Пар
– Сыро, – сообщил Серега, проведя по лицу ладонью.
С ладони посыпались на пол капли пота.
– Сыро, – согласился я и втянул поглубже горько-сладкий, густой воздух, который полился в меня, как сироп в графин.
Мы сидели на верхней полке, в самом углу, под тусклой лампочкой. Сидели, откинувшись, прижавшись лопатками к шершавой стене. Серега поднял голову, долго смотрел на лампочку, потом надвинул шапку на глаза – так, что видны остались только губы и кончик носа.
Над самыми нашими головами, за потолком запиликал тоскливо сверчок.
– Зато посидеть можно, – предположил я.
– Можно.
За это я иногда даже любил сырой пар – можно забраться на самый верх и нагреваться постепенно, плавно, а потом париться спокойно, выпрямившись и подперев макушкой потолок – не скрипеть зубами, зажмурившись, не прокладывать загодя мысленный маршрут между парильщиками, по которому можно будет, дойдя до точки кипения, как можно скорее добраться до двери, не теряя при этом лица.
Я отнял веник от груди и погрузил в него лицо – плотная дурманящая листва обняла щеки, по лбу проехалась, царапаясь, веточка. Терпкий и горький дубовый запах смешался с хвойным – пихтовым – и у меня закружилась голова.
– Погоди, – крякнул Серега, и лавка под ним заскрипела, – не стучи. Я поддам.
Он слез, расправил плечи, нахмурился и пробасил:
– Мужики, поддам?
Мужиков в парилке – кроме нас – было человек семь. Все они сидели разморенные, красные и блестящие, кое-кто размахивал веником над головой, гоняя по кругу жар.
В противоположном от нас с Серегой углу сидел, выпрямив по-военному спину, тощий старик – на одну ладонь у него был надет скребок, и им он громко тер плечи и грудь.
Был еще мальчик лет девяти – невысокий, пухленький, весь розовый. Он стоял рядом с отцом – не сильно отличавшимся от сына по комплекции. Отец сидел, положив ладони на широкий березовый веник и что-то рассказывал в полголоса. По широкому, мягкому лицу блуждала, то показываясь, то пропадая – тогда лицо принимало как будто испуганное выражение – улыбка. Мальчик слушал внимательно и раскачивал в руках веник поменьше – тоже березовый.
Когда Серега нарушил вязкое спокойствие парной своим натренированным басом, мальчик обернулся, и я увидел, что на шапке у него вышито вместо обычного «Главный банщик» или «Не парь мозги», или «Царь» – что вместо этого на шапке у него вышито трогательное и даже как будто несколько неловкое: «Я люблю папу».
– Поддавай, – проскрипел из угла старик. – Все одно пар не тот, сушить надо.
Серега потянулся, хрустнул шеей и, оставив веник на полке, спустился к печи.
– Ерохины прийти должны, – ответил кто-то старику, – они и обновят.
Братья Ерохины считались одними из самых яростных парильщиков – при них до верхней полки добирались только самые крепкие. И то – сидели, сжавшись, втянув головы в плечи.
Серега всякий раз храбрился, карабкался повыше, корчился и шипел, точно на углях, но потом махал с досадой и спускался пониже. Выражение его лица при этом как бы говорило: «Ерунда, а не пар, видал я и покруче».
Я иногда тоже храбрился, полз наверх, но натыкался макушкой на упругую пелену нестерпимого жара и отступал.
Серега при упоминании Ерохиных повел плечами, точно говорящий обращался к нему, а не к старику, пробормотал что-то. Стянул с перильца черпак, зацепил им и оттолкнул заслонку печи.
Из темного нутра выкатилась в парилку, ударилась в колени сидящих и растаяла по углам волна горячего воздуха – точно печь устало вздохнула. Я разглядел круглые бока камней – далеко в глубине, в щелях, неярко алело – подхватил край затухающей волны веником и, прищурившись, бросил себе в грудь.
– Только много не кидай, – проскрипел старик, стягивая с руки скребок. – Совсем зальешь.
– Не залью, – проворчал Серега, поскреб черпаком по дну таза и дважды плеснул в печь, вытягивая руки и метясь за камни.
В печи глухо зашипело. Серега подумал, зачерпнул еще немного и плеснул в третий раз – и с лязгом потянул заслонку на место. Повернулся и посмотрел на старика, мотнул вопросительно подбородком.
– Ну? Как там?
Старик замер, точно прислушивался, а потом махнул рукой.
– Сойдет.
Я почувствовал, как над головой проплыл жар, ударился в стены, изогнулся и дохнул по плечам. Серега вернул черпак на перильце, взбежал наверх, шумно втянул носом воздух и кивнул:
– Ничего.
И схватил веник – истрепанный, из одних, казалось, палок; купленный еще в позапрошлый раз и доживающий последнюю смену.
Я уже бил себя по ребрам – размахиваясь широко, загребая как можно больше воздуха. Старик отложил скребок и стучал веником по впалой груди – а через какую-нибудь минуту парилка наполнилась звонкими хлопками – звук напоминал стук ливня по листве – и сопением. Серега порыкивал и хлестал себя так яростно, словно злился на несчастный веник и хотел разделаться с ним как можно скорее.
Мальчик, зажмурившись, стоял к отцу спиной, а тот, коротко взмахивая руками, опускал на нее поочередно то свой веник, то сына. Мальчик стоял, не шевелясь, но потом пискнул что-то, сорвался вниз, придерживая шапку, толкнул дверь и исчез за ней. Отец отложил маленький веник в сторону, запрокинул руку и зашлепал себя по круглым покатым плечам.
– Хорошо-о, – выдохнул Серега и заработал веником еще яростней.
Под конец он даже по лицу себя хлестанул – и, фыркая, сдувая пот с носа, затопал по ступеням к двери. Я допарился, как следует, подхватил деревянную сидушку и двинулся следом.
– Надо пихтовый притаранить, – говорил я, кутаясь в простыню и наощупь вытягивая из сумки квас.
– Что?
Серега сидел, закинув ногу за ногу, и вытягивал из уголка своей простыни одну торчащую нитку за другой.
– Веник, говорю, – пояснил я. – Пихтовый. Простыню распустишь.
Я пшикнул пробкой и с наслаждением сделал несколько больших глотков. Сладко-кислый запах ударил в нос.
– Давно их не видел, – пробормотал Серега, вытягивая очередную нитку.
– К Никитинским привозят, – хрипло отозвался сидящий напротив нас – по диагонали – мужик.
Мужик был лыс, широк, сидел с закрытыми глазами и весь был покрыт розовыми пятнами, точно разрисованный – у нас с Серегой после парилки так краснели только плечи и грудь.
Кроме нас и широкого мужика в этом ряду никого не было. Пустые деревянные сиденья тоскливо расходились в обе стороны, выпячивали высокие спинки, блестели призывно крючками.
На одном темнел оставленный кем-то веник.
В зале было шумно – на других рядах свободных мест было куда меньше, там разговаривали, спорили, смеялись. Из дальнего конца, за нашими с Серегой спинами, доносился гулкий звон стаканов, нестройная, спотыкающаяся песня – она взмывала к высокому потолку, билась о колонны, кружила вокруг белых ламп, кувыркалась над рядами сидений и отдавалась негромким эхом.
В помывочной шумела вода, оттуда тянуло теплым, влажным воздухом.
В зале пахло вениками, сыростью и пеной для бритья.
– К Ни-ки-тинским, – повторил задумчиво Серега, оставляя в покое простыню и скручивая пробку со своей бутылки.
Мужик медленно кивнул. Потом медленно открыл глаза – точно это было непросто – медленно встал, медленно повесил полотенце, которым оборачивался, на крючок и медленно пошел в сторону помывочной, переваливаясь с одного бока на другой.
Поравнявшись с высоким, почти под самым потолком прорубленным, окном, он остановился, присмотрелся и повел могучими плечами.
– Темне-ет, – хрипло протянул он. – Когда-то Ерохины придут…
И продолжил путь.
Мы с Серегой остались на весь ряд одни – и какое-то время молча пили квас. Серега, если не пил, то хмурился, подпирал небритый подбородок кулаком и равнодушно смотрел на окно.
– Темне-ет, – повторил он задумчиво.
Он сегодня был угрюмее обыкновенного, почти ничего не говорил – а если говорил, то как-то ни о чем. Скажет слово, другое – и сидит молча. Мне даже передалось его настроение – и я почувствовал, что и сам понемногу становлюсь угрюмым. И даже радость от бани, которую я ждал всю неделю, как-то стала остывать.
Я посмотрел на узкое, нависающее над сиденьями окно: за ним было совсем темно, и на фоне угрюмого вечернего неба видно было только край бледно подсвеченной – окном же – липовой кроны. Коряжистые, путающиеся между собой, почти совсем голые ветви дрожали от ветра и тянулись к стеклу.
Я охнул.
– Серег, – ткнул я его локтем. – Какую я штуку вспомнил! Все хотел тебе рассказать.
Серега повернулся, посмотрел вопросительно и потер плечо.
И я рассказал Сереге то, о чем слышал недавно и что меня, признаться, очень впечатлило. Я рассказал ему о том, что наше внимание, наше восприятие пространства при попадании в, скажем, помещение – да хоть бы вот в этот раздевальный зал – как бы растягивается, цепляясь за, так сказать, маячки – понятно, воображаемые. И точно рисует контурную карту – с нами в центре. Получается, что мы, например, сидим – да хоть бы в этом вот раздевальном зале – смотрим в стену, или на окно, или на нитки, торчащие из простыни, ни о чем специально не думаем, но внимание наше захватывает и как бы обнимает не только зал целиком, с колоннами, рядами кресел и звенящими стаканами, но и улицу за окном, и тротуар с парковкой, от которой мы шли, и дорогу с фонарями, и дома на той стороне, и перекресток, на который мы с Серегой сегодня с разных сторон заехали и с которого в разные стороны после бани разъедемся, и кабак на углу – в котором Серега полгода назад кулаками махал. И мы вот как бы ни о чем этом не думаем, а внимание все же крепко за эти маячки держится и… как будто в гамаке нас качает – растянув сетку. Можно ничего, кроме бутылки с квасом, перед глазами не иметь, а все же и дорогу, и перекресток, и кабак – и далее, переулки, магазины, площадь, новостройки – все это как бы ощущать. Как бы физически почти ощущать – как бы в фоновом режиме.
Но это было еще не все.
После этого я рассказал, что, нащупав «маячки» – и нащупав «сетку», в которой мы, как в гамаке, лежим – можно, приложив совсем незначительное усилие, контурную карту перерисовать – как будто из одного гамака в другой перелезть. Можно например, представить, что за окном не дорога и октябрь, а, например, зимний лес – густой такой сосняк, с сугробами. Или что наоборот – магистраль в двенадцать полос, машины мчатся, а за магистралью, например, ангары, и в каждом по самолету. А мы сидим в простынях, и нам скоро в парилку бежать. И суть как раз в том, что внимание на такие кульбиты отзывается с готовностью и выстраивает по периметру какие угодно конструкции. И уже реально ощущаешь себя посреди ангаров с самолетами – только вот липа не в тему, конечно – хотя смотреть продолжаешь на нитки из простыни. И ощущения такие, словно все вот это придуманное совершенно реально – так же реально, как… ну, скажем, как вот этот квас.
Я выпил для убедительности квасу – чтобы было понятно, насколько он реальный – и посмотрел на Серегу, ожидая реакции.
Серега наклонил голову, подумал и хмыкнул, скривив губу.
– Да, забавно.
Он поболтал перед лицом бутылкой, разглядывая сквозь темный пластик, сколько еще кваса в ней осталось, выпил и закрутил крышку.
– А у меня коробка в четверг полетела. Подшипник, говорят, сточился – и все там стружкой забил, – он вздохнул тоскливо. – Меньше двадцатки не выйдет.
И замолчал.
Мне стало досадно. Я отвернулся, уселся поудобнее и тоже замолчал. Потом посмотрел на окно – на темно-фиолетовое, цвета чернил, небо, на тонкие дрожащие ветви в редкой листве – и представил себе бескрайнюю, голую степь, разбегающуюся во все стороны.
И тут же как будто почувствовал ее – на многие километры вокруг, до самого горизонта.
Холодный ветер скользит по ровной, как лист бумаги, степи, гладит невысокую траву, трава шуршит, расходится волнами. Пахнет сухо и терпко. Над степью выгибается бездонное темное небо, и только далеко на западе, у самого горизонта еще зеленеет едва заметно полоса света. Если поднять глаза и присмотреться, с усилием, то можно различить редкие похожие на песчинки звезды. Тихо в степи, тоскливо – и только стоит в самом центре двухэтажный каменный дом – баня.
Я представил себе нашу баню – массивную, крепкую, выстроенную еще до революции, со шпилями, треугольными скатами и подобием тяжелой приземистой башни, венчающей угол – представил ее стоящей посреди голой степи – и мне это показалось забавным.
Стоит баня в степи, мерцает у входа табличка с годом постройки, «памятник культуры», ее обдувает сухой степной ветер. Светятся узкие, глубоко запрятанные окна – на шуршащую от ветра траву падают пятна света. Одинокая, продрогшая липа жмется к стене, покачивает ветвями, заглядывает в просторный и шумный раздевальный зал, расчерченный рядами кресел.
А в первом от окна ряду сидим мы с Серегой: в простынях, с розовыми пятнами на плечах, с пальцами в зайчиках. Серега подпирает кулаком подбородок, я потягиваю квас.
А когда мы, наконец, выбрались из простыней и прошли через помывочную, на ходу натягивая шапки и постукивая по животам мокрыми остывшими вениками, оказалось, что пока я мечтал о степи, а Серега считал ворон, пришли Ерохины. И не просто пришли, но скоренько разделись, побросали веники по тазам – и уже взялись за парную.
Я даже удивился – как я мог их упустить? Ерохиных обычно слышно задолго до того, как они попадают в раздевальный зал – еще от гардероба, от касс доносятся обычно их голоса и хохот.
Сейчас они, покрикивая друг на друга и на окружающих, гогоча и гремя тазами, сновали в распахнутой настежь парной, мели ее растрепанными вениками, выволакивали громоздкие деревянные решетки в мокрых следах, ставили к стене.
Серега заворчал недовольно.
– Засиделись.
Вместе с Ерохиными наводили порядок еще несколько человек энтузиастов – и среди них был наш мужик, широкий, в розовых пятнах.
– Ща будет! – покрикивали Ерохины – оба широкоплечие, загорелые, с длинными крепкими руками, квадратными подбородками и плоскими носами. – Хоть попаритесь нормально!
Желающие попариться разбредались по помывочной, снимали шапки, возвращали веники в тазы. Кто-то уходил в раздевальный, кто-то предлагал Ерохиным помощь, кто-то лез под душ, кто-то – как мы с Серегой – садился на тяжелые мраморные скамьи и ждал.
В помывочной шумела со всех сторон вода, пахло шампунями и мылом, воздух был влажный и теплый, под высокими потолками клубился туман – и в нем отдавались неясным, каким-то изгибающимся, эхом десятки голосов, из которых громче всех звучали Ерохинские.
– В сторону! – кричали они, подхватывая решетку. – Зашибет!
– Орут, как резаные, – пробормотал Серега.
Я провел прохладным уже веником по груди, зачерпнул из таза воды – к ладони прилип серо-зеленый дубовый листок – и умылся. Вспомнил про степь, стал смотреть по сторонам – и снова почувствовал, как разворачивается во все стороны полотно шуршащей травы, как вздыхает душистый ветерок. Окна в помывочной были закрыты толстым, ребристым стеклом, сквозь которое ничего нельзя было разглядеть – ни с той стороны, ни с этой – в изгибах мягко светились блики от ламп, и это было очень кстати, потому что иначе в окна смотрели бы из-за дороги пятиэтажные дома.
А в степи пятиэтажных домов нет.
Я снова зачерпнул из таза воды, снова посмотрел по сторонам и увидел у одной из скамей мальчика – «Я люблю папу» – с отцом.
Шапка лежала на бортике вместе с войлочной рукавицей и скрученной деревянной сидушкой. Сын сидел на скамье, отец стоял рядом – и оба они были в пене, на круглых головах пузырился густо шампунь.
Мальчик встал, отец сел на его место, поставил сына перед собой и стал тереть ему мочалкой спину, придерживая одной рукой за плечо, а сын топтался на месте и робко, даже испуганно смотрел на хохочущих Ерохиных, которые уже закончили орудовать вениками и теперь сушили парную: то распахивая, то прикрывая тяжелую дверь. От двери расходились тугие волны горячего воздуха – в печь уже начали поддавать.
Отец опять что-то рассказывал, увлекался и жестикулировал, взмахивая мочалкой, трепал мыльную макушку. Я смотрел на них, на белую спину мальчика, на то, с каким испугом он взглядывает на Ерохиных и как жмется к отцу, и мне подумалось: «Каким он вырастет?»
Ерохины перестали сушить парную и скрылись внутри, громыхнув дверью. Зазвенела заслонка печи, вокруг парной стал собираться народ.
«Таким, как Ерохины, не вырастет, – думал я. – И даже таким, как Серега, вряд ли».
– Пойдем что ли…
Мы снялись со скамьи, Серега с силой взмахнул веником – с него на стену полетели брызги – двинулись к парной.
«Даже таким, как я, наверное, не вырастет», – продолжал думать я, пробираясь к двери и занимая место в нестройной, распадающейся очереди.
И однако возвышалась над мыслями уверенность в том, что все с этим мальчиком будет хорошо – и что не в том вообще-то счастье, чтобы быть таким, как Ерохины, или мы с Серегой; казалось, что вот он, быть может, вырастет по-настоящему хорошим человеком – и уж точно жизнь его будет счастливой и светлой, и какую-то огромную роль сыграет в этом счастье не только трогательная отцовская – и сыновья – любовь, но даже смешная банная шапка с петелькой на макушке.
В очереди у парной между тем нарастало недовольство, норовили дернуть дверь.
– Сейчас опять… – жаловался кто-то кому-то. – Не зайти будет.
Дверь приоткрылась, из-за нее высунулось красное квадратное лицо.
– Хорош ломиться, – сипло приказал Ерохин. – Нагреваем.
За ним виден был второй – размахивающий у печи черпаком.
Дверь закрылась.
Серега стоял со скучающим видом и выщипывал из веника тонкие голые веточки.
– Мой возьми, – предложил я. – Что ты с этой соломой…
Серега отмахнулся.
– Да нормально.
– Открывайте, сколько можно! – послышалось из-за спин. – Дергай дверь!
Сзади навалились, толпа стала тесниться. Мужики возмущались, стучали в дверь кулаками. Наконец, она скрипнула, отворилась – и у стоящих в первом ряду ресницы закрутились колечками: толпу обдало волной острого, какого-то, кажется, стеклянного жара. Мне вспомнилась школьная экскурсия на хрустальный завод – оранжевое, истекающее огненными каплями стекло, надуваемое на манер воздушного шара.
В ту же секунду толпа хлынула в парную – и мы с Серегой хлынули. В первое мгновение от резкой смены температуры у меня – как, наверное, и у всех – перехватило дыхание, я надвинул шапку на глаза, засопел, и мы с Серегой протиснулись к стене. Оправившись от первого замешательства, толпа взялась штурмовать полки – и первые смельчаки, прижав веники к груди, заспешили по ступеням. На самом верху – под лампой, где в прошлый раз сидели мы с Серегой – восседали, как древнегреческие олимпийцы, Ерохины. Вокруг них изгибался и шел спиралями раскаленный воздух.
Мужики, опуская шапки, как забрала шлемов, карабкались, сжимались, прятали лица в веники, искали себе места на полке, а когда находили и садились, то замирали, глядя на остальных – и только глазами сверкали. Два или три человека – включая вытянутого, точно жердь, старика со скребком – взошли на самый верх, сели вровень с Ерохиными.
Кто-то поднимался на несколько ступеней и останавливался, кто-то вообще не поднимался и стоял внизу, у перильца с черпаком. Серега рванул наверх, выставив перед собой локоть и точно отталкивая им жар, скользнул на ближайшую полку – нижнюю – кинул рядом веник, уперся в колени локтями и погрузил лицо в ладони. Но через пару минут сполз с полки и спустился на ступени – где стоял, упираясь макушкой в туго натянутый жар, я.
– Ничего, – прошипел он, раздувая ноздри. – Нормально.
Парная затихла и наполнилась сопением – все замерли, не шевелясь, и только пытались по мере возможности дышать.
Потом заскрипел по плечам и груди старик – звук был такой, словно по дереву проходились наждаком. Послышались первые робкие хлопки – жар заколыхался, заворочался в парной, расплескиваясь до самой двери. Мы с Серегой поднялись повыше – жар так яростно плеснул по плечам, что на мгновение я почувствовал на них неестественный, неприятный холодок. Я поднял дышащий огнем веник на уровень груди и хлопнул – раз, два.
В парной поднялся шум, мужики заработали вениками. Ерохинские мелькали так стремительно, словно у их обладателей было по четыре руки – и только старик сидел прямо и, как ни в чем не бывало, скреб себе грудь.
Стараясь не раскидывать руки, втянув головы в плечи, мы с Серегой кое-как попарились, ударили друг друга по спине, соскочили вниз и вместе со второй партией ретировавшихся вывалились из парной – алые, задыхающиеся и дымящиеся.
От плеч, спины и рук валил пар.
– Вот валит-то, – усмехался Серега, рассматривая плечи и подтягивая к красной груди простыню.
Я сидел, откинувшись к спинке, и смотрел перед собой, пар белесыми струйками плавал перед глазами, изгибался в такт дыханию.
– У тебя квас есть еще?
Я нащупал бутылку, протянул, не поворачивая головы.
Послышалось жадное бульканье.
– Ну, Ерохины! – звучало на других рядах. – Нельзя так! Это же фанатизм!
Оратора вяло поддерживали.
Я принял от Сереги бутылку, сделал несколько глотков и мне показалось, что в животе у меня зашипело – с тем же шипением, с каким падает в печь вода из черпака.
Серега что-то пробормотал, но что именно – я не расслышал. А переспрашивать было лень. Я заблуждал медленным, невнимательным взглядом по креслам, по стене и наткнулся на окно.
Дрожали по-прежнему бледные липовые ветви, трясли редкой листвой.
Я вспомнил про степь, взялся представлять, нащупывать и ощущать – но мысли отказывались выстраиваться в нужном порядке, внимание рассеивалось, и степь то показывалась, то снова пропадала, баня проваливалась в черную космическую пустоту, плыла сквозь нее, рядом с ней плыла, боясь оставаться в одиночестве, липа.
Я бросил бесплодные попытки сконцентрироваться и оттащил взгляд от окна.
Мимо нас прошагал, переваливаясь, широкоплечий мужик – окутанный клубами пара – с грохотом приземлился на свое место, закрыл глаза и замер – только необъятная грудь продолжала вздыматься, толкая столб пара, как поршень.
Так мы и сидели молча, откисая – какое-то время. Я последовал примеру мужика и закрыл глаза – и сквозь густую темноту, по которой скользила едва заметная темно-красная рябь, слушал свое дыхание, сопение Сереги, шум воды из помывочной и споры на других рядах. Загремели издалека голоса Ерохиных, заспешили, увеличиваясь в размерах, заполнили собой весь зал.
– Он на прошлой неделе был! – отвечали кому-то Ерохины. – На две подряд жена не пускает!
И – хохот.
Я сидел, прислушивался и ощущал, что понемногу остываю. Нашарил, не открывая глаз, бутылку отпил – и никакого шипения не показалось. Только взялся ставить на место – почувствовал, как ее тянет в свою сторону Серега.
«Значит, сидит с открытыми глазами, – догадался я. – Может, и мне пора?»
Но решил, что пока еще не пора.
А спустя какое-то время – когда я уже чувствовал себя совсем остывшим, когда невесомое прежде, похожее на облако, тело налилось тяжестью, но глаза открывать по прежнему не хотелось – Серега завозился рядом, зашуршал простыней, кресло скрипнуло, и в темноту колоколом ударил Серегин бас:
– Покурим что ли?
В моем случае это означало стоять рядом с курящим Серегой.
– Спишь?
Я с усилием открыл глаза, мягкая темнота разодралась надвое, словно ткань, и я увидел залитый светом ряд кресел, красного, темно-красного, свекольного какого-то мужика с широкими плечами, а перед собой – Серегу, закутанного в простыню на манер греческого философа.
Серега подбрасывал в ладони зажигалку и по-прежнему дымился.
– Не спи.
Я моргнул, снова моргнул – уперся ладонями в шершавые деревянные ручки и поднялся.
– Я сам чуть не залип, – сообщил Серега, подобрал поудобнее простыню и пошел к двери, чиркая на ходу зажигалкой.
Курили в изгибе небольшого, буквой «Г», коридорчика между раздевальным залом и холлом. У стен стояли друг напротив друга деревянные креслица с откидывающимися сидушками, на подоконнике блестела в свете лампы банка, приспособленная под пепельницу.
Узкое окно было закрашено почти до самого верха, только форточка и небольшой сектор рядом с ней оставались прозрачными – в них смотрело темное небо.
Форточка была открыта, и по коридору гулял зябкий октябрьский ветерок – неспособный вытянуть или хотя бы приглушить впитавшийся в стены запах табака.
Серега стал у окна, закурил. Дотянулся до форточки и раскрыл ее пошире. Я сел напротив него, в креслице, вытянул ноги и зевнул.
– Сам, говорю, чуть не залип, – ответил на зевок Серега и выпустил струю дыма, целясь в лампочку.
Ветер подхватил дым и бросил в стену.
Серега стоял, глядя в окошко, покачивался с пяток на носки. Потом щелкнул пальцами и повернулся ко мне.
– Штука эта. Что ты рассказал.
Я не понял.
– Ну, про внимание. Про ощущение, – раздраженно пояснил он.
Я кивнул.
Серега затянулся поглубже, помолчал, покачал головой.
– Круто, – выдохнул наконец он. – Прямо как будто… Да.
Он посмотрел на меня.
– Круто, да.
Он опять затянулся, помолчал.
– Ты как рассказал, я это… Ну, в окно глянул и представил, как будто бы, – он взмахнул рукой, с сигареты на пол поплыла, кружась, искорка. – Как будто мы сейчас – ну как в горах.
Он хмыкнул, стряхнул пепел в банку, посмотрел на руки – все еще в пятнах.
– Ну, как бы вот баня наша – а стоит на горе, – он снова хмыкнул. – На уступе.
Он посмотрел в окно и рассмеялся.
– Прикинь, да? Наша баня – со всеми… башенками, лепниной… И стоит на горном уступе, над ущельем.
Он чиркнул зажигалкой.
– Да… И прямо – почувствовал, да. Горы вокруг, высота… Прямо горы. А из окон пар валит – Ерохины парятся!
И он рассмеялся.
– А липа? – спросил я.
– Какая липа?
– Которую в окно видно.
– А, – он махнул рукой, затушил сигарету и тут же прикурил вторую. – Да она как раз в тему.
Он посмотрел на меня, выставил вперед ладонь.
– Горный уступ. Баня. И у бани – липа растет. Одинокая. Горная, – он пожал плечами. – Вполне себе картина.
Стукнули двери раздевального зала, и мимо нас прошли через коридорчик отец с сыном – те самые. Теперь оба они были в джинсах, в джемперах на молнии. У отца на плече висела спортивная сумка, из нее выглядывали черенки веников. У мальчика за спиной болтался рюкзачок.
Щеки у обоих были красные, волосы крупными кудрями топорщились в разные стороны, глаза блестели. Поравнявшись с нами, отец коротко посмотрел на меня, на Серегу и кивнул – прощаясь.
– С легким паром, – ответил Серега, но оба уже скрылись за дверями, в холле.
Я представил, как они забирают в гардеробе куртки, заматываются, стоя перед зеркалом, в шарфы, как отец натягивает на макушку сына шапку с помпоном – быть может, и сам одевает такую же, только размером побольше – толкают скрипучую дверь и уходят вдвоем сквозь бледную, шуршащую травой степь.
– Слушай, – позвал меня Серега, прикрывая форточку. – А погнали потом ко мне. Танька у матери – пива попьем, поужинать чего-нибудь захватим по пути.
Я посмотрел на него виновато.
– Извини, Серег, сегодня никак. Домой надо.
Он пожал плечами.
– Базара нет, – он затушил сигарету, затолкал окурок в банку. – Ну, подвези хотя бы, коробка-то…
Он поднял руки и точно сломал невидимую палку.
– Да, конечно.
И потом – после бани – Серега всю дорогу сидел угрюмый, постукивал пальцами по подлокотнику, хмурился и крутил ручку магнитолы, делая музыку то громче, то тише. Через сверкающий вывесками, сияющий фонарями и фарами, витринами и окнами город, мимо торговых центров и новостроек, арок и площадей мы проехали, перекинувшись всего парой слов.
Свидетельство о публикации №223102801444