Памяти поэта Аркадия Пахомова 1944-2011

Застенчивый шторм

Аркадий Пахомов один из основателей СМОГа – Самого Молодого Общества Гениев.
Всего отцов-основателей СМОГа пятеро. Леонид Губанов, Владимир Алейников, Юрий Кублановский, Владимир Батшев, Аркадий Пахомов. Среди видных смогистов Вячеслав Самошкин, Владимир Сергиенко, Владимир Бережков...  а всего к движению примкнуло множество поэтов и художников,бардов... О СМОГе интересно прочитать книги В. Батшева "Записки тунеядца" и "СМОГ, поколение с перебитыми коленями".
У Аркадия Пахомова в итоге всего одна книжка: «…В такие времена», изданная на заре перестройки в 1989 г., на деньги родителей. Много публикаций в журналах. «Знамя», «Огонёк», «Альманах поэзии», «НЛО», в трёх номерах «Континента».
Он из тех поэтов, о которых многие знают (безусловно знают!), но знают больше не по стихам, а по каким-то невероятным историям, по счёту разбитых стёкол, выпитых бутылок, приводов, месяцев в Бутырках. Всё это было, и уже пересказано, и описано…  Даже документальный фильм отснят «Весела была ночь», где главным героем – Пахомов. Теперь о стихах.
Его стихи не броские.  По сравнению с Губановым и Алейниковым они просто незаметны.  Даже непонятно поначалу что вдохновляет его на стихи.
Например, стихотворение «Творчество».   Классическая тема. Рука тянется к перу, перо к бумаге, миг и потекут...   Творчество, вдохновение это для поэзии всё. Но вот начинает писать Пахомов.  (На кухне пишет.)
Кран замолчал, шаги и шторки,
И ритму, тишину уча…

Начинается описание творческого состояния, мы входим в него от строки к строке. Весь кухонный «гарнитур» учит поэта стихосложению…  И вот настаёт самый важный этап - к чему всё идёт? Конечно, к Олимпам, музе, но не так всё просто…
Вели к тому, что он зевал,
А лист бумаги – писчей, белой, -
Желтел и только раздражал.

Традиционализм Пахомова обломовской закваски. Прием утишающий поэтические заскоки и завихрения. Если положение Губанова в СМОГе сравнивают с положением Маяковского среди футуристов, то Пахомов, по аналогии, конечно же – Хлебников. Альтернатива Маяковский – Хлебников хорошо описана. Хлебникову всегда удавалось тихо и негромко посадить своего яркого и громкого друга в лужу.  Стихи Пахомова не вписываются в Смогистские, ниспровергательные манифесты: Смелость, Мысль, Образ, Глубина. Его первые стихи начинались как пародии на Губанова. Например, пародией на Губанова начинается его поэма «Пугачев».
В начальных числах чайника
На чешуе плеча
Беспечно и отчаянно
Качалась каланча.

Юрию Кублановскому на каком-то этапе своего пути пришлось даже отречься от Смогистов. Он сам об этом не раз говорил и писал, что агрессивность, настырность Самого Молодого Общества Гениев (СМОГ) с некоторого момента стала его просто отталкивать, пугать. Аркадию Пахомову не от чего было отрекаться, он в самом СМОГе был оппозицией. Причём, более серьёзной и твёрдой оппозицией, чем вся внешняя непробиваемая, глухая стена неприязни официальной литературы.
Поэзия его – мужественна. Здесь множество жизненных наблюдений, характеров. Если рассматривать Пахомова как актёра, то это характерный актёр, и его образы глубоко прочувствованы.  Но мужество его музы особое. Это мужество побеждённого. Не победителя, а побежденного. Мужество переносить поражения – эта сторона мужества как-то мало привлекательна, как и само поражение. При любой неудаче от нас отворачиваются, но Пахомов тут как тут.
Вот он описывает шторм. Конечно мощь! Но и здесь у него мощь особенная, мощь падения!

Огромный, начинённый криком,
глухим желанием упасть…

Но и этого мало. Шторм в конце концов уходит в самого себя, как какой-то неудачник.
Весь там, внутри,
Переодет, перелицован,
Ритмично, как по счёту три,
По выдоху и по поклону
себе.
Сам занятый собой.
В себя ушедший, углублённый.

Поэты непризнанные, не нашедшие дороги к читателям, уходили ив себя. Непризнанная, отринутая литература советского периода, уходила в себя, находила Бога, находила иные миры, иные пути, иные пространства.
Цветы. Тоже не самый редкий предмет для поэзии. Тут есть где разойтись поэту…

От флоксов душных ночью
Я задыхаться начал.

Вот тебе на… Опять редкостная неудача! Но зато правда.
Или свидание.  Судя по характеру поэзии и поэта, она скорее всего не должна прийти… И точно.
 …тем временем странным, не знающим сроков
Временем тем, как любимая не приходила, не шла…

И не пришла… Так и есть, напрасно ждал. Но этого мало. Время ожидания растягивается до бесконечности, до Страшного суда. Вместо неё пришла похоронная процессия. Но на героя ничего не действует. Уже и времени нет. А он ждёт.

Так, оставаясь один, размышляя над этим виденьем,
Долго любимую ждал и губами бескровными, ртом
Всё повторял про себя я, нечленораздельно,
Временем тем, возле окон, - не мог различить я – ничто.

Уже всё исчезло, все процессии ушли в небытие (даже похоронные), и кровь обескровилась, уже ничего не различимо, а он чего-то всё ждёт. И помнит о каком-то свидании. И ведь дождётся-таки! Вопреки всему…
«Весела была ночь» - стихотворение, ставшее заглавным в документальном фильме, посвящённом выживанию русского нонконформизма и давшая всей ленте камертон. Выживание вопреки всему, вопреки здравому смыслу! Выживание, которого никто не ждёт, потому что не видит жизни. Но её видит поэт. Он видит жизнь там, где её нет. И даже ещё больше, как бы и не об этом и пишет.
Шут с ними, в самом-то деле,
Не о них же… браться писать мне стихи.

Есть такая русская присказка: «пусть мне будет хуже».  Это не популярно в реформированном обществе обсуждать.  Но поговорки прочнее прогресса и реформ, всегда так оказывается в конце концов. «Богатство гинёт, а нищета живёт».
Избавь себя от заблуждения,
от затемнения избавь,
не предоставь себя паденью –
меня паденью предоставь.
не изменяй порядка жизни,
забудь походку, речь, лицо –
живи, не умирай, исчезни –
оставь меня в конце концов.

Вот такая весёлая, такая зековская и такая русская точка зрения.
И он повсюду видит, исповедует этот принцип: жизнь начинается после того, как все махнули на тебя рукой. И сколько мощи в этом жесте отрицания. Сколько мощи в этом бесконечном падении гиганта. Сколько воли в этом безволии. Сколько решимости в отказе от собственной силы! Только сверхсильный может позволить себе это. Только такой, как сама Россия…
А ведь, если вдуматься, то самые главные военные гимны России воспевают не победы, созданы не для устрашения врага, воспевают гибель и бесстрашие.
 «Пощады никто не желает!»  - Поют, вспоминая подвиг Варяга.

И в другом великом военном вальсе воспевают вовсе не живых воинов.
«На сопках Манчжурии воины спят и русских не слышат слез…»
+++
В последние годы Аркадий переехал на Октябрьское поле, которое по исторической справедливости, нужно было бы назвать Ходынским, хотя, вряд ли стоит ожидать справедливости в ближайшее до Конца Света время, и мы оказались в непосредственной близости друг от друга. Он быстро освоил новое пространство, его практически ежедневным маршрутом были – магазин, поликлиника, церковь, в честь иконы Божьей Матери Скоропослушницы. И посередине этой геометрической фигуры жил я, иногда он сам заходил, иногда мы встречались на улице. Мой маршрут практически ничем не отличался от его маршрута, и мы легко пересекались.
Мы заходили в церковь, построенную в начале 20-го века, и выглядевшую, как сказочный теремок. И не спешили выходить. Я рассказывал Аркадию о старцах, о старце Таврионе Батозском из Елгавской пустыни. А он мне о Псковско-Печорском монастыре. Он проходил там послушания в легендарные времена, когда настоятелем был отец Алипий Воронов, и можно было попасть к старцам на прием и откровение помыслов - отцу Иоанну Крестьянкину, отцу Амвросию Кирсанову и другим. Мы находили общий язык, я читал ему свои рассказы о прозорливом старце Таврионе, а он стихи о монастыре и закваске капусты.

Закваска капусты
Сто двадцать вёдер было в бочках тех,
в которых мы капусту трамбовали
монастыря Печерского в подвале,
где своды выпуклы, как греческий орех.
 
За каждой порцией капусты в бочку вновь
чтоб было слаще, чтобы было горше,
отец Иероним бросал пригоршней
соль редкую и частую морковь.
 
А мы, стерев ладони докрасна,
трамбовки в бочку опускали с хрустом,
чтобы была в монастыре капуста,
чтоб на зиму заквасилась она.
 
В срок выполнив урок монастыря,
спасибо скажем брату Мартемьяну
за взор неистовый, за труд предельно рьяный
и за былинный склад богатыря.
 
Живого духа долгие лета
неисчерпаемы, засим о них некстати.
Да будут сыты и отцы, и братья,
да будет паства грешная сыта.

В этом стихотворении ничего не придумано. Все реалистично описано. И главное, что удалось передать живой дух монастырский. «Неисчерпаемый», как эта необъятная, духовитая бочка. Когда Юрий Кублановский был на Афоне, он встретил брата Мартимьяна, к тому времени его перевели на Афон в Пантелеимонов монастырь, и прочитал ему эти стихи, он вспомнил послушника, трудника Аркадия, с которым квасил когда-то капусту в Печорах.
+++
Бесплатную парикмахерскую в наших дворах Аркадий нашел самостоятельно, я, конечно, знал о ее существовании, но никогда не заходил, предпочитая стричься наощупь. Парикмахерская была учебной, поэтому и бесплатной. Аркадий оказался для них идеальной моделью – терпелив и медлителен, не дергался, на все покорно соглашался. Поверните голову направо, поверните голову налево. Волосы у него росли достаточно густые, и к тому же, существовала борода, которая была тогда редкостью, и постоянно росла, и ее тоже надо было подправлять.
Он стригся частенько, практически каждую неделю. Потом приходил ко мне и спрашивал, ну как мол, сегодня меня оболванили, все ровно? Ровно было не всегда, особенно не давалась парикмахерам борода и я сам брал ножницы и подправлял. Оказывалось, что я бывал уже четверным, кто брался за стрижку. Сначала его стригла ученица, потом подходила, делала замечания, мастер, а потом подходила какая-то самая главная и завершала стрижку, наводя блеск.  Клочок недостриженной бороды доставался мне. Ну, что с баб возьмешь, они и бороды-то настоящей никогда не видывали.
Одевался Аркадий по какому-то небывалому стилю. Не то что бы не модно… И не как БОМЖ. Просто на нем все было с чужого плеча, не по размеру и разномастное. Кто первый взглядывал на него, думал, что перед ним бродяга, но потом, глядя на странный гардероб и замечая, что среди всего старья находились и очень приличные вещи, брюки, например, или шапка, а потом и отмечая совершенную ровность стрижки и бороды, оглядывались и не понимали, кто перед ними явился и прошел. А был это поэт. Самый настоящий поэт повстречался им на пути. И может быть, только раз в жизни они видели настоящего поэта так близко.
Ходил он медленно, неспешно и постоянно сильно горбился. Медленно ходил не оттого, что болел или не мог быстро идти, а просто спешить ему было совершенно некуда. А горбился он оттого, что был огромного роста и широк в плечах, и привык как-то принижать себя.  Сложения он был мощного, рука у него была как две моих. И всего этого, всей своей стати, он как бы стеснялся. И поэтому как мог принижал себя, и усмирял во всем.
Говорил он крайне медленно. Часто закатывал такие паузы, что я не выдерживал, вздымал руки вверх и начинал молиться Богу. Аркадий не перебивал, ждал терпеливо, когда я закончу свои вопли ко Всевышнему и выждав еще, продолжал свою немудрящую фразу. 
Стал он на нашем Октябрьском поле, фигурой заметной и колоритной. От обывателей, таких как я, нормально одетых, он отличался сильно. Запоминали его, потому что он частенько показывался на улицах, дома ему было делать нечего, телевизор у него сломался давно и не работал, ну, а, во-вторых, запоминался, конечно, всем своим обликом. Нестандартным и загадочным. Он частенько останавливался, и прямо из горлышка пластиковой бутылочки что-то бесцветное прихлебывал. Вроде бы как водичку. На самом деле, в бутылочке у него всегда был разбавленный спирт от ферейна, - «брынцаловка». 
После того, как он стал ежедневно посещать церковь, у него появилась и вторая бутылочка, но уже со святой водой. В церковь он ходил после поликлиники, когда служба кончалась, и он свободно мог подходить к иконам в самые темные и невидные уголки, и прикладываться к ним. А потом просил, чтобы ему налили святой водички, и ему наливали служительницы, и бутылочку не надо было носить с собой. Наливали в припасенную, церковную. И когда он теперь останавливался посреди дороги и прикладывался к горлышку, я спрашивал: «Ты из какой пьешь?» «Из святой» - отвечал Аркадий. И я крестился и молился: «Ну, слава Богу! Господи, помилуй». Он и мне давал отпить из нее, и я, хотя бывал не натощак, тоже делал глоток.  Воды было всегда очень много и выпить все Аркадий просто не успевал, потому что всегда наливали от души, то есть по самое горлышко, хотя он и просил половинку.
А когда через минут семь он опять вынимал бутылочку и отпивал, я опять спрашивал.
- А сейчас из какой пьешь?
- Сейчас водку.
Тогда я опять крестился и шептал «Господи, помилуй, Господи помилуй нас, грешных!» Из этой бутылочки я уже не рисковал отпивать.
Всего этого, конечно, было мало для того, чтобы стать легендарным.  Совсем уж легендарным Аркадия делали случаи примерно такие. Расскажу об одном.
Приходит он в магазин продуктовый. Денег у него никогда не было. И думает, что бы купить подешевле, и видит, что самое дешевое это – петрушка. И он говорит продавщице, чтобы дала ему петрушки пучок. Но пучки расфасованы так, что выдает она ему целую копну зелени и называет цену для него не совсем удобную. И Аркадий просит:
- А вы не могли бы от этого отделить малую часть, а то мне много?
И продавщица, может быть, со вздохом, начинает резать нитки, отделять маленький пучочек опять заматывать нитками, взвешивать, дает Аркадию, и они рассчитываются. И при расчёте Аркадий благодарит и к словам благодарности прибавляет:
- А хотите за то, что вы так ко мне были милостивы, я вам анекдот расскажу?
- Расскажите, соглашается продавщица, только если короткий и не пошлый.
— Вот именно такой и расскажу, не пошлый и короткий.
И говорит:
- Если ты идешь к подружке, не забудь купить петрушки.
Они улыбнулись друг другу и расстались. Шаркая ногами и ссутулившись, в разномастной одежде из секонд-хенда, сопровождаемый любопытными глазами продавщицы, Аркадий покинул магазин.
Конечно, это никакой не анекдот, а стишок, который сочинил Аркадий пока ему фасовали петрушку. Проходит время, и опять надо идти в продуктовый, только Аркадий распахивает дверь, как сразу встретился глазами со знакомой продавщицей. Они поздоровались глазами. А потом Аркадий видит, что она показывает на него (незаметно, только глазами) продавщице из другого отдела – кондитерского. И та, поняв, видимо, в чем дело, улыбается и кивает ей головой. Значит они поделились друг с другом стишком. И запомнили покупателя. Какая же подружка, думали они, у такого мужичка с петрушкой?  Вот так и становятся знаменитыми и легендарными странные люди, поэты.
Так что не забудьте купить петрушки, если вы идете по указанному поэтом направлению.
Аркадия частенько где-то печатали, причем, даже без его ведома. Свои сочинения он никуда не носил. Вот об этом и хочу рассказать. Поначалу я совершенно не мог оценить всю невероятную уникальность его характера. У Аркадия, конечно, не было мобильного телефона, интернета, и компьютера. И все интернет-новости я пересказывал ему при встрече. В то время толстые журналы публиковали письма Александра Сопровского, рано ушедшего из жизни поэта из группы «Московское время», и в каждом письме пересказывались молодые проделки Пахомова, и анекдоты про него. Я все это, прямо с экрана своего монитора читал Аркадию. Были и упоминания песен, которые пел Аркадий. Это были шутовские и пародийные переделки советских популярных песен. В основном это были переделки самого Пахомова, и он, даже без особых просьб, пел их мне целиком, вспоминая слова.
Вообще, о Пахомове тогда в интернете много можно было найти разной инфы. Надо было только в поисковик забить нужные сочетания знаков. Как-то на каком-то форуме я обнаружил обсуждение СМОГов и, в частности, спорили о Пахомове. И я, зарегившись, ответил им, что Аркадий Пахомов является Самым Молодым Гением и он будет вечно молодым и вечно гениальным жить в памяти потомков. И прочитал это Аркадию. Смотреть на него было уморительно смешно. Он никогда не видел интернета, просил меня удалить это. А я смеялся и говорил, что теперь это останется навсегда! В Интернете ничего не удаляется. 
Однажды, на сайте какого-то неизвестного издательства, я обнаружил список готовящихся к изданию поэтов андерграунда. Издания осуществлялись при поддержки какого-то центра или фонда, и в этом списке «проклятых» поэтов я обнаружил Пахомова. 
- Аркадий, тебя издают, а мы тут сидим и ничего не знаем!  Срочно звони им!  Давай готовить тексты.
Аркадий ничего об этом не знал и сначала изготовился кому-то звонить, но скоро скис и отложил все на потом.
Вот тут я подхожу к самой интересной в нашем общении теме и самому плачевному случаю.
Любимым героем русской литературы у Аркадия был Обломов. Илья Ильич. Он мог часами говорить о нем, часами оправдывать и восхищаться им и его отношением к жизни. Я это давно знал, и знал все аргументы Аркадия. Эти парадоксальные суждения пересказывали прямо-таки из уст в уста. И мне приходилось в который раз выслушивать дифирамбы Обломову из уст Пахомова. Но самое плачевное в том, что сам Аркадий был просто-таки копией этого Обломова, только без крепостных и деревушки.  Хотя дачка недалеко от Москвы, у него имелась. Но это именьице, которые мы не раз посещали, было так запущено, что находиться на этой даче не составляло никакого удовольствия.
Про медлительность Пахомова ходили анекдоты. Все анекдоты содержали одну и ту же историю. Как от Пахомова ждут стихи, ждут, что он принесет подборку, а он все никак не несет. А потом со смаком рассказывалось какими усилиями добивались от него этих подборок. Хитрость, обман и насилие тут не возбранялись. Так или иначе, мытьем и катанием, его стихи кое-где, кое-как появлялись. И единственная книга, изданная с помощью насилия, которое произвел над Пахомовым его друг Алейников, готовилась таким же путем. Это странно, и невероятно – всю жизнь посвятить стихам, готовить издание, собирать в подборки, читать на вечерах. Жаловаться, горевать, что тебя не издают и не понимают, а когда приходит миг издания, оказаться совершенно не готовым к этому. Так и книга, повторю, единственная книга, оказалась изданной кое-как. Там множество неточностей, и правок. Все эти правки внесла уже после издания жена Пахомова, их множество. По сути, это еще одна, отдельная книга правок. Слава Богу, что она тоже поэт, и редактор, и все делала со смыслом и знанием дела.
Та вот, между нашими неспешными посиделками и бездельем, в котором мы пребывали вместе, задумал я вывести Аркадия в свет, устроить ему поэтический вечер. И вдохновенно обрисовав перед Пахомовым этот вечер и его результаты, я уговаривал его выйти в свет. Я хотел вывести его в один из многочисленных поэтических салонов. И живописал, как молодежь принимает заслуженного смогиста, заслуженного труженика андеграунда, рукоплещет ему, и увенчивает венками и лаврами. Пахомов неспешно соглашался, почесывался, открывал рот, и ничего не изрекал. Тогда я прибег к вернейшему средству. И сказал, что после выступления можно будет продать книги.  Тут уж Пахомов совсем согласился.
Аркадию в то время было 58 лет. Предпенсионный возраст. Наступали нулевые года, на работу Аркадий устроиться не мог. И он поступил на Биржу Труда. Но там никакую работу найти ему не могли. Жил он на то, что платили на Бирже. Это были копейки. В первые полгода платили столько, сколько он получал на прежней работе, потом сразу срезали до половины, а потом уменьшали каждый месяц. Нищету поэта можно представить хотя бы по тому, что у него не было домофона. Чтобы попасть к нему в квартиру надо было, стоя у подъезда, позвонить с мобильного на городской телефон. Тогда он спускался вниз и открывал дверь вручную.
Когда срок содержания на Бирже закончился, а пенсионный возраст не наступил, тогда настал совсем критический момент. Но Пахомов умел удивительным образом располагать к себе женщин средних лет, своих ровесниц. Причем, ничего для этого не делая. Только своей безобидностью и благодушием он располагал к себе. И что же? Работники Биржи нашли какой-то документ, согласно которому, на пенсию, при определенных условиях, можно уйти и раньше, и применили эти условия к Аркадию, и он вышел на пенсию на год раньше положенного. Так более-менее устроилась его жизнь. Естественно, на пенсию жить было нельзя. Когда мы на электричке ездили косить сорняки на его даче, неизвестной науке этимологии, больше похожие на бамбук, он никогда не брал билет, и его всегда заметали, но он счастливо уходил. В метро он тоже всегда проходил бесплатно. Проходил за мной, немного прижавшись, либо один, зажимая руками закрывающиеся створки, либо шмыгал мимо кондуктора, делая вид, что роется в кармане и вот-вот вынет нужную ксиву.  В общем, отработанные способы всегда к месту находились.
Ввиду изложенного, отказаться от моего предложения вечера с продажей книг, он никак не мог. И мы стали подбирать одежду, в которой он выступит. Всякую модную и авангардную одежду «короля богемы», дизайн которой я предлагал, он стразу отверг. Согласились на обычный костюм, темную рубашку без галстука. Я уговаривал его на белую и галстук. Для этого выложил перед ним все свои галстуки.
Соглашался он с чем-то, или нет, трудно было уловить. И отрицательный ответ и положительный выглядели примерно так же. На любой вопрос Пахомов, вместо ответа, замолкал, почесывал бороду, и молчал. Молчал он сколь угодно долго. Мог выкипеть чайник, а он все сидел, приоткрыв рот и почесывал бороду. Я изнемогал, вопиял к Божьей помощи. И много раз решал прекратить осуществление этого мероприятия. Во мне тоже сидел и Обломов, и Подколесин из «Женитьбы» Гоголя, совсем не Кочкарев. Кочкарев у меня плохо получался. Скорее я был все же Маниловым и мог живописать предприятия очень красочно, при этом ничего не делая, для их осуществления.
И все-таки, дело двигалось. Салоны проходили по четвергам, и я решительно спросил, готов ли ты, поэт, Аркадий Пахомов, в этот четверг предстать пред твоими поклонниками. Ответа я опять не дождался. Угрожать не стал. Только уходя опять забросил свою удочку.
- После вечера продадим книги!
И не дождавшись ответа, ушел. Книг было достаточно. Девать их все равно было некуда.
Стал ожидать звонка, но звонка не последовало. Ну, и я не стал звонить. Пришел в салон и сам читал, заодно напомнив о СМОГе и что смогист Пахомов не прочь посетить салон. И салон был готов его принять.
Со СМОГом и смогистами я познакомился зимой 1965 года. В самый расцвет их активности. Мы с папой гуляли по Глебовскому парку, перешли линию и приближались к Покровскому-Стрешневу, как нам на дороге, возле большого пивного павильона встретился огромный бородатый парень и подняв кружку, громогласно приветствовал нас: «Граждане! Производите своевременный отпив пива!»
Это произвело на меня, двенадцатилетнего, неизгладимое впечатление. Я стал дергать папу за рукав, подталкивать к павильону.  Он правильно понял моё недоумение и улыбаясь ответил, что они шутят. Так я впервые столкнулся с этими смогистскими шутками. Потом уже были и «Приглашения на похороны…» и лозунги «Будем быть», «Лишим соцреализм девственности» …
Не поручусь, что это был сам Пахомыч, возможно, что и Вадик Шалманов, или Михалик Соколов, мало что ли было у них в запасе здоровых, бородатых мужиков… Но то, что этот пивной павильон возле платформы Покровско-Стрешнево одно время был штабом СМОГа, это точно. И я встретился им на пути и был с самого детства завербован в их гвардию.
Потом, через месяц, примерно, оказалось, что поход наш сорвался из-за неглаженых брюк, в неглаженых он не мог предстать перед молодыми поэтами. Погладить было некому, потому что утюга не было. Я вызвался сам погладить ему брюки… Но брюк не дождался. Так сорвался мой план. Дни шли за днями. Я не напоминал больше о салоне с поклонницами, о брюках и продаже книг.
Неожиданно, уже ближе к Новому Году, Пахомов сам позвонил и сказал, что вскоре будет готов читать.
- А как же брюки? – спросил я.
- А брюки жена обещала выгладить.
К тому времени они помирились.
И я стал ждать. Но поклялся больше не звонить и не поднимать этот вопрос.
И опять раздался звонок, и сам Пахомов сказал, что готов к этому четвергу. Я даже испугался и осведомился насчет брюк. Брюки оказались готовы.
Я связался с Таней, хозяйкой этого весьма престижного салона… 
Но и тут грянули трудности. Таня запрещала пить у себя крепкие напитки. А Пахомов пил исключительно водку. Она наотрез отказалась принимать у себя поэта, если он будет пить водку.
- Он будет пить из пластиковой маленькой бутылочки, - говорил я, - никто, и ты не узнаешь, что он там пьет.
- Он не может без этого?
- Может, не может, что тебе, если он глотнет пару раз?
- Нет, я православный человек и не допущу никакого пьянства у себя. Это грех.
Наше предприятие столкнулось в очередной раз с непреодолимыми трудностями. Я спросил у Аркадия, может ли он вечер прожить без своей бутылочки? На это он опять застыл и стал почесывать бороду… И опять ничего не ответил. Правда, стал издавать некоторые звуки, но ничего определенного они не значили.
 В четверг, в условленный час, мы встретились в центре платформы метро «Октябрьское поле». Я осмотрел Пахомова с головы до ног, проверил стрелочки на брюках.
- С Богом, - сказал я и обнял его и трижды расцеловал.
И отправились мы навстречу приключениям и славе.
- Выгонит, так выгонит, думал я про себя.  В вытрезвитель все одно не посадит. Да, и не привыкать.
Тут мы сделаем небольшое отступление.
Родители у Аркадия были довольно-таки продвинутые люди. Отец работал на радио и занимал большой пост в Радиокомитете. Поэтому в поселке «Луч», в престижном местечке Подмосковья, им дали участок земли, и они построили домик. Когда Аркадия загребли в Бутырку…  А в Бутырку он попал по пьяни, как-то, вышел он в добрый час на Кузнецкий Мост, и стал в пьяном угаре и кураже громить все витрины подряд. Так бы он и до самой Лубянки дошел, и сокрушил ее, если бы его не остановили вовремя. И отвезли на мотоцикле в предвариловку, а оттуда в Бутырку. Вот тут и подключился отец, собрал подписи у многих влиятельных лиц, соорудил внушительное письмо, послал куда надо, и скандал замяли. Отсидел Аркадий в Бутырках несколько месяцев и вышел. Срок ему не дали.
После этого стихи Аркадия попались в руки Евтушенко (он тоже подписывал это письмо в защиту) и он отобрал довольно значительную подборку для какого-то коллективного сборника.  Отбирал он в присутствии самого автора.
— Вот вы пишите «вина» - это в каком смысле?  Вина в смысле вино, или в смысле проступок, - спрашивал Евтушенко у Пахомова.
- Двойная семантика – нашелся ответом Аркадий. Он все-таки закончил Университет, а Евтушенко, как известно, ни школу, ни Литературный институт так и не закончил.
- Вы, наверное, на филологическом учились, - сочувственно сказал Евтушенко и отложил стихотворение в сторону.
Потом это стихотворение, уже в «нулевых» было опубликовано в коллективном сборнике Союза Писателей.
В 90-е Пахомову удалось вступить в Союз Писателей. Тогда при Союзе существовал какой-то фонд для «недостаточных» литераторов. И каким-то образом Пахомов попал в список и ему несколько лет подряд из этого фонда выплачивали небольшие суммы. Допустим, тысячу рублей, или две. Аркадий называл фамилию женщины, которая сама его нашла, наверное, по внешнему виду вычислила, и занесла в список. Но я не помню ее фамилии. А хотелось бы назвать, хотелось бы помнить таких людей.
И теперь мы дошли до самого интересного. Только Аркадий вышел из Бутырок, как докопались до него люди с Лубянки. Нет, они не вызвали повесткой, а позвонили по телефону и предложили встретиться.  Голос был такой вежливый и располагающий, что Аркадий, наивная душа, из любопытства, пошел на встречу. Встреча состоялась в уже несуществующей гостинице Россия. В одном из номеров на третьем этаже, оборудованном под офис, то есть, как кабинет.  Все это для подпольного и отринутого поэта было впервые. И шикарные интерьеры гостиницы, и сам респектабельный кабинет, совсем не похожий на камеру для допросов, и главное, прием, который ему оказали.  Как вы думаете, для чего его вызвали и о чем пошел разговор? Угрозы, предложение сотрудничества, предъявление компромата?  А вот и неправильно. А вот и не догадались.
Интеллигентного вида человек, приветствовал Аркадия, не как подследственного, и одет он был не в какую-то форму, а в обычный костюмчик модного покроя с расклешенными брюками. Принял он Аркадия, как старого знакомого, запросто. Даже снял пиджак, предложил чая. Новый «приятель» оказался в курсе всех дел СМОГа и лично Аркадия. В курсе его хулиганства на Кузнецком. И ко всему он относился сочувственно и с пониманием. Он был в курсе и марша смогистов в 1965 году, когда они шли от площади Маяковского к ЦДЛ и в Правление Союза Писателей с плакатами «Свободу левому искусству», «Оторвем последние пуговицы со Сталинского френча», «Будем быть», «Будем ходить босыми и горячими», «Лишим соцреализм девственности». «Русь, ты вся поцелуй на морозе». Промаршировав по Садовой, они передали свои требования чтобы отнеслись к новым, молодым поэтам с вниманием. И напомнил эти плакаты.
- Правильно, сказал он, молодцы. Так и надо. Молодым дорогу.
Ничего из того бунта и демонстрации не вышло. Советская редактура и хотела бы измениться, но не была в состоянии этого сделать.  Невозможно, например, было даже напечатать стихотворение без знаков препинания. Пусть «Слава Ленину и всей коммунистической рати,» - но безо всяких там точек и запятых. Даже на самую малость официальная советская литература не могла сдвинуться с места. Ни малейшего вольнодумства.
Все это оказалось очень волнует нового приятеля, и он все это сочувственно обрисовал в общих чертах Аркадию. И поэт был совершенно обескуражен тем, что нашел понимание в самом неожиданном месте. Не только понимание, но и сочувствие и, как покажет дальнейший ход рассказа, и поддержку.
- Я давно говорил им, - и мужчина махнул в неопределенную сторону, что применять статью о тунеядстве к творческим людям, поэтам и художникам, просто преступно. Но кто нас слушает? – обратился он уже за сочувствием и как бы с жалуясь Аркадию на жизнь.
- Я знаю многие из ваших друзей-поэтов сосланы, сидят. Я уж не говорю о Бродском. Вопиющий случай. Весь мир встал на его защиту. – И он стал перечислять действительно друзей Аркадия, отбывавших срок. - Николай Недбайло, Владимир Батшев, Вадим Шеламанов… Все они в общем-то страдают незаслуженно.
Горбаневская, Делоне, - тут уж ничего не поделаешь, в политику полезли.  Леонид Чертков тоже по глупости сел.  А за смерть Юрия Галанскова, у-у-у, сколько погон полетело. Начальника лагеря сняли. Ну, это вы и не можете знать.
Аркадий только раскрыл рот шире на такие речи.  И не мог ничего промолвить.
И в заключение новый знакомый вынул из стола стихи Пахомова, напечатанные на машинке, тут уже поэт сидел ни жив, ни мертв.  И сказал, пододвинув к нему.
- Ваши?
Аркадий кивнул. И думал, что пришел ему каюк, хотя не понимал, где они могли в его стихах найти какую-нибудь крамолу.
- Стихи хорошие. – заключил Лубянский литературовед, и посмотрел на Пахомова, Аркадия Дмитриевича, 1944 года рождения, русского, не судимого, внимательно.
Действительно, в поэзии Пахомова нет ничего антисоветского, даже ни малейшего намека. А вот в стихах «бунтарей», модных поэтов стадионов, всяких фиг в кармане насовано полным-полно. Вот, навскидку, Евтушленко хвалится: «Мы лицедеи-богомазы дурили головы господ, мы ухитрялись брать заказы, а делать все наоборот»…
 Так что сотрудничество с такими поэтами, как Пахомов, бескорыстными и не двоедушными, было очень правильно. И выбор Пахомова был совсем не случайным. А если и случайным, то совершенно верным.
И повторил: «Стихи ваши хорошие. С Союзом Писателей мы будем разбираться. А ваши стихи издадим отдельной книгой. Приносите все, что написали. Все издадим.»
 И он стал листать небольшую подборку пожелтевших самиздатских страниц пахомовских стихов.
 - И в Союз вас примут, не надо будет от милиции прятаться, и с родителями помиритесь. И пить меньше будет поводов. И больше напишите и проживете дольше.  – Он опять взглянул на Пахомова своим всевидящим оком. Словно пророк или прорицатель. Да, они умели готовиться к встрече. Они понимали жизнь, сотрудники Лубянки.
-  Похороны Евтушенко, Вознесенского, Рождественского, как я понимаю, не состоялись. Наоборот, это они хоронят вас.  И неизвестно где лучше сидеть, в Бутырке, или в Кащеко.  Всюду плохо. – продолжал лубянский незнакомец из гостиницы Россия. И опять он бил в точку. И Пахомов все больше удивлялся и замирал. Ведь первый плакат СМОГа гласил именно так: «Приглашаем на похороны Евтушенко, Вознесенского, Рождественского… остальные давно умерли…» И реально, наоборот, с поэтами решительно расправились, кто избежал статьи, оказались в Кащенко (Л. Губанов, В. Ковенацкий). Остальные скрывались в сторожах и дворниках.  Творческая жизнь была похоронена.
 - Я представляю, быть талантливым и не иметь возможности напечататься, показать свой талант, и так всю жизнь. Это невыносимо.
А ведь, знаете, публикация в «Юности» губановского стихотворения была провокация. Не наша провокация, а Союза Писателей, а точнее Евтушенко.  Почему, вы думаете, за Губанова никто не заступился? Все было спланировано.  А вы все на нас валите. Мы как раз защищаем вас.  Приносите стихи, обязательно издадим, и с нормальным предисловием.  А потом и в Союз писателей примут.

Приведу это упомянутое стихотворение друга Пахомова, Лёнечки Губанова, которое оказалось последним опубликованным и перебило у него напрочь желание публиковаться на всю оставшуюся жизнь.
Холст 37х37
Такого же размера рамка.
Мы умираем не от рака,
И не от старости совсем.
Когда изжога мучит дело,
И тянут краски теплой плотью,
Уходят в ночь от жен и денег
На полнолуние полотен.
Да! мазать мир!  Да! кровью вен!
Забыв измены, сны, обеты
И умирать из века в век
На голубых руках мольберта.

На это стихотворение только в «Крокодиле» было написано два больших язвительных фельетона, а что уж говорить о зубоскальстве официальных поэтов. «Когда изжога мучит дело…  уходим в ночь от жен и денег» -  в 16 лет это написано. Вот уж было смеху в редакциях. Специально выбрали такое из поэмы «Полина», чтобы тиснуть и потом высмеять.
В окне поблескивала Москва-река, плыли речные трамвайчики под Кремлевский мост, по набережной сновали машины. А они сидели, пили чай, и задумывали издание книги, и задумывали новый этап в советской литературе.
  Я передаю эту встречу и все слова, так, словно сам присутствовал, и сам говорил это, и просто сам и был этим человеком с Лубянки. Но нет, я не был им, а был я маленьким русским, а не советским писателем, поэтому мне ведомо все истинное. И предаю это вам потому, что много раз обсуждал это все с самим Аркадием, да и в фильме «Весела была ночь», который вы не смотрели, сам Аркадий рассказывает об этом эпизоде, не побоюсь сказать, переломном, в своей жизни.
Аркадий в ответ тяжело вздохнул, и стал отвечать, что мол, как он может верить КГБ после всего того, что они сделали. После всех этих расстрельных «троек» …
Новый «приятель» перебил, и стал уверять, что тех людей уже дано в органах нет, все у них новое, и к старому возврата нет.  А портит все только Союз Писателей, который надо давно перестроить, и убрать всю эту труху, и похоронить отжившие порядки.
Происходило это в середине 70-х годов, когда ни о какой перестройке еще и не помышляли.
- Сотрудничать с вами… - опять пробормотал Пахомов.
- Стихи хорошие! – повторил сотрудник Лубянки.
На том и порешили, назначили встречу.
Как известно, Евтушенко плотно сотрудничал с Лубянкой. И очень успешно маневрировал между всеми органами партийными, советскими, и лубянскими. И во всей его поэзии видно его двоедушие, кривляние, лицемерие. Но «заказы» брал умело и отрабатывал как надо. В книге генерала армии Ф. Д. Бобкова, первого заместителя председателя КГБ СССР «КГБ и власть. Пятое управление: Политическая контрразведка» Евтушенко посвящена целая глава «Поэт и КГБ».
Представляю, если бы у Пахомова в свое время вышла книга и сложилась по-иному жизнь в итоге, и с помощью «новых друзей» сидел бы он где-нибудь в секретариате, или даже Правлении, и в замах главного редактора пухлого журнала и приносил бы ему Евтушенко стихи, а в портфеле бутылку. И как бы Пахомов снисходительно читал и спрашивал: «Вина» это ваша или это «вина» не ваша, что вы так отвратительно пишете.
Но не сложилось. Как вы уже поняли, никаких стихов Лубянка от Пахомова не дождалась. А жаль, думаю я сейчас. Но на то и Пахомов. На то он и настоящий русский поэт.
Вербовка и предложение сотрудничества в те годы было делом обычным. Вербовали в сотрудники и Иосифа Бродского. Но Иосиф, как известно, выбрал такой путь. Он сделал встречное предложение. «Возьмите меня на какую-нибудь должность. Бесплатно доносить на друзей я не буду». И от него отстали, должности не дали. И напрасно. Не писал бы он тогда с тоской неизъяснимой о «третьесортной» и даже «третьестепенной державе». Так именуя свою Родину, давшую ему язык.
Но предлагать не стучать на друзей, а издать книгу, такого ни с кем не было. Такого удостоился только Пахомов, но не воспользовался предложением. А я жалею об этом. Зря Аркадий. И меня бы напечатал по знакомству. А то я пишу о тебе, Пахомов, пишу, и никто не собирается это публиковать. Никому-то мы с тобой не интересны.
Кстати, первую часть этой статьи, - разбор конкретно творчества Пахомова, я написал еще в далекие 90-е годы и успел прочитать самому Аркадию. Я не дождался ответа, он замолчал, и молчал, хотел было что-то сказать, но промолчал опять и только вздыхал. И вымолвил себе в бороду.
- Куда это? 
Я пожал плечами.  Надеялся, честно говоря, что это для Пахомова, вот куда. Пахомову нужно. А он надеялся, что это для каких-то толстых журналов, еще кому-то нужно. И теперь, точно можно сказать – куда. В никуда. Ни тогда, ни сейчас нас не видят и не слышат и тогда, и сейчас в никуда...
Ах, как бы нам пригодился тот умный сотрудник Лубянки. Но Аркадий сотрудничество отверг.
Как отверг? Да как обычно. Не пришел на встречу и все. Что ж они за ним гоняться будут? Прищучить его нечем. Заперся в своей бойлерной, а то и в монастырской келье, подбросил угольку в кочегарке, запил горькой, закусил кислой капустой, написал очередной стишок, да и завалился спать. И все мировые проблемы ему ни по чем. Этот путь официальным поэтам соцреализма был заказан.
Так или иначе, коротко ли, или дорога длинная. Но едем мы в новый салон, нового времени, где собираются блестящие представители нового, свободолюбивого, нулевого поколения и читают друг другу свои стихи.
Персонального вечера Пахомов не удостоился. Дали ему только, из уважения, не 7 минут на выступление, как всем, а целых 20 минут.
Но толку-то. Что это за литературные салоны 21 века? Они все отличаются одним: никто никого не слушает. Никто никому не интересен. И только ждут, когда кто-то закончит и можно будет самому выступать. А что толку, тебя самого не будут слушать.
 В 60-е,70-е все мы друг другу были интересны. Не только слушали, но и горячо обсуждали. Объединялись в группы провозглашали манифесты. А сейчас нет такого.
Так и вышло. Мы волновались, особенно я. Пахомов картинно вышел в центр зала, он был артистом прекрасным, Пахомов читал.  Но реакции никакой не последовало. С трудом дождались, когда он закончит, кто-то сказал, что время вышло. И вечер продолжился. Никакого фурора смогист не вызвал.
Оставили книги и молча покатили на свою Ходынку.
На следующий день я позвонил Пахомову, чтобы его ободрить, сказал, что всем очень понравилось, и книги раскупили, тут я приврал, но готов был сам их раскупить, и нас ждут в следующий четверг, чтобы забрать деньги.
В следующий четверг Аркадий оказался занят, в другой не собрались, в третий… я уже и забыл. Потом через полгода напомнил Пахомову насчет денег, да и Таня напоминала, но вытащить поэта за деньгами не удавалось.
Я тут занервничал. Мне это все страшно осточертело. И даже в салон я перестал ходить.  И в этот, и в другой. И в очередной раз я сказал по телефону насчет денег и услышал в ответ молчание и неопределенное, долгое «эээээээээ». Тогда я опять взмолился и с некоторой злобой в голосе отрезал.
- Адрес ты знаешь, Аркадий, телефон я тебе написал, приезжай, забирай свои деньги без меня!
И бросил трубку.
Хотел было я сам съездить за деньгами и непроданными книгами. И легко бы сделал. Но подумал вот что.
Поэт сам знает, что делает. Не хочет издавать книгу, не хочет носить рукописи в издательства, в редакции, это его дело.  Но когда и за деньгами не хочет приехать. Это уже дело инфернальное. Не хочет поэт денег. Нельзя их ему совать в нос. Нет, ничего не буду делать, решил я. Я тоже Обломов, в конце то концов!
Пахомов никогда так и не приехал за деньгами, собранными за продажу своих книг. Так что своего любимого героя он даже превзошел.
Через несколько лет у него обнаружили цирроз печени. Болезнь, слава Богу, протекала без болей. Они помирились и подружились заново с женой. Она ухаживала за ним до смерти. Похоронен он на Ваганьковском кладбище.
+++
Пахомов не прочь был поиграть в буриме. У него из предложенных рифм моментально слагались шедевры. Мы не раз с ним коротали дни за этими буриме. И у меня сохранилось несколько примеров его творчества. Вот на рифмы: лирический – стоический, выпивоха – плохо. 
Я знаю, ты парень лирический,
а я, непутёвый, и к тому же, как понимаешь ты, – выпивоха.
И свою роль понимаю стоически:
Вчера было плохо. Сегодня плохо. И завтра тоже будет плохо.
 
Не уверен, что это очень складные стихи, но они как нельзя лучше характеризуют самого автора. Для себя он оставляет всё плохое и трудное, для нас, его друзей и читателей, – всё самое доброе и лирическое.
+++
Напоследок расскажу байку. К Юрию Кублановскому в «Новый мир» пришёл какой-то юный начинающий поэт и стал расхваливать его стихи, уверяя, что с детства знал их наизусть. Мэтр современной поэзии благосклонно внимал ему. «Особенно мне нравится, – верещал юный поэт, – ваше стихотворение «Про кроликов» …, и он даже принялся читать его. Но был остановлен. Случился конфуз. Потому что это стихотворение – Аркадия Пахомова, в 60-е годы оно пользовалось шумным успехом.
Нет, нет, Пахомов есть в русской поэзии. Его не забывают, хотя и не знают, кто он.
В «Новом мире» Пахомов так и не просверкал. Кублановский, друг юности, говорил: «Аркадий, принеси стихи, но не одно-два, а как можно больше». Пахомов, как уже понимаете вы, ничего не принес.
В результате нашего общения появилось эссе, то самое, которое поэт одобрил немногими словами: «Куда это?». Мало того, он снабдил меня стихами и баснями, которые ещё не печатались, чтобы я приложил их к статье о нём. Басни вообще уникальны. Они написаны от первого лица, и сам автор в них, в образе медведя, стал главным героем. И в баснях повторятся основная тема его творчества – смущение от собственной силы. Медведь оказался причиной безвременной кончины петуха. И так сокрушается, что ставит под сомнение основные принципы либерализма: свободы, равенства и братства. Да, уж, Пахомов никому не равен, даже самому себе…
+++
Познакомил меня с Аркадием Владимир Алейников, вскоре после того, как появилась подборка стихов. Мы приехали к нему в родительскую квартиру у метро ВДНХ вроде как отмечать публикацию. Отмечали, как оказалось, уже не в первый раз, и не первый месяц. Гонорар был давно пропит. Считалось, не знаю уж, почему, что первый гонорар надо пустить на ветер. Пропить. Странно, вроде бы надеялись на второй гонорар, и на счастливую дальнейшую литературную жизнь, ничего для этого не делая, а все делая как раз наоборот. Никакого второго гонорара, конечно, не случилось. Но все равно эта публикация появилась раньше, чем стали публиковаться другие смогисты. И раньше, чем на публикации мог рассчитывать сам Алейников.  И я стал свидетелем и даже участником того, как смогисты «отмечают». Конечно, мы выпили. Я рассмотрел сборник. Это был какой-то альманах и в нем несколько страниц со стихами Пахомова. Наверное, стихотворений тридцать. Почти книга.
К этому времени я уже хорошо знал, как отмечает в подвалах мастерских свои бесконечные праздники богема. Напивались, величали друг друга «гений» и ругали всех успешных поэтов и художников, называя их «проститутками», «прихлебателями» и другими плохими словами. К моему удивлению, на этот раз собрались друзья не для того, чтобы выпить, это, само собой, а чтобы вспомнить былые дни. Раскрыли домашнее пианино, Алейников сел за клавиши, Пахомов запел и начался концерт. Удивлению моему, конечно, не было предела. Пели репертуар Вертинского в основном, но не только, конечно, Окуджаву, потом пошли песни более крутые, Горбовского и Галича. Исполняли они песни вполне профессионально и артистично. В этом пении и заключалось главное. Это и были воспоминания. Потом я был посвящен во все подробности и обстоятельства былых приключений.
В 1965 году, после многочисленных публичных выступлений СМОГа, которые часто заканчивались в отделении милиции, летнюю сессию, конечно, никто (кроме Самошкина) не сдал, и отчисленные из МГУ друзья устремились на юга. Устроились в археологическую экспедицию поначалу. Раскапывали в Керчи и Тамани греческие города. Потом пустились в путешествие по Крыму.  Первым пунктом назначения, конечно, стал Коктебель. Здесь в Доме Творчества, писатели их узнавали. Это невероятно, но факт, о петиции в Правление знали все писатели, и хотели так или иначе познакомиться с этими бунтующими смогистами. Один писатель, сотрудник «Литературной газеты», не буду называть фамилии, хотя знаю, предложил им переночевать в его номере. Потом они регулярно ходили к нему принимать горячий душ. Кто-то давал трояк на опохмелку. Они читали стихи в Доме Волошина. Мария Степановна их приняла с радушием.
А в тот день они вспоминали и оказалось, что многое не знали, друг о друге, а события разворачивались так. На раскопках работали трое Алейников, Пахомов и Михалик Соколов. Такое прозвище было у Михаила Соколова, впоследствии доктора наук, известного искусствоведа. Втроем они приехали в Коктебель. И в Коктебеле постепенно собрались вся подпольная рать авангардистов, - поэтов и художников.  Но кормить эту рать никто не собирался. И голод никто не отменял. И вот тут и случилось невероятное. Алейников с Пахомовым, вымывшись в горячем душе, и приодевшись, подрядились составить концертную программу в ресторане. И у них получилось, их взяли на работу. И они выступали, за это их кормили и поили.
В общем ребята оказались не промах, не чувствовали себя какими-то побитыми собаками, смогли сами себе обеспечить приличную жизнь. Ресторан был такой респектабельный, что их друзей даже не пускали внутрь, друзья-нонконфомисты, смелые абстракционисты, прилипали к стеклу и с завистью смотрели, на всю эту роскошь и на своих бывших соратников. Продолжались концерты не долго. Привычка к вольной жизни перетянула, и поэты через пару недель оказались по ту сторону стекла, вновь примкнув к вольной богемной братии.

                Неведомый порыв
Пахомов продемонстрировал неколебимую решимость и волю к саморазрушению на фоне победных рапортов и нескончаемого оптимистического настроения. Общество настраивали на веру в будущее, победу вообще и победу коммунизма.  Но общество сомневалось и слухи о плохом распространялись едким дымом через кухни, слуховые воздуховоды и вентиляционные коробы.
 При этом он выказал волю и способность к выживанию в любых условиях. Как климатических, так и социальных. В жару, самую невыносимую, он залезал в греческие амфоры, которые откапывал в Пантикапее, Гераклеи, в стужу скрывался в кочегарке. Возможно, во времена еще более худшие, которые неизбежно грядут и придут, несмотря на весь наш жизненный оптимизм, ибо они предсказаны в Апокалипсисе, в те времена еще вспомнят опыт молодых поэтов как не поддаваться общему настроению, идти наперекор. Наперекор здравому смыслу и даже принося вред собственному здоровью при этом. Что такое алкоголь, если не анабиоз? Это не только допинг, но и отключение мозгов, стремление жить именно вопреки логике, вопреки сознанию. Жить интуицией и наитием, жить вдохновением и откровением. И они приходят, если очень хочешь этого. 
Алкоголь пригождался и годился во всех случаях жизни. И в праздники, и в горе. Напивались до бесчувствия, на грани жизни и смерти приходило новое, метафизическое ощущение жизни. Поэзия Пахомова лишь по форме напоминает традиционный русский стих.
ДОРОГА
Ушла в себя дорога, залегла
в пучки травы сухой, в шипучий гравий
и в корни, разоренные дотла
колесами в изношенной оправе.
Ушла в себя дорога — в дальний путь,
ведомая неведомым порывом,
успевшая чуть выгнуться, свернуть
и набок лечь у самого обрыва.
А после выпрямиться, вытянуться в нить
и продолжаться гладко и покато,
не упуская вдруг над речкой взмыть
и обернуться мостиком горбатым.
Затем, чтоб тут же, в следующий миг,
расположиться на опушке леса
и под его развернутым навесом
забыться и не помнить дней своих.
Ушла в себя, осмыслив каждый сдвиг
и поворот найдя и пересилив, —
одна из множества живучих и кривых,
которые куда не выводили.

Это только на первый взгляд традиционная русская лирика, пейзаж настроения. На самом деле, это уже трансцендентное письмо.
Дорога залегла. И ушла в себя. Как и сам поэт, ушедший из социума, и отказавшийся от второго гонорара и прожегший первый свой гонорар. Залегла, спряталась в траву, гравий, в корни слов и сущностей, словно перед атакой, готовясь прыгнуть, или наоборот, уйти еще дальше, убежать.
Что это если не магия, не магическое воздействие на природу. Только кажется, что ничего не произошло, а на самом деле все изменилось, пришло в таинственное движение. И гравий зашипел под ногами, как живое существо, как древний змий, предупреждая о своем приближении.
Ушла в себя дорога — в дальний путь,
ведомая неведомым порывом,
успевшая чуть выгнуться, свернуть
и набок лечь у самого обрыва.
Уход в себя, — это дальний путь, предупреждает Пахомов, и ведет туда неведомый порыв. Никому неподконтрольный. Не безволие, когда на все махнешь рукой, наоборот, "уход в себя" это волевой порыв, неведомый, неосознанный, но сильный, каким и только может быть порыв... А потом идут бесконечные метаморфозы, превращения этой дороги, этого пути, успевающего «чуть выгнуться, свернуть и набок лечь».  Обернуться в горбатый мостик, в котором уже дорогу и невозможно угадать. Она оборачивается, выгибается, изворачивается, как оборотень, принимая разные личины.
И потом … опять уйти в себя, чтобы забыться, вот итог к чему стремиться надо, учит нас поэт. Это следующий шаг, в следующий миг – забытье. "Не помнить дней своих". Отключить память.
Затем, чтоб тут же, в следующий миг,
расположиться на опушке леса
и под его развернутым навесом
забыться и не помнить дней своих.
Отключить чувственное восприятие. Это и есть сдвиг. Сдвиг и поворот сознания. Уйти, чтобы осмыслить каждый миг. Нет, не уйти в буддистское ничто. А осмыслив, и пересилив. Именно, что – пересилив. То есть, победив тем самым. Этот уход предвещает победу, а не поражение. И надеяться, что вывезет кривая, а у нас только такие и вывозят, только такие и живучи на Руси. И куда только они не выводили. И выносили из всех ситуаций. Такой вывод.
Ушла в себя, осмыслив каждый сдвиг
и поворот найдя и пересилив, —
одна из множества живучих и кривых,
которые куда не выводили.
Эти стихи выходят за рамки психологии, выводят в двойную семантику слов, выходят за плоскость социума и видимого мира. Показывают мир невидимый, существующий не менее реально, чем реальность и реальнее реальности.
Эти стихи хочется переживать вновь и вновь, хочется следовать проторенной поэтом дороге, как тайной русской доктрине. Как светлому метафизическому учению, которое выведет в храм Скоропослушницы на Ходынском поле и напоит святой водой. 
+++
Один из выдающихся советских критиков Лев Аннинский написал последнюю свою статью, посвятив ее поколению «дворников и сторожей». С большим удивлением он открыл этот айсберг, материк андерграунда, когда пал великий «Совок». И тему «ухода» он воспринял напрямую, как отказ от всяких связей с социумом. Но отказ от связи с социумом не означает отказа от связи с миром. Мир велик, и есть у него другие измерения.
Поэзию андеграунда Аннинский рассматривает как - «Опыт ухода от Системы. Голос “поколения вне”, “поколения не”.
«Поколение гениев осталось где-то в “подробностях времени”. Поколение, оттесненное от рулей и рычагов, отрезавшее себя от Системы, ушедшее в “сторожа и дворники”, предпочло сидеть в бойлерной и считать звезды, чем иметь с Системой хоть какое-то дело.
Собственно, о поколении Губанов прямо почти не высказывается; он, “живущий в карантине”, от таких проблем далек…  современность ему — “до лампочки”. И родине он — “чужд”. И жизнь его — “кусок отбитый”.

Тут опять немного о Губанове. Без него никак. Какое прискорбное нечувствие. Губанов насквозь социален, и окружающая жизнь ему была совсем не «до лампочки». Он был не вне системы, а против системы. Разница огромная. И КГБ это очень хорошо понимала, выставляя у дверей его квартиры свои посты и заключая его пожизненно под домашний арест. Он чужд герметизма, и если он говорит о том, что его не поняли, как и его друзей-поэтов, то подразумевает литературных опричников. А мы ох как поняли и приняли Губанова. 
Лейтмотив — “не хочу!”. “Не хочу быть вашим классиком”… нынешних — “не хочу”. “Чистоты не хочу. Высоты не хочу; что хочу, то молчу, лишь бы вам по плечу”. По плечу “вам” — значит спуститься до “вас”.
Он не хочет быть «вашим» классиком, но не «нашим».  «Но неужто чёлку мою полюбила, сволочь!?» Этого он не хотел.
О месте своего поколения в поэзии сам Леня достаточно ясно сказал в ранней поэме «Вдвоем».
Я только в плаванье, но скоро,
С каморки, словно корабля,
Мне, раздирая горло, слово
Кричать: «Нашел!», кричать: «Земля!»
Моя земля! Мой горизонт!
Мои плоды не объедали вы.
Что Хлебников? Он  - Робинзон
На собственном, необитаемом.
А быть землёй – пусть жнут и пашут,
Пусть, ради Бога, понимают…

Смогисты не были против того, чтобы их понимали.
+++
Пахомов носил в карманах бутылочки с мертвой и живой водой. И не уставал делать глоточки то из одной, то из другой. Мы помним. Главное, не перепутать. А если перепутаешь, то вот что будет.
Мой товарищ так болен, что я не решаюсь сказать,
что товарищ мой болен тяжёлой болезнью рассудка:
третий день, третью ночь, третьи страшные сутки подряд
он не спит и не ест, только пьёт уже третие сутки.

Стихотворение посвящено Владимиру Алейникову. Другу и еще одному провидцу, который в полной мере испытал на себе одурманивающее действие этой воды.
Недаром его называли Водолейниковым. Он наливался до бровей и месяцами уходил под воду и жил в иной агрегатной среде. И купал свой мозг, отключая его от обыденности.
Не пей чуть-чуть. Так пьют лишь проходимцы.
Пей наповал.
Как я, как пьют провидцы.
Чтобы не двигаться потом, не шевелиться.
Чтоб не бросаться никому в глаза.
Так вещал Пахомов, но я оставался проходимцем и не следовал за ним.
Обивка дверей
Петь в ресторанах, - такое решение конечно могло прийти в голову только авангардистам. А потом Пахомов, под водительством своего предприимчивого друга Гриши, тоже писателя, стал обивать двери. Сейчас это мало кто помнит, но в 70-е годы у всех двери в квартирах были деревянные и они обивались коленкором, набитым ватой, и украшались, укреплялись фигуристыми гвоздиками. Я даже забыл зачем это делалось – исключительно для красоты. Но у всех мало-мальски уважающих себя граждан, двери были обиты. И обивали их поэты и художники, ищущие своих путей, в обход рабочим местам, которые предоставляло государство. Никакого практического смысла обивка дверей не несла. Считалось, что это утепление. Иначе было не убедить в необходимости обивки. И засовывали вату, которая ассоциировалась с теплом, и гвоздики с широкими красивыми шляпками легко входили в дерево. Тук-тук молоточком и ты уже не зависим от государства и начальства и твои доходы никому не подконтрольны.
Обивка дверей, совершенно бесполезный труд, но столь нужный.  Обитые с фантазией двери заменяли обывателям поэзию, восполняли необходимость поэзии в жизни, такую бесполезную, совершенно не практичную и необходимую. Заменяла не ту поэзию, на которую ловко брали заказы, проходимцы, дурача головы господ, а другую, которую они слышали из-под земли, из андеграунда, певших, слагавших там, под землей, свои песни поэтов.
Сейчас у всех железные двери. Это кошмарные двери, и у них щели гораздо больше, чем у старых, ушедших в прошлое дверей деревянных. Но никто не стремится утеплять железные двери, хотя как раз они в утеплении и нуждаются, и не потому, что гвоздики тут не пригодятся, просто еще не пришло время, пока новые постмодернисты, или концептуалисты, неважно кто, главное, новые молодые гении, не придумают новые примочки к этим дверям.

КРЫМ
Вечер. После дождя.
Черно-бурая пашня,
а за нею, чуть-чуть погодя, —
 крест и старая башня.
Слева был виноградник,
пашня -— справа,
вдоль нее сухие ограды,
 речка и переправа.
А над всем этим рос закат,
возвышался плавно и строго,
из него-то, из далека,
вытекала дорога.
На дороге был мягкий иней,
он сгущался, но еле-еле.
Мы несли виноград и дыни
и смеялись, и что-то пели,
и смотрели по сторонам
и вперед на широкое взгорье,
где закатная тишина,
а за всем этим было море.

У меня часто всплывает в голове стихотворение Пахомова «Крым». Еду ли я в метро или гуляю по парку. Или стою в очереди к зубному. И я погружаюсь в него, хотя часто не припоминаю кто его написал и откуда я его знаю. Поэт опять описывает пейзаж: пашня, виноградники, закат, опять дорога. Но главный итог – море. Его нет в стихотворении, его невозможно описать. Но выход к нему неизбежен, через чувственное к сверхчувственному.
Они несли в руках виноград и дыни, смеялись и пели. Так было в жизни, но все имело смысл только потому, что за всем этим дышало, стояло, бурлило, волновалось, ожидало их море.
Потом будет отпуск, и мы поедем на море. За всеми зимними трудами стоит море. Так думаем и мы, простые обыватели и коптители жизни. Будет вам море, обещает поэт. Но надо пройти немного по дороге. Через себя, уйдя в себя. И забыть обо всем, о днях своих. И пересилив все.
"За всем этим было море". Так заканчивается стихотворение. Только тем все оправдывается, что за всем должно быть море. Поэт не видит его, но знает, что оно есть. 
Тут море заходит за все. Даже за закат, что невозможно в реальности. Это очень необычное море! И мы вправе это особо отметить и интерпретировать.
Море – это суть вещей.
«За всем этим было море». Тут стоит точка. А мы пофантазируем, и увидим в этом слове числительное и наречие, местоимение, а может быть, предикатив. Ведь в Университете кое-чему учат. И тогда это будет море значений, море чудес, море чувств, и море свободы. А если напишем существительное с большой буквы, то будет и название: море Счастья. Море Любви. Вот что ждет метафизиков в конце пути. Пахомов обещает. За всем видимым стоит невидимая суть.
Поэт рассказал о себе все в своих стихах, и, хотя стихов не много, в них рассказано много. Главное, чтобы не расплескалось, не перелилось через край.
Алейников, Губанов, Пахомов – нет у них ничего общего, не образовали они нового направления в поэзии. Так считают. Это очень недальновидно. На самом деле образовали и течение, и направление. Я бы назвал его интуитивизмом. Или более заковыристо – метафизическим интуитивизмом. Нет, это не сюрреализм, возможно, что и в Европе аналогов нет. Это опыт писания с отключенным сознанием. Удалить контроль сознания и писать. Свободно и прихотливо. И видеть суть вещей, а не сновидения.
У Пахомова стихи более причесаны и похожи на традиционные, Губанов вообще не стремился их хоть как-то приглаживать. Его стихи – поток сознания, всегда импровизации. Стихи «священного безумия», как многие их именуют, в том числе, даже Лев Аннинский.  Алейников не отстает, он полон мистики и ясновидения. Его стихи – дионисийская стихия, и плещут через край.
Только на первый взгляд объединение молодых гениев было совершенно случайным. Нет, это сошлись звезды, а не поэты и встретились в один час. Надеясь не на себя, а на свою звезду. И попадая в пропасти земные они видели звезды и смотрели на них и ориентировались на них. Они не сподобились образовать какой-то «изм». (Кроме «изумизма» - как называл это Леонид Губанов. Слово из двух измов, в начале и в конце слова, а внутри изюм!) Никто не относился к ним настолько серьезно, чтобы как-то теоретизировать. Вот и прошли мимо. Мимо сновидческой, метафизической, провидческой поэзии. Напрасно писал Лев Аннинский что, выйдя из Системы, поколение молодых гениальных Обломовых тем самым поставило себя и вне поэзии. Система ушла, и поэты Системы ушли вместе с ней. А внесистемные поэты остались и теперь только стали видимы, стали более-менее изданы и обозримы. Словно схлынула мутная вода и обнажились скалы.
Пахомов только прикрывался традиционализмом. Нет, он не был эзотериком. Губанова приняли в логове Мамлея, в южинский клуб метафизиков, как пророка. Пахомов туда не ходил. Да и, возможно, его бы там и не разглядели. Его «двойная семантика» не очевидна. Его «застенчивый шторм», его «уход» бесповоротен, но надежно скрыт. 
Теперь несколько стихотворений. Начнем со стихотворения «про кроликов» (это его Алейников не без скрытой зависти, называет в своих воспоминаниях «хитом»). Стихотворение на самом деле называется «Дом».


Аркадий Пахомов

Дом

Я скажу: на холме был дом,
Под холмом протекал ручей
А еще я скажу потом,
Что и дом, и ручей – ничей.
А еще я скажу, что луна
По ночам валила плетень,
А еще вам полезно знать,
Что была у плетня тень.
А теперь вам следует сесть
В электричку в зеленой шали,
Электричка такая есть
На одном московском вокзале.
А затем вам надо сойти
Возле поля зубчатой ржи,
Этот дом на холме найти,
Расположиться и жить.
Вы должны завести крольчат,
Двух крольчат – да, вот именно двух,
Вечерами смотреть на закат
И думать, обязательно вслух.
Да еще, но не между прочим,
Не забудьте, пожалуйста, среди прочих хлопот,
Я вас прошу, очень –
Разрешите крольчатам бегать к вам в огород.

***
Допоздна не уснуть, до звезды,
До блуждающей балерины,
Что справляет свои именины
На площадке озерной воды,
До звезды.

Допоздна не уснуть, допоздна
может, утро возьмет на поруки
мои странно чужие руки
на пустынной бутылке вина.
Допоздна.

***
Осенним листьям следует кружить,
И расправлять морщинистое небо,
Ложиться навзничь бережно и немо.
Затем им должно затвердить урок
о сущности продуктов эфемерных,
с осадками смешаться равномерно
и набираться силы тихо, мирно,
чтобы из них произошел росток.
Так поступить пристало им судьбой,
однако же резонно их стремленье
откладывать прекрасное паренье
и продлевать, и пестовать мгновенья
ушедшей жизни, начатой весной.

Люди

Читают книжки, любят гири
подбрасывать, шутить подчас, -
их много, все они другие,
чем те, что были в прошлый раз,
хотя похожи, я их вижу,
когда куда бы не иду:
дают курить, смеются, дышат,
подметки режут на ходу.
Берут закуски, скажем, к маю,
на случай вспоминают мать, -
так смотрят, так все понимают…
И всех их надо понимать…

БАСНИ

***
Однажды он сказал мне:
 - «Ё маё!
Вот 3 рубля. Вот магазин. Ты понял?»
И я пошел, и я купил. Я понял.
И тотчас мы с ним выпили её.
Мораль вне строк,
Вне слов,
Поверьте, бля,
Иначе не дадут вам 3 рубля.

 Стихи о пользе выпивки
Однажды я напился в стельку.
 Что ж?
Да ничего ж.
 Да может это лучше,
Что я лежал в прохладной, тихой луже,
И не попал в участок, иль на нож,
Да мало ли куда не попадешь, когда ты просто пьян.
Я мог бы доказать, сам по себе, а если нужно, в лицах,
Что пить полезно, но мораль  не длится,
Мораль берет за горло, так бы я сказал,
Не пей чуть-чуть. Так пьют лишь проходимцы.
Пей наповал.
Как я, как пьют провидцы.
Чтобы не двигаться потом, не шевелиться.
Чтоб не бросаться никому в глаза.


Медведь и петух
Однажды я иду и не свищу,
И вдруг себе, встречаю петуха,
«Никак медведь - кричит.  - Здорово, брат, Ха-ха»!
И хлоп, меня, мерзавца, по плечу,
Я, он и есть – медведь: «Здорово, брат, петух», -
И по плечу его, каналью, хлоп!
Петух немедля испускает дух.
Меня берут в железо, в яму. Стоп.
В морали стоит толком разобраться.
Петух своё отжил и отстрадал,
Мораль лишь для меня,
Для медведя.
Не надо равенства. Не надо панибратства,
С тем, кто не по плечу, кто просто слаб и мал.


Рецензии