2. Детство

Перекопская равнина начинается за Днепром, на юг от Каховки, полоса песков тянется вдоль реки с юго-запада, девственная степь аж до Мелитопольщины, на юге — Чёрное море, и Джарылгачский залив, и сам город Перекоп на узком суходоле, всегда служившем воротами в Крым. Ровный, бескрайний простор (как в масштабе двух человеческих ног), голая равнина без реки, без дерева, отдельные сёла и хутора стоят редко, солнце большое и палящее катится по небу и ныряет за землю, будто за морскую поверхность, небо не синее, как за Днепром, а цвета нежных голубых персидских шелков, небо Крыма над степным раздольем.

Эта дикая степь была полем боя на гранях многих эпох, и это не мешало перекопской равнине пышно зацветать каждой весной и выгорать на лето, мокнуть осенью и замерзать на зиму, тогда по ней ходили злые и проклятые метели, а по сёлам плодились степняки, и один из них родился в этой степи, до Перекопа — пять часов ходьбы; и рос среди степи, а его опаляло солнце и обжигал ветер, и завсегда ему хотелось есть, ведь родился в бедной хате, и первым воспоминанием детства была степь.

Кому-то, не степняку, непонятно, как живут люди на голой, пустой равнине, а малой Данилка выходил тайком из хаты, бросив сестру, при которой был вместо няньки, степь простиралась перед ним, как волшебная долина, на которой пахнет трава, пахнут цветы, даже солнце пахнет, как жёлтый воск (вот возьмите только подержите на солнце руку и понюхайте её!) И сколько всяческих лакомств растёт в степи, коих можно поесть, и потом забрести к отцу, пасущему стадо господских овец, будто войско, а отец даст корочку хлеба и маленькую луковку да соли к ней.

В степи растёт много съедобного зелья, надо лишь знать, какое из него можно есть, чтобы, чего доброго, белены не ухватить или жабьего мака, а разные там брандушки, либо козлобородники, либо молочай (не тот, что по толоке растёт), либо паслён и дикий мак, — всё это необычайные лакомства, степные гостинцы. И по степи можно идти, куда глаза глядят, и лечь на землю, приложить ухо к земле — так только умей прислушиваться — шумит и гудит, а когда лечь навзничь и вглядеться в глубокое небо, где плывут тучки по синему воздуху, тогда кажется, что сам летишь в небе, оторвавшись от земли, раздвигаешь руками тучи, растёшь под синим воздухом и, вернувшись на землю, видишь — сколько живых друзей у тебя в степи.

И жаворонок, затерявшийся в небе, напевая жаворонихе, и орёл, повисший на ветру, едва шевеля кончиками крыльев, выглядывает добычу, аист бродит по траве, как землемер, ящерица перебежала прогалину — зелёная, словно луковая стрелка, дикие пчёлы, гудя, летят по мёд, суслик свистит, сверчки — всё пилят свои скрипки, будто деревенский сапожник на свадьбе.

И хочется знать, куда падает солнце, подмывает дойти по ровной степи до края земли и заглянуть в пропасть, где уже немало насобиралось погасших солнц, и как они лежат на дне пропасти — как решёта, как сковороды или как жёлтые пятаки?

Малой чабанец (что может выучиться на чабанчика и выйти на чабаненка и, наконец, заместить отца-чабана) возвращается в сумерках домой. Его встречает друг, рассказывает, как гневались мать и как захлёбывался плачем младенец, оставленный Данилкой, и мать, наверное, будут бить, но не надо этого бояться, вот пойдём вдвоём на ужин и поужинаем, а при мне она не будет бить, а потом оно и не будет болеть, когда вдоволь наешься, так, выходит, надо хорошо наесться и ничего не бояться. Они идут вдвоём в хату и заходят на двор, правнук Данилка и прадед Данила, старое, что малое, говорили люди, увидев их, и под хатой стоит сырно^6, а на нём роскошный ужин: кислый-прекислый квас да ячневые коржи.

И придя к прадеду, спавшему в сарае, Данилка вытирал слёзы, невольно наворачивавшиеся на глаза, здорово лупит та проклятая мать, другая бы уже пересердилась за целый день, «Больно? — спрашивал прадед Данила, — А ты не обращай внимания, ведь она же хозяйка и горько трудится, она нас кормит, так пусть и бьёт, а отец твой лодырь и пьяница, его снова прогонят от стада, так не вылезет из корчмы, парень гордый и никому не поклонится, а людям надо кланяться и решпект оказывать, иначе не проживёшь, будешь жить как вот я, среди степи голый, среди людей голодный». Но Данилка спал, прижавшись к прадеду, спал безо всех тех мыслей, приходящих с годами, спал, как трава, накачавшаяся за день.

И все вёсны его детства складывались в одну, прадед стоял, как знахарь, знающий все весенние тайны, он казался Данилке владыкой степных обычаев. И ежегодно весна приходила лучше и сильнее, начинал её сурок, что просыпался на Евдоху^7 до восхода солнца и свистел.

Прадед примечал, откуда в этот день ветер, коли с Днепра — рыба станет ловиться, коли со степи — хорошо для пчёл, коли с низа — будет урожай; а увидев первую ласточку, надо было кинуть в неё горсть земли — «На тебе, ласточка, на гнездо!», ласточки не летят в тёплые края, а, сцепившись лапками, зимуют на дне моря, реки или родника.

Далее появлялся голубой первоцвет, а прадед наказывал сорвать его быстренько и топтать, приговаривая: «Топчу, топчу первоцвет, дай, боже, потоптать и следующий год застать!», а кто не успеет — тому на тот год первоцвет не топтать, на лавке лежать, и первоцвет у Данилки был чудным троезельем, и говорил Данилка обо всех с трудом выздоровевших, — «О, уже вылез на первоцвет!»

А первый гром, этот весенний будильщик, после него земля оттаивает до конца, а девушки бегут стремглав умыться из родника и утереться красным поясом — на красоту, а парни берутся за угол хаты и силятся поднять — на силу, и только после первого грома ужинают на дворе, а не в хате, о первый гром весны!

На сорок святых, когда день сравняется с ночью, в школу учительнице надо нести сорок бубликов, по хатам пекут пшеничных жаворонков с клювиком и крылышками, все дети в школе лакомятся этими жаворонками, а у Данилки жаворонок из ячневого теста, и мать плакали, не имея и горсти пшеничной муки. Данилка не понимал такой печали и с гордостью показывал всем в школе своего хорошенького жаворонка, он щебетал за него и делал ему гнёздышко, а крылышки были ладные, о, да, мать умеет сделать жаворонка, среди всех жаворонков — он настоящий жаворонок! А внутри в нём запечена травинка, и она сладкая, как мёд, школьники побогаче давали уже за него и бублик городской, да ну, разве в городе видели когда-нибудь такого жаворонка?

Данилка положил его перед собой на парте и, записывая в тетради, всё любовался своим любимчиком, что сидел у чернильницы, как живой, и искоса поглядывал на Данилкин тяжкий труд, и дело закончилось тем, что Данилка отдал своего жаворонка аж за пять пшеничных и понёс домой за пазухой; и мать поест пшеничного жаворонка, и дед Данила, и пьяница-отец, и он, Данилка, да и сестра Устя пососёт одного, ведь зубов у неё ещё же нет!

А на тёплого Алексия сосед выставляет из погреба пчёл на солнце, и они едва не одуревают от радости, вылезет тебе такое квёлое из колоды, обогреется на солнце и летает-летает, аж глаза заболят на него смотреть, и быстро целые рои летают над пасекой, а сосед кадит ладаном, и где-то вскоре приходит средокрестная неделя, когда пост перед пасхой ломается надвое, и говорят старые люди, что слышно бывает хруст.

В хате холодно и нет хлеба, только лепёшки да квашенные бураки, мать поставили Данилку в уголок и молят бога: произносят молитвы, чтобы Данилка их повторял, а Данилка всё прислушивается, не хрустнет ли та среда-крестцы, и хруста что-то не слышно, и молитва уже окончена, и Данилка тогда молится сам с настоящим вдохновением — той любимой молитвой, которой его научил прадед Данила: «Дай мне, боже, картошки, киселя да ум хороший».

В вербное воскресенье прадед приходил рано из церкви и свячёной вербой сгонял Данилку с печи: «Вербохлёст, бей до слёз! Верба бьёт, не я бью. Через неделю пасха: будь большой, как верба, а здоров, как вода, а богат, как земля!» И свячёную вербу прячут за икону. Это сильнейшее средство, когда дитя хиреет, и желтеет, и высыхает. Тогда мать вербу ту варят, а воду сливают в корыто и при полной луне купают малую Устю и приговаривают: «Месяц Адам, имя тебе Авраам! Дай тела на эти кости, а коль не дашь, то прими мощи!»

Прадед Данила смеётся, став при луне посреди двора, — «Корову тебе надо, девка, а!»

Вечерами девушки поют веснянки, севши в кружок или рядком, а парни не смеют подпевать, ведь это девичье дело — весну славить, и поют — «А уже весна, а уже красна, со стрех вода капнет, со стрех вода капнет, со стрех вода капнет. Молодому казаченьке путь-дорога пахнет, путь-дорога пахнет, путь-дорога пахнет». И на работе, и на досуге, на господских нивах и на своих горемычных, натощак и поевши, после голодной зимы — девушки поют и славят весну, а парубьё толпится вокруг них, таков уж степной нрав — во всех мирах петь, и вряд ли кто в мире так поёт, как степняки.

Так в песнях да в каторжной работе заканчивается март и начинается месяц апрель-цветень, когда всё зацветает — белая берёза и подснежники, золотой горицвет и пушистая серебристо-сиреневая дрёма. И вишнёвые сады стоят мечтательно, белым плёсом в нагретой степи, идёт дождь крупнокапельный, прибивая лёгонькую пыль и испаряясь, дети, чумазые и голодные, бегают под дождём: «Дождик, дождик! Сварю тебе борщик в новеньком горшочке, поставлю на дубочке, дубочек качнётся, а дождик польётся».

Данилка колышет малую Устю и не может выбежать на дождь, и когда уже она умрёт, а её положат на лавку, как взрослую, дед Данила прочтёт псалтырь, будто она и вправду что-то поймёт из той кожаной книги, а потом маме придётся испечь хороших пирогов с картошкой или фасолью, чтобы помянуть Устину душу, хоть маленькую и вредную, однако человеческую душу, которая без поминания и из хаты не вылетит.

А как хорошо пахнут мёртвые, когда их положат на лавку, в окно протягиваются солнечные руки, прадед Данила читает из книги — псалтыря, огонёк над свечкой колышется, как пчела у цветка, пахнет покойником и стружками из сосны, можно сидеть в уголочке и долго-предолго смотреть, что на лавке лежит чужой человек — жёлтый, словно бог на иконе, а над ним летает его душа, и надо поглядывать на стакан мёда, стоящий в красном углу, из него душа пьёт мёд, и мёда всё меньше, а души так и не видно, — какой она у того дядьки была — как жаворонок или как ласточка, а может мотыльком или же большим кусачим шмелём.

Пирог с фасолью очень вкусный и мягкий, Данилка ест его вдохновенно, помня, что это за упокой, а тётка того мёртвого дядьки такая глупая, что вовсе забывает, сколько пирогов дала она Данилке, хоть бери и десятый — ничего тебе не скажет и лишь причитает вместе с соседками. Очень сытно, когда кто-то умирает — без Данилки и дело не обходится: прадеда зовут читать, а внук идёт за поминальщика, так вдвоём и кормятся, а на дворе весна, и тёплый дождик прибивает пыль, и пост перед пасхой уже катится, как орех.

А белая неделя, когда белят хаты, прибирают дворы.

Данилкина мать, хоть и бедная хозяйка, что и козы во дворе не имеет, а и она тот двор обметёт и омоет, и хату изукрасит пятнышками и розами, около печи день-деньской топчется, и нет ни у кого на селе такого дара украсить печь.

И всё село это знает и зовёт её, Григориху, и она расписывает печь синим и красным, чёрным и рыжим, жёлтым и зелёным, как учила её покойная мать, вспоминая свою далёкую родину подле города Золотоноша, откуда её выдали. Вот за такой работой белая неделя и кончается, наступает пасха, она связывается у Данилки с материнскими слезами, ведь отец не вылезает из чужих хат и выпивает со всеми, кто его угощает.

И этого чабана Григора угощали все, и Григор ругал богатеев, у которых пил, рассказывал байки про поповские дела и кричал, и проклинал пропащую жизнь, а его слушали и не перебивали, ведь знали все, что Григор сейчас запоёт, а после того пения ничего уже человеку не нужно.

Данилка находил отца и вёл домой, по дороге он ругал его всеми словами, слышанными от мамы, а Григор шёл, стараясь идти ровно, и плакал всю дорогу. Некоторые мальчишки даже дразнили Данилку таким отцом, но Данилка, прислонив отца к чьим-то воротам, быстренько догонял мальчишек и затевал жестокую баталию, бился один против нескольких и возвращался к отцу залитый кровью, с порванной рубахой, но победителем, вынудив уважать нетрезвость своего отца и отняв для полноты победы пасхальные гостинцы у разгромленного врага.

В хате сидела у стола мать и сидел прадед, на столе бедное разговение, сурово и торжественно подавала мать отцу свячёный хлеб, и пьянчужка нарезал его накрест и ломтиками, как хозяин дома и раздавал семье. У матери по каменному лицу катились слёзы и падали на хлеб. Данилка сидел решительный и непреклонный после битвы за честь рода, прадед Данила сверкал глазами из-под косматых бровей, и Пасха была Данилке что напасть, ведь столько баталий, сколько отбывал он на этот великий весенний праздник, хватило бы другому мальчишке на целый год. Данилка отнимал у богатых сопляков куличи и крашенки^8, за нейтралитет качался на чужих качелях, кормил мышей свячёными крошками и присматривался, как именно мыши превращаются из-за этого греха в нетопырей.

И Пасха была в ясной оде весенних дней ненастоящим праздником, и лучше было на проводках, когда всё село собиралось на кладбище поминать родичей, и с каждой могилой христосовалось^9 и садилось над своими и поминало. Чарка кружила от старого к малому, «Пускай покоятся и нас ожидают», «Чтоб им легко лежать и землю держать», и когда отец Григор заводил о страшном суде — люди сходились отовсюду, и ковыляли нищие — «Да подайте же вы, матушка моя, подайте», и мама сидела пригорюнившись над бабкиной могилой, «А к нам страшный суд близится», — пел отец Григор.

Прадед Данила выпивал хорошую чарку и заедал луком, «Как придёт страшный суд к нам — надо помирать, и какое было богатство — надо оставлять», и все вёсны Данилкиного детства складывались в одну, на ровной таврической степи проходила его жизнь, объятность и простор земли запали в сознание, как детство, и месяц май-травник, когда отрастает трава на сено и на лекарства, расцветал после Юрьева дня.

Тогда святили поля, и золотые попы вымахивали кадилами, а Данилка был в певчих, «Коль выпадут в мае три дождя добрых, то дадут хлеба на три года», и святили родники и колодцы, зелень и воду, примечали, когда кукушка закукует — чтобы не на голое дерево, или быть неурожаю, целебную для глаз собирали в пузырёк Юрьеву росу, пастухи и чабаны постились этим днём, чтобы умолить самого Юрия, ведь волк считается его святым псом и не тронет тогда товара, и месяц май наступал, и зацветал щедро густой тёрн.

И вот Данилка с прадедом Данилой вышли из села, направились в степь, прямо на юг, перед ними расступилась голубая даль, выросли на южном горизонте над далёким морем кудрявейшие облака, словно вишнёвый расцветший сад на краю света.

Прадед шёл и пел гайдамацкую песню о школяре — «А вот идёт школярок, польская натура, на нём штаны-шаровары с поросячьей шкуры», а Данилка брёл, наблюдая, как неимоверно росли на небе белые вишнёвые деревья, аж перегнулись по эту сторону, ветер-ветерок дует там в вышине, обрывая белые ветви расцветших вишен.

Данилка зажмуривал глаза перед таким высоченным миром, около такого старого-престарого прадеда, идущего себе и напевающего старинные песни и рассказывающего Данилке сказки и присказки, как зовётся каждая травинка и в каком цветке какая польза.

И нужно много ходить в жизни — тогда увидишь, каково оно есть, что и умирать не хочется, и род наш весь ходовитый, родители и прародители, так и Данилка, должно быть, будет ходить, пока ноги не отвалятся. Род строптивый и непоседливый, казаковали и землю возделывали, на Псле поселились, село было Турбаи, той смутой, смятением и мятежом полное жило, вот и были те люди смутьяны настоящие, а пан себе думал из них крепостных иметь, а у Екатерины-царицы полюбовник был из запорожского коша — Гришка Нечёса, и сказал смутьянам про такую мороку, стали смутьяны казацких прав своих добиваться, а пан их метрики из церкви украл и сжёг, и суд не мог казацких прав отыскать, так смутьяны и поубивали панов и побили суд, и отбивались пять лет. Да войско обступило голодранцев, и смерть пришла. А тот Гришка Нечёса колдуном был, как и все запорожцы, прошёл сквозь войско и смутьянов вывел, и повёл на две стороны: к Днестру и к Перекопу, и мы из рода смутьянов, не были крепостными испокон веков, и Данилка пусть не будет.

«Заставили школяра “Отче наш” читать, сами стали вегерями^10 бока выгибать», сегодня Николай Весенний как раз святит воду, подсмотрим потихоньку, как он будет ходить по морю и кропилом будет святить воду, чтобы людям можно было купаться. Вот так ходит по морю с кропилом да и брызгает, а кому случится тонуть в это время, то сейчас же вытянет, обсушит и в кабак заведёт, «Отче наш, иже есть, да ещё и будет воля, не веди нас в огурцы, да поведи нас в дыньки», и гайдамацкая песня была длинной-предлинной.

Вот так шли пасхальным днём, и всё господской землёй, «Земли у пана, что дури», увидели море, у рыбаков подкрепились, «Нет хлеба как наш рыбацкий, а вы, гречкосеи, гречку сеете, этот дед, должно быть, и тот свет пешком прошёл, глянь, какой сухой да чёрный, выпьем, дед, по чарке, или что, сам Николай сегодня по морю ходит, а мы, вишь, берег облёживаем».

Прадед Данила пил чарку, солнце заходило, не спеша, по морю плыла нагруженная шхуна и держала курс на запад — мимо Джарылгачской косы, острова Тендры, Кинбурнской косы и Очакова, плывя на Збурьевку, Голую Пристань, Кардашин или Алёшки, а может и в самый Херсон, Британы, Каховку.

Прадед Данила расказывал рыбакам всякие были да пел старинные гулевые песни, рыбаки слушали, раззинув рты, «Такого деда и чёрт пестом не добьёт», и Данилка сам дивился — таким он прадеда никогда не видел, сколько силы ещё было в его костлявом теле, смеркалось над морем и на берегу, плеск волн и запах необъятной вечерней степи.

Рыбаки купались и заплывали далеко в море, а прадед купался у берега. Данилка барахтался около него, ныряя в солёную воду, замёрз вкрай и долго бегал и танцевал, чтобы согреться. Прадед выгреб в земле уютную ямку и уложил там Данилку, а сам стоял рядом и глядел на бесконечность звёзд и всматривался в темноту и будто рос в синем пространстве, не мог насмотреться и не мог надуматься, а Данилка сладко уснул, повизгивая во сне, как щенок.

И утро было поздним, когда Данилка проснулся, а прадед стоял, как и с вечера, берег пустой — рыбаки поехали на ловлю, «Идём, сынок, — сказал прадед, — сегодня Симона Зилота, и копают целебные травы, идём натощак пракорень искать, чтобы тебе долго ещё топтать грешную землю, а мне встать к ответу».

Голос прадеда был торжественным и иномирным, они пошли от моря и углубились в степь, по лощинкам ещё лёгкий пар поднимался с трав, степная большая птица парила под небом, ни ветерка, ни голоса, и вот будто на самое высокое вышли место. Солнце пекло и размаривало, Данилка нёс полные руки трав, и корешков, и цветов; дажкорень пахнул ароматным хлебом, «Вот тебе, Данилка, и степная турецкая мальва», — сказал прадед и наклонился к цветку, и вдруг подломился в ногах и раскинул руки, словно обнимая землю, упал, словно тайну услыхав, задралась в траве белая борода, мутные глаза мигнули на Данилку, «Топчи землю, сынок», и прадед стал неживой.

Тогда Данилка оглянулся кругом и впервые ощутил себя одиноким и, как ветром сдуло его с места, побежал куда глаза глядят под палящим солнцем степи, и расстояние между прадедом и правнуком всё увеличивалось и увеличивалось, будто природа лишь теперь захотела восстановить это равновесие поколений.


Примечания:

^6. Сырно — низкий (около четверти метра), как правило, круглый столик.
^7. На Евдоху (Явдоху) — на день святой Евдокии: 1 (14) марта.
^8. Крашенка — пасхальное окрашенное яйцо.
^9. Христосование — троекратное пасхальное приветствие «Христос воскрес!» — «Воистину воскрес!».
^10. Вегеря — старинный украинский быстрый танец.


Рецензии