поэтому до сих пор его помню, даже имя. И вам вот повествую.
     «Зачем?» – вяло думаю я, водя рюмкой по губам.
     – Погодите, повесть короткая. Поверили. Аттестовали. Какое-то время был прикомандирован к «голубой дивизии» в Царском Селе. Немцы – публика осторожная. Проверяли. Если предам, то испанцев. Не так жалко. Если меня ликвидируют как шпиона, не велика потеря. Я выжил. Учил фалангистов русской похабщине, когда они разрисовывали стены парадных залов Александровского дворца.
     Потом в Гатчине включили в штат разведшколы. Стал готовить диверсантов из пленных ополченцев. Уровень был не очень серьезный, вроде кружка ДОСААФ. Напирали на массовость. Материала хватало. Ну, а затем – контрпартизанская борьба. Здесь я показал себя способным оперативником. Через год был произведён в офицеры.
     Девчонку я заметил рынке, пыталась торговать каким-то тряпьем. Одет я был «по гражданке», было мне тогда двадцать с хвостиком, ей – лет шестнадцать, завязал разговор. Приглянулась она мне, думаю, включилось оперативное чутьё. И я ей приглянулся. Согласилась после того, как купил у неё бабушкину телогрейку, чтобы я её до дома проводил. И домой пригласила. Я им сразу этажерку починил. За чаем рассказал, что работаю на немцев в столярке при комендантуре. Оккупантов ненавижу, но кусок хлеба где-то добывать надо. В Гатчине никого не знаю, потому что приехал из Ленинграда навестить сестрёнку в психиатрической больнице, а вернуться не успел. Всё население дурдома немцы вывели в расход. Думаю теперь, как бы им отомстить.
     Бабка мои басни не слушала или не слышала, а Люба слушала внимательно.
     Через недолгое время мы с ней, выражаясь по-современному, стали парой. В один из романтических вечеров она с уморительной торжественностью предложила мне вступить в их комсомольский партизанский отряд. Так мне в руки попали две дюжины сопляков, и это стало венцом моей военной карьеры. В декабре 43-го мне присвоили обер-лейтенанта, а в январе 44-го нашу часть эвакуировали в спешном порядке. Я чувствовал, что времени мало, допрашивал жёстко. Кое-кого ликвидировал прямо в ходе допроса для мотивации остальных.
     Любе вынес благодарность от лица немецкого командования. Она оказалась крепче, чем я ожидал. Эта простушка, оказывается, давно меня раскусила, но, поскольку по-настоящему полюбила меня и была уверена, что я её люблю и встречаюсь не только по службе, продолжала вести игру, давая мне возможность отличиться.
     Уходя с немцами, Любу я не взял. Меня бы не поняли. Сказал ей, что отступление временное, что ей надо заботиться о бабушке.
     Я слушаю слегка грассирующий и едва заметно старчески надтреснутый голос, что называется, вполуха. История Ромео-провокатора меня мало занимает. Мысленно прокручиваю варианты развития дела лентяевских рисунков.
     Пожалуй, следует посоветовать французам вернуть ворованное законным владельцам, то есть Художественному музею. Потеря для Парижской галереи будет невелика, по сравнению с репутационным ущербом от возможного скандала, а политическая выгода очевидна. Можно будет публично поощрить тех, кто поспособствовал восстановлению справедливости.
     Французы страсть как любят раздавать направо и налево свой «почётный легион». Вот пусть и наградят К. К. Я отговорюсь тем, что у меня уже такой есть. Русские окажутся перед Службой в долгу. И к Ольге у них будет минимум претензий. А я ведь её помню, тогда совсем юную, экскурсовода, рассказывавшую мне о судьбе и творчестве Зинаиды Лансере-Серебряковой. Я бы в ответ мог ей рассказать не меньше, так как знался в свое время с Зинаидой Евгеньевной всё в том же, прости Господи, Париже, однако тогда в задачу это не входило.
     – Мне бы хотелось, Джойс, обратиться к вам с просьбой, – подходит наконец К. К. к ключевому пункту своей декламации. – Не столь давно, как мне стало известно, Люба получила загранпаспорт. Она отбыла срок в лагерях, потом на поселении в Сибири.  Архив свой мы ведь тогда не весь успели погрузить. Теперь вот хочет приехать повидаться.
     Я чувствую некоторый интерес к интриге.
     – В чем же заключается ваша просьба?
     – Воспрепятствуйте ей, если вас не затруднит.
     Французы прислушались к нашим рекомендациям. Русские тоже. К. К., а  заодно Наум-«Шило» и Соня Блюм, стали кавалерами ордена «Почётного легиона». Ольга получила условный срок. Люба была возвращена в Сибирь. Припомнили ей, что однажды из-за нелётной погоды она опоздала на ежемесячную регистрацию в райцентр.
     Художественный музей получил лентяевские подлинники. Все, кроме «Лошадей на финишной прямой». Вот в этом я с французами солидарен. Я бы тоже одну картину оставил себе. И именно «Лошадей».               



         
               
         


         
         


         

         

      


         

 




      
         


       

         

         
   
 



      

    

 
   
   

               

         

         
       
               

       

   
         


Рецензии