Блудное возвращение и рождение Пушкина...

         «Несколько слов» о «начале» будущего Пушкина

   Пушкин, в «началах» своей биографии, говорит, что записки прежних лет он сжег «при открытии несчастного заговора», в конце декабря 1825 года. Новые записи он представляет как «менее живые», но «осмотрительные» и «более достоверные». «Начало автобиографии»1 датируется 1834 годом, и «несколько слов» о его «происхождении» превратились в путешествие на столетия вглубь истории. Вспомнить о предках – показательный повод и пример для любой биографии, и Пушкин воспользовался этим.
   Прадед поэта Абрам Петрович Ганнибал, сколь бы не была сложна его судьба в раннем детстве, предстаёт человеком исключительным, – он воспитан и проявлен XVIII веком. Провидение свело его с царём Петром, и эта связь оказалась нерушимой.
   В 1707 году «арапчонка» Ганнибала приобщают к православию. Восприемник – царь Пётр I, а крестная мать – польская королева Христина Эбергардина. Заботы Петра были, истинно, отеческими. Не только способности и усердие отрока Абрама, во всех делах и начинаниях «крестного отца», грели сердце царя, но и христианское отношение к «сироте».
   В 1717 году Ганнибал, в свите Петра, посещает Париж, где царь оставляет его на «попечение» наук и хода европейской жизни. Молодой Ганнибал проявляет себя на военном поприще: училище, служба, участие в войне, ранение. Круговерть большого света – «рассеяние», по выражению поэта, захватило его, добавляя чувственных «батальных «сцен».
   Проходит почти пять лет, и Пётр просит Ганнибала вернуться в Россию. В конце концов, чувство «сыновнего» долга преклонилось перед «отеческим» терпением и рассудительностью Петра. Абрам Петрович Ганнибал возвращается под сень «крестной силы». Царь, в тот момент, не знает дел важнее, чем встреча «сына»-крестника.
   «Немецкая биография» Ганнибала сообщает детали встречи его Петром Великим, которых нет в записках А. Пушкина: «Получив известие о его приближении, государь (подчеркнуто – В.Н.), со своей супругой императрицей Екатериной, поехал ему навстречу из Петербурга до Красного села, на 27 версту, а затем назначил его на 28 году капитан-лейтенантом бомбардирской роты лейб-гвардии Преображенского полка»2. Пушкин переводит эту биографию и использует её в своих «Началах», но ничего не говорит об «императрице» и «Красном селе». Он предъявил текст, вполне лаконичный, хотя и дополнил сведениями из семейной легенды (икона «Петра и Павла»): «Наконец государь написал ему <…>, что представляет его доброй воле, возвратится в Россию или остаться во Франции, но что во всяком случае, он никогда не оставит прежнего своего питомца. Тронутый Ганнибал немедленно отправился в Петербург. Государь выехал ему навстречу и благословил образом Петра и Павла, который хранился у его сыновей, но которого я не мог уж отыскать. Государь пожаловал Ганнибала в бомбардирскую роту Преображенского полка капитан-лейтенантом. Известно, что сам Пётр был её капитаном. .
   Это было в 1722 году»3.
   Долгожданная встреча, на самом деле, произошла 27 января 1723 года в Москве, но в марте того же года, состоялась вторая «встреча» в Петербурге. «Петр будто не видел послов в Москве – и теперь торжественно, «впервые» принимает недалеко от своей новой столицы». Петр заново открывал сына обеим столицам, он встречал «крестника» столь же театрально и назидательно, как описал Пушкин, – так «…художествен- но-историческое совпало с историко-документальным»4.
   Всякий раз чтение этих мест сопровождается ощущением узнаваемости происходящего и, вместе с тем, чего-то ускользающего, «неподдающегося» определению. Поразительно, но «путеводная нить» приводит к притче о, так называемом, – «блудном сыне», в момент встречи отца и сына:
 
// Продолжение //...

   Поразительно, но «путеводная нить» приводит к притче о, так называемом, – «блудном сыне», в момент встречи отца и сына:
 Встал и пошёл к отцу своему.
И когда он был ещё далеко, увидел
его отец и сжалился: и побежав
пал ему на шею и целовал его.
              (Евангелие от Луки  15:20)
   Кто знаком с этой легендой не с листа «благовеста» от Луки, а только по «одноимённой картине» Рембрандта, тот едва ли проникнется нравственным накалом долгожданной встречи. Живописное полотно стало лишь явлением транспозиции искусства, когда мы начинаем воспринимать явление реальной жизни через зримые художественные образы. Художник фиксирует сюжет притчи на её «кульминации», но его изображение противоречит тексту.
Рембрандт остановил действие на «кадре» встречи, на непосредственном общении отца с сыном возле родительского дома: коленопреклонённость, нищенское одеяние, снисходительное возложение рук, сочувственные взгляды челяди и прочее. Разгульная, безоглядная жизнь преподала серьёзный урок, но это всё же не передаёт глубинного смысла притчи.
   «Сцена» встречи вопиет о перерождении отца на уровне обретения им истины отцовства. Не воссоединение – «пал» «на шею» и «целовал его», характеризует это отцовство, не ожидание на «рембрандтовском крыльце», но упреждающее и самозабвенное движение, неудержимый порыв – и «ещё увидел» «далеко», «и сжалился», «и побежал», и только там «пал на шею», «и целовал»...
   Что двигало «отцом»: осознание долга или былые просчеты в исполнении его? Он припадает к «ожившему», и оживляет в себе, некогда «утраченное», отцовство. Происходит акт всепрощения, а, по сути, воскрешения отцовства и, как следствие, обретение сыновней веры в высоту чувства отца.
   Чтение первоисточника, всегда предъявляет картину истинного хода событий, но мы доверяемся «гению художника» и возвращение «блудного сына» теряет свои глубинные нравственные корни. Теперь Рембрандт предстает нам как никудышный исследователь, едва ли заботившийся о воспитательном духе евангелической притчи... Впрочем, если уничтожить слово евангелиста Луки, то восход гения Рембрандта очевиден...
   Удивляет выдающаяся бездарность искусствоведов, которые, вероятно, готовы забыть любой первоисточник, лишь бы их «видение» отражало изобразительное величие того или иного талантливого «мазилы»...
   Интерпретацию притчи «О блудном сыне» Рембрандтом нельзя признать выдающейся, как и невозможно восхищаться интерпретациями массы литературоведов, спотыкающихся о природные ментальные препятствия, то есть, не умеющих следовать за авторским словом, но с тем же азартом, что и искусствоведы «сражающихся» за извращение текстов на свой манер...
   Говорить же о некоторых визуалистых-режиссерах, о тех кто рассуждает через как-бы, вроде бы, какие-то, какую-то, какой-то, – и тем несущих сумрак сознания, – нет, лучше промолчать...
   Много рассуждений и исследований о природе творчества, – при совершенном отсутствии исследований о природе разного рода «толкователей» музических произведений... Похоже, природа здорово потешается над даровитостью «познающих» ясно выписанного слова...   


Рецензии